Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 52)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


      Например, запись от 4 мая 2000 года. После непременного перечисления съеденных блюд - комментарий:
      Ложный позыв: 22.34. Подлинный позыв: 0.18. Выход с медленно-тягучим началом и бурным финалом. Звук: нарастающий шорох листьев с гневным злобно-завистливым ворчанием. Пугающе сложная форма: три широких сегмента, пронзенные необычайно узкой, загибающейся на конце "стрелой" и накрытой сверху массивной пирамидой. Имя: "Исход из Египта". Изумительный молочно-шоколадный цвет трех сегментов. Грозный густо-терракотовый тон пирамиды. Робкое колебание палевых оттенков "стрелы". Сочетание настойчивой вязкости с доверчивой разрыхленностью.
      N.B. Например приходит вестник с маленьким гробом для ребенка который еще не умер и недоверчиво смотрит из угла на свою будущую колыбель, а мать молчаливо гладит ему прощальную одежду, а я продолжаю как ни в чем ни бывало играть сонату Шумана и вижу в зеркале отвернувшегося к окну отца, и его скупые жестокие слезы заставляют меня сбиться с темпа, прижать руки к губам и издать такой внутренний вопль восхищения очаровательным, что шерсть встает дыбом на дремлющей в клетке обезьянке.
      К концу тема зеркал в литературных приложениях нарастает, пока не появляются следующие слова:
      Человек устает не от себя самого, а от отношения к себе самому, и очаровывающе-потрясающую роль в этом играют люди-зеркала - после чего субъект текста начинает вводить в меню части собственного тела и кончает тем, что съедает свои гениталии. Нота бене короткое: "Завтра я стану Богом".
      Следуют две страницы с повторяющимися словами РОТ + АНУС.
      Наш комментарий к этому может быть только одним - цитатой стихов Тютчева: "Так души смотрят с высоты На ими брошенное тело". То есть, как видим, мэсседж, "послание" - то же, что и в "Насте": преодоление телесности как акт освобождения, причисления к лику Бога. Но тут не только тело отвергается - но и литература, иронически представленная в этих нота-бене.
      Точнее: литература отвергается как культурный феномен, как "красота", как "Марсель Пруст" вкупе с Набоковым. Но она, литература, остается как собственный сорокинский текст. Остается чистая форма литературы. Вот главное слово, главная формула: Сорокин являет крайний пример так называемого чистого искусства, и погруженность его в фекальные темы долженствует этот тезис, эту авторскую установку иронически подчеркнуть. Сорокин - предельно напряженный эстет, по сравнению с которым Оскар Уайльд - грязный мальчишка-переросток. И коли у Сорокина целая книга - обсуждаемый "Пир" - посвящена еде, жратве, то его следует называть жрецом чистого искусства.
      Он ставит себе чисто формальные задачи - и создает в этом роде самые настоящие шедевры. Вот текст "Сахарное воскресенье", в котором Сорокин дает свой вариант событий 9 Января. Сахарным же Кровавое воскресенье названо потому, что у Сорокина расстрел рабочей демонстрации ведется пулеметными лентами, сделанными из сахара. (Убитые, однако, есть, в их числе Максим Горький.) Задание вещи - каждую фразу, каждое действие или слово персонажей снабдить обстоятельством образа действия или другим определительныым словом, взятым из гастрономического ряда. В результате история оказывается метафорой кулинарии и в этом качестве включается в герметический контекст сорокинского "Пира". Пример:
      Плов многотысячной толпы, бефстроганово ползущей по Невскому в сторону цукатного Адмиралтейства. В говяжий фарш рабочих паштетно вмешивается винегрет студентов и кутья мастеровых из боковых улиц. То здесь, то там мелькают фаршированные перцы ломовиков, овсяное печенье гимназистов, медовые сухари курсисток, пельмени сбитенщиков, тефтели калачниц, вареники дам.
