Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 74)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


      Проблема, которую мы тут пытаемся обсуждать, - не политическая, конечно, а культурная. Это вопрос о пресловутой массовой культуре, модели которой всё обязательнее становятся и для серьезного искусства.
      Возникает знаменитая проблема курицы и яйца: что первичнее? Вкусы масс, диктующие всякую чернуху и порнуху, или изыски эстетов, постепенно приучивших аудиторию к "секс энд вайолэнс" как единственно адекватному киноязыку современности? Во всяком случае, "пипл это хавает". Совсем недавняя американская попытка сделать нормальный фильм о нормальных людях в жанре бытового реализма - с самим Джеком Николсоном в главной роли - оказалась совершенно никакой. Пришлось подпустить соплей и спасать голодающего мальчика из Танзании, на что якобы и пригодилась жизнь пожилого американца-пенсионера, лишившегося работы, жены и любимой дочери, вышедшей замуж за придурка. Мораль, ей богу, не стоящая великой кинодержавы: у нас плохо, так в других местах еще хуже.
      Танзания не помогла.
      А ведь могла бы. Я сейчас завожу речь о достаточно обсуждавшейся проблеме: как влияние - вливание - свежей так называемой дикарской крови помогает вырождающимся эстетам посткультурья. Хрестоматийный пример - Пикассо с его кубизмом, пошедшим от так называемой "негрской" скульптуры. Аполлон Чернявый, как называли это русские футуристы. И вот что интересно наметилось еще в тех, давнишних разговорах: то ли это эстетическое обновление сулит, то ли грядущего хама хозяином жизни делает? Странная вещь: в России получилось и то, и это. И Маяковский, и смерть Маяковского.
      Вот передо мной базар и смерть базара, как писал Бабель.
      То, что культурные сюжеты имеют свойство повторяться с какой-то менделеевской надоедающей периодичностью, убеждает в очередной раз статья, появившаяся в одиннадцатом номере журнала "Октябрь" за прошлый, разумеется, год. Статья интересная, провокативная, автор - Кирилл Анкудинов: из Майкопа, как он всячески подчеркивает. Автор чувствует двусмысленность поставленной им темы, и то, что он эту двусмысленность не доводит до кондиции, - минус его статьи. Неясен до конца его посыл: то ли он тревогу бьет, то ли призывает столицу припасть к земле. Оппозиция автора - тусовка и провинция. Тусовкой, как я понимаю, нынче принято называть большой свет. Ну а провинция - она и есть провинция, даже не Танзания.
      Цитируем увлекательного автора - статья его называется "Другие":
      "В этом зримом расколе литературы - полбеды. Беда в другом, более страшном явлении - в том, что подавляющая часть литературы вообще никак не опознается профессионалами. Ее для профессионалов нет.
      (...) Могу сказать, что стихи, которые популярны в Москве, и стихи, которые пишутся в Майкопе, это даже не два разных диалекта одного и того же культурного языка, это - два разных языка... И не думаю, что две поэзии поймут друг друга - это невозможно по определению..."
      Готово создаться впечатление, что речь идет о чисто эстетических измерениях. Но автор копает глубже - говорит о зияющей культурной пропасти, в которую может провалиться тусовка, пренебрегающая тем варевом, что кипит в провинции. Попахивает новым мировоззрением, новой едва ли не верой. Возникает призрак, страшно сказать, Рима.
      "Вторая литература" ... - не совсем литература в традиционном понимании этого культурного концепта. Она постепенно избавляется от заданных ей изначально рамочных форм, превращаясь в причудливую смесь фантастики, боевика, политической публицистики, философского эссе и - в наибольшей степени - мистико-оккультистского текста. Меняется тип человеческого сознания - и изменения во "второй литературе" отражают этот процесс. Я бы сопоставил данный процесс с теми явлениями, которые происходили в Древнем Риме периода упадка. В какой-то момент римляне перестали интересоваться литературой и переключились на мистику того или иного пошиба. Всю Империю заполонили бродячие проповедники - митраисты, гностики, неоплатоники, последователи культов Антиноя, Аполлония Тианского, Присциллы и Максимиллы, зороастрийцы, иудаисты - и христиане в числе прочих. Утонченные римские литераторы с презрением смотрели на этих проповедников (на христиан - безусловно), считая их "тупыми сектантами". Где сейчас эти литераторы? Кто о них помнит?
      (...) Всё узнаваемо до боли. Римские высоколобые ребятишки перепевали прошлые достижения, сочиняли центоны, снобствовали и не ведали о том, что творится у них за спиной. Потом что-то щелкнуло - и нет больше ни Рима, ни высоколобых ребятишек, а есть нечто совершенно иное. Почему это так и не становится для нас уроком, ведь аналогии очевидны? Мы ничегошеньки не знаем и не хотим знать об обжигающем вареве, бурлящем в черном котле коллективного бессознательного, хотя процесс приготовления совершается в непосредственной близости от нас. Нам это неинтересно. А между тем в мире запределья ... идут любопытнейшие изменения ... тут, можно сказать, создаются целые параллельные структуры со своей иерархией, со своей системой ссылок на авторитеты, со своими идеологами, со своими классиками. Так мы, глядишь, и новую цивилизацию проморгаем..."
      В провинции нет критериев оценки, нет нормы, канона, классики. Всеобщего - хотя бы и среднего - образования. И это опасно, утверждает Кирилл Анкудинов, - отсюда идет гибель культуры.
      "Человек должен посмотреть на литературу иными глазами, глазами провинциала. Провинция может читать всё что угодно. Сегодня - Умберто Эко или Ролана Барта, завтра - Эдуарда Асадова, потом Пелевина, Баратынского, Василия Белова, Анатоля Франса, Агнию Барто, Гомера, Бориса Полевого, Мандельштама, Анастасию, Эмиля Золя, Окуджаву, Маринину, Юрия Петухова, газету "Мегаполис-экспресс", Николая Доризо, академика Фоменко, Бахыта Кенжеева, Александра Проханова - и всё ему важно, всё интересно. И всё прочитанное им ... складывается в определенную картину мировосприятия. Конечно же, провинциалу что-то из прочитанного нравится, а что-то не нравится, без этого невозможно. Но провинциал оторван от представлений о сложившихся в той или иной референтной группе репутации авторов... Он читает всё, что попадается ему на глаза. Читает - и строит на этом свои отношения с культурой"
      Вот это слово "должен" в начале предыдущей цитаты способствует недоразумению: что значит, что культурный человек что-то должен провинции? Что должно быть: бдительность или любопытствующее внимание? Чему учиться, глядя на диких сектантов, - укреплению военного бюджета или эстетической открытости?
      Кирилл Анкудинов не различает четко две эти интенции. Остается неясно: то ли он готов считать Майкоп грядущей Иерусалимом, то ли хочет просто-напросто в Москву - Третий, как известно, Рим - переехать.
      Концовка статьи многозначительна: "Не будем забывать: они грядут".
      Я ни в коем случае не хочу создавать впечатления, что статья Кирилла Анкудинова "Другие" вызывает у меня ироническое отношение. С другой стороны, конечно же, подмывает сказать: он пугает, а мне не страшно. Дело в том, что были прецеденты: проблема обсуждалась не раз, причем с привлечением первостатейных интеллектуальных сил. Проблема же, повторим, - есть ли агрессивное бескультурье масс, вышедшее за рамки дискредитировавшей себя высокой культуры, знак идущей катастрофы или же некая не вовсе благодетельная, но необходимая мутация, способствующая дальнейшему выживанию вдоволь притерпевшегося человечества?
      В русской критической литературе есть два интереснейших свидетельства, касающихся как раз обсуждаемой темы. Интересно также, что одно из этих свидетельств было сделано до революции, а второе значительно после. Начнем со второго. Это большая статья Г.П.Федотова "Революция идет", напечатанная в эмигрантском журнале "Современные Записки" за 1929 год, номер 39.
      "Есть демократия убеждения, и есть демократия быта. С начала 20 века Россия демократизируется с чрезвычайной быстротой. Меняется самый характер улицы. Чиновничья-учащаяся Россия начинает давать место иной, плохо одетой, дурно воспитанной толпе. На городских бульварах по вечерам гуляют толпы молодежи в косоворотках и пиджаках с барышнями одетыми по-модному, но явно не бывавшими в гимназиях. Лущат семечками, обмениваются любезностями. Стараются соблюдать тон и ужасно фальшивят.
      (...) Приглядимся к кавалерам. Иногда это чеховский телеграфист или писарь, иногда парикмахер, приказчик, реже рабочий или студент, спускающийся в народ. Профессия новых людей бывает иногда удивительной. Банщик, портной, цирковой артист, парикмахер сыграли большую роль в коммунистической революции, чем фабричный рабочий. ... Многолик этот напор, идущий с самого дна. В конце прошлого века босяки появляются в литературе не только в качестве темы, но и авторов. С Максима Горького можно датировать рождение новой демократии, с Шаляпиным она дает России своего гения...
      Футуризм - в социальном смысле - был отражением завоевательных стремлений именно этой группы. Маяковский показывает, какие огромные и взрывчатые силы здесь таятся".
      Остановим на этом цитацию - уже есть что обсудить. Создается впечатление, что мысль Г.П.Федотова смещена фактом революции. В этих бульварных завсегдатаях в косоворотках он увидел большевицкий кадр. Фактически так оно, по всей вероятности, и было. Между прочим, у Бабеля в "Конармии", да и в других его произведениях о гражданской войне встречаются чуть ли не все перечисленные Федотовым представители социальных групп - и банщики, и цирковые наездники во всяком случае. Но как говорила еще древняя пословица: после этого - не вследствие этого. Не случись революции, и циркачи ездили б на своих лошадках по манежу, а не в Первой Конной, а банщики так бы и числились среди персонажей Михаила Кузмина. А революцию не они совершили - они были щепками в этом океане. Революции, как известно было еще Бердяеву - и из Жозефа де Местра, и по собственному опыту, - не организуются, а случаются, это исторический рок, а не результат политических стратегий.
      И посмотрите, какие имена называет Федотов в качестве вершинных достижений этой социальной страты: Горький, Шаляпин, Маяковский. Бунин, правда бы, напомнил, что мнение о простонародности Горького и Шаляпина сильно преувеличено, а что касается Маяковского, так тот вообще был из дворян (правда, захолустных).
      Тему много лет спустя подытожил Пастернак (хотя бы в отношении к Маяковскому):
      Провинция не всегда отставала от столиц в ущерб себе. Иногда в период упадка главных центров глухие углы спасала задержавшаяся в них благодетельная старина. Так, в царство танго и скетинг-рингов Маяковский вывез из глухого закавказского лесничества, где он родился, убежденье, что просвещение в России может быть только революционным.
      Актуальный интерес в тексте Федотова, таким образом, представляет отмеченный им факт демократизации культуры, вполне способной дать интересные результаты, а не сомнительный тезис о зарождении большевизма среди провинциальных бульвардье с тросточками, но и с семечками. В сущности, здесь намечена будущая теория Лесли Фидлера о слиянии в демократическую эру высокой и массовой культуры, об исчезновении самого этого различия.
      Возьмем еще одно свидетельство того же процесса - еще в дореволюционной России. Это статья Корнея Чуковского (о которой, кстати, вспомнил Федотов) "Мы и они". Думаю, что Кирилл Анкудинов название собственной статьи - "Другие" смоделировал по Чуковскому. И совпадение не только в идее названия: Чуковский почти столь же двусмыслен, как и Анкудинов. Чувствуются у него затруднения в квалификации этого явления - массовой культуры, в его время выразительно репрезентированной в популярном журнале "Вестник Знания", издателя которого, Битнера, Чуковский назвал "темным просветителем" (это стало заголовком его статьи в позднейшем советском издании).
      Чуковский начинает вроде бы за здравие, а кончает за упокой. Он тоже готов осуждать тогдашнюю "тусовку" (прости, господи, за это слово в применении к достославному Серебряному веку!): продвинутая культура изжила уже самосознание идейного учительства, жизненного руководительства, а занимается эстетскими штучками и всяческими дерзаниями по половой части; а вот в демократических низах, приобщающихся не то что к культуре, а хотя бы к грамотности, зажилось еще старое шестидесятничество с его поисками мировоззрения и вообще Правды с большой буквы.
      Цитируем Чуковского:
      "Это же превосходно, это лучше всего, о чем только могут мечтать блюстители благонравия в рядах злокозненной, кипучей молодежи, и бог с ними, с опечатками, ошибками, описками, промахами, - перед нами "сеятель знанья на ниву народную", пускай и не слишком ученый и даже порою безграмотный, но множеством приманок и миражей привораживающий несметные слои молодежи к псевдонауке и псевдокультуре - подальше от гибельных соблазнов, подстерегающих на каждом шагу колеблющихся и шатких юнцов.
      И пускай этот "Вестник знания" часто бывает аляповат, а порою даже вульгарен, пускай в нем порою царят какие-то задворки науки: спиритизм, астрология, эсперанто, Фламмарион и Ломброзо - всё же для тысячи юных читателей он больше по душе, чем все прочие наши журналы".
      Это за здравие. Но статья кончается заупокойной нотой:
      "Разница поразительная. Интеллигенты Невского проспекта не только не похожи на полуинтеллигентов, они, оказывается, полярно противоположны. Это как бы два враждебных стана.
      И есть уже знамения, что близка между ними баталия".
      Вряд ли Чуковский имел в виду те баталии, которые разгорелись в гражданской войне. Он имел в виду, вне всякого сомнения, процесс демократического упрощения, уплощения, если хотите и вырождения, культуры. Это процесс, кстати сказать, возвел в историософский закон Константин Леонтьев, вошедший в сильную моду как раз в то время, когда Чуковский был влиятельным критиком. И опять же - Чуковский не в той позиции находился (как и Федотов, хотя и по-другому), чтобы бесстрастно судить об этих процессах (или результатах, как Федотов): он ведь и сам был из низов, происхождения самого что ни на есть демократического - кухаркин сын (точнее - прачкин). И у него навсегда сохранилось амбивалентное отношение к феномену массовой культуры, уже тогда наметившемуся, и именно им одним из немногих отмеченному: и отталкивание, и некоторая солидарность. Отталкивание наиболее ошибочно сказалось, скажем, в слепоте к новому культурному феномену - кино; солидарность, ощущаемая близость - в факте пожизненного увлечения Некрасовым, поэтом, сумевшим сделать демократический вкус эстетическим явлением, способом обновления поэтики.
      Кирилл Анкудинов, несомненно, чувствует эту проблему - возможности обогащения так называемой высокой культуры на счет так называемой низкой, и даже соответствующий современный пример приводит: стихи Бориса Рыжего, вошедшие вроде бы в канон. Но "тусовка" его всё-таки подпортила, заставляя прежде всего на канон и ориентироваться. И тут у него случаются досадные срывы: он, например, сравнил Северянина - с Жириновским. Я уже говорил, что Жириновский оказался не так уж и зловещ, а в какой-то степени даже и характерен, стилен: демократическая политика не может не порождать таких демагогов, это ее неизбежная издержка. Ну а что касается Северянина, то это уж совсем последнее дело - считать его пошляком: просто поэты бывают разные, а Северянин - несомненный поэт. Во Франции он бы стал членом Академии, "бессмертным". Кстати, Северянин из Череповца. Он догадался скрестить французский жаргон именно с Череповцом, - и получилось свое. А на что еще поэту следует рассчитывать? Быть властителем дум, что ли?
      Не стоит России предсказывать судьбу Третьего Рима - хотя бы потому, что она перестала им быть (да, в сущности, никогда и не была). Майкоп лучше Третьего Рима, как живой пес лучше мертвого льва. Полагаю, что и Кирилл Анкудинов об этом догадывается - обладает таким эзотерическим знанием.
      Вообще люди, имеющие возможность делать фильм "Брат", никогда не будут стрелять по-настоящему. Войны случаются не оттого, что кто-то делает экранные боевики, а по другим причинам, не совсем ясным. Закончим этот разговор присловьем советских бабок в подворотнях или в очередях: лишь бы войны не было.
      Девочка-Земля
      Женскую долю воспой, тонконогая девочка, муза,
      Я же в ответ воспою вечное девство твое.
      Вера Павлова недаром выбрала этот дистих для начала своего выступления. Это несомненная декларация, верительная ее грамота, программа. Значим уже самый размер, метр этого двустишия - древний, античный гекзаметр. Равно как и героиня - девочка Муза, персонаж мифический. А миф, как известно, безвременен, он существует в некоем вечном настоящем. Это так и есть: Вера Павлова тоже существует в вечном девстве, что не мешает всяческой ее искушенности. Искушенность и невинность - чем это не Олимп? Она обладает секретом Помоны. Героиня Павловой - это Долорес Гейз до встречи со своим отчимом, резвящаяся со сверстниками в кампусе Ку.
      Первопроходец, воткнувший в меня свой флаг
      (в трех местах окровавленная простыня),
      чем ты гордился, двадцатилетний дурак?
      Знал бы ты, сколько раз открывали меня
      после! (Флагов - что твой олимпийский парад...)
