Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Киносценарии и повести

ModernLib.Net / Отечественная проза / Козловский Евгений Антонович / Киносценарии и повести - Чтение (Весь текст)
Автор: Козловский Евгений Антонович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Козловский Евгений
Киносценарии и повести

      Евгений Козловский
      Киносценарии и повести
      ВОДОВОЗОВЪ & СЫНЪ ОЛЕ В АЛЬБОМ ГРЕХ КВАРТИРА КАК ЖУЕТЕ, КАРАСИ?.. ГУВЕРНАНТКА Я ОБЕЩАЛА, И Я УЙДУ... МАЛЕНЬКИЙ БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ МИРА Я боюсь утечки газа... ГОЛОС АМЕРИКИ ЧЕТЫРЕ ЛИСТА ФАНЕРЫ
      ВОДОВОЗОВЪ & СЫНЪ
      повесть отъезда
      Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего; ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня.
      Бытие, ХХII, 12
      Карету мне, карету!
      У е з ж а е т .
      А. Грибоедов
      1. ВОДОВОЗОВ
      Ровно в шесть я повернул ключик; заурчал, заработал мотор - увы, не тот, о котором я мечтал вот уже лет десять - не паровой на угольной пыли, с полным сгоранием, не керамический, который в прошлом, кажется, году начали выпускать японцы, хотя первым придумал его, конечно, я, а обычный карбюраторный, правда, мощный и отлично отлаженный - заурчал, заработал, готовый плавно снять логово с места и медленно двинуть его рядом с капитаном Голубчик: она вот-вот должна была появиться в высоких двустворчатых дверях ОВИРа, забранных матовыми, переплетенными в своей толще проволокой стеклами. Третью неделю поджидал я капитана на этом месте, третью неделю провожал по извилистым, один переходящим в другой переулками до перекрестка, но не дальше: там она всегда сворачивала налево, к метро, а я за нею следовать не мог: белая стрела внутри гигантского горящего голубого круга беспрекословно указывала в противоположную сторону. Оставить же логово и пойти за капитаном пешком не имело смысла: в густой вечерней московской толпе, в самом центре столицы, похищение без помощи автомобиля не удалось бы ни в жизнь.
      И все же каждый вечер дежурил я у инфернальных дверей, то ли надеясь, что наберусь однажды храбрости и попробую взять капитана еще в переулке, битком набитом топтунами и расходящимися по домам ее коллегами, то ли что она сама обратит, наконец, на меня внимание, возмутится, потребует объяснений, заведет разговор, то ли - что свернет вдруг направо, в разрешенную для нас с логовом сторону. Во всяком случае, терять мне было нечего, свободного времени - хоть отбавляй, а дело мое с места не трогалось, разве назад, и я не сумел выдумать другого способа себе помочь, кроме как похитить Голубчик, отвезти ее на крившинскую дачу, связать, запугать, потребовать, а если все же откажет - достать из бардачка скальпель и аккуратно перерезать ей горло. После этого дело мое передадут кому-то другому и оно, наконец, решится. А труп закопать в клубничную грядку.
      В полторы минуты седьмого капитан Голубчик вышла из учреждения, пересекла переулочек и двинулась по тротуару в сторону роковой стрелы. Человек пять или шесть отказников сопровождали капитана, и на их лицах означена была мольба: остановись на мгновенье! взгляни на наши измученные жидовские морды! выслушай нас! вы ведь люди, хоть и изменники родины, и в каждом заключен пусть плохонький, пусть гниловатый, пархатый, недостойный Твоего, Капитанского, но космос! Капитан Голубчик, статная, стройная, сильная, белокурая, с высокой грудью, теснящейся под нежным коричневым бархатом югославской дубленки, плыла, помахивая сумочкою, и словно распространяла вокруг себя некое силовое поле недосягаемости, перемещающийся меловой круг Хомы Брута, и вся эта жидовская нечисть не смела переступить черту, плелась в хвосте и жалобно, заискивающе глядела вслед капитану, отставая и рассеиваясь во тьме Колпачного переулка.
      Перекресток, а с ним и неизбежность очередного расставания, неумолимо приближались к нам; вот и горящий голубой круг, отмеченный боковым зрением, выплыл из-за излома шестиэтажного здания - пока еще маленький и не грозный, но обещающий в считанные секунды вырасти до подавляющих размеров - и тогда, раздраженный бессмысленными этими провожаниями, я решил будь что будет! - не глядеть на круг, а просто повернуть навстречу густому потоку машин улицы одностороннего движения - наши ноги! и челюсти! быстры! Почему же, Вожак, дай ответ! - мы затравленно! мчимся на выстрел! и не пробуем! через! запрет?! - круто заложил руль налево и придавил акселератор.
      Визг тормозов, лязг покуда не моего столкновения, ругань, свистки! Нога непроизвольно дернулась к тормозу, но я не разрешил ей трусливого движения и, не сводя с капитана Голубчик глаз, продолжал путь. Всем телом я ждал удара, но в мозгу торжествующе вертелось: я из повиновения вышел! за флажки! жажда жизни сильней! Капитан остановилась - остановился и я - и впервые за три недели посмотрела на логово. Это уже было половиною победы. Нас обступил народ, милиция - только сзади! я радостно слышал! удивленные крики-и-и-и-и-и-и! людей! - чьи-то пальцы тянулись к дверным ручкам, грозили кулаки, монтировка мелькала над лобовым стеклом - и вдруг по мановению шуйцы Голубчик все стихло и успокоилось. Сквозь расступающуюся толпу капитан обошла логово (двигатель дал нелогичный, необъяснимый сбой; кто-то услужливо распахнул дверцу) и оказалась на сиденьи: я слышал ее дыхание, бархат дубленки цепко касался правого моего рукава. Поехали, сказала желанная пассажирка. Ты заслужил. Разворачивайся и поехали, - и я, врубив передачу, тронул с места в вираже так, что только взвизгнули правые колеса, и логово по дороге, расчищенной пробкою, стрелою понесло нас вперед, вдаль, в сторону Разгуляя.
      На Садовом, у домика прошлого века, красная вывеска над полуподвальной дверцею которого гласила: Пионерский клуб Факел, я по команде капитана заглушил двигатель. Голубчик протянула руку ладошкою кверху и нежно, даже, пожалуй, застенчиво сказала: Настя. А как зовут тебя? Да вы ж знаете! не выдержал я. Вы ж тысячу раз читали мои анкеты и характеристики, вы ж трижды принимали меня в своем кабинете! но капитан Голубчик, как бы ничего и не слыша, досконально, как магнитофон, копируя собственную интонацию и не отнимая руки, повторила: Настя. А как зовут тебя?
      Волк, смиренно ответил я. Волк.
      2. КРИВШИН
      Волком Водовозова назвал отец, человек, чью жизнь можно было б определить как фантастическую, если упустить из виду время, на какое она пришлась, время, наделившее не менее фантастическими биографиями добрую долю поколения Дмитрия Трофимовича. Младший совладелец известной русской самокатно-автомобильной фирмы "Водовозовъ и Сынъ", инженер, учившийся в России, Германии, Бельгии, а позже прошедший стажировку на заводе "Renault", боевой офицер русской армии, кавалер двух, одного из них солдатского - георгиев, начавший военную карьеру в июле четырнадцатого консультантом по водовозовским броневикам и окончивший ее на Дону, в армии Антона Ивановича Деникина, эмигрировавший с остатками последней, оказавшийся в Париже! Надо думать, именно относительная жизненная устроенность в эмиграции - у Renault помещались кой-какие капиталы водовозовской фирмы, да и инженером Дмитрий Трофимович был действительно дельным, так что работал не из милости и имел неплохие деньги - высвободила время и душевные силы на чтение Карамзина, Ключевского и Соловьева, на размышления о судьбах России и ее (его, Водовозова) народа и, главное, на тоску по ностальгическим березкам - роскошь, какую многие водовозовские однополчане, выбивающиеся из сил ради куска хлеба, озлобленные, позволить себе не могли. Водовозова же березки, вопреки многочисленным свидетельствам и предостережениям, привели в конце концов к дверям советского посольства - как раз разворачивалась широкая кампания за возвращение - и сквозь дубовые эти двери замаячила Родина.
      Россия! Не могла она - верилось Дмитрию Трофимовичу - долго ходить под жидами, торгующими ею, не мог русский могучий дух не сбросить с себя чужеродное иго, не окрепнуть в испытаниях, не отмести с дороги ленивую шваль, голытьбу, шпану, которая так нагло и бездарно хозяйничала в восемнадцатом на водовозовском заводе. Не своего завода было Дмитрию Трофимовичу жалко, то есть, не было жалко как именно своего - грусть, боль и пустота отчаяния появлялись в душе от этой вот бездарности и бестолковщины - боль врожденная, возникающая рефлекторно при виде того, как люди разрушают более или менее совершенные создания мысли и рук - хоть бы даже заводную какую-нибудь куклу или бессмысленную хрустальную вазу. И гибель отца в чекистском подвале, и голодную смерть матери, и собственные мытарства - все прощал Водовозов Родине: сами, сами виноваты они были перед народом за долгую его тьму, нищету и невежество, за подспудно копящуюся злобу, - и тем, может, более виноваты, что совсем недавно изо тьмы этой и нищеты выбились: всего лишь Дмитрия Трофимовича дед, которого внук хорошо помнил, больше полужизни пробыл в крепостном состоянии и только за год до шестьдесят первого выкупился на волю; а после, когда ставил велосипедное свое дело, не иначе, как очень крепко народ этот прижимал - по-другому и не поставилось бы оно в столь короткий срок, вообще, может, не поставилось бы, - словом, все прощал инженер Водовозов, все оправдывал и, главное - верил в свою Россию, несколько даже экзальтированно верил: воспоминания о распаде армии в семнадцатом, об ужасах трех лет людоедской гражданской - воспоминания эти требовали, чтобы перебить, заглушить себя, довольно значительной экзальтации - верил и ехал отдать опыт, силы, талант на укрепление могущества раскрепощенного народа, на развитие отечественной промышленности, о бешеных темпах которого писали не одни советские газеты. В Нижний - в Горький, как нелепо они его переназвали, но и это переназвание Водовозов готов был им простить - собирался Дмитрий Трофимович, на гигантский автозавод-новостройку, и оставлял в Париже жену и шестилетнюю дочь Сюзанну, настоящую француженку, по-русски не говорящую, всю в мать.
      Однако, вместо Горького, в первую же неделю по возвращении Водовозов, не успевший наслушаться вдоволь русской речи на улицах, в трамваях и недавно открытом метро и едва успевший пройтись по ностальгической набережной, обсаженной березками, оказался в ГПУ и, проваландавшись в тюрьме четыре с хвостиком месяца, был бессрочно сослан в одну из отдаленных деревень Сибири, в Ново-Троицкое, верстах в трехстах на северо-восток от Красноярска, в деревню, где не то что завода - никаких даже мастерских не было, одна кузня, как у деда, да - снова - редкие березки в прогалах тайги - и где жил поначалу буквально подаянием, ибо работы найти не мог. Впрочем, в значительной мере освобожденный от парижских иллюзий, Дмитрий Трофимович, хоть и поражался нелепости, невыгодности для государства такого распоряжения судьбою квалифицированного инженера, сознавал, что ему еще крупно повезло, что вполне мог бы он стать к стенке или загреметь в лагерь, куда-нибудь под Магадан, где в первый же год и издохнуть от алиментарной дистрофии; повезло тем более, что со временем все так или иначе устроилось: неподалеку от Ново-Троицкого организовалась МТС, куда Водовозова и взяли чернорабочим, а потом и слесарем, да еще и возникло любовное знакомство с молоденькой сиротою, дояркой Лушею, и завершилось браком, ибо сорокашестилетнему мужчине в столь тяжелой, непривычной обстановке выжить в одиночку, пожалуй, не удалось бы.
      Когда началась война, Водовозов стал рваться на фронт, пусть хоть в штрафбат и рядовым, но ему отказали, а по нехватке специалистов и просто мужчин назначили механиком и, фактически, директором МТС. Итак, защищать Россию с оружием в руках Водовозову не доверили, но любить ее наперекор всему запретить пока не смогли, и, получив казенные полдомика, переехав туда с беременной женою и, наконец, дождавшись рождения сына, Дмитрий Трофимович назвал его не в честь отца своего, скажем, или деда, а одним из древнейших русских имен, красивым и несправедливо на взгляд Дмитрия Трофимовича забытым, гораздо более русским и красивым, чем, например, расхожее Лев. Назвал вопреки робкому ужасу собственной жены и натуральной угрозе, звучавшей в голосе предсельсовета Попова, когда последний прямо-таки отказывался записать подозрительное имя в регистрационную книгу, а потом, все же записав, нажаловался уполномоченному НКВД старшему лейтенанту Хромыху, и тот вызывал Дмитрия Трофимовича и запугивал.
      Подозрительное имя, кроме славянофильской отрыжки эмиграции, и впрямь содержало и некий эмоциональный заряд, некий смысл, посыл, который, словно досмертный талисман, хотел передать отец Волку: установку на жестокость, на жесткость, на собственные силы - словом, на выживание - и Волк это чувствовал и с самого младенчества отказывался отзываться и на материнские, опасливо обходящие не христианское, дьявольское имя ласковые прозвища, и, тем более, на разных вовочек, волечек и володь, с которыми непрошено пыталась прийти на помощь незлая сама по себе учительница Зинаида Николаевна, прийти на помощь, ибо нетрудно представить, до чего семилетние коли и вити могут довести мальчика Волка, придравшись к тому одному, что он Волк; если даже сбросить со счетов положение еврика, фашистика и вражонка народа, в котором автоматически, по рождению, оказался младший Водовозов - положение тяжелое до того, что один из волковых одноклассников (по простому имени Василий), племянник известного некогда, позже расстрелянного сталинского наркома, так был затравлен в школе, что не оправился и до сих дней и, попав несколько лет назад за диссидентство в Лефортово, раскололся и заложил всех товарищей, а девочка Валя, двумя годами старшая Волка, в пятом классе, буквально за три недели до пресловутого марта пятьдесят третьего, покончила собою, повесилась или, по ново-троицки, завесилась; впрочем, может, просто такие они были люди.
      3. ВОДОВОЗОВ
      Пока я запирал логово, Настя терпеливо ждала, потом взяла под руку, крепко прижалась, так что сквозь куртку и ее дубленку почувствовал я резиновую упругость грудей, и, сведя меня на тротуар, набрала несколько кнопочек на кодовой панельке. Щелкнул соленоид за дверью, и та, подпружиненная, медленно распахнулась, приглашая войти. Небольшой вестибюль: стенгазета, доска приказов, гипсовый бюст на фанерно-сатиновой тумбе, гардероб со швейцаром. Приветик, дядя Вася! Девочек еще никого нету? спросила Настя. А ты не видишь? поведя глазом по пустым вешалкам, ответил с ласково-фамильярной грубоватостью дядя Вася, герой-инвалид: грудь в медалях, деревяшка вместо ноги. Младенчика доставили? Не волнуйся, Настенька, все как в аптеке. Ну-ка показывай, показывай, кого привезла сегодня! и уставился на меня.
      Настя расстегнула кнопочки на моей куртке, потянула молнию - тут только я разобрался в странности обыденной на первый взгляд обстановки: шабаш! Название стенгазеты - с профилем, как положено, с положенною же цитатою - было "Шабаш"! И еще: рядом с санбюллетенем "Профилактика венерических заболеваний", на котором разные бледные спирохеты под микроскопом и все прочее, висела доска почета: тоже на первый взгляд самая обычная: "Мы придем к победе коммунистического труда" или что-то похожее, но большие цветные фото представляли исключительно женщин и выглядели куда непристойнее, чем снимки разных герлз на японских и шведских календарях: туалеты всех этих дам, номенклатурных, начальствующих, о чем свидетельствовали, кроме выражения лиц, депутатские значки, красные муаровые ленты через плечо, ромбики, колодки правительственных наград, - туалеты были изъянны, незавершены, расстегнуты, распахнуты, расхристанны, оголяя где совсем, где кусочком срамные места. Капитанский китель Насти, например, надет был (на фото) внакидку прямо на тело, а из-под кустистой, волосатой мышки выглядывал "макаров" в кобуре; у ЗАГСовой поздравляльщицы муаровая лента шла между тоже обнаженными, обвислыми грудями, к одной из которых, прямо к коже, пришпилена медалька "За доблестный труд" - и далее в том же роде. Меня аж передернуло от пакостности, но ничего, решил я. Раз уж такая цена - придется платить не торгуясь, все равно дешевле, чем скальпель, да и вернее, кажется, а в вестибюль уже прибывали дамы с фотографий, и каждая, отдав дяде Васе шубу и охорошившись у зеркала, подходила ко мне, а Настя знай представляла: Волк. Вера. Волк. Леночка. Волк. Галина Станиславна! и были среди них и молоденькие комсомолочки, и партийки в самом соку, вроде Насти Голубчик, и недурно сохранившиеся под пятьдесят, и даже одна совсем юная девочка, лет двенадцати или тринадцати, председатель совета дружины, но попадались и совершенные старухи: седые, полулысые: фиалки, соратницы Ильича, персональные пенсионерки союзного значения, и хоть набралось последних сравнительно немного, от них прямо-таки воротило с души. Дядя Вася, а что сегодня за кино? спросила уже представившаяся поздравляльщица, и дядя Вася ответил: Молодая гвардия. О-о-о-о-о! понеслось восторженное из укрытых покуда грудей, словно шайбу забили на стадионе, и мне стало гаже прежнего, потому что я никогда не мог переносить единодушия масс, пусть даже таких небольших, как скопилась в вестибюльчике.
      Дядя Вася выполз из-за гардеробной стойки и, стуча копытом, распахнул широкие двери, и кинозал - в подушках, сшитых вместе и разрозненных, в коврах, в диванчиках, в софах, тахтах, широких креслах, уставленный подносами с питьем и закусью, мягко освещенный - кинозал принял нас в свое чрево. Недолго думая, я прилег на подушки и стал посасывать ломтик салями с ближайшего подноса, а свет принялся лениво гаснуть, и экран замерцал титрами той самой картины, которую я не раз и не два видел в Ново-Троицком, в детстве, с отцом еще и с мамою, и в юности, в Горьком - и дамы зашевелились, зашуршали одеждами, и чьи-то жирные пальцы потянулись ко мне, лаская, расстегивая пуговицы, молнии - я держался изо всех сил, понимая, что вынужден быть послушным - держался, стараясь сосредоточить внимание на экране: там все шло, как и должно идти, и на меня даже накатила эдакая ностальгическая волна, но тут неожиданная панорама с серьезных лиц клянущихся молодогвардейцев открыла голые их - ниже пояса - тела, блудящие, похотливые руки - все это под торжественные звуки торжественных слов - а потом губы, произносящие слова, снова оказались в кадре, но уже опустившись в него сами, и тянулись к волосящимся пахам, и пропускали между собою язычки, и те, жадные, начинали облизывать, обрабатывать набрякшие гениталии того и другого пола, и клятва, и прежде мало-помалу терявшая стройность, пошла вразброд, вовсе сошла на нет, сменилась тяжелым, прерывистым, эротическим дыханием! Я много пересмотрел в свое время французских порноленточек и слишком хорошо знал, что действуют они только первые минут десять, а потом однообразие происходящего начинает навевать необоримую скуку, но тут и первые десять минут на меня не подействовали, разве обратным порядком - и я с тоскою подумал, что не сумею, пожалуй, расплатиться за право выехать, окажусь некредитоспособен, а глаза, привыкшие к полутьме, разглядывали в мелькающих отсветах экрана старинный, за кованой решеткою, погасший камин в углу; на мраморной его полке бюстики основоположников, по семь каждого, один меньше другого, словно слоники; ужасного вида щипцы и, наконец, метлы, целую рощу метел, прислоненных к каминному зеву: ручки никелированные, с разными лампочками и кнопками; попутно глаза замечали и дам, которые, потягивая датское пиво и фанту, посасывая сервелат, разоблачались в разных углах, переползали, перекатывались по полу, образовывая текучие, меняющиеся группки, перешептывались о какой-то ерунде, чуши: Мария, где трусики-то брала? А, Мария? В пятьдесят четвертом. В каком - в каком? В пятьдесят четвертом!
      4. КРИВШИН
      В пятьдесят четвертом ссылка отменилась, и Дмитрий Трофимович, как ни уговаривали его остаться в МТС (что, может, и было бы в каком-то смысле правильно для него и хорошо) забрал с собою сына, не забрал - до времени, пока устроится - жену и переехал в Горький, где, наконец, с опозданием на добрые пятнадцать лет, и поступил на ГАЗ, в техбюро, на девятьсот пятьдесят рублей оклада. Жилья раньше чем через три-четыре года не обещали - пришлось покуда снимать комнату в деревянном окраинном переулке, в полдоме, что принадлежал речнику-капитану, умирающему от рака легких, и жене его, Зое Степановне, пятидесятилетней, курящей папиросы Беломорканал и выпивающей, некогда, надо полагать, весьма хорошенькой. Другие полдома занимали евреи, мать с сыном, Фанечка и Аб'гамчик, как с утрированным акцентом и, возможно, несогласно с паспортными данными звала их Зоя Степановна. О Фанечке и Аб'гамчике, то есть, об их национальных особенностях, на русской половине время от времени происходили не вполне понятные Волку разговоры, в результате которых соседи окутались некой таинственной дымкою, и, когда Волк видел их в саду, отделенном от сада Зои Степановны негустым, невысоким, однако, глухим, без прохода, без калиточки забором, любопытство хорошенько разглядеть боролось с почти на грани суеверного ужаса стеснением. Сад у Зои Степановны был большой, росли там яблони, пара вишен, кусты юрги, малины, крыжовника, черной смородины, и много цвело цветов, но двух только, крайне парадных, громоздких разновидностей: гладиолусы и георгины. Ближе к осени, когда полуживой, высохший капитан впитывал нежаркое солнце и строил планы на будущее лето, когда поправится, Зоя Степановна собирала ягоды и яблоки Волк помогал ей с большой неохотою, по приказу отца - а из цветов составляла гигантские, уродливые, похожие на башни нижегородского кремля букеты и носила продавать на угол Кузнечной улицы. Еще в саду было несколько огородных грядок, глубокий погреб со льдом, помойная яма, компостная куча и водопровод.
      Зимою, когда капитан, наконец, умер, Волк с абсолютной ясностью понял то, что, в общем-то, смутно чувствовал и прежде: отец никогда не выпишет мать - и дело вовсе не в Зое Степановне, вернее, как раз в Зое Степановне, но место ее могла занять любая другая зоя степановна - просто эта оказалась под рукою, как пятнадцать лет назад под рукою оказалась мать. Впрочем, Волк отнесся к тому, что понял, едва не равнодушно, отмечая только, что Зоя Степановна вкусно готовит на электроплитке яичницу-глазунью: тонким слоем растекающийся, прорезаемый по мере приготовления белок успевал прожариться, а желтки оставались практически холодными.
      В эмиграции - трезвенник, в Ново-Троицком, приблизительно с рождения сына, Дмитрий Трофимович начал пить и чем дальше, тем пил больше и чернее, и речи его становились все злобней и несвязнее. Теперь ежевечерней компаньонкою стала ему Зоя Степановна - Волк забирался в такие часы в отцовский сарайчик и мастерил. Через пару лет отец вышел на пенсию, Зоя Степановна, доверху нагрузив тележку на велосипедном ходу икебанами, отправляла его на угол Кузнечной, и Волк, возвращаясь из школы, шел дальними переулками, чтобы, не дай Бог, не наткнуться на Дмитрия Трофимовича: оборванного, небритого, торгующего цветами. Последние месяцы перед смертью отец уже, как говорится, не просыхал, и из-под его трясущихся рук в сарайчике-мастерской выходили механизмы-монстры, механизмы-химеры, механизмы, применения которым не нашел бы, пожалуй, и самый безумный мозг.
      Умер Дмитрий Трофимович неизвестно от какой болезни: от сердца, от печени ли, от чего-то еще - от всего, короче - тем более, что к бесплатной медицине относился с пренебрежением. Зоя Степановна сильно плакала, сильнее чем по муже, и сообщила на ГАЗ, на бывшую Дмитрия Трофимовича работу, и оттуда приехало несколько профсоюзников и с готовностью и профессионализмом, изобличающими призвание к этому и только этому делу, занялись устройством похорон. Дмитрий Трофимович лежал в обитом красным сатином гробу, весь заваленный георгинами и гладиолусами, и Волк не сводил глаз с трупа отца, напряженно разбираясь, как сумели уместиться в одном человеке и то давнее - почти невероятное, сказочное, петербургское, ростовское, парижское, о котором тот когда-то много рассказывал - прошлое; и прошлое сравнительно недавнее, деревенское, в котором, когда был трезвым, представлялся сыну самым красивым, самым могучим, добрым, умным, умелым человеком на свете; и прошлое совсем, наконец, недавнее, почти что и не прошлое: жалкое, пьяное, полубезумное, вызывающее гадливость, которой Волк теперь стыдился.
      Мать появилась в самый момент выноса - Волк по настоянию Зои Степановны отбил в Ново-Троицкое телеграмму, хоть не очень и представлял зачем: чтобы поспеть, непременно надо было самолетом, а Волку думалось, что ни за что в жизни робкая, консервативная мать на самолет не сядет. Она оказалась тихой, богомольной старушкою - Волк помнил ее молодою, знал, что ей не так много лет и теперь: тридцать пять не то тридцать шесть. Она огорчилась, что отца не отпели (Зоя Степановна, партийная, набросилась на мать), и на другой после похорон день отстояла панихиду. Волк не пошел, потому что к церкви относился с брезгливостью, отчасти распространившейся и на мать. Та звала Волка с собою в Ново-Троицкое, он сказал, что не может никак, что ему на будущую осень в институт, что он все равно собирается работать и переходить в вечернюю, чтобы не потерять год из-за дурацкой хрущевской одиннадцатилетки, и что-то там еще. Мать слушала, склонив голову к плечу, покусывая кончик черной косынки, и лицо ее было скорбным и тоскливым, как четыре года назад, когда отец сообщил ей, что они с Волком уезжают, вернее, сообщил при ней Волку. На вокзале Волк в основном занят был тем, что готовился перенести со стойкостью прощальный материнский поцелуй (когда мать поцеловала Волка при встрече, прикосновение маленьких морщинистых холодных ее губ оказалось ему неприятно), но мать принялась совать завязанные в платок сторублевки, Волк отказывался, она уговаривала, упрашивала, он вынужденно на нее прикрикнул, как прикрикивал в свое время отец, она сразу же сникла, спрятала деньги и поцеловать сына на прощанье не решилась. Вот и слава Богу, подумал Волк, пронесло. Он не знал еще, что это последняя их встреча.
      На другой день Водовозов устроился на завод и перебрался в общежитие и с тех пор к Зое Степановне не зашел ни разу, и только много лет спустя, на пятом уже, кажется, курсе, как-то, гуляя с девицею, забрел в те края. Тихий, заросший травою непроезжий тупичок, объединившись с соседними, превратился в асфальтированную улицу, застроенную пятиэтажными панельными корпусами, и один такой корпус расположился на том как раз месте, где прежде стоял деревянный домик, росли юрга, малина, гладиолусы, где жили Зоя Степановна и евреи Фаня с Аб'гамчиком. Отцовскую же могилу Волк навещал (не чаще, впрочем, раза в год, пару лет и пропустив вовсе) и стоял подолгу, глядя на некогда зеленую, проржавевшую насквозь пирамидку заводского памятника, на приваренную к ней пятиконечную звездочку да на две березки, растущие рядом.
      5. ВОДОВОЗОВ
      Полыхала биржа труда, Сережка Тюленин, прицепив знамя к кирпичной трубе, мочился - крупным планом - прямо на это знамя, голая Любка Шевцова танцевала перед голыми же онанирующими немцами, недострелянные молодогвардейцы занимались в могиле - в предсмертных судорогах, мешая их с судорогами любви - любовью, а я чувствовал, понимал, я уже знал точно, что мои дамы совершенно, абсолютно, стопроцентно фригидны, что раздевались они со скукою, по привычке, по чужому чьему-нибудь заведению, а возбуждения от этого испытывали не больше, чем в бане, что им еще безусловнее, чем мне, до феньки занудная идеологическая порнушка, и что, если и способны они покончать, причем, так покончать, что домик прошлого века, пионерский клуб "Факел", содрогнется и уйдет под асфальт Садового, оставив по себе одну струйку легкого голубоватого дыма - то уж совсем от другого, и вот это-то категорическое несоответствие интересов присутствующих происходящему с ними - словно партсобрание нудит! раздражало меня до крайности, и я снова не выдержал, вскочил, заорал: хватит! Погасите х..ню! Давайте уж к делу! Ну?! Чего вы от меня потребуете за пропуск из поганого вашего государства?! и, что интересно, экран тут же потух, и свет загорелся, и голые дамы - совершенно невыносим был вид фиалок, соратниц Ильича, с их висящими пустыми оболочками высохших грудей, с реденькими кустиками седых лобковых волос - голые дамы уставились на меня эдакими удивленно-ироническими взглядами: ишь, мол, какой шустрый выискался! - взглядами, подобными которым немало перещупали меня в разных начальственных кабинетах. Чего мы от тебя потребуем? презрительно выпела одна, хорошенькая комсомолочка с налитыми грудями - но и она, я знал точно, была так же фригидна, как остальные, вид только делала. Чего мы от тебя потребуем, того ты нам все равно дать не сможешь! - и, перекатившись по ковру, тряхнула, подбросила на ладошке мои совершенно тряпичные гениталии - дамы издевались надо мною, хотели унизить мужское достоинство - но мне и достоинство до феньки было, особенно перед ними; я отлично знал про себя, что, когда надо, все у меня окажется в порядке, и Настя это почувствовала и ударила побольнее.
      Не в том дело, товарищи, сказала и вышла к камину, локтем белым, полным на полочку, как на трибуну оперлась, потеснив пару основоположников, не в том дело: стот или не стот! А в том, что не стот, как вы убедились - необрезанный! В то время, как владелец его вот уже около года пытается уверить нас, что он еврей! Дамы тут же неодобрительно зашевелились, зашикали с пародийным акцентом: ев'гей! ев'гей! ай-ай-ай как нехо'гошо! ай-ай-ай как стыдно! аб'гамчик! ев'гей! и тут мне точно стыдно стало, потому что припомнил я стандартный текст заявления, адресованного в ОВИР: все документы пропали во время войны, а теперь меня разыскал старший двоюродный брат моей матери, Шлоим бен Цви Рабинович! - текст, собственноручно написанный, собственноручно подписанный, текст отречения от мамы, от отца, деда, прадеда, от собственной, как говорит Крившин, крови, а Настя уже ставила вопрос на голосование: ну что? будем считать г'гажданина необ'гезанным ев'гейчиком? Конечно! завопили дамы, словно снова в ворота влетела шайба. Раз он сам этого захотел! Раз ему ев'гейчиком больше н'гавится - пусть! пусть! Единогласно, резюмировала Настя и начала излагать постыдную мою историю: как заказал я через знакомых вызов, как стал проситься к вымышленному этому Шлоиму бен Цви, как единственного сына, Митеньку, решил кинуть на произвол судьбы - и тут в капитановых руках оказался кружевной платочек, и у дам по платочку - откуда они их повытаскивали? из влагалищ, что ли, или из прямых кишок? - а только запахло духами, отдающими серою, и дамы завсхлипывали, засморкались, запричитали: Митенька, Митенька, маленький Митенька, бедненький Митенька, бледненький Митенька, Митя несчастненький, Митя уж-жасненький!.. - словно кому-то из них и впрямь было дело до маленького моего мальчика - не на р-равных! играют с волками! егеря! но не дрогнет рука! обложив нам! дорогу флажками! бьют уверенно! на-вер-р-р-р-ня-ка! Да, товарищи, продолжила Настя, на произвол жестокой судьбы! Жестокой! заголосили дамы. Ой как жестокой! Без папочки! Сироткою! В нищете! И нет, чтобы оставить младенчику денюжку на яблочки, на молочко, этот ев'гей, этот, с позволения сказать, отец-подлец выманил у бывшей своей жены - не знаю уж, как: видно, пользуясь мягкостью женского нашего сердца, и капитан Голубчик помяла ладошкою левую грудь, выманил у нее бумажку об отказе от алиментов, и если б нам не просигнализировали, а мы, в свою очередь, не проявили соответствующей случаю бдительности, бедный сиротка, Митенька (тут снова пахнуло серными духами, снова возникли кружевные платочки), бедненький Митенька мог бы оказаться в цветущей нашей стране совсем без молочка и совсем без яблочков! и Настя буквально захлебнулась в рыданиях. Ай-ай-ай, закачали головами дамы. Ох-хо-хо! запричитали, ц-ц-ц! зацокали. Без молочка! без яблочков! И он хочет, пусть даже и ев'гейчик, чтобы после этого мы его отпустили?! патетически воскликнула унявшая рыдания капитан. Он на это надеется?!
      Вот е-если бы, сладко, змеею, вползла в разговор одна из фиалок, старуха, соратница Ильича, мать ее за ногу! вот если бы не-е было Ми-и-итеньки - тогда другая картина, тогда катитесь, г'гажданин ев'гейчик на все четы'ге сто'гоны, 'гожайте там себе крохотных аб'гамчиков и не мешайте ст'гоить светлое завт'га! Как же! завопила одна молоденькая. Родит он там! У него ж вон смотрите: не стоит!.. Или уж алименты заплатите, все сполна, до совершеннолетия, четырнадцать тысяч согласно среднему заработку и двадцать четыре копеечки! подкинула реплику ЗАГСовая поздравляльщица - с лентой между грудями. Да где он их возьмет, четырнадцать-то тысяч?! понеслось со всех сторон. В подаче! Без работы! Побирушка нищая! И в долг ему никто не поверит, изменнику родины! Ев'гейчику необ'гезанному!..
      Это они были, конечно, правы - четырнадцать тысяч, хоть себя продать, взять мне было неоткуда: я, дурак, понадеялся на альбинино слово и затеял отъездную галиматью, а Альбина, вишь, забрала отказ от алиментов обратно! - и тут словно открытие совершая, словно эврику крича, выскочила самая юная девочка, та, двенадцати или тринадцати лет, с едва наливающимися грудками, с еле заметным рыжим пушком внизу живота - выскочила и отбарабанила заранее заученный текст: так ведь он же, коль едет, сыночка-то все равно больше не увидит, разве на том свете. Сыночек-то для него и так точно мертвенький! Конечно! уверенно подтвердила Настя. Точно мертвенький. Дело техники, и, повысив голос, скомандовала в сторону дверей: давай, дядя Вася! клиент - готовый!
      Несмотря на гаерскую атмосферу, которую вот уже с полчаса поддерживали дамы, я заметил, как все они напряглись в этот момент, поджались, задрожали внутренней дрожию, некоторые потянулись за бокалами - и тут растворились двери, и дядя Вася в белом - заправский санитар - халате вошел, копытом постукивая, в руках стерилизатор держа: небольшой такой, знаете, в каких шприцы кипятят для уколов, возьми, произнес добродушно-приказательно и открыл крышку. В стерилизаторе лежал медицинский скальпель, ужасно похожий на тот, каким я собирался в крайнем случае зарезать капитана Голубчик (труп - в клубничную грядку!), может, даже и тот самый, извлеченный из бардачка логова, и я вдруг, припомнив давешнюю, у гардероба, настину фразу про младенчика, уже, кажется, начал догадываться, в чем дело, что за цели маскировали дамы бардаком своим скуловыворачивающим - и действительно: в другом, рядом с камином, конце зала оказались еще одни двери, и за ними открылась, белизною и бестеневым светом сияя, операционная, и дамы, обступив, повлекли меня туда. На высоком столе, под простынкою, сладко спал Митенька, и шейка его вымазана была йодом, как для операции дифтерита, а дамы шептали в уши со всех сторон: он под наркозом, он и не почувствует, он ведь для тебя все равно как мертвенький! мертвенький! мертвенький! ты ж не торгуясь собирался платить, не торгуясь! а дядя Вася мягко, но настойчиво совал и совал скальпель мне в руку.
      Не следовало, конечно, и думать на эту тему, и все же я на мгновение прикрыл глаза, и глупая моя, бессмысленная, непроизводительная и бесперспективная жизнь промелькнула в памяти, а воображение подкидывало заманчивые американские картинки: всякие там конвейеры, заполненные новейшими моделями автомобилей, крохотные фабрички и лаборатории с полной свободою творчества, эксперимента - и уже ощутила сжимающаяся моя ладонь теплый после кипячения металл рукоятки зловещего инструмента, как вдруг на одном из воображенных конвейеров почудились вместо автомобилей метлы, такие точно, как стояли в соседней комнате, у камина, и я вспомнил слова Крившина, что техническая мощь человека - дело пустое, суетное, дьявольское, что все это гордыня, морок, обман - я никогда с ними не соглашался прежде, спорил до посинения, а тут, метлы эти поганые увидев, поверить не поверил, а все-таки скальпель отбросил с ужасом, схватил Митеньку на руки и побежал из операционной, из кинозала, из домика на Садовом, и, помню, страшно мне было, что вот, не откроются двери, что дамы припрут меня к стенке, что лезвие, опрометчиво выпущенное из рук, окажется в следующую секунду между моих лопаток - тот, которому я! предназначен! улыбнулся! и поднял! р-ружье! - впрочем, что уж - пусть и окажется - все равно тупик, полный, безвыходнейший, проклятый тупик - однако, похоже, насильно никто нас здесь держать не собирался: двери открылись и одна, и другая, и третья тоже, и я, сам не заметив как, оказался на улице с пустой простынкою. Митенька растаял по дороге: естественно, ничего другого не следовало и ожидать: настоящий, разумеется, спит преспокойно в своей кроватке, а этот - символ, наваждение, морок. Гип-ноз!
      Холодный ветер, снежная крупа обожгли меня: я ведь был совсем голый я и забыл об этом, а сейчас, на морозе, вспомнилось поневоле: голый, как и они! но пути назад не существовало, дверь захлопнулась, кода я не знал и - без ключей - вынужденно высадил кулаком стекло-триплекс логова кровь прямо-таки брызнула из руки - открыл изнутри дверцу, вырвал из-под панели провода, зубами (скальпеля в бардачке не оказалось!) ободрал изоляцию, скрутил медь - только искры посыпались - и погнал машину по ночному пустынному Садовому: мимо американского посольства, мимо МИДа, мимо Парка Культуры имени Отдыха! Мерзлый дерматин сиденья впивался в тело, крупа хлестала сквозь выбитое стекло, кровь лилась, пульсировала, липла на бедрах, но, главное: разворачиваясь, я заметил, как из трубы, одна за другою, высыпали на метлах мои дамы, не все, но штук пятнадцать или даже двадцать! - и полетели за мной, надо мною, вслед, вдоль, над Садовым, через Москву-реку - и я понял, что, добровольно явившись в маленький домик, уже никогда не отделаюсь от ведьминого эскорта, и будет он сопровождать меня до самых последних дней.
      6. КРИВШИН
      И до самых последних дней не приучился Волк воспринимать свое имя привычно-абстрактно, как некое сочетание звуков, на которое следует отзываться или произносить при знакомстве - до самых последних дней эмоциональный смысл имени, его значение все еще довлели! И тут я ловлю себя на том, что рассказываю о Водовозове как о покойнике, только что не прибавляю: царствие ему небесное. А оно ведь и на деле едва ли не так: уезжают-то безвозвратно, и мир по ту сторону государственной границы становится миром натурально потусторонним, откