Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 69)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


Получается, что Церковь, соглашаясь на компенсацию, хлопочет не о Боге, а о мамоне. В связи с этим достойна упоминания еще одна мысль знатока церковных дел Якова Кротова: письмо Патриарха - свидетельство того, что в России начали понимать, в чем заключено главное национальное богатство: это не только и не преимущественно нефть, это сама земля, тем более теперь, когда принят закон, позволяющий вводить ее в торговый оборот. Но в связи с этим вспоминаются и другие сообщения прессы: например, о том, что возвращение церковных земель начал лоббировать сенатор от Тувы Сергей Пугачев, бывший президент Московского промышленного банка, один из клиентов которого как раз Московская Патриархия. Этот сенатор-банкир хорошо понимает реальную ценность ни более ни менее как сорока миллионов гектаров земли, на которые претендует Церковь.
      Что же касается нравственно-просветительской работы Церкви, которая, судя по письму патриарха, невозможна сейчас по причине ее материальной немощи, то лучше не будем вспоминать, чем в исторической - добольшевицкой - действительности была эта работа. Разгром Церкви большевиками не был бы возможен, обладай она хоть сколько-нибудь значащим нравственным авторитетом. Да и восстановили ее те же большевики - Сталин во время войны. Можно совершенно точно указать, когда произошел духовный крах православной церкви, - в расколе семнадцатого века.
      Нас, однако, сегодня интересует другой вопрос: не о прошлом, но о будущем православия и Церкви в России. Есть ли у них будущее? Возможно ли оно? Вот этот вопрос и хочется обсудить.
      Начнем, однако, издалека. В 1924 году вышли две книги, удивительно согласно подытожившие смысл истекшей эпохи - ведь мировая война 1914 года была несомненным рубежом, важнейшей вехой новой истории - и столь же тождественно указавшие на новую перспективу или, если угодно, ретроспективу. Эти сочинения - небольшая книжица, почти брошюра Николая Бердяева "Новое Средневековье" и огромный, тысячестраничный роман Томаса Манна "Волшебная гора". Работа Бердяева сразу сделала его европейски известным. Томас Манн такой известностью пользовался уже давно, и характерной чертой его прозы был вкус к философствованию, напряженный интеллектуализм. Можно вообще посоветовать молодым людям, интересующимся духовными вопросами, этот его роман как своеобразный очерк истории европейской культуры. В "Волшебной горе" действуют, вернее, разговаривают два персонажа, борющиеся за душу героя, - либерал, поборник прогресса Сеттембрини и иезуит Нафта, носитель средневекового мировоззрения, которому он пророчит победоносное возвращение. Наступающая эпоха будет движением не вперед, по пути гуманистического прогресса, а назад - будет реакцией. "Первый шаг к истинной свободе и гуманности предполагает преодоление малодушного страха, который вам внушает слово "реакция",- говорит Нафта. Это совершенно то же, что говорил еще в 19 веке русский мыслитель Константин Леонтьев, под мощным влиянием которого находился Бердяев, каковое влияние особенно усилилось во время русской революции. Не забудем, что Леонтьев предсказывал и даже призывал социализм как средство противостояния ненавистному ему гуманистическому, либерально-эгалитарному прогрессу. И в том же ключе идут разговоры Сеттембрини и Нафты.
      "В благородных усилиях демократии утвердиться на международной арене вы видите только политический подвох",- говорит Сеттембрини. Нафта:
      "А вы хотите, чтобы я видел в этом идеализм или даже благочестие? Мы сталкиваемся здесь с последними слабыми трепыханиями инстинкта самосохранения, который еще не окончательно утрачен обреченной мировой системой. Катастрофа неминуемо должна наступить и наступит любым путем и любым образом".
      Катастрофа, которая имеется в виду, - мировая война 1914-го года, по мнению многих тогдашних первостепенных умов подытожившая новую историю, ознаменовавшая конец эпохи буржуазного, вообще европейского прогресса.
      А вот что писал об этом Бердяев в "Новом Средневековье":
      "В наше время "реакционным" нужно признать возврат к тем началам новой истории, которые восторжествовали окончательно в обществе 19 века и ныне разлагаются. Призыв задержаться на началах новой истории и есть "реакция" в глубочайшем смысле слова, помеха на путях творческого движения. Старый мир, который рушится и к которому не должно быть возврата, и есть мир новой истории с его рационалистическим просвещением, с его индивидуализмом и гуманизмом, с его либерализмом и демократизмом, с его блестящими национальными монархиями и империалистической политикой, с его чудовищной индустриально-капиталистической системой хозяйства, с его могущественной техникой и внешними завоеваниями и успехами, с безудержной и безграничной похотью жизни, с его безбожием и бездушием, с разъяренной борьбой классов и социализмом как увенчанием всего пути новой истории".
      Своеобразием русского социализма, коммунизма Бердяев считал существование его в религиозном поле, при всем его воинствующем атеизме:
      "Гуманистическая идеология в наши дни и есть "отсталая" и "реакционная" идеология. Лишь те антигуманистические выводы, которые сделал из гуманизма коммунизм, стоят на уровне нашей эпохи и связаны с ее движением. Мы живем в эпоху обнажений и разоблачений. Обнажается и разоблачается и природа гуманизма, который в другие времена представлялся столь невинным и возвышенным. Если нет Бога, то нет и Человека -вот что опытно обнаруживает наше время. Обнажается и разоблачается природа социализма, выявляются его последние пределы, обнажается и разоблачается, что безрелигиозности, религиозной нейтральности не существует, что религия живого Бога противоположна лишь религия диавола, что религии Христа противоположна лишь религия антихриста. Нейтральное гуманистическое царство, которое хотело устроиться в серединной сфере между небом и адом, разлагается, и обнаруживается верхняя и нижняя бездна. (...) Религия не может быть частным делом, как того хотела новая история, она не может быть автономна. (...) Религия опять делается в высшей степени общим, всеобщим, всеопределяющим делом. Коммунизм это показывает. Он отменяет автономный и секулярный принцип новой истории, он требует "сакрального" общества, "сакральной" культуры, подчинения всех сторон жизни религии диавола, религии антихриста. В этом огромное значение коммунизма. В этом он выходит за пределы новой истории, подчиняется совсем иному принципу, который я называю средневековым. Разложение серединно-нейтрального, секулярного гуманистического царства, обнаружение во всем полярно-противоположных начал и есть конец безрелигиозной эпохи нового времени, начало религиозной эпохи, эпохи нового средневековья".
      Антихристова вера большевиков - это, по Бердяеву, религиозный феномен, в чем и выразилось направление времени, как бы его ни искривляли идеологические догмы коммунизма. Правда идущей истории - религиозная правда, возвращение к религиозному переживанию мира, что в извращенной форме присутствует и в коммунизме. Бердяев говорит, что нельзя отбрасывать достижений новой истории, и важнейшего из них - опыта свободы. А вот манновский Нафта то же самое новое средневековье связывает прямо с социализмом, который в его трактовке становится тоталитарным, причем не закрывает глаза на ужасные его стороны: "Не освобождение и развитие личности составляют тайну и потребность нашего времени. То, что ему нужно, то, к чему оно стремится и добудет себе, это - террор".
      Такая смелость и бескомпромиссность персонажа "Волшебной горы" не в малой степени объясняются тем, что прототипом Нафты был известнейший марксист двадцатых годов Георг (Дьердь) Лукач -"венгерец, пишущий по-немецки", как его обозначил Бердяев, сказавший, что его работы представляют важнейший шаг в дальнейшем понимании марксизма. О Лукаче стоит поговорить специально, чем мы сейчас и займемся.
      Бердяев писал о Лукаче в книге "Истоки и смысл русского коммунизма", согласившись с его определением революционаризма как тотального миропереживания: для подлинного революционера не существует отдельно взятых истин, он видит мир всегда и только как целостность, поэтому он и революционер, а не реформатор, не постепеновец, думающий, скажем, о полезности обобществления производства, но вполне допускающий независимость эстетических форм от политики. Эта в контексте Бердяева по необходимости краткая характеристика невольно уводит в сторону, оставляя предполагать, что Лукач исключительно имеет в виду черты революционной психологии. Чтобы по-настоящему понять Лукача, нужно читать его книгу 1923 года "История и классовое сознание". Это сборник эссе, из которых значимыми остаются два: "Марксизм Розы Люксембург" и особенно "Овеществление и сознание пролетариата". Важнейший тезис Лукача:
      "Пролетарская наука революционна не просто в смысле ее революционных идей, противопоставленных буржуазному обществу, но прежде всего по ее методу. Примат категории тоталитета (всеобщности) есть главный принцип революции в науке".
      Конечно, здесь говорится не об эмпирической науке, а о некоем цельном знании, философии или идеологии. Лукач сумел доказать необходимость для правильного понимания марксизма постоянной памяти о Гегеле. Маркса нельзя понимать исключительно в смысле экономического фатализма, предетерминированности истории формами производства, Гегель для него гораздо важнее, Гегеля гораздо больше в Марксе, чем сам Маркс говорил об этом. А у Гегеля понятие всеобщности связано с главным определением диалектики: это процесс, в котором всеобщее отвергает формы конечного. Поэтому истины нет в конечном, в субъекте, в индивидууме. Истина конкретна, говорил Гегель, но на его языке конкретное означает всеобщее, а отдельное, конечное - это абстрактное. Вот это всё время помнит Лукач. Поэтому у него пролетариат становится субъектом подлинного философского познания (по Энгельсу: немецкий пролетариат как наследник немецкой классической философии) - познания, понимаемого не как теоретическое созерцание, а как переделка мира. Пролетариат тотален как субъект, ибо он стоит вне - читай: выше - конечных форм познания, детерминированных положением людей в классовом обществе. Классовая принадлежность искажает представления о мире, связывает человека с его социальным статусом; но пролетариат свободен от этих искажений, именно потому, что он в классовом обществе - пария. Ему и откроется истина революционной - целостной, тотальной - переделки мира. Между прочим, та же мысль о пролетариате как субъекте истинного познания, свободном от порабощающих влияний собственности, развита была самим Бердяевым в его марксистский период, в первой его книге "Субъективизм и индивидуализм в общественной философии".
      Нужно без оговорок признать, что у Лукача правильное понимание марксизма. Неверно у него "только" то, что неверно у самого Маркса: некритическая мифологизация понятия пролетариата, мистификация некоей эмпирической реальности. Позднейший, послеленинский капитализм вполне успешно интегрировал пролетариат в общество потребления, и никакой чистоты идеи в нынешнем рабочем движении развитых стран нет ни на грош. Поэтому марксизм как революционная теория потерпел полный крах, и Маркс остался в истории мысли, да и в современной социологической науке именно как творец методологии экономического материализма.
      Каким же образом Лукач представлен в "Волшебной горе" Томаса Манна? Его Нафта - это как бы синтез Лукача с мыслями Бердяева в "Новом Средневековье". Томас Манн сумел в Лукаче (лично ему знакомом), в его марксизме разглядеть черты средневековой теократии.
      Нафта говорит о религиозных вождях Средневековья:
      "Сам по себе труд они ставили не очень высоко, ибо он дело этическое, а не религиозное и служит жизни, а не Богу. Но поскольку речь шла о жизни и экономике, они требовали, чтобы условием экономической выгоды и мерилом общественного уважения служила продуктивная деятельность. Они уважали землепашца, ремесленника, но никак не торговца, не мануфактуриста. Ибо они хотели, чтобы производство исходило из потребностей, и порицали массовое изготовление товаров. И вот все эти погребенные было в веках экономические принципы и мерила воскрешены в современном движении коммунизма. Совпадение полное, вплоть до внутреннего смысла требования диктатуры, выдвигаемого против интернационала торгашей и спекулянтов интернационалом труда, мировым пролетариатом, этого политико-экономического спасительного требования современности, отнюдь не в господстве ради господства во веки веков, а во временном снятии противоречия между духом и властью под знаменем креста, смысл ее в преодолении мира путем мирового господства, в переходе, в трансцендентности, в царствии Божием. Пролетариат продолжает дело (папы) Григория. В нем горит его рвение во славу Господа Бога, и подобно папе пролетариат не побоится обагрить руки свои кровью".
      Это вполне органично увязывается с мыслями отнюдь не религиозного Лукача, потому что его тотальность в политической проекции - это и есть террор. Примерно так и получилось в действительности - по крайней мере, в СССР и так называемых странах народной демократии, в одной из которых продолжал свое существование Лукач, только с удаленными зубами. Террор получился - но проект тоталитарного социализма рухнул. Почему? Абсолютно ясно: потому что социализм в его советском варианте остался в буржуазной формуле цивилизации, ориентированной на технологию, производство, материальное изобилие. Таковы были сознательно провозглашаемые цели. Но на этом именно поле социализм, отбросивший принципы частной собственности и рыночной конкуренции, по определению не может соревноваться с капиталистической экономикой. Тоталитарный социализм возможен только как теократия, подлинное новое Средневековье, то есть общество, презревшее экономические критерии существования. Был же он в СССР сатанократией (тот же Бердяев), а, выйдя из этого острого своего периода и провозгласив формулу "всё в человеке, всё для человека", нечаянно оказался в поле притяжения самых что ни на есть буржуазно-гуманистических идей. Его крах стал вопросом времени.
      С русским коммунизмом все более или менее ясно (и скорее более, чем менее), но как отнестись к мыслям Томаса Манна и Бердяева о предстоящем неминуемом крахе либерально-гуманистической цивилизации, вырастающей на основе буржуазных принципов - частной собственности и непрерывного производства? Надо сказать, что события, последовавшие за 1924-м годом (напоминаю: временем выхода обеих их книг), поначалу подтверждали соответствующие прогнозы: тот же тоталитарный социализм в СССР и особенно фашизм, итальянский вариант которого Бердяев в "Новом Средневековье" как бы даже и приветствовал как некое живое явление. Последующие события все переиграли: коммунизм двинулся в сторону всяческой оттепели (проще говоря, старческого размягчения мозгов, сопровождаемого окостенением тулова), а о фашизме и говорить не стоит, - настолько он себя дискредитировал, особенно в немецком случае. Новое Средневековье оказалось не стоящим свеч. Но произошло еще нечто, и главнейшее: выход на мировую арену Соединенных Штатов Америки. Произошел, другими словами, подлинный ренессанс капитализма и либеральной демократии. При этом нельзя говорить о возрождении старого, классического, Марксова, то есть чисто буржуазного, капитализма. Появился капитализм новый - общество всеобщего благоденствия, вэлфэр-стэйт. Что касается Европы (Западной), то там, строго говоря, установился демократический социализм - вне какой-либо диктатуры, с полным сохранением так называемых буржуазных (на самом деле общечеловеческих) свобод.
      Но уже в самое последнее время, лет двадцать - двадцать пять назад, обозначилось новое явление: противостояние Америке так называемого Третьего мира, выдвинувшего передовой отряд агрессивного антиамериканизма - мусульманский фундаментализм. Подробности здесь не нужны - все мы свидетели соответствующих событий. Но важно понять их всемирно-исторический смысл. Он совпадает с тем, что описывали и анализировали в двадцатых годах лучшие тогдашние умы. Это опять-таки Новое Средневековье, на этот раз не в социалистическом, а действительно религиозном варианте. Ситуация воспроизвелась: вызов началам новой истории идет сейчас не в европейском, а в мировом масштабе.
      В связи с этим стоит вспомнить о русской православной Церкви. Она сейчас хочет стать в тот же антизападный ряд - и потащить за собой Россию в этот лагерь. Православные отцы-пустынники знают свой народ, верят в органичность подобного - средневекового, условно говоря, - образа жизни для России. Русские к благоденствию не привыкли, а к вере и к покорности привычны. Русская Церковь явно наполняется политическим, то есть в ее случае теократическим духом, и пробует воду в разных направлениях. Одна из этих проб - поднятый вопрос о возвращении церковных земель. И пусть не говорят, что православие не имеет теократической традиции. Теократическая тенденция тут может появиться на волне социалистической ностальгии. Православие, видно по всему, готово выступить в традиционно католической роли Великого Инквизитора: гарантия стаду каких-то скромных "хлебов", при ликвидации невыносимого бремени свободы и успокоении совести.
      Нынешней российской власти, озабоченной как будто всяческой вестернизaцией и желанием добавить восьмой номер к пресловутой "семерке", нужно как следует подумать о своем вроде бы лояльном союзнике, роль которого столь подчеркнуто играет православная Церковь.
      Можно, конечно, утешаться тем, что тувинский сенатор Пугачев (в данном случае фигура собирательная) переиграет Церковь, а она удовлетворится крохами, которые он ей бросит. Такой вариант тоже вполне возможен, да и естественней для русской Церкви, привыкшей выступать прислужницей какой угодно власти.
      Мир как конь
      Прежде всего, объясню не совсем обычное название сегодняшней передачи. Оно взято из статьи Лотмана и Успенского "Миф - имя - культура", воспроизведенной в трехтомном собрании сочинений Ю.М.Лотмана. Эта статья описывает особенности мифотворческого сознания в отличие его от нынешнего - хоть обыденного, хоть научного, хоть и поэтического. Постмифическое сознание дескриптивно: в буквальном смысле - описательно. Никакое описание невозможно без отнесения описываемого предмета или явления к другому ряду, описание всегда - соотнесение. Если мы говорим: перец это овощ красного или зеленого цвета, то помимо родового понятия овощ мы обращаемся еще к понятию цвета, а в таковом различаем две оного разновидности. Дескрипция подводит предмет под видовое или родовое понятие, относит его к какой-либо категории, классифицирует его. Это началось еще с Аристотеля. Мифическое же сознание в отличие от дескриптивного не описательное, но отождествляющее, еще лучше сказать - назывное, именующее, номинативное. Интересно, к какому типу мышления следует отнести знаменитую фразу Гертруды Стайн: "Роза это роза это лук"?
      Статья Лотмана и Успенского начинается, однако, с другого примера - приводятся две фразы: Мир есть материя и вторая: Мир есть конь. Тут же подчеркивается, что эти предложения берутся не со стороны их содержания, но со стороны формы - это модели соответствующего типа сознания, а не мировоззрительные декларации. Затем следуют подробные разъяснения, из которых мы кое-что процитируем, кое-что перескажем своими бедными словами.
      Прежде всего, отмечается неоднозначность связки "есть" в обоих предложениях. Первая фраза - это соотнесение, вторая - отождествление. В первом случае - типичное подведение под категорию. В случае с конем это значит, что мир не подводится под коня (или конь под мир, что было бы уже дескрипцией), но констатируется, что мир и конь - одно и то же. В мифосознании, как в голограмме, часть равна целому.
      Теперь цитата:
      "Мифологическое описание принципиально монолингвистично - предметы этого мира описываются через такой же мир, построенный таким же образом, ... если в случае дескриптивных текстов информация вообще определяется через перевод, а перевод через информацию, - то в мифологических текстах речь идет о трансформации объектов... Мир, представленный глазами мифологического сознания, должен казаться составленным из объектов:
      1) одноранговых (понятие логической иерархии в принципе находится вне сознания данного типа); 2) нерасчленимых на признаки (каждая вещь рассматривается как интегральное целое); 3) однократных (представление о многократности вещей подразумевает включение их в некоторые общие множества, то есть наличие уровня метаописания)".
      Мы помянули Аристотеля, теперь можно вспомнить и Платона с его идеями или эйдосами, или, чтоб в данном случае понятней было, абсолютными качествами. Его же пример: есть лошади, и есть лошадность; лошадность и есть абсолютное качество. Но в мифическом сознании существуют только отдельные лошади.
      Гегель, анализируя становящееся сознание, писал, что первым даже не словом, а как бы смысловым, словесным жестом было это: еще не наименование, но простое указание предмета, сопровождаемое его хватанием, - некое физическое еще, а не логическое выделение, обособление предмета.
      Тут нельзя удержаться и не вспомнить Деррида, "Грамматологию" которого я читаю с лета (не прошлогоднего ли?). Там есть знаменитый сюжет, относящийся к спору его с Леви-Стросом, говорившим о некоем индейском племени намбиквара, не имевшего письма. Деррида в ответ выдвинул главный свой тезис: нет людского сообщества, в котором не было бы письма, язык это уже письмо - то есть всякое выделение, расчленение, обособление предметов из первоначально недифференцированного единства. А самое нужное слово здесь - наименование, с него начинается письмо, больше того, само сознание. Пример индейцев Леви-Стросса интересен особенно тем, что на их уровне наименование одновременно существует - и подвергнуто запрету, табуировано, хотя это относится только к именам людей. То есть это мифическое сознание, еще даже не утвердившееся на себе самом, как бы колеблющееся, еще боящиеся именовать мир.
      Вернемся к дальнейшему описанию мифосознания в статье Лотмана и Успенского. Как мы уже видели, в нем часть равна целому (голограмма), а не соподчиняется ему, в нем наличествует иерархия не метаязыковых категорий, а иерархия миров. Метаязык - это любой язык описания. В мифосознании язык - всегда объект, то есть слово тождественно предмету. В нем нет логического понятия класса (тех или иных) предметов, но господствует мысль о многих предметах как об одном. Каждый есть всё, всё есть каждый. Или: каждый - это я. Это напоминает, между прочим, о Шопенгауэре, об иллюзорности "я" у Шопенгауэра, но отвлекаться в эту сторону мы сейчас не можем, а лучше укажем на один роскошный термин в статье Лотмана - Успенского: номинативный симеозис, то есть смыслопорождение в результате наименования.
      Тут, однако, я снова обращусь к другой книге - "Слова и вещи" Мишеля Фуко, где приводится образец старинной таксономии (классификации) предметов, извлеченной им из Борхеса:
      "Животные подразделяются на: а) принадлежащих Императору, б) бальзамированных, в) прирученных, г) молочных поросят, д) сирен, е) сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в настоящую классификацию, и) буйствующих, к) неисчислимых, л) нарисованных очень тонкой кисточкой из верблюжьей шерсти, м) и прочих, н) только что разбивших кувшин, о) издалека кажущихся мухами".
      Фуко пишет, что, прочитав это у Борхеса, он поначалу хохотал, но потом задумался о природе таксономии, о философских проблемах классификации. Но нас этот сюжет уведет в такие области, где будет уже не до смеха.
      По Лотману-Успенскому, подобная классификация только подтвердит мысль, что в мифе нет нарицательных имен, все имена - собственные. Их конкретный пример (один из): Иван-Человек в мифе - это характеристика данного Ивана, а не подведение его под класс. А вот если мы скажем "человек Иван", то из этого подведения частного (Иван) под общее (человек) можно уже строить какие угодно силлогизмы, вроде того, что Иван - смертен. Принципиальный вывод формулируется авторами так:
      "Можно сказать, что общее значение собственного имени в его предельной абстракции сводится к мифу".
      Самое важное в мифосознании - это его уверенность в том, что меняя слова, мы меняем вещи. Коли называние тождественно созданию, то переименование способно переделать предмет. Мифомышление принципиально антизнаково, оно не делает различия между знаком и реальностью. Отсюда - всяческая магия, магический аспект мифомышления, всякого рода заклинания, колдовство, шаманство. Но реликты этой мифо-магической установки легко обнаруживаются и позднее - и в новой истории, и даже в новейшей. Эпоха Петра Великого была оргией переименований, предельное задание было чуть ли не в перемене всего словаря. Да отчасти так и произошло, коли высший класс с этого времени приучился к двуязычию, французский стал языком социальной элиты. А ведь, действительно, на весьма осязаемом психологическом уровне второй язык меняет мир человека, на нем говорящего. Вспоминается замечательный пример из "Войны и мира": Элен Безухова, пожелав при живом муже вторично выйти замуж, всё это очень ясно и убедительно объяснила матери по-французски, и мать в этой беседе как бы соглашалась с ней, но стоило ей об этой ситуации подумать по-русски, как всё сразу представало совершенно немыслимым.
      Ну а вспоминать о переименованиях всего и вся в советское время даже излишне. Интереснее, пожалуй, другое: восстановление прежних имен еще в советское время. Это происходило всякий раз, когда носитель соответствующего имени в чем-то прегрешал против власти. Помнит ли кто-нибудь из питерцев, что Гатчина в начале двадцатых годов называлась Троцк? А вот что называлось Зиновьев, я уже и сам не помню: Колпино, что ли?
      Наши авторы пишут об этом явлении так:
      "Поскольку знаковое сознание аккумулирует в себе социальные отношения, борьба с теми или иными формами социального зла в истории культуры часто выливается в отрицание отдельных знаковых систем... Апелляция в таких случаях к мифологическому мышление ... представляет собой в истории культуры достаточно распространенный факт".
      Мне рассказывал покойный академик Панченко, как в комиссии по возвращению питерским улицам дореволюционных имен (Александр Михайлович был в ней чуть ли не председателем) без труда вернули имя Сампсониевского проспекту Карла Маркса, но ничего не могли сделать с проспектом Энгельса: его до революции не было, это новостройка сталинских времен.
      И как тут не сказать походя о нынешнем существовании лингвистического монстра, чудовищного гибрида советско-российской истории: Санкт-Петербург Ленинградской области. Вся нынешняя Россия в этом отвратном словосочетании.
      Существует и другой аспект проблемы, связанный не только с практикой имен и переименований. Элементы мифомышления сохраняются в современном сознании, сознании вообще, так сказать, сверхисторично, сверхкультурно; впрочем, не столько в сознании, сколько в душе человека, обладающей мощным слоем бессознательного, и не только в индивидуальном, но и в культурно-историческом опыте приобретенного. Именно с этим связана наша способность - способность высокоразвитой культуры понимать язык культур архаических. В скобках: слово "дикость" или "варварство" сейчас не употребляются, это политически некорректно; вообще культурой стали называть образ жизни, нравы - а в таком смысле культурой является всё. Недавно я был в очередной раз нокаутирован этим словоупотреблением, прочитав, что возможность телефонной связи с внешним миром осужденной на два месяца одной манхетеннской светской особы будет зависеть от культуры данной тюрьмы, ее созаключенных (inmates): кому-то они позволяют говорить по общему телефону, а кому-то нет, а мобильники в тюрьме запрещены. Начальство же в эти дела не вмешивается, как Леви-Стросс не вмешивался в отношения индейцев намбиквара (хотя и сумел хитростью разузнать их табуированные имена).
      Так что культурным в нынешнем расширительным смысле можно назвать, к примеру, и практику шаманства. Впрочем, это еще Шкловский делал в "Zoo", где упоминается шаман, привезенный из Сибири на этнографическую выставку в Москву: обладая высокой культурой шаманства, он вертелся перед профессорами, производил заклятия и даже в конце упал с пеной на губах. Но у Лотмана в другой работе есть пример много интересней - сравнение с шаманством гениального стихотворения Пушкина "Пророк". В нем описывается по существу инициация шамана, точная вплоть до таких деталей, как "жало мудрыя змеи": в некоторых обрядах посвящения в шаманство в рот обращаемому вкладывают маленькую змею. При этом никаких документов, подтверждающих знакомство Пушкина с практикой шаманства, не имеется. Лучшего примера присутствия реликтов мифомышления в сознании человека нового времени не найти.
      В статье "Миф - имя - культура" об этом говорится так:
      "...мифологическое сознание принципиально непереводимо в план иного описания, в себе замкнуто - и значит, постижимо только изнутри, а не извне. Это вытекает, в частности, из того типа семиозиса, который присущ мифологическому сознанию и находит лингвистическую параллель в непереводимости собственных имен. В свете сказанного самая возможность описания мифа носителем современного сознания была бы сомнительной, если бы не гетерогенность мышления, которое сохраняет в себе определенные пласты, изоморфные мифологическому языку".
      Конечно, здесь идет речь о бессознательном, содержащем весь исторический, да и доисторический опыт человечества. Юнг говорил, что если б на земле исчезли все религии, то исследуя бессознательное одного-единственного человека, можно было бы их восстановить - узнать их содержание.
      Можно сказать и по-другому: сознание, душевный строй вообще, включая бессознательное, едино, вечно и неизменно, в нем нет истории, хронологии, мы выделяем тот или иной тип сознания не столько в порядке их хронологического следования, сколько логически, вроде того, как это делал Гегель в "Феноменологии духа". Существуют только определенные культурные приоритеты, определяющие тот или иной исторический поворот данного народа или группы народов.
      Пушкин читал Коран и восхищался им в смысле поэтическом, но о шаманстве он ничего не знал - разве что видел калмычку. И в то же время чтобы быть поэтом, не обязательно находиться в структуре мифомышления. Даже еще сильнее: мифотворческое сознание противоположно и противопоказано поэтическому творчеству. Соответствующий тезис высказан в статье Лотмана и Успенского так:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115