Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 83)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


      Вот один из многочисленных примеров такого рода ситуаций.
      "В Казани были арестованы сотрудники АРА учитель гимназии Саломин и работавшая на питательном пункте бывшая баронесса Дипуль (женщина французского происхождения). Арест последовал после появления в местной газете статьи, в которой утверждалось, что детей Саломина видели кормившими своих собак пышками, а баронесса Депуль появлялась в столовой АРА украшенная брилиантами, что оскорбляло детей рабочих и их матерей. В ответ на их арест американцы заявили, что приостанавливают работу АРА в Казани. Большевики разыграли благородное негодование: мол, американский ультиматум оставляет голодать детей, - но арестованных отпустили".
      Вздорность обвинений бросается в глаза. Такие действия, что приписывались Саломину, были не в нравах русской интеллигенции, а что касается бриллиантов баронессы Депуль, то они, надо полагать, были ею проедены задолго до появления в Казани американцев.
      Вот еще один пример:
      "В Симбирске чекисты явились на совещание местного Инженерного общества и первый вопрос, ими заданный, был: кто из присутствующих работает для АРА? Большинство почувствовали облегчение - они не работали для АРА. Радость, однако, была преждевременной и, так сказать, неправильно ориентированной. Когда один из присутствовавших сказал, что он работает в АРА, ему было предложено покинуть помещение - а остальных участников совещания арестовали".
      Надо полагать, что русские сотрудники АРА, освобожденные из тюрем протестами американцев, после их отъезда из страны недолго жировали на воле.
      Я впервые встретил упоминание об АРА в книге Ильфа и Петрова "Одноэтажная Америка". Там рассказывается об их встрече в городке Санта Фе с бывшей женой художника Фешина, которая вместе со своим тогдашним мужем уехала в Америку при помощи сотрудников казанского отделения АРА. Удивило то обстоятельство, что люди тогда еще не боялись неформальных контактов с иностранцами. Позднее богатый материал появился в дневниках Корнея Чуковского. Вот первое упоминание об американцах в записи от 13 февраля 1923:
      "Очень милые многие люди в АРА, лучше всех Кини. Я такого человека еще не видал. Он так легко и весело хватает жизнь, схватывает все знания, что кажется иногда гениальным, а между тем он обыкновенный янки. ... Узнав о голоде русских студентов, он собрал в Америке среди ИМКА изрядное количество долларов, потом достал у евреев (Хибру Стьюдентс) небольшой капитал и двинулся в Россию, где сам, не торопясь, великолепно организовал помощь русским профессорам, студентам и т.д. Здесь он всего восемь меясцев, но русскую жизнь знает отлично... Маленький человечек, лет 28, со спокойными веселыми глазами, сам похож на студента, подобрал себе отличных сотрудников, держит их в дисциплинированном виде, они его любят, слушаются, но не боятся его. Предложил мне посодействовать ему в раздаче пайков. Я наметил: Гарину-Михайловскую, Замирайло, жену Ходасевича, Брусянину, Малашевского и др.
      22 ноября1923:
      "Скоро пришел Кини. Насвистывая, читал и, читая, разговаривал. Сказал, что ему из Америки прислали 200 долларов для семьи Мамина-Сибиряка, а он не может эту семью разыскать (...) Я заговорил о том, что очень нуждается Анна Ахматова и Сологуб. Он сказал, что у него есть средства - специально для такой цели, и обещал им помочь".
      3 декабря:
      "Был я вчера у Кини, хлопотал о четырех нуждающихся: Орбели, Муйжеле, Сологубе, Ахматовой".
      4 декабря:
      "Ездил вчера с Кини по делам благотворительности. Первым долгом к Ахматовой (...) Ахматова была смущена, но охотно приняла 3 червонца. Хлопотала, чтобы и Шилейке дали пособие. Кини обещал.
