– Пробовал, да с ним не очень-то разговоришься…
– А ты найди пути, разговорись, – настойчиво посоветовал Брюханов и доверительно спросил: – Как он там, Захар Тарасович-то?
– Видать, привыкает, все присматривается. В первые дни вроде одичалый какой-то был, спросишь что, глянет, отвернется. Как-то лишний раз неловко и зацепить. Вы, наверно, и сами все знаете, Тихон Иванович…
– Многое знаю, конечно, – неопределенно согласился Брюханов, уходя от доверительного тона и в продолжение всего остального разговора, когда Митька советовался по ряду других вопросов, и особенно – как ему выкрутиться после того, как он недавно выступил на областном совещании и резко проехался по высокому обкомовскому начальству, редко выбирающемуся за пределы своих кабинетов, они, как по уговору, не возвращались к затронутым вначале больным вопросам и расстались дружески, чувствуя душевную близость и понимание.
Оставшись один, Брюханов неохотно вернулся к столу, с недоумением взглянул на непривычно молчавшие телефоны. «Ах, да, Вавилов», – вспомнил он и нажал кнопку.
– Ну, что у нас на сегодня, Валентин? – спросил он устало, увидев в дверях подтянутую фигуру помощника, и Вавилов быстрым, бесшумным шагом пересек кабинет и положил перед Брюхановым небольшую аккуратную папку – почту за вторую половину дня.
– Что там? – не притрагиваясь к папке, неприязненно покосился на нее Брюханов.
– В основном для ознакомления, Тихон Иванович. Еще товарищ Муравьев просил соединить, как только вы освободитесь. – Вавилов говорил все тем же ровным голосом, но Брюханов знал, что Вавилов не любит Муравьева, и хотя он, Брюханов, никогда ни одним намеком не выказал истинного отношения к своему первому заместителю, Вавилов знал, что и он, Брюханов, относится к Муравьеву с предубеждением и настороженно и что, если спросить Вавилова напрямик, он может рассказать Брюханову о Муравьеве массу любопытного, что почему-то всегда бывает хорошо известно именно среднему звену и о чем сам Брюханов даже не догадывается. Но Брюханов и на этот раз задавил мимолетное искушение, именно такой путь информации он раз и навсегда запретил для себя еще при Петрове.
– Ну как, Валентин, лыжи сыновьям купили? – поинтересовался он, испытывая необходимость отдохнуть хоть немного в ином, простом и понятном мире, не требующем предельного напряжения сил.
– Купили, – охотно откликнулся Вавилов. – Радости было… да и смеху… Гвалт несусветный подняли. Такие одинаковые, точно с конвейера, только мать их и умудряется угадывать. Если один что либо натворит, да не захочет признаться, лучше и не думай разбираться… Я как-то сразу обоих выдрал. Ну, говорю, с этой минуты, кто бы из вас ни напрокудил, ответ на двоих, так и знайте, говорю, несите, голубчики, коллективную ответственность.
– А что, Валентин, это, пожалуй, мудро, – невольно засмеялся Брюханов. – А они сами как к этому относятся?
– Что же им еще остается делать, пока поперек лавки помещаются. Терпят. Вот вторую неделю ничего не разбили, не поломали, жена удивляется, что с детьми стряслось. Беспокоится, не заболели ли… Не знаю, говорю, ты мать, тебе виднее.
– Забавно, – тихо сказал Брюханов, отпустил Вавилова и задумался. Мимолетный разговор с человеком, отлично осведомленным и о его домашних делах, лишний раз напомнил ему его неустроенное положение; на все его настойчивые требования переезжать наконец в Москву Аленка упорно твердила, что для завершения ординатуры ей необходим еще год. Брюханов понимал, что она увлечена самостоятельной работой в клинике, что она ведет больных по какой-то своей, согласованной с ее шефом схеме, что ей поручено наблюдение за действием нового препарата у больных с нарушением мозгового кровообращения, что она готовит даже свою первую самостоятельную публикацию, которая может в будущем лечь в основу диссертации, и довести эту работу до конца ей, молодому специалисту, необходимо именно там, в Холмске, где она начинала; и никакая Москва этих идеально сложившихся условий для научной и практической работы ей не заменит, что она не хочет и не может пользоваться его протекцией и положением. Брюханов отлично понимал и то, что на это нужно время и что дорвавшаяся до самостоятельной любимой работы молодая женщина должна пройти свой, отведенный ей путь. Но, пробегая короткие, несвязные письма Аленки и досадуя именно на их краткость и торопливость, он так же отлично понимал, что совершает ошибку, отпуская ее так надолго от себя и соглашаясь на это двусмысленное положение, когда молодая красивая женщина предоставлена самой себе и живет далеко от мужа; по сути дела, он каждый день, каждый час терял Аленку, оставаясь вдали от нее, от ее дел и всего того, чем была заполнена сейчас ее жизнь, он своими руками рушил то, что по кирпичику складывал годами. Между строк нет-нет да и проступали недосказанность, душевная раздерганность, так не свойственные Аленке; безошибочным затаенным чувством любящего, страдающего от неустройства их жизни человека Брюханов все яснее ощущал какую-то медленно, неотвратимо надвигающуюся беду, и все-таки что-то глубоко противное его натуре не давало ему прибегнуть к крайним мерам. При первой же возможности он срывался в Холмск на день-другой, а иногда и на несколько часов, затем на какое-то время забывался в нескончаемом сплошном потоке дел; но за последние три месяца он никак не мог выбраться в Холмск; пришлось срочно вылететь с группой экспертов в Китай, и там они задержались значительно дольше, чем предполагалось; перед самым возвращением он купил для Аленки несколько безделушек из слоновой кости, два кимоно и расписанный павлинами веер, привлекший его изяществом работы, но пересылать через других подарки не стал; почему-то ему, никогда не придававшему значения подобным вещам, хотелось отдать Аленке эти тонкие, прекрасные в своем лаконизме вещицы самому.
Ушедший в свои мысли Брюханов забыл о времени, и Вавилов по селектору с подчеркнутой бесстрастностью напомнил ему о Муравьеве.
– Хорошо, Валентин, пригласи его.
Пробежав почту, Брюханов пересел в кресло в дальнем углу; с Муравьевым у них складывались отношения очень странные, и теперь он твердо знал, что назначение Муравьева в первые заместители ему было обусловлено отнюдь не пользой дела. Почти с первых же дней их совместной работы выявилась их полная несовместимость; Муравьев был его противоположностью, антиподом, недремлющим враждебным оком, от которого не мог укрыться ни один сколько-нибудь самостоятельный и значительный шаг его, Брюханова; любой его поступок, любое решение тотчас же подвергалось холодному, беспощадному анализу, и в любой момент в мгновение ока их с Муравьевым могли поменять местами, и в этой безукоризненно отлаженной программе Брюханов ощущал себя едва ли не вспомогательным звеном. Тиски то сжимались с немедленной готовностью по малейшему движению откуда-то извне, то отпускали; после нескольких судорожных рывков в надежде освободиться Брюханов понял, что у него только один выход: примениться ко всему, что с ним произошло и происходит, и ждать. Работа сама по себе его увлекла своей новизной и сложностью, правда, он всегда испытывал неприятное чувство постоянного невидимого присутствия Муравьева рядом, даже если сам он был в дальней командировке, а Муравьев оставался в Москве. Для него исчезла даже сама возможность одиночества; он шел по улице, и ему казалось, что вслед за ним привязанно движется Муравьев, он вел коллегию и все так же ощущал на себе откуда-то сбоку взгляд Муравьева; раздеваясь ко сну и ставя на столик рядом стакан с холодным чаем или бреясь по утрам в ванной, он не мог избавиться от ощущения, что его все так же пристально и беззастенчиво, с холодной, иронической усмешкой разглядывает все тот же Муравьев.
В свою очередь, чувствовался и какой-то обратный процесс, если сам он какое-то время не видел живого Муравьева с его худощавым, удлиненным и всегда чуточку отсутствующим лицом, он начинал испытывать беспокойство; он ловил себя на желании тотчас узнать, где находится и что делает Муравьев, хотя в этот момент тот ему был совершенно не нужен, и рука сама собой тянулась к телефону или кнопке звонка. Особенно ощущал он отсутствие Муравьева в длительных поездках; тогда сами собой придумывались причины связаться с Москвой, чтобы услышать знакомый, характерный, слегка растягивающий гласные голос. В скоплениях крыш перед окном была своя, размеренная, независимая от Брюханова и его состояния жизнь; в небе носились стрижи; пора, пора, думал он, разрядить, как-то упростить создавшееся положение, так дальше нельзя работать, и начинать нужно с домашних дел…
Брюханов продолжал смотреть в окно, но теперь его внимание было сосредоточено на каком-то пустяке, на каком-то неясном предмете на одном из подоконников в доме напротив; он никак не мог определить, что это было, то ли просто хозяйственная сумка, то ли еще что.
– Здравствуйте, Тихон Иванович, – услышал он приветливый, ровный голос Муравьева.
– Прошу, Павел Андреевич, садитесь, – повернулся к нему Брюханов и, чтобы не здороваться за руку, подождал, пока Муравьев пройдет и займет свое привычное кресло, и только затем пересел к рабочему столу.
– Давайте, что нового у нас на сегодня? – спросил он с несвойственной ему медлительностью. – Что эксперты?
– Суетятся… Не мычат не телятся, – поморщился Муравьев. – Есть еще один проект – разместить серию 14-Б вместе с исследовательскими институтами в самой что ни на есть глубинке. Разумеется, со своими коммуникациями, – Муравьев не мигая смотрел на Брюханова. – Стратегически очень заманчиво, но ведь чистая маниловщина, нас тут же спросят: а база? а кадры? Да мало ли! – Муравьев с нервным изяществом поправил узел галстука.
– Вообще-то медлить не в наших интересах, Павел Андреевич. Как только у нас сосредоточатся самые полные данные, соберем коллегию. Может быть, следует принять за основу золотую середину? Как вы думаете? В качестве эксперимента разместить один из объектов где-нибудь неподалеку от Зежского моторного? Все-таки не на пустом месте…
– Это что же? – понимающе улыбнулся Муравьев. – Из-за вашего с вами местного патриотизма?
– Может быть, может быть, – улыбнулся и Брюханов. – Хотя присутствуют и более веские мотивы. Зежский моторный – другое ведомство, но государство-то одно, его интересы едины. А у Чубарева огромная база, человек деловой, многое сможет нам подбросить…
– Да, разумеется…
– Послушай, Павел Андреевич, – чувствуя неприятный холодок от собственной решимости, в упор сказал Брюханов. – Если не согласен, давай выкладывай доводы. А то ведь сколько ни вертись, а решать все равно придется… нам с вами, раз уж мы оказались волею судеб в одной упряжке.
– Не по моей вине! – с необычной горячностью возразил Муравьев и не отвел взгляда, даже попытался усмехнуться; Брюханов видел, как медленно отливала у него кровь от лица. – Мне тоже нелегко, Тихон Иванович, я очень стараюсь соответствовать вашему новому положению. Я очень сочувствую вам. – Он цепко, отлично зная, что метит в самое больное место, обежал лицо Брюханова. – Я давно отвык удивляться, давно понял, что в этой шахматной партии последний ход принадлежит не нам с вами, Тихон Иванович. И вообще многое в жизни, особенно такой, как наша с вами, вряд ли поддается логике…
– Зря, – сухо сказал Брюханов. – Понять можно все, только мы иногда стараемся не признаваться в этом. Так нам выгодно.
– Что же, вы серьезно надеетесь сказать свое слово в нашем департаменте? – Все больше беря себя в руки, Муравьев повозился, удобнее устраиваясь в кресле; не дождавшись ответа, он, глядя перед собой отсутствующим взглядом, ушел в свои мысли. – Что ж, попытайтесь, не вы первый, не вы последний. Закон усреднения причешет и вас. Слыхали о таком? Если нет, то услышите, а скорее на себе почувствуете, ждать долго не придется. Не было бы меня, нашлась бы другая, не менее средняя личность, которая стала бы держать вас за фалды, для этого она и существует в природе, в этом раз и навсегда ее биологическая функция – быть при ком-то. По этому великому закону усреднения любую сильную, исключительную личность нейтрализует серое нечто…
– Что это на вас нашло сегодня, Павел Андреевич? – спросил Брюханов, впервые после знакомства с Муравьевым испытывая к нему настоящий интерес.
– А что? Какая разница! – Муравьев не удивился, не обиделся, его лицо было по-прежнему значительно-отсутствующим. – Ну, потеряю вас, пристроят меня к кому-нибудь другому, ведь без нас нельзя, мы нужны, и не меньше, чем, скажем, вы. Исключительных, сильных личностей в мире не много, но сила силу гнет. Вот и получается, что к каждому из сильных подвешивается гирька вроде меня, да не одна… Правда, гирьки-то, они, как ключи, к каждому индивидуально подбираются… К вам достаточно такого, как я… Чтобы выше, чем это положено по рангу, не залетели… А вообще-то, если проблему поставить на глобус, как говорит Борода, попросту Курчатов, все мы разменная монета в этой глобальной игре…
– Ничего себе теория! – не удержался Брюханов. – Вы что, для собственного спокойствия ее сочинили? Чтобы с вас раз и навсегда взятки гладки?
– Считайте как хотите. – Муравьев был уже прежним, обычным Муравьевым, застегнутым на все пуговицы, не считая горячечного блеска в глазах. – Вы хотели откровенности, вы ее получили. Только что это между нами переменило?
– Ну, почему же, Павел Андреевич? Должны же мы знать друг друга. Ведь вы сами как-то сказали, что на одной дорожке нам тесно, Павел Андреевич…
– Простите, не совсем так. Но если вам угодно именно так интерпретировать, то… Впрочем, это ваше личное дело, – запротестовал Муравьев. – Во всяком случае, за свою часть ноши я привык отвечать. Это еще одна истина, которой я придерживаюсь неукоснительно. Если бы не это, мы бы с вами не сидели сейчас и не беседовали…
Брюханов быстро взглянул на него, его несколько озадачила позиция своего первого заместителя, а главное – что Муравьев в чем-то был прав, а в чем именно, сразу определить было трудно. Брюханову и раньше встречались люди подобного типа, умеющие из собственного уничижения извлечь выгоду, нащупать некую превосходительную точку и постараться возвыситься над другими, и все это в полной убежденности своей якобы ущемленности. Муравьев, оценивая затянувшуюся паузу и про себя удивляясь, что за все время их разговора не раздалось ни одного телефонного звонка, и пытаясь определить, что за этим скрывается (ведь давно уже тайком поговаривали о том, что Сталин начинает все больше сдавать), выжидал теперь, какой стороной приоткроется Брюханов в дальнейшем их разговоре. Муравьев не жалел о своей откровенности, хотя подобная горячность подводила его уже не раз, но он твердо знал, что человека определяют его поступки, а не слова. Но и Брюханов в свою очередь решил пойти до конца.
– Ну что ж, Павел Андреевич, откровенность за откровенность, – сказал он. – Мне на днях звонил Лапин, жалуется, что вы навязываете ему в аспирантуру бездарных молодых людей, притом ссылаетесь на меня…
– Да, этот факт имел место, – вскинулся в кресле Муравьев. – Но это делалось не из личной корысти, для пользы дела.
– Опять влиятельные родители? – в голосе Брюханова прозвучала усталость.
– Не так чтобы очень… Но сидят на таких узлах, что для нас с вами действительно врата чистилища..
– Кто, например?
– Ну хотя бы Бургасов из Госплана. – Муравьев оживился. – Кстати, Тихон Иванович, о Лапине и о его институте. Решение о передаче его в наш главк на днях перешлют из Совмина. Намучаетесь вы с ним, попомните мое слово.
– Это почему же?
– Как же, опять личность! Исключительная, неуправляемая! – Узкие плечи Муравьева приподнялись, он как бы еще больше поблек лицом, и оттого у него резче проступили нос, губы, брови. – Я никогда не устану повторять: во главе серьезного исследовательского института должен стоять администратор, продюсер, хозяйственник, истинный же ученый должен заниматься своим непосредственным делом – чистой наукой.
– Нет уж, Павел Андреевич, Лапина вы оставьте в покое. По вашей же теории… А в отношении того, кто должен руководить научно-исследовательскими учреждениями, то ученые считают, что только они… На мой взгляд, они правы.
– Но, Тихон Иванович…
– Простите, вы сегодня много интересного высказали, Павел Андреевич, – остановил его Брюханов, слегка, казалось – с одобрением, прищурившись, – Однако я прошу вас, Павел Андреевич, не стараться впредь в любом и каждом случае спешить подменить меня, даже если с этой целью вас и усадили в кресло первого зама. Лапина не трогайте. Не спешите, Павел Андреевич, – Брюханов говорил без тени угрозы, но Муравьев воспринял его слова как явное предупреждение перед открытием враждебных действий, как безусловный приказ, и наклонил в знак согласия голову, – нейтрализовать любой мой поступок. В отличие от вас я не цепляюсь за свой портфель. Можете передать это по своим инстанциям. И вот что, я прошу вас впредь Софочек и Владиков Лапину в аспиранты не навязывать, кем бы ни были их родители. Лапину балласт не нужен, архивреден. И это вам известно не хуже меня. Вообще, Павел Андреевич, давайте попробуем идти нормальными путями. Немного труднее, немного дольше…
– Я вас понял. – Муравьев поднялся, узкий, ироничный, щелкнул замком портфеля. – Только вот это «немного дольше», ох, какие дубы валило!
– Я очень благодарен вам, Павел Андреевич, за полезную информацию. Проработайте, пожалуйста, к пятнице предложение о распределении наших объектов первой группы в радиусе Зежского моторного.
– Хорошо…
– На пятницу, на три часа, назначим коллегию, послушаем, что скажут сами специалисты, те, кому непосредственно разрабатывать технологию.
Муравьев, попрощавшись, вышел, и на Брюханова хлынуло опустошительное облегчение; впервые после назначения на новую работу он действительно почувствовал, что он один в кабинете и что дальше теперь пойдет легче, иначе; эту перемену в нем тотчас ощутил его аппарат, и первый Вавилов, решивший, что у Брюханова определится наконец вопрос с переездом семьи, но, умудренный превратностями жизни, даже случайным намеком высказать этого вслух себе не позволил.
2
Состоявшаяся через несколько дней коллегия прошла необычно бурно; мнения по главному вопросу – о выборе места для размещения новых объектов – разделились, хотя эксперты высказывались единодушно за точку зрения основного докладчика. Муравьев держался все время в тени и на коллегии подчеркнуто одобрял любое предложение Брюханова, и это было замечено всеми, и многие явно недоумевали, особенно после того как один из выступающих оппонентов, с мясистым надбровьем, внушительно оседланным очками, попытался прямо адресоваться за поддержкой к Муравьеву и тот, удивленно приподняв светлые брови, промолчал, но Брюханов, не выпускавший его из поля зрения в течение всей коллегии, понял, что предварительная работа велась большая и Муравьев не остался от нее в стороне.
Был уже восьмой час, когда Брюханов с Лапиным прошли в комнату президиума, Лапину нужно было срочно куда-то позвонить. Открывая бутылку минеральной воды, Брюханов вопросительно взглянул на сосредоточенного на какой-то своей мысли Лапина, нетерпеливо отыскивающего в своем пухлом записном блокноте номер нужного телефона.
– Может, коньяку глоток, Ростислав Сергеевич? – предложил Брюханов, обождав, пока Лапин, почти не говоря ни слова сам, кого-то выслушал и положил трубку,
– Благодарю, благодарю, не надо, – встрепенулся Лапин. – А то усну сразу же в машине, устал от этого великого сидения… И что тогда скажет мой лучший друг Стропов? Или Павел Андреевич Муравьев? – Лапин глянул из-под насупленных бровей, пряча усмешку. – Хороший, даже очень хороший и заслуженный товарищ, наш товарищ Лапин, но, знаете ли, дряхл, совсем дряхл, в машине спит, на заседаниях, поверите ли, спит с полуоткрытым ртом… и того… слюна… э-э! Всему есть мера!
В голосе Лапина послышались привычные медлительные интонации Муравьева, когда тот бывал явно раздражен и стремился ни в коем случае не дать почувствовать этого собеседнику.
– Да вы артист, Ростислав Сергеевич. – Брюханов отпил несколько глотков, и шипящая, с сильным привкусом железа вода сразу освежила.
– В нашем деле, Тихон Иванович, – Лапин прищурился на стакан, – без артистизма недалеко уедешь. Как начнешь фонды выколачивать из вашего брата, освоишь и клоунаду, и все цирковые профессии, вместе взятые… Э-э! Для пользы дела, – повторил он со знакомыми муравьевскими интонациями в голосе.
– Ну вот, видите, значит, руководство институтом все-таки действительно вам мешает. Или Муравьев прав? Как вы относитесь к его теории насчет руководства институтами?
– Отрицательно, отрицательно, резко отрицательно! Порочная, вредная точка зрения.
– Но ведь тогда больше останется времени для чистой науки, – возразил Брюханов. – Ведь вы только что сетовали на административные рогатки…
– Почему же не посетовать, если есть перед кем? – Лапин слегка улыбнулся. – Но перед нами пример блистательного Курчатова, в небывало короткий срок приведшего свой, подчеркиваю, колоссальный проект в исполнение. У нас не было бы в такой срок бомбы, если бы между Курчатовым и его делом торчала дубовая, непробиваемая стена из хозяйственников-администраторов! Он был хозяином дела, первоосновой всему. Кстати, в администраторы от науки идут неудачники, несостоявшиеся ученые, самая ничтожная и злобная публика; никто и никогда еще не признался в том, что он бездарность! И никогда не признается, смею вас уверить, такова уж человеческая порода! Простите, простите, – остановил он хотевшего возразить что-то Брюханова. – И досточтимый товарищ Муравьев как раз из этой публики: хотел стать выдающимся металлургом, да, как видно, достаточно быстро понял, что Черновы не часто рождаются. Вот вы отдайте ему в руки головной институт металлургии… и что там останется от науки? Посредственность всегда убеждена, что она права, наука только тем и движется, что в ней нет до конца правых и, надо сметь надеяться, никогда не будет. Думаю, ничего там не останется, в таком институте, кроме раздутого самолюбия посредственности… Всякая инициатива будет преследоваться как вредное инакомыслие, любое смелое начинание будет тщательно просеиваться и утюжиться…
– Как? как? – не удержался Брюханов.
– Утюжиться, я сказал. Дайте закурить, Тихон Иванович, – попросил Лапин и, задымив папиросой, с наслаждением затянувшись дымком раз и другой, опять улыбнулся. – Никак не отвыкну, как только живой разговор, сразу начинает подсасывать… Скверная привычка! Для таких вот администраторов, как только они оказываются в достаточно прочном и высоком кресле, мгновенно все перестает существовать, кроме проблем и выгод собственного желудка. Что вы, помилуйте, какая наука, какой там, к черту, смелый эксперимент? А вдруг не получится, а вдруг это как-нибудь рикошетом отзовется по заветному, нагретому креслу под собственным, далеко не безразличным себе задом? А?
– Вы нарисовали очень уж крайний тип, Ростислав Сергеевич…
– Не спорю, не спорю… У нас разные точки осмотра… Наука в наше время требует смелости, граничащей с фанатизмом, и больших средств. – Лапин вежливо улыбнулся, стряхнул пепел. – Когда эти две плоскости разъединены даже просто осторожным администратором, толку не будет. Институтом должен руководить только ученый! Вот вам моя конечная точка зрения. Наука с каждым годом будет играть все более глобальную роль в общечеловеческом прогрессе, и не дай вам бог задавить даже один талант!
– Кто вам сказал, что я буду давить? – удивился Брюханов.
– Между намерением и исполнением иногда образуется огромная дистанция, особенно в вашем положении. Впрочем…
– Говорите, говорите, – с любопытством подзадорил Брюханов.
– Жизнь в конце концов изберет именно ту форму, которая будет прогрессивной. – Лапин энергично потыкал большим пальцем воздух за своим плечом. – Дремать жизнь не даст, и опять все тот же проклятый Запад, хочешь не хочешь, а придется искать самые прогрессивные методы… обойдут, задавят, не успеешь и свистнуть, как промчатся мимо.
– Решительное у вас сегодня настроение, Ростислав Сергеевич, – сказал Брюханов, потирая затекшую ногу и отмечая несколько повышенное, не свойственное ему возбуждение собеседника.
– Я бы сказал – веселое, – согласно подтвердил Лапин. – У меня, знаете ли, с некоторых пор появилась одна ужасная особенность… Она меня даже страшит, ни с того ни с сего говорю почему-то дочери: завтра будет дождь… и пожалуйста вам, завтра и в самом деле хлещет дождь с самого утра…
– Вы опасный человек, Ростислав Сергеевич, у вас, очевидно, повышенная интуиция.
– Весьма опасный. Все естественно, друг мой, просто: было лето, будет осень, будет и зима, снежные бури… Естественный вечный ход… Скажите, Тихон Иванович, вы еще не перевезли семью? – Лапин живо, с любопытством блеснул глазами. – Мой однокашник Олег Максимович Чубарев много говорил о вашей семье лестного.
– Нет, пока не перевез, пока один, – неопределенно пожал плечами Брюханов; вопрос этот, особенно со стороны Лапина, был неожиданным, и у Брюханова опять пробудилось ощущение, что в кабинете есть еще кто-то третий.
– А что, Тихон Иванович, пожалуй, я тяпну рюмку коньяку, у меня еще сегодня ученый совет был, так я, знаете ли, для профилактики. – И, не ожидая согласия, Лапин быстро прошел к глухой панели, облицованной дубом, и ожидающе оглянулся на Брюханова; чувствовалось, что он здесь бывал и раньше. Брюханов, посмеиваясь, нажал на замок и, достав из открывшегося тайника коньяк и две рюмки, неторопливо налил. Лапин с интересом проследил, как дубовый квадрат панели бесшумно встал на свое место, затем присел к низкому столику, взял свою рюмку, попробовал, одобрительно кивнул. – У меня сложилось, Тихон Иванович, твердое убеждение, – сказал Лапин, как бы извиняясь за невольное возвращение к начатому разговору, – что все сложности, все неурядицы между близкими людьми происходят от нашей неуверенности в самом себе. Вы знаете, вот именно, больше уверенности в себе, и вы научитесь предсказывать погоду. От женщин отбою не будет!
– Так уж и не будет?
– Уверяю вас, – Лапин достал белоснежный платок, прикоснулся к губам, – самое главное – понять причины, двигающие твоей неуверенностью, и ты сразу же начинаешь понимать, что иначе поступить не мог. А из этого и мотивы всех ваших поступков.
– Так вы полагаете, Ростислав Сергеевич, – Брюханов намеренно увел разговор в совершенно другое русло, – поступки академика Стропова продиктованы вашей неуверенностью в себе? Как только вы обретете уверенность в вопросах дальнего поиска, он перестанет делать то, что делает? Я основываюсь хотя бы на сегодняшнем его выступлении на коллегии…
Глядя в сузившиеся глаза Лапина, Брюханов сохранял на лице невозмутимое выражение.
– Один – ноль в вашу пользу, Тихон Иванович, – с видимым удовольствием одобрил Лапин. – Чувствуется закаленный кулачный боец.
– Благодарю.
– Я же имел в виду отношения с близкими людьми, здесь все совершенно наоборот. Отлично понимает академик Стропов и мои цели, и возможности, вот оттого старается, где только можно, тормозить, не пущать и даже откровенно мешать. И все это прикрывается великой, простите, демагогией стояния на страже интересов народа и государства…
– Значит, демагоги встречаются и среди вашего брата, не только среди бюрократов. Что тебе, Валентин? – спросил Брюханов вошедшего Вавилова; тот сказал, что к телефону срочно, вот уж второй раз, просят товарища Лапина. – Давай переключи сюда, Валентин, – попросил Брюханов, а Лапин с явным недоумением на лице взял трубку указанного ему телефона и, едва поднес ее к уху, спросил:
– Майя? Почему у тебя такой голос? Что случилось? Что? Что?
Брюханов видел, как мгновенно переменилось лицо Лапина, постарело, отяжелело.
Лапин еще послушал, положил трубку, затем беспомощным движением бессильно потер лоб.
– Ростислав Сергеевич…
– Да, да, – глухо отозвался Лапин. – У самого дорогого мне человека умерла жена… неожиданно… Я должен быть у него… это так ужасно…
– Хотите, я пойду с вами? – поддавшись порыву, спросил Брюханов.
– А вы можете? Это было бы хорошо…
– Да, я сейчас спущусь.
Через полчаса они уже стояли перед Ростовцевым, и Брюханов, неловко здороваясь и представляясь, пробормотал несколько тех бессильных, стертых и необходимых слов вроде: «Я много о вас слышал, очень сочувствую вашему горю», но художник их не услышал. Он продолжал стоять все с теми же широко распахнутыми отрешенными глазами и не видел ни Брюханова, ни Лапина, он лишь машинально подошел открыть дверь и был всецело во власти того, что ему надлежало делать самому; то, что произошло и происходило с ним, исключало сейчас все обыденные дела и привязанности.
Брюханов понял, почему Лапин один боялся сюда идти, сюда непозволительно, нельзя было вторгаться никому; ему вспомнилась выжженная, вся в воронках и трупах, земля только что отгремевшего боя, от подсвеченного всходящим солнцем тумана она вся дымилась. Мимолетное воспоминание, ворвавшееся из далеких уже военных лет, усилилось, когда Ростовцев пригласил пройти их в мастерскую, по-прежнему служившую ему и жилищем.
Покойница, лежавшая на тахте, была прикрыта до пояса какой-то цветной накидкой: горело несколько свечей, и лицо покойной, уставшее от долгой болезни, было ярко, до последней морщинки, освещено и как бы возвышалось над всем остальным.
– Мне нужно закончить, пока она еще здесь, – не обращая на пришедших больше никакого внимания, пробормотал Ростовцев, подошел к мольберту и стал быстро набрасывать на холст краски.
Он почти не глядел в сторону своей покойной жены, глаза его были сухи, в них, кроме острой профессиональной сосредоточенности и напряжения, сейчас не читалось ничего другого. Он находился в самой крайней точке, на пределе, его высокий, покатый лоб, переходящий в залысины с седыми клочками волос по бокам, ссутуленные плечи – все говорило о крайней степени усталости и истощения; Брюханов сделал непроизвольное движение в сторону Ростовцева, чтобы поддержать его, казалось, что художник вот-вот упадет.