      Прости. На то и любовь, чтоб не помнить зла.
      Невинен опыт. И необитаем ад...
      вулканы, гейзеры, лава, огонь, зола.
      Существует стойкое мнение, что Вера Павлова - эротическая поэтесса. У некоторых ее стихи вызывают даже моральное негодование. Теперь найден вроде бы компромисс: один критик сказал, что стихи Павловой - это вербализованный Эрос. То есть переведенный в слова и тем самым принявший культурную, социально-приемлемую форму. О словесном мастерстве Веры Павловой говорить даже излишне, настолько оно несомненно, да и общепризнанно. Проблема, однако, остается: а главное ли в стихах - слова?
      С первого взгляда это кажется ересью. Эрудит тут же вспомнит изречение Малларме: "Стихи делаются не из мыслей и не из эмоций, а из слов". У слов разный вес в практической речи и в поэзии. В поэзии слова изменяют свою информативную, знаковую природу и становятся вещно-реальными. Поэт познает тайну не слова, а вещи, прорывается за условные знаки речи. В подлинных стихах всегда и только говорит тело.
      В дневнике литературу мы сокращали лит-ра,
      и нам не приходила в голову рифма пол-литра.
      А математику мы сокращали мат-ка:
      матка и матка, сладко, не гадко - гладко.
      И не знали мальчики, выводившие лит-ра,
      который из них загнется от лишнего литра.
      И не знали девочки, выводившие мат-ка,
      которой из них будет пропорота матка.
      На этот счет существует целая философия; собственно, наисовременнейшая философия почти вся построена на лингвистической рефлексии. И тут важнейшим представляется отличие письма от речи. Орудие речи - голос, а не пиктография или азбука. Поэтому речь возможна лишь тогда, когда ее слышат. Поэтому голос по природе, онтологически интимен, хочется даже сказать - альковен. Поэтическая речь в пределе - шепот. В ней язык становится ощутимым - язык не как орган речи, а как телесный орган. "Мясистый снаряд в полости рта", как определял его Даль. Вот именно этот язык порождает стихи Веры Павловой.
      Вкус вкуса - вкус твоего рта.
      Вкус зренья - слезы твои лижу -
      так, пополам с дождевой морская вода,
      а рот: В поисках слова вложу, приложу
      язык к языку, вкусовые сосочки к соскам
      твоим вкусовым, чтобы вкуса распробовать вкус,
      словно тогда я пойму, что же делать нам,
      как избежать того, чего так боюсь:
      Это из цикла "Пять с плюсом". Вот еще оттуда:
      то, что невозможно проглотить,
      что не достается пищеводу,
      оставаясь целиком во рту,
      впитываясь языком и нёбом,
      что не может называться пищей,
      может называться земляникой,
      первым и последним поцелуем,
      виноградом, семенем, причастьем
      Язык, скорее, орган осязания, чем речи. Стихи рождаются из проникновения языка в тело. Только в этом смысле поэзия есть движение языка. Вера Павлова это тайное знание поэта сделала явным - для читателя. Ввела его в мастерскую стиха - тело.
      Но пусть теперь она говорит сама. Слушаем голос Веры Павловой: стихи из нового сборника "Вездесь".
      против течения крови
      страсть на нерест идет
      против течения речи
      слово ломает весло
      против течения мысли
      снов паруса скользят
      я плыву по-собачьи
      против течения слёз
      Выражено - понято.
      Насмерть, если метко.
      Страх сперматозоида
      перед яйцеклеткой -
      вот источник мужества,
      корень героизма,
      механизм супружества
      и душа фашизма.
      Опыт? Какой, блин, опыт!
      Как с гусыни вода:
      – Тетя Вея, ты ёбот?
      – Да, дитя мое, да.
      Разве может быть добыт
      из-под спуда стыда
      хоть какой-нибудь опыт?
      – Да, дитя мое, да.
      Что я буду делать там?
      Кататься на велосипеде, который угнали.
      Перечитывать книжки, которые замотали.
      Целоваться с мальчишками, которых отбили.
      Возиться с детишками, которых удалили.
      Оставленных тут,
      когда уснут,
      гладить по волосам.
      Не надо смотреть, но смотрю:
      на нищего, копающегося в помойке,
      на геев, целующихся на скамейке,
      на алконавта в окровавленной майке,
      на висюльку старика, ждущего струйки -
      не надо смотреть. Но смотрю.
      притвориться пьяной
      чтобы приласкаться
      притвориться глупой
      чтоб сказать люблю
      притвориться старой
      чтоб не притворяться
      притвориться мертвой
      притворясь что сплю
      Ужо тебе, детская склонность
      в любовь переделывать кровь!
      Любовь убивает влюбленность
      за то, что она не любовь,
      и даже улик не скрывает.
      Но сослепу, но с бодуна
      влюбленность любовь убивает
      за то, что любовь - не она.
      Переход через Альпы на ты.
      Я совсем не боюсь высоты.
      Я совсем не боюсь глубины.
      Я боюсь ширины и длины.
      В подбородок, в кромку подбородка
      и под подбородком - много раз:
      Вздрагивает золотая лодка
      на поверхности закрытых глаз.
      Волосы, уключины, ключицы,
      волоски, кувшинки, камыши:
      Что случилось, что должно случиться,
      знаю каждой клеточкой души
      и, как ветру, подставляю чуду
      плечи и лицо. Иди ко мне
      и греби, а я, как в детстве, буду
      спать, клубком свернувшись на корме.
      Убежать с тобой? Рада бы!
      Разделить с тобой кров и путь?
      Проще распрямить радугу,
      Млечный Путь дугою согнуть,
      накормить детей песнями,
      победить в кавказской войне:
      Разлюбить тебя? Если бы!
      Проще строить дом на волне.
      Кожа, осязающая душу:
      изнутри - мою, твою - снаружи.
      брошена
      падать
      с такой
      высоты
      так
      долго
      что
      пожалуй
      я
      успею
      научиться
      летать
      Пропасть между нами
      самыми большими словами
      заделываю. Бесполезно:
      бездна.
      Выплакать все ресницы,
      ноздри, щёки,
      только бы не садиться
      за уроки.
      Кажется слишком жидкой
      панацея.
      Чем нежнее ошибка,
      тем грубее,
      тем вульгарней расплата.
      Несомненно,
      я сама виновата
      в том, что смертна.
      Линия -размазанная точка.
      Точка - та же линия в разрезе.
      Точность точечна. Конечна строчка -
      много просится, да мало влезет.
      Много спросится - гораздо больше,
      чем казалось верности и чести.
      Бочка в море. В бочке почтальонша.
      В сумке телеграмма о приезде.
      Играю с огнем. Переигрываю.
      Выиграю - сгорю.
      Иначе не вынести иго Его
      и нечем топить зарю.
      Подружку розовоперстую
      прошу: укрой с головой.
      Я трижды была невестою
      и тысячу раз - вдовой.
      Что ты прячешь, сердце, в кулаке?
      Что сжимаешь до потери пульса?
      Дай полюбоваться. - На, любуйся:
      бусина, не помнящая бусы.
      Шарик для сражений в бильбоке.
      Для чего же ты такой пустяк
      так сжимаешь, что не разорвешься,
      но однажды намертво сожмешься,-
      чтобы безучастная гримерша
      скальпелем разжала твой кулак?
      О детский страх потери,
      с которым первоклашка
      на ленте ключ нательный
      под платьем, под рубашкой
      нащупывает: вот он!
      и к сердцу прижимает,
      потому что папа с мамой ушли на работу.
      Вернутся ли? Кто знает:
      Естественное желание всякого критика - поставить исследуемое явление в некий ряд, увидеть происхождение, влияния, возможные точки роста, запрограммированные в данном типе поэтического мировоззрения. Мы назвали такое положение естественным, но на самом деле оно в высшей мере искусственно, ибо исходит из предпосылки о поэзии как сверхличном, объективном процессе. Как будто существует поэзия помимо, вне, отдельно от поэтов. Это не так, конечно: поэзия не реалистична (в платоновском смысле), она номиналистична, у нее всегда есть конкретное имя и носитель этого имени. Мандельштам говорил неоднократно, что в поэзии важна не школа, а "сырье" - первоначальный, элементарный поэтический заряд, присущий только данной личности. Вспомним разные смыслы слова "элементарный": это значит "стихийный", то есть природный; но это также неразложимый, не сводимый к чему-то иному, некий из основных кирпичей мироздания. В таблице поэтических элементов Вера Павлова существует сама по себе.
      Я даже рискну назвать ее элементарное имя. Хотелось бы "золото": самое чистое, потому что не вступающее в соединение ни с чем другим. Но тем не менее усилие сказать правду приводит на ум другое слово: теллур, то есть земной, земляной и даже подземный.
      Мы говорили уже о теле, о телесности, вещности поэзии. Поэзия телесна едва ли не больше, чем актерство. Но у Веры Павловой едва ли не важнейшее - умение проникнуть сквозь телесные оболочки, уйти с поверхности на глубину. "Кожей" дело у нее не ограничивается. Она проникает во внутрь - и сама выворачивается наизнанку.
      Поэтому из всех возможных литературных реминисценций в связи с Павловой мне вспоминается не Цветаева и не Ахматова, а одна сцена из "Волшебной горы" Томаса Манна: объяснение в любви уже не к лицу, а к чему-то глубочайшему - самому составу тела.
      О, завораживающая красота органической плоти, созданная не с помощью масляной краски и камня, а из живой и тленной материи, насыщенная тайной жизни и распада! Посмотри на восхитительную симметрию, с какой построено здание человеческого тела, на эти плечи, ноги и цветущие соски по обе стороны груди, на ребра, идущие попарно, на пупок посреди мягкой округлости живота и на тайну пола между бедер! Посмотри, как движутся лопатки на спине под шелковистой кожей, как опускается позвоночник к двойным, пышным и свежим ягодицам, на главные пучки сосудов и нервов, которые, идя от торса, разветвляются под мышками, и на то, как строение рук соответствует строению ног. О, нежные области внутренних сочленений локтей и коленей, с изяществом их органических форм, скрытых под мягкими подушками плоти! Какое безмерное блаженство ласкать эти пленительные участки человеческого тела! Блаженство, от которого можно умереть без сожалений! Да, молю тебя, дай мне вдохнуть в себя аромат твоей подколенной чашки, под которой удивительная суставная сумка выделяет скользкую смазку! Дай мне благоговейно коснуться устами твоей артериа феморалис, которая пульсирует в верхней части бедра и, пониже, разделяется на две артерии тибиа! Дай мне вдохнуть испарения твоих пор и коснуться пушка на твоем теле, о человеческий образ, составленный из воды и альбумина и обреченный могильной анатомии, дай мне погибнуть, прижавшись губами к твоим губам!
      Есть такое понятие - редукция: сведение высшего к низшему. В философии такая операция считается принципиально ошибочной. Не то в поэзии: настоящая поэзия редуцирует дух к плоти, и в этом ее, поэзии, сила. Это некий высший материализм - но и знак поражения, попросту смертности. Текст Томаса Манна, который можно представить компендиумом поэзии, глубоко ироничен, он видит красоту в смертности, в самой способности к распаду. Всякий уход на глубину означает прельщенность смертью. Стихи Веры Павловой - обреченная на поражение борьба за плоть.
      Такую любовь погубила,
      что, видимо, буду в аду.
      Такую взамен отрастила,
      что в адскую дверь не пройду.
      Я столько подушек вспорола
      затем, чтобы несколько зим
      подземные полости пола
      заделывать телом твоим.
      Любовь - круговая поруха,
      проруха на саване дней -
      ...свистящие полости духа -
      божественной плотью твоей.
      Но здесь и вспоминается вечное девство Музы - самодостаточной, не нуждающейся в телесном партнерстве. Женская доля перестает быть роком обреченных земле, потому что Муза сама становится Землей. Такова Вера Павлова: девочка-Земля.
      Положена Солнцем на обе лопатки,
      на обе босые чумазые пятки,
      на обе напрягшиеся ягодицы,
      на обе ладони, на обе страницы
      тетради, восторг поражения для, -
      на оба твоих полушарья, Земля.
      Россия в жизни и в искусстве
      Я посмотрел два русских фильма, о которых стоит говорить. Во-первых, режиссеры очень известные, элитные: Алексей Сокуров и Кира Муратова. Фильм Сокурова "Русский ковчег" идет сейчас в Нью-Йорке, правда, всего в одном кинотеатре, но идет уже долго, больше месяца. Прессу он имел блестящую. Вторая вещь - новый фильм Киры Муратовой "Чеховские сюжеты", которую я видел на видеоленте. Общность обоих - в обращении их к России в некоем сверхсюжетном развороте, поиск русской метафизики.
      "Русский ковчег", на мой взгляд, фильм совершенно провальный.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115