      Из телячьеразварной головы высовывается плесневелая бастурма фигуры Гапона, луко-жарено окруженного гречневыми клецками рабочих представителей.
      – Неумолимо приступим, братья и сестры! Бесповоротно! По-православному! - раздается чесночно-гвоздично-маринованный голос Гапона и сразу же тонет в картофельно-печеном реве толпы:
      – Веди правильно, отец!
      – (…) Толпа шкварочно-рисово-котлетно подтягивается к Троицкой площади.
      И так по всему тексту, в каждой фразе, на протяжении не менее печатного листа. Эти гастрономические обстоятельства редко бывают смысловыми - как в случае рисово-котлетной толпы (аллюзия на ленинские "рисовые котлетки" в разоблачении непротивленца Толстого), и если такие совпадения бывают (я заметил еще несколько), то лишь для того, чтобы подчеркнуть и оттенить чисто формальное свое задание во всех остальных случаях.
      Лапша толпы плюхается в сотейники переулков.
      Сорокин пишет уже достаточно давно, выпустил много книг, и к нему как бы привыкли: раз Сорокин - значит (мнимо) садистический или скатологический абсурд. Это не значит, конечно, что он не задевает больше внимания, не шокирует: шок каждый раз происходит, в этом и искусство. Сорокин весьма умело борется с однообразием, которое грозит всякой избыточно острой манере. Недавно даже пытались организовать некую акцию по обмену книг Сорокина и еще ряда авторов - а именно Пелевина, Виктора Ерофеева и Маркса - на книги одного писателя-реалиста, который, к его чести, отказался в этой акции участвовать и тем ее сорвал. В компанию Сорокину поставили Пелевина, Виктора Ерофеева и Маркса. О Марксе говорить здесь не следует, Пелевин попал сюда по ошибке - он писатель в "сорокинском" смысле вполне пристойный, а вот о Викторе Ерофееве несколько слов сказать надо - для вящего понимания опять же Сорокина.
      Некоторое их сходство нельзя не заметить, а учитывая, что Виктор Ерофеев как бы на полпоколения старше Сорокина, хочется даже сказать, что Сорокин идет по его следам. У обоих есть вещи чуть ли не одинаковые: о Сорокине думаешь, читая такие рассказы Ерофеева, как "Бессоница", "Запах кала изо рта", "Путешествие пупка в Лхасу", "Исповедь икрофила". Думаю, можно сказать, что Сорокин усвоил некоторые приемы старшего коллеги.
      И все же они очень разные, и это различие, раз усмотренное, помогает понять специфику Сорокина. Ерофеев на своей высоте, когда он держится в жанре чистого абсурда (скажем, рассказ "Мутные воды Сены"). Но в манере установочно-шокирующей он проигрывает. И причина бросается в глаза: у него сохраняются реалистические ситуации и мотивировки. Текст не до конца чистый. Получается - высококультурный, но Лимонов. Не герметическое письмо, а нарочитая похабщина. Дело не в том, чтобы писать нецензурными словами или представлять непристойные ситуации: нужно поставить их в такой контекст, который не вызывает ассоциаций с реальностью. Ерофеевские русские красавицы, Маньки и Бормотухи, такие ассоциации вызывают. А у Сорокина, давно было замечено, действуют не люди, а куклы - как та, что таскали по сцене у Романа Виктюка в постановке "Лолиты". Сорокин сумел реализовать свою писательскую декларацию: литература - это буквы на бумаге - изречение, ставшее сакраментальным, вроде как "Стиль - это человек" или "Красота спасет мир".
      Платонов, читая какой-то соцреалистический роман, сказал: "Так плохо, что если бы немножно похуже, то было бы хорошо". Виктор Ерофеев пишет именно хорошо, у него все время ощущается присутствие добротной реалистической традиции, чуть ли не Трифонов. А Сорокин ближе к источнику - маркизу де Саду, у которого тоже ведь все его Джульеты - бумажные. Сад был садистом в жизни, а не в литературе, его сочинения - голые схемы.
      Но типологически сводить Сорокина к де Саду не следует. У него иные предшественники, и не в генетическом, а именно в типологическом плане. И я бы не стал выводить Сорокина из советского культурного дискурса.
      О Сорокине пишется в книге Лейдермана и Липовецкого "Современная русская литература":
      Поэтика Владимира Сорокина представляет собой наиболее последовательный пример концептуализма в прозе. Как признается сам Сорокин, для него важна мысль философа Мишеля Фуко о тоталитарности любого дискурса, так как любой дискурс претендует на власть над человеком. Он гипнотизирует, а иногда - просто парализует. Сорокин начал с деконструкции соцреализма, разрабатывая … такую версию концептуализма, как соц-арт. Обращение к соцреалистическому дискурсу в соц-арте продиктовано предельным усложнением задачи высвобождения от власти дискурса: во-первых, властная - в буквальном, политико-идеологическом смысле, - семантика соцреалистического стиля еще абсолютно свежа и актуальна, еще не ушла в область культурного предания, … во-вторых же, в русской культуре нет другого такого стиля, который по самой своей природе в таком чистом, рафинированном виде представлял бы собой манифестацию всеобъемлющей ВЛАСТИ.
      (…)Власть языка и порядка в интерпретации Сорокина неизменно переходит во власть абсурда. Этот переход из одного измерения дискурса в другое, глубинное, объясняет такой постоянный прием его прозы, как стилевой скачок. Редко кто, писавший о Сорокине, не отмечал его резких переходов от соцреалистической гладкописи в кровавый и тошнотворный натурализм, или, другой вариант, в поток бессмыслицы, просто набор букв.
      Это толковая интерпретация, но я бы ее расширил. Я бы сказал, что властный дискурс советской власти мелковат для Сорокина, он на большее претендует, на вящее освобождение. Да и Фуко для него мелковат. Вспомним другого философа - короля философии Гегеля.
      У Гегеля есть учение об абсолютном познании и трех его формах. Эти формы - религия, искусство и философия. Высшая из них - философия, но нам сейчас это не важно, а важно то, что искусство включено в ранг абсолютного знания и, следовательно, отвечает требованиям такового. Каковы же эти требования?
      Конечный характер (всех остальных наук) состоит вообще в том, что в них мышление, как только формальная деятельность, берет свое содержание извне, как данное, и что содержание в них не осознается как определенное изнутри мыслью, лежащей в его основании, что, следовательно, содержание и форма не вполне проникают друг в друга; между тем в философии это раздвоение отпадает, и ее поэтому можно назвать бесконечным познанием.
      А теперь - про искусство:
      Царство художественного творчества есть царство абсолютного духа…В искусстве мы имеем дело не просто с приятной или полезной игрушкой, а с освобождением духа от конечных форм и содержания.
      Вот в чем специфика искусства: оно, в качестве некоей абсолютной формы, создает свое содержание, а не берет его извне. Это случай Сорокина. То есть сюжет создается у Сорокина не "материалом" произведения, взятым со стороны, из действительности, из "жизни", а движением его формы - самих слов. Освободиться от конечных форм, от содержания - это значит освободиться от Маньки и Бормотухи. Сорокинская Мария из "Тридцатой любви Марии" - не "Манька", это чистый макет. У Сорокина нет никакого натурализма даже когда он описывает новый русский спорт - так называемую гнойную борьбу (сокращенно ГБ) в рассказе "Пепел" из "Пира".
      Поэтому Сорокина нужно типологически вести даже не к "Уллису" Джойса, а уж скорее к его "Поминкам по Финнегану", и как к некоей вечной модели литературы - к Стерну в трактовке Шкловского.
      Парадокс и специфика Сорокина в том, что он создает чистое искусство - чище не бывает! - средствами на вид и на слух "грязными" - обсценная лексика, садистические ситуации, натурализм, выходящий за пределы натуры. И правильной остается мысль, что Сорокин превращает литературу даже не в слова, а в буквы.
      Оргия букв - текст "Сoncretные" в "Пире". Он написан двумя шрифтами - кириллицей и латиницей, а также цифрами и компьютерными значками, и на двух языках - русском и китайском. И это даже не языки, а какие-то фонемы. Это то, что называется фоносемантикой (как то зеркало, в котором - кал). Сорокин вдохновлялся также "Заводным апельсином" Борджеса, где в английский текст включены русские слова, иногда сознательно искаженные. Русская матерщина дана только латиницей, чем и преображена - в литературу. Этот текст сильно проигрывает в громком чтении, его нужно видеть. И вспоминается, что Сорокин по первой профессии - художник.
      Сорокин пародирует здесь пресловутую деконструкцию. Его "конкретные": Маша, Коля и Mashenka - это некие домовые, мелкие бесы литературы. Буква - литера - и есть атом литературы. В этом сочинении происходит серия атомных взрывов, конкретные взрывают, “деконструируют” литературные произведения, как выдуманные, так и реальные, среди последних “Моби Дик” и “Войну и мир”. Цитируется знаменитая сцена, в которой Наташа Ростова, сидя на подоконнике лунной ночью, хочет полететь. Ну так у Сорокина она и полетела.
      Concret-ные подхватывают Наташу Ростову, поднимают ее в воздух и несут над спящей Россией. Наташа визжит. Concret-ные поднимаются все выше и выше, пока Наташа не начинает задыхаться от нехватки кислорода. Mashenka забирается ей в рот, Коля в вагину, Маша в анус. Наташа летит к земле. Concret-ные стремительно выжирают ее внутренности с костями и успевают вылететь из полностью выеденного тела перед самым падением. Кожа Наташи Ростовой долго планирует над родовым поместьем и повисает на ветвях цветущей яблони.
      Эта сцена - модель сорокинской литературы, наглядно демонстрирующая процесс ее деконструкции атомами письма - буквами. Можно этот атомный распад назвать культурным распадом, гибелью, даже убийством литературы, но можно также усмотреть в сорокинском проекте ее, литературы, очищение, приведение к чистой форме. Это вроде "Черного квадрата" Малевича: некое апофатическое богословие литературы. Она превращается у Сорокина в птичий щебет, как у Хлебникова.
      Коля: У вас плюс директ в мэньсо.
      Маша: Ты поимел шен-шен?
      Маshenkа: Шен-шен в плюс hochu?
      Коля: Шен-шен в hochu.
      Маша: Тrip-корчма - не govnerо.
      Коля: Litera-trip - не govnerо, concretные когэру.
      Маша: Не govnero, по-правильный maleчик.
      Коля: Имею пропозицию: двинем в ецзунхуй?
      Маша: Двинем в ецзунхуй!
      Mashenka: Двинем в ецзунхуй!
      Коля: Топ-директ, cоnсretные!
      В сущности, это - стихи. Заумь, о которой мечтали футуристы. Сорокин стар, как модерн, традиционен, как авангард. Его дерзкое новаторство являет на деле воспроизведение некоей вечной литературной ситуации - обновление литературы путем ее как бы элиминации.
      Эстетизм Сорокина, таким образом, оказывается параллелью к его гностицизму - нелюбовью к мерзкой плоти мира. Эта нелюбовь сублимирована в литературный авангардизм, оказывающийся иносказанием древних представлений о концах и началах великих мировых циклов. У Сорокина находят космогонический миф, самую его форму: гибель мира и возрождение его путем прохождения через хаос. И тут уже не Стерна можно вспомнить, а хотя бы Гераклита.
      Вот как можно углубить при желании литературные игры. Literа-trip - это вам не govnerо.
      ЖЕНСКИЙ ГОЛОС : Не govnerо, по-правильный malечик.
      Хорошие люди
      Недавно - в этом январе - в Нью-Йорк Таймс появилась следующая статья:
      Если русские определенного возраста погрузятся в воспоминания о своем детстве, их коллективная память непременно натолкнется на фильмы Александра Птушко. У американских детей есть Дисней и его мультипликационные герои, у русских есть герои Птушко: изобретательно сделанные куклы - прекрасные волшебницы и храбрые герои, защищающие свое отечество от враждебных пришельцев.
      Птушко (1900 - 1973) делал фильмы, богато насыщенные специальными эффектами - некоторые были веселыми и красочными, другие - пугающими. Он заимствовал свои сюжеты из сказок, но в отличие от других деятелей кино, пытавшихся использовать такие сюжет для скрытой критики советской системы, фильмы Птушко не носили никаких замаскированных намеков: добро было добром, зло злом.
      Русские помнят фильмы Птушко, но в Америке он мало известен. Однако прошлой весной фестиваль его фильмов был устроен в Лос-Анжелесе, а в декабре - в нью-йоркском Линкольн-центре. Его работу, несомненно испытавшую влияние революции, нельзя однако считать голой советской пропагандой. Сказочные сюжеты Птушко не ограничиваются советской идеологией: он часто обращался к старинным легендам и сказкам, отражающим богатство русского дореволюционного прошлого. Например, вскоре после войны, в 1946 году он поставил фильм «Каменный цветок» - об уральском камнерезе с мятежной душой художника, которая заводит его в головокружительный и блистающий мир таинственной волшебницы - Хозяйки Медной Горы. Однако, в конце концов, он возвращается в знакомый мир работы и семейной жизни на родной земле. В фильме «Садко» (1953) герой попадает в подводное царство, но приходит к пониманию, что нет места лучше родного дома.
      Птушко родился на Украине, но большую часть жизни прожил в Москве. «У него было острое чувство юмора»,- вспоминает Марина Голдовская, режиссер-документалист, преподающая сейчас в университете Лос-Анжелеса. Она жила в одном доме с Птушко. - «Каждый вечер на прогулке во дворе киношного дома можно было встретить и услышать Птушко, его раскатистый голос. Он постоянно шутил, и компания, собиравшаяся вокруг него, покатывалась со смеху. Птушко был очень артистичен, носил длинный шарф и красивую деревянную трость с ручкой из слоновой кости. Он сам делал такие трости и любил дарить их знакомым».
      В фильмах Птушко многое сделано его собственными руками умельца. Но он ни в коем случае не был чужд новой технологии. Фильм 1956 года «Илья Муромец» был одним из первых советских фильмов, использовавших широкий экран и стереофонический звук.
      В «Новом Гулливере» - фильме 1935 года, принесшем Птушко кинематографическое имя, действовали полторы тысячи кукол. В то же время там играли живые актеры. Это был один из первых в мире фильмов, использовавших такой прием. Известно, что этот фильм очень понравился Чарли Чаплину, хвалившему его за техническую выдумку.
      Фильм заслужил много похвал, но в то же время советские кинокритики не особенно выделяли Птушко: его работы считались слишком дидактичными и прямолинейными, слишком незатейливыми и легко понимаемыми. Особенно обозначилась эта ситуация после Сталина, когда несколько ослабла идеологическая цензура и появилась возможность из сказок делать сатирические аллегории. Но сказки Птушко по-прежнему оставались просто сказками.
      И в то же время некоторые его работы достигли Америки - еще в 50-е годы. «Садко» был даже дублирован, что представляет редчайшее исключение для иностранных фильмов. Этот фильм переименовали в «Синбад» - имя, знакомое всюду (персонаж знаменитых арабских сказок) и удобное для дубляжа: тоже начиналось с буквы «с». Шел в Америке также «Каменный цветок».
      Роберт Скотак, дважды получивший премию Оскара за спецэффекты в некоторых голливудских фильмах, вспоминает, как он смотрел эти вещи Птушко: «Я впервые увидел их в эпоху битников, когда самыми популярными киногероями были Джеймс Дин и Сол Минео, когда в моде было не проявлять эмоции, сохранять холодность и отстраненность. Фильмы Птушко никак не подходили сюда, но они пленяли своей простотой, прямотой и не стыдящимися себя чувствами».
      В общем, и не удивительно, что американцам понравился Александр Птушко - как при первом своем здесь появлении в середине 50-х годов, так и сейчас вызвавший доброжелательный интерес. Широкого хода он, конечно, не имел и иметь не будет - потому что в самой Америке как раз таких фильмов более чем достаточно, и именно в последние годы необыкновенный, едва ли не наибольший коммерческий успех имеют вновь вошедшие в моду полнометражные мультипликационные фильмы. Фильм «Шрек» сделал в стране и за границей около миллиарда долларов (850 миллионов, если быть точным). И все эти мультики или мультяшки, как говорят в России, или картунс и анимайтед, как говорят в Америке, отличаются теми самыми качествами, которые были свойственны фильмам Птушко: добро есть добро, а зло есть зло, или, как сказал американец, простота, прямота и не стыдящиеся себя чувства.
      Кино вообще искусство для широких масс, для массового, коллективного сознания, лучше сказать; а коллективное сознание всегда было и останется сознанием элементарным, ориентированным на простые образы бытия, на пресловутые архетипы. Кино существует не для интеллигенции - вот что важно понять, и как раз в Голливуде это поняли лучше, чем где-либо. Давно отмечено интересное явление: соберите в кинозале цвет интеллектуального общества для просмотра какой-нибудь комедии, - и реакция этой аудитории будет точно такой же и в тех же местах обозначаться, как любой другой аудитории, в том числе самой простецкой. В кино равны все, там нет ни доцентов, ни доярок. Кино - стержень, основа, носитель нынешнего масскульта.
      В этом смысле советское послесталинское, оттепельное кино было в основном интеллигентской игрушкой, и лучшими фильмами считались те, где наиболее искусно показывалась советской власти фига в кармане. Взять тот же народный жанр сказки: какую ловкую сатиру делал из нее Евгений Шварц («Каин Восемнадцатый») или Ролан Быков со своим «Айболитом». Все это нравилось, но задним числом ясно, что происходила некая аберрация простого и здорового в основе киноискусства. В кино нужно делать или Голливуд, или уж Бергмана, а не подсовывать в простенькую форму скрытый политический мэсседж. Вот почему довоенное, сталинское кино так было похоже на Голливуд, и не только в примерах по определению подражательных (каковы мюзиклы Александрова), но в целом: кино как форма сознания до войны было массово-народным, так сказать, «голливудским». Этот советский Голливуд - и не только в кино - назывался социалистическим реализмом: облегченное, в схемах сказки подаваемое изображение жизни.
      Сказка - древнейшая литературная форма, когда-то бывшая единственной и, следовательно, универсальной. В эпоху развитой, дифференцированной культуры она ушла на периферию, осела в детской литературе. Но в периоды культурных крахов восстанавливаются архаические формы сознания, и в Советском Союзе, порвавшем с так называемой «буржуазной» культурой (то есть культурой как таковой) реставрировалась эта архаика. В частности, литература становилась - в самой форме своей - детской: сказочной, по-другому и попросту лживой. Но в специфическом жанре именно детской литературы неизбежны были удачи: происходило полное совпадение формы и содержания. Удача соцреализма была несомненной именно в этом жанре. Советская детская литература была хорошей. И несомненным классиком ее был Аркадий Гайдар.
      Любовью его жизни была Красная Армия. И куда он только ее не совал - даже в рассказ «Голубая чашка», трактующий вроде бы о том, как герою изменяет жена с неким летчиком, а он уходит с малолетней дочкой на дальнюю прогулку. Армия, маневры, армейские параферналии, сама война становятся деталями быта, чуть ли не предметом домашней обстановки.
      Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не был дома. Вероятно, он был на фронте.
      В середине лета он прислал телеграмму, в которой предложил своим дочерям Ольге и Жене остаток каникул провести под Москвой на даче.
      Это совершенно очаровательный текст. Фронт, во-первых, - нечто само собой разумеющееся, и именно поэтому, во-вторых, совсем не мешает обычному течению жизни, с дочками и дачами.
      Война у него буквально валяется под ногами, в той же дачной местности:
      – Так где же тут война? - нетерпеливо спросила Светлана.
      – А сейчас посмотрю, - сказал Пашка и влез на пенек.
      Долго стоял он, щурясь от солнца и закрывая глаза ладонью. И кто его знает, что он там видел, но только Светлане ждать надоело, и она, путаясь в траве, пошла сама искать войну.
      – Мне трава высокая, а я низкая, - приподнимаясь на цыпочках, пожаловалась Светлана. - И я совсем ничего не вижу.
      – Смотри под ноги, не задень провод, - раздался сверху громкий голос...
      Мы попятились и тут увидели, что прямо над нами, в густых ветвях одинокого дерева, притаился красноармеец.
      Война у Гайдара - игрушка, детская игрушка. Играют с нею взрослые мужчины и мальчишки с девчонками. У Гайдара нет женщин, они вынесены за скобки, как та изменщица из «Голубой чашки». Ибо война - дело мужчин и детей.
      Поэтому так органичны у Гайдара всякие шпионы - персонажи, как известно, в действительности не существовавшие. В его детской литературе они всячески уместны - надо ведь в кого-то стрелять пионерам-барабанщикам. Их появление оправдано его художественной системой. (При том, что «дядя» в «Судьбе барабанщика» - чрезвычайно удавшийся характер.)
      Гайдар очень удачно сублимировал в детскую литературу собственный детский опыт. Давно известно, что он ушел на гражданскую войну чуть ли не пятнадцатилетним. А сравнительно недавно, в перестройку, стало известно и другое: что был он самым настоящим красным кхмером. Подростки среди них отличались особенной лютостью.
      Гайдар тяжело изживал свое прошлое. Человеком он был, по всеобщим отзывам, на редкость хорошим. О нем рассказывали легенды. Помню, в детстве слышал рассказ по радио, как Гайдара забрали в милицию: тетка в трамвае раскричалась, что он залез в карман бедному студенту в рваном пальто. В милиции выяснилось, что он студенту полсотни в карман сунул.
      У меня был знакомый, теща которого до войны была близким Гайдару человеком (называла его всегда и только Голиков). Она рассказывала, что все эти эскапады он совершал в запоях.
      По-настоящему Гайдар преображался, менял себя в литературе: сделав войну содержанием всякого детства, он превращал ее в легкий жанр. Бывшее становилось небывшим.
      Естественно, что с началом настоящей войны Гайдар тут же отправился на смерть: погиб в сентябре 41-го.
      Естественно также, что после войны социалистический реализм с его верой в сказки стал прямой и пустой ложью. Но советские люди в массе своей продолжали оставаться хорошими людьми - ибо продолжали не верить в реальность и ее гнусные законы.
      Мне попалась на днях любопытная книга - воспоминания Виктора Розова, изданные год назад под названием «Удивление перед жизнью». В свою очередь я не переставал удивляться, читая это сочинение. Воспоминания написаны на удивление безыскусственно, можно даже сказать - простовато. Известный и очень хороший драматург, опытный, казалось бы, литератор, столичный элитный человек производит в этом тексте впечатление некоего беспробудного провинциала. Будто его из деревни на ярмарку привезли: все его приводит в восторг. Мемуары приводят в недоумение: не может быть автор пьесы «В день свадьбы» таким простаком! Но постепенно это недоумение рассеивается и приходит понимание парадокса: Розов просто-напросто - советский человек. Причем в лучшем его варианте: и талантливый, и хороший, наделенный всем набором положительных, нормативных качеств того самого явления, которое казалось пропагандистской выдумкой, а на самом деле все же существовало: советский человек. Отнюдь не «совок».
      Послушаем такой, например, отрывок из мемуаров Розова (дело происходило во время войны, когда он не был еще знаменит и жил в провинции после ранения на фронте):
      ...среди домашних забот по хозяйству было выменивание водки на пшеницу. Вот как это происходило. Отцу на работе выдавали водку, а я на базаре нашел одного почтенного крестьянина, который всегда эту водку охотно брал и платил не деньгами, а пшеницей. Это был величественный и благообразный старец, лицом и бородой напоминающий апостола Павла. Выражение его лица всегда было спокойным, и только в глазах, в самой их глубине, таилась хитрость, а за хитростью угадывалось хищничество, но эти тайные страсти скрывались глубоко; за вальяжностью поведения, статной осанкой, неторопливостью в движениях их было почти не видно, но я думаю, что они и составляли сущность его натуры. Он даже после первых рыночных знакомств приезжал ко мне домой производить обмен. Приезжал он на лошади, запряженной в розвальни, одетый в хороший, чистый, просторный тулуп; старец, как и положено хитрым людям, вежливо вступал в комнату, не проходил на середину, но останавливался у порога, стоя будто бы в почтительной позе, ждал, когда я достану бутылку из буфета, и, взяв ее, передавал мне мешочек с пшеницей, которую я пересыпал в кастрюлю, вежливо, без наклона головы говорил «спасибочко» и уходил до новой встречи.
      Почему этот почтенный старец, производящий элементарную торговую операцию, трактован хищником? Почему даже такое его качество, как солидная крестьянская вежливость, считается проявлением какого-то изначального хитрованства? Так и чувствуешь, что у автора на кончике пера висело слово «кулак», но все же Розов, как человек просвещенный и знающий, что за этим словом стоит в советской истории, написать его не решился. Тем не менее, человек, занимающийся товарообменом (по-нынешнему бартером), вызывает у автора чувства скорее негативные.
      Рефрен мемуаров Розова: какой я счастливый человек! сколько хороших людей в жизни встретилось! Даже такой по определению зловещий феномен, как коммунальные квартиры, в его случае оборачивается еще одним доказательством людской доброты.
      Что может иметь более растленное влияние на нравы, чем имущественное неравенство? После первой же своей пьесы я разбогател, и это заметили все мои соседи. Я купил себе необходимый и хорошие вещи (до этого у меня и стульев не было, сидели на ящиках из-под папирос). Я покупал дорогую еду и даже вскоре приобрел автомашину, да не какую-нибудь, а ЗИМ, стоивший сорок тысяч рублей, - сумма внушительная, а по тем временам баснословная. И никогда ни я, ни жена не видели ни завистливых глаз, ни молчаливого укора. Все радовались со мной и успеху пьесы, и денежному благополучию, и машине ЗИМ. Радовались светло, от души.
      При этом Розов, как выясняется из его воспоминаний, - человек, доброжелательно открытый всему миру. Ему не только соседи по коммуналке нравятся или театральные коллеги, но и Америка. Он восхищается Нью-Йорком, придумал прокатиться по Миссисипи на пароходе, уговорив на это спутников поездки в Америку, и даже Лас Вегас ему понравился, и он сыграл там на каком-то автомате. Понятно, что эти части его мемуаров - послесоветского уже написания, но важно ведь то, что ездил он еще при большевиках, и ведь действительно восхищался. Он человек не зажатый, без шор.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115