      Оттуда к Сологубу. ... Когда я сказал ему, что мы надеемся, что он не испытает неловкости, если американец даст ему денег, он ответил длинно, тягуче и твердо, как будто издавна готовился к этой речи:
      – Нельзя испытать неловкости, принимая деньги от Америки, потому что это великая страна всегда живет в соответствии с великими идеалами христианства. Всё, что исходит от Америки, исполнено высокой морали".
      Склонность Федора Кузьмича к высокопарным (равно как и язвительным) речам хорошо была известна.
      Продолжаем цитацию из дневников Чуковского. 30 декабря 23:
      "Мне удалось выхлопотать у Кини денежную выдачу для Ходасевич (Анны Ивановны), для сестры Некрасова, для Анны Ахматовой".
      14 января 1924:
      "Десять дней назад Ахматова, встретив меня во "Всемирной", сказала, что хочет со мной "посекретничать". Мы уселись на особом диванчике, и она, конфузясь, сообщила мне, что профессору Шилейке нужны брюки: "Его брюки порвались, он простудился, лежит". Я побежал к Кини, порылся в том хламе, который прислан американскими студентами для русских студентов, и выбрал порядочную пару брюк, пальто - с меховым воротником, шарф и пиджак - и отнес всё это к Анне Ахматовой. Она была искренне рада".
      3 сентября 24:
      "Был вчера у Ахматовой. ...(Она сказала): "Я получила деньги из Америки, от Кини, - 15 долларов. Спасибо им".
      А теперь оставим петербургских недостаточных литераторов и вспомним самый страшный в русской литературе рассказ о голоде в Поволжье. Он принадлежит Всеволоду Иванову и называется "Полая Арапия".
      "Сперва увидели крыс.
      Подпрыгивая, с тонким писком, похожим на скрип травы, бежали они. От розовой пелены, где начиналось солнце, до конца полей - стремились сероватым, мягким пластом.
      (...)Били мужики крыс палками; лопатами нагребали телеги. Недобитые крысы, как огромные огурцы, сползали на землю.
      От окрестных изб подходили телеги - у кого не было лошадей, везли сами на передках. Горшки запахли мясом. Говорили - для вкуса, подбавлять в варево березовой коры".
      В центре рассказа - семья Фаддея.
      "Силы в костях нет. Тело гнется, как тряпица. Выпучив глаза, глодала лошадь крыс, била твердым, сухим, как небо, копытом пищащую плотную массу.
      И у людей руки - как пыль. Еле вчетвером к вечеру нагребли полтелеги.
      – Начинать придется, - сказал Фаддей. - Жрать.
      Сварила Надька теплого маленького мяса. Мирон было зажмурился. Махая ложкой, потряс котелок Фаддей.
      – Ерепениться тебе! Лопай, а то вылью. Смотри на меня.
      И сам торопливо заскреб ложкой, доставая со дна мясо.
      Наевшись, Надька сварила еще котелок и отправила с ним Сеньку к матери, в деревню.
      Старуха Лукерья четвертый день, не вставая, грызла тулуп. На губах у нее трепетала шерсть овчин. Она часто пила воду, потом ее рвало толстыми, синеватыми кусками кожи.
      Возвратился (Сенька) утром. Подавая котелок, сказал:
      – Мамка ешшо просила.
      Тыкая палкой в остро бежавшие головки крыс, сказал:
      – Мамка парнишку-то твово покормить хотела, да на пол сбросила. А поднять-то не могла. Зверь-то ему нос да руку съел.
      Надька, зажав живот, кинула кол и пошла к деревне. Рот у нее, узкий и сухой, расхлестнулся по пыльному лицу. За писком бежавших крыс не было слышно ее плача.
      – Робь, куда те поперло! - крикнул Фаддей. - Не подохнет, выживет!
      Пришел в избу председатель исполкома Тимохин. Пощупал отгрызенную у ребенка руку. Закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:
      – Надо протокол. Може вы сами съели. Сполкому сказано - обо всех таких случаях доносить в принадлежность.
      Оглядел высокого нехудеющего Мирона.
      – Ишь, какой отъелся. Може, он и съел. Моя обязанность - не верить. Опять, зачем крысе человека исть? (...) Ты, Надька, не вой. Еще другого сделаешь. Очень просто. А на протокол я секлетаря пришлю. Протокол напишу - хорони. Пообедаю и пришлю. Ишь, и мясом пришлось разговеться.
      Со стола несло вареным мясом. Не находилось силы отмыть с пола ребячью кровь".
      Надька говорит Мирону:
      "-Ты, Мирон, им не кажись. Очумел мужик, особливо ночью - согрешат, убьют... Ты худей лучше. Худей.
      – Не могу я худеть! - хрипел Мирон. - Страдаю, а не худею!..
      Тряс заросшей пыльным волосом головой. Прятался под навес.
      – Обман ведь это, вода - не тело. Ты щупай!"
      Надька нашла кусок конского кала и съела. Ей стало плохо.
      "Она сунулась головой подле локтя его. Лязгала зубами по рукаву. К утру ее рвало. У лица темнела на земле клейкая синеватая жижа. Она лизала рвоту..."
      Мирон хочет похоронить Надьку. Жених Егорка не дает:
      "-Я...сам...Не трожь... Сам, говорю... Я на ней жениться хотел... Я схороню... Ступай. Иди.
      У кустов, как голодные собаки, сидели кругом ребятишки. Егорка махнул колом над головой и крикнул:
      – Пшли... ощерились...пшли!.. (...)
      Мальчишки, отбегая, кричали:
      – Сожрет невесту-то..."
      Финал рассказа:
      "Мирон сунул голову к спицам колеса и закрыл глаза. Под глазами развернулось, извиваясь и трепеща, поле колосьев - багровых, зеленых, коричневых. Разбрасывая рогами колос, вышла и глянула на него тупая и жирная морда коровы. И вдруг - глаза у ней поблекли, осели, и над ними всплыла острая волчья морда.
      Мирон открыл глаза. Подле него за колесом, на корточках, сидела баба, а мужик за ней совал ей в руку молоток. "Сожрут", подумал Мирон. Он прижал голову к спицам и, хватая ртом песок, зажмурился".
      Страшный рассказ не ограничивается приведенными натуралистическими (лучше сказать - сверхъестественными) подробностями. История волжского голода дана в своего рода философском ключе. Голод - это путешествие в некую фантастическую страну - Полую Арапию, предводительницей которого выступает кликуша Ефимья со Вчерашнего Глаза. Надька говорит Мирону:
      "-Сказывают, за Сыр-Дарьей открылась земля такая - полая Арапия. Дожди там, как посеешь - так три недели подряд. И всех пускают бесплатно, иди только. Земель много. Ефимья рассказывает складно, Мирон.
      – Брешет, поди. Откуда она?
      – Привезли. Захочет, поведет люд в эту самую Арапию. Тятя не едет. А в которых деревнях собрались, пошли. Крыса тоже туда идет. И птица летит. Наши-то края закляли на тридцать семь лет: ни дождя, ни трав... Потом вернутся, как доживут... На тридцать семь лет открыли Арапию, а потом опять закроют".
      Получается, что не голод гонит людей в Полую Арапию, а сама мечта об этой пустой земле вызвала голод. Аллегория очень прозрачная.
      Вот некий риторический "завой" - прием, столь частый у молодого Всеволода Иванова:
      "Пески - вся земля. Голубые пески. И небо - голубой песок.
      Далекие земли, пустые, полые поля Арапские! Какими путями итти, какими дорогами?
      Жмутся боязливо хромые нищие, сухорукие - береза; осины бескорые. Убежал заяц на Арапские земли, - кору глодать оставил людям. Зверь он хитрый. Гложут люди желтыми и серыми крошащимися зубами.
      Глодай! Глодай! Камни будешь глодать! Далеки вы, земли Арапские! Далеки! Не знаю, где.
      Или знает кто?
      Или кто развернет дорогу, укажет?
      Замерзает душа - замерзает льдиной голубой, нетающей.
      Далеки вы, земли Арапские!"
      Коммунизм - Полая Арапия, куда русские так и не дошли. Да идти и не надо было: она внутри, русская тяга к утопии.
      Америка оказалась ближе и реальней.
      Но вот очень неожиданное заключение к теме об АРА: я обнаружил его в стихотворении Николая Тихонова из книги "Брага":
      Из долгого, прямого парохода
      Самаритян холодных приношенье
      Стекает рисом, салом, молоком.
      Язык морского, строгого народа,
      Хрип слов чужих, их быстрый ритм движенья,
      Нам, изгонявшим медленность, знаком.
      Они иную гнули тетиву,
      Безжалостней и волею отвесней,
      Их улицы надменной чистоты,
      Но и у них родятся и живут
      Такие ж волны в гаванях и песнях,
      И женщины такие же, как ты.
      Какие б нас ни уводили вновь
      Глухие тропы за бедою черствой, -
      Настанет наш черед -
      Мы им вернем их темную любовь,
      Мы им вернем упорство за упорство,
      За мудрость - мудрость, лед - за лед!
      Интересный текст, лишний раз позволяющий убедиться, что благотворительность вызывает смешанные чувства у реципиентов, и, прежде всего, желание расплатиться, понимая это слово во всех его возможных смыслах: то ли вернуть долг, то ли отомстить. Не все русские поэты в их реакциях на внешней мир отличались такой светской корректностью, как Ахматова и Сологуб. Любопытно, что эта игра на слове "долг" мастерски проведена в рассказе того же Всеволода Иванова, который так и называется - "Долг". Красный командир попадает к белым, и офицер принимает его за человека, которому он должен: не отдал карточный долг. Тот не может понять, в чем дело, однако какое-то смутное воспоминание об офицере у него есть. Потом выясняется, что он этого офицера не дострелил на чекистской казни: когда нужно было провести так называемый контрольный выстрел, его пистолет оказался незаряженным. Чекист решил, что белый и так умрет, а он выжил. Оказалось, что не офицер должен был ему деньги, а он офицеру - пулю.
      Вот примерно так сейчас в Ираке расплачиваются с американцами.
      Кафка и Россия
      Исполнилось 120 лет со дня рождения Франца Кафки. Безусловно, есть смысл поговорить о нем в связи с Россией. Кафка - писатель в некоторой степени "русский"; можно, пожалуй, сказать, больше русский, чем многие русские. Его тему при желании можно считать русской. И, прежде всего, потому, что созданная им картина мира, при всей ее безусловной фантастичности, оказалась едва ли не протокольно точным описанием русских реальностей двадцатого века.
      Тут сразу же можно возразить: кафкианский мир нельзя подвергать какой-либо, так сказать, географической редукции. Он описал вообще двадцатый век, его тоталитаристский опыт. И кажется куда более уместным по поводу Кафки вспомнить Германию, тем более, что он был немецкоязычным писателем. Но немцы пускай сами с ним разбираются. Мы же должны подчеркнуть, что Россия тоже имеет свою, и немалую, долю в наследстве Кафки. Русские имеют право считать Кафку своим. Россия в двадцатом веке не в меньше степени была той исправительной колонией, о которой Кафка написал один из своих кошмарных рассказов.
      Когда этот рассказ появился в печати в 1919 году, его не приняли и раскритиковали. Только один проницательный критик - Курт Тухольский - сумел правильно написать об этой вещи:
      "Значительность этого произведения столь велика, искусство автора столь совершенно, что бросает вызов всем определениям и ярлыкам. Конечно, это не аллегория, но нечто совершенно иное. Офицер в исправительной колонии разъясняет механизм действия пыточной машины, комментируя с педантичностью эксперта всякую судорогу пытаемого. Однако он не жесток и не безжалостен, он являет собой нечто худшее: аморальность. Офицер не палач и не садист. Его восторг перед зрелищем шестичасовых страданий жертвы просто-напросто демонстрирует безграничное, рабское поклонение аппарату, который он называет справедливостью и который на самом деле - власть. Власть без границ. В восторг приводит именно эта беспредельность власти, ее несвязанность какими-либо ограничениями. Тот факт, что казнь остановилась до истечения шестичасового срока, не значит чьего-либо вмешательства - закона или человеческого протеста: просто-напросто запчасти машины оказались бракованными. И всё это рассказано с невероятной сдержанностью, с холодным отстранением. Не спрашивайте, что это значит. Это ничего не значит. Может быть, это даже не о нашем времени. Это совершенно безвредно. Безвредно, как Клейст".
      Клейст, кстати, был одним из любимых писателей Кафки. Последние слова Тухольского, несомненно, ироничны: это ничего не значит, но это значит всё. И если это не о нашем времени, то об условиях человеческого существования вообще, о метафизической судьбе человека.
      Вот в том-то и дело: сам Кафка безграничен. Мы сказали, что его нельзя географически редуцировать; но его нельзя редуцировать и к истории, к кошмарному двадцатому веку. Не исключено, что двадцать первый век будет еще хуже; начался он вполне многообещающе: 11-м сентября в Нью-Йорке. Кафка пишет о всех временах и о всех народах. Кафка - религиозный писатель, он ставит последние вопросы. Он пишет о Боге - о Его недоступности, о Его абсолютном произволе. Меньше всего он склонен видеть Бога источником морального миропорядка. Недаром Кафка читал и почитал Кьеркегора, утверждавшего, что Бог - это не гарант морального законодательства, а вселенский провокатор. Уж кому как не Кафке было понять, что такое рыцарь веры Авраам: он сам и был закланным сыном, и не нашлось ему никакого барашка на подмену. Авраам его не зарезал, но он всю свою жизнь пролежал на жертвенном костре. Не он, так три его сестры погибли в Терезине.
      Кафка говорил своему конфиденту Ярославу Яноуху о французском поэте Франсисе Жамме:
      "Он так трогательно-прост, так счастлив и силен. Жизнь для него - не эпизод между двумя ночами. Он вообще не знает темноты. Он и весь его мир надежно укрыты во всемогущей длани Божьей. Как дитя, он обращается к Боженьке на "ты", словно к члену своей семьи".
      Для Кафки трагедия бытия начинается как раз в собственной семье. Об этом и говорить не стоит: настолько всё это хорошо известно, настолько исчерпывающе самим Кафкой изложено в его знаменитом письме отцу. Вот что такое гений: из элементарного Эдипова комплекса - неизжитой инфантильной ненависти к отцу и страха перед ним - создать образ свирепого Бога Яхве - в собственной жизни увидеть метафизику человека. Так что о Фрейде в связи с Кафкой говорить как бы и неприлично. Кафка, сказал бы Юнг, амплифицировал свой индивидуальный опыт, увидел в нем общечеловеческое.
      Сила и гений Кафки именно в этом: он строит картину мира как проекцию индивидуального опыта. Одна-единственная судьба выступает объективным началом. Собственно, как раз и не стоит говорить о субъективном и объективном в случае Кафки: она неразрывно связаны. Происходящее со мной происходит с миром: этот тезис экзистенциальной философии вполне можно вывести из Кафки. И если вспомнить опять же Юнга, то такова природа пророчествования: в индивидуальном опыте человеку открывается коллективное бессознательное, ему видны становятся прошлое и будущее. А то, что Кафка был пророком, доказывать не надо.
      Каковы же русские параллели Кафке? Прежде чем приступить к этому интересному расследованию, хотелось бы привести один любопытный документ - нельзя дать ему пропасть. Это статья о Кафке из советской Литературной Энциклопедии 1931 года:
      "Кафка Франц - видный представитель пражской группы немецких писателей (Макс Брод, Густав Мейринк и т.п.).
      К. написал три тома романов и новелл; значительнейшие из них - частью незаконченные - были изданы только после его смерти (под редакцией Макса Брода). К ранним произведениям К. относится его новелла "Превращение", где главным героем является беспредельно одинокий человек. Позднее проблема одиночества ставится К. более конкретно. Так, в "Процессе" одиночество героя обусловливается его положением обвиняемого, в "Замке" - тем, что он чужак, и наконец в романе "Америка" неопытный юноша предоставлен самому себе в тяжелых условиях жизни современной Америки. Этим героям противополагается определенная социальная среда: мещанство, мелкая буржуазия в "Превращении", разные социальные прослойки крупной и мелкой буржуазии и люмпен-пролетариата в "Америке".
      Противопоставление одинокого окружающему его миру дается К. так, что одинокий уступает напору среды; лишь в романе "Америка" представляется возможным противоположный результат. Пессимистическое отрицание действительности проявляется у К. главным образом в том, что более одаренная личность погибает и торжествует тупое и ограниченное мещанское окружение. К. можно считать выразителем психоидеологии нисходящего класса, точнее говоря, той его прослойки, которая находится в оппозиции к собственному классу. Это - представитель мелкобуржуазной интеллигенции эпохи империалистической войны. Кафка принимал участие в органах немецкого экспрессионизма - "Weisse Blatter" и "Aktion".
      Подписана статья инициалами Б.Р. Да и не нужно нам знать имени этого человека: имя ему - легион. Надо полагать это какой-нибудь рапповец из тогдашних литературных приказчиков режима, насаждавших пресловутую "вульгарную социологию", подводивших "классовую базу" под любые произведения человеческого духа. Потом советский Отец Народов решил их извести и уничтожал этих шустряков с особенным удовольствием. Может быть, и этого Б.Р. постигла судьба героя "Процесса" Йозефа К. Следует ли такой конец считать мелкобуржуазным?
      Интереснее другое: Кафку знали, причем и за границей, уже в начале тридцатых годов. Мнение о его прижизненной неизвестности и об открытии после смерти Максом Бродом - легенда. Кафка немало печатался при жизни, главные его новеллы были опубликованы в современной ему печати, выходили отдельными изданиями и сборниками. Другое дело, что одной мировой войны оказалось мало для адекватного признания Кафки - понадобилась вторая и Холокост. Тогда он и стал культовой фигурой Запада.
      Впрочем, можно еще раз процитировать Курта Тухольского, сказавшего, что рассказ "В исправительной колонии" - даже и не о нашем времени. Людей терзали всегда, только они стали об этом подзабывать, увлекшись викторианским мифом прогресса. И вот тут интересно припомнить тех викторианцев, которые помимо веры, надежды и любви к прогрессу чувствовали что-то еще.
      Из русских в связи с Кафкой прежде всего вспоминается даже не Достоевский, а Чехов. Конечно, у Достоевского есть, так сказать, прямо "кафкианские" вещи: "Бобок" и "Сон смешного человека". Сам Кафка знал и любил Достоевского. Но Достоевскому было присуще одно свойство, не приставшее гениальному человеку: он боялся увиденной им правды и убегал от нее, заслоняясь разными мифами. Главным мифом было его религиозное народничество, пресловутый мужик Марей. Чехов был в сравнении с Достоевским много трезвее: не был склонен опьяняться помоями, как сказал он об одном критике. С другой стороны, нельзя сказать, что викторианский прогрессистский миф не коснулся его: он написал однажды Суворину, что в электричестве и паре больше любви к человечеству, чем в целомудрии и воздержании от мяса. Но, зная Чехова, нельзя избавиться от ощущения, что он только отдавал словесную дань признания догматам интеллигентской веры.
      Чехов похож на Кафку даже биографически: умер молодым от туберкулеза. Знал о том, что жить ему недолго, уже в двадцать пять лет: он же был врачом и понимал характер своего кровохарканья. Отсюда близость ему мысли об абсурдности бытия. Лев Шестов считает, что Чехов вообще пишет только об этом. Действительно, "Палату номер шесть" мог бы написать и Кафка. Кстати, и Письмо к отцу мог бы Чехов написать: он и писал неоднократно, только это были письма к его непутевым братьям. У Чехова знаки абсурда встречаются уже в достаточно раннем творчестве: таков, например, рассказ "Страх". Известно, что Чехов начинал как юморист. Но еще интереснее, что к юмору он обратился и в конце своего творчества - именно к абсурдистскому юмору. Возьмите, например, рассказ "Печенег", в котором старый казачий хуторянин никак не может отделаться от мысли о свиньях, когда заночевавший приезжий говорит ему о вегетарианстве. Абсурдистского "черного" юмора полон короткий и какой-то неканонический рассказ Чехова "На Святках". В сущности, и знаменитая "Душечка" того же рода. Недаром возникла знаменитая контроверза Чехова с Толстым, который считал, что автор, желая высмеять простоватую женщину, на самом деле возвел ее в перл создания. Чехов холодно с этим не соглашался. Нерассуждающая любовь, самая готовность к любви вызывали в нем сатирическое отношение. Чехов - писатель, к концу жизни заледеневший. Это как мировоззрение, так и художественный прием. Он говорил одной корреспондентке, что, описывая ситуации страдания, нужно самому оставаться холодным. Но точно так же писал Кафка.
      Вот что писал о Кафке один из его пражских друзей Оскар Баум:
      "По натуре он был фанатик, полный роскошной фантазии, но он сдерживал ее поток постоянным стремлением к строгой объективности. Преодоление всех прельщений, соблазнительных сентиментальных восторгов и туманного фантазирования было частью его культа чистоты - культа почти религиозного по духу, хотя часто эксцентричного в его физических проявлениях. Он создал наиболее субъективный воображаемый мир, но манифестировал его в формах предельной объективности.
      (...) Из многих планов и проектов, которыми он со мной делился, я хочу упомянуть только одну фантастическую историю. Человек хочет сделать возможным для людей собираться вместе без формальных приглашений, только для того, чтобы посмотреть на других, поговорить с ними, понаблюдать за ними без того, чтобы оказаться втянутыми в какие-либо близкие отношения. Каждый может придти и уйти, когда хочется, без всяких обязательств, и будет приветствован без всякого лицемерия. И в конце читатель понимает, что эта попытка преодолеть одиночество человека - ни больше, ни меньше, как изобретение кофейни".
      Здесь мы встречаемся с главным, пожалуй, парадоксом Кафки: он, как и Чехов, был юморист. Абсурд и юмор, трагическое и комическое вообще неотделимы: всё зависит от угла зрения. Жизнь человека, кончающаяся непременной смертью, комична, - смерть комична. Об этом и Достоевский писал однажды, рассуждая о гарантиях бессмертия: если не принять постулата бессмертия, то бытие человека, самое творение предстает безжалостной шуткой Творца. Невыносима мысль о смерти сознания, однажды рожденного. О комизме смерти написан один из величайших романов мировой литературы - "Волшебная гора" Томаса Манна.
      У Кафки полно подобных мыслей. Он тоже был склонен не верить в окончательность видимого мира. И у него есть мысль, почти текстуально совпадающая с соответствующими мыслями Достоевского: он говорил, что он реалист и поэтому не верит явлениям. "Реалист" тут нужно понимать в строго философском смысле: реально то, что за пределами феноменального, видимого, явленного мира. И тут можно вспомнить драгоценный эпизод, сохраненный в мемуарной книге А.П. Чудакова: он видел на стене Ставропольского мясокомбината в дни юбилея Достоевского надпись со словами юбиляра: я реалист, но в высшем смысле.
      Кажется, что даже Кафка, при всем богатстве его фантазии, не мог бы придумать ничего сравнимого. Впрочем, с другой стороны, только такие ситуации Кафка и конструировал.
      Надпись из Достоевского на стене скотобойни - это мрачно и смешно. Но самую скотобойню можно ведь увидеть как модель бытия. Как сказал русский поэт-абсурдист:
      Природы вековечная давильня
      Соединяла смерть и бытие
      В один клубок, но мысль была бессильна
      Соединить два таинства ее.
      Всякий абсурдизм в искусстве родствен Кафке. Но абсурд в искусстве - только запись, буквально стенограмма абсурдности бытия. И в этом абсурде, а не в различных прозреваемых или конструируемых гармониях мы вправе видеть Бога. Кафка, во всяком случае, именно так видел Его. И отсюда специфически кафкианский феномен: религиозный юмор Кафки. Об этом еще в тридцатые годы написал исследование один из пражских друзей Кафки философ Феликс Велч; оно так и называется - "Религия и юмор в творчестве Франца Кафки".
      Когда появился первый русский перевод "Замка", С.С.Аверинцев написал в предисловии, что творчество Кафки - это травестия иудаистской религии. Мысль достаточно давняя и не Аверинцеву принадлежащая: это основной пункт в интерпретации Кафки в первой его биографии, написанной Максом Бродом. Но здесь кончаются русские параллели к Кафке: нельзя искать иудаистскую специфику у русских. Абсурд по-русски - не столько религиозный опыт (если не считать философа-иудея Льва Шестова), сколько социальная практика. И называлась она по-русски коммунизмом.
      Параллельное здесь Кафке явление - Андрей Платонов. Он сумел написать не просто о коммунизме - он писал коммунизмом, как Кафка писал Освенцимом. Таковы "Чевенгур" и "Котлован". Платонова невозможно считать антисоветским писателем. Он писатель предельно советский, больший роялист, чем король, больший сталинист, чем Сталин. Это ни в коем случае не сатира, а чистая правда, о ней же сказано у классика: "Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи". Как я написал в одной статье, Платонов энергетически эквивалентен Сталину, его творчество - художественный аналог коммунизма.
      Тут возникает такая проблема. Кафка всё-таки фантазировал, он прозревал некую вечную реальность, определяющую ужасы человеческого существования, но он именно метафизик, а не историк, не современник, не хроникер. Платонов же дает метафизическую, но хронику. И возникает вопрос: был бы Платонов, не будь коммунизма? (То же с Цветаевой: она вырождалась в салонную поэтессу, ее спасла революция, давшая ей иной масштаб; в этом смысле она тоже явление большевизма). Кафка же, в отличие от перечисленных, был до Освенцима - носил Освенцим в себе.
      Как бы там ни было, кафкианская хроника советских будней была дана. И не только Платоновым. Читаем рассказ Даниила Хармса "Помеха":
      "Пронин сказал: У вас очень красивые чулки.
      Ирина Мазер сказала: Вам нравятся мои чулки?
      Пронин сказал: О, да. Очень. - И схватился за них рукой.
      Ирина сказала: А почему вам нравятся мои чулки?
      Пронин сказал: Они очень гладкие.
      Ирина подняла свою юбку и сказала: А видите, какие они высокие?
      Пронин сказал: - Ой, да, да.
      Ирина сказала: Но вот тут они уже кончаются. Тут уже идет голая нога.
      Ой, какая нога! - сказал Пронин.
      У меня очень толстые ноги, - скзала Ирина. - А в бедрах я очень широкая.
      Покажите, - сказал Пронин.
      Нельзя, - сказала Ирина, - я без панталон.
      Пронин опустился перед ней на колени. Ирина сказала: Зачем вы встали на колени?
      Пронин поцеловал ее ногу чуть повыше чулка и сказал: - Вот зачем.
      Ирина сказала: Зачем вы поднимаете мою юбку еще выше? Я же вам сказала, что я без панталон.
      Но Пронин всё-таки поднял ее юбку и сказал: Ничего, ничего.
      То есть как же это так, ничего? - сказала Ирина.
      Но тут в двери кто-то постучал. Ирина быстро одернула свою юбку, а Пронин встал с пола и подошел к окну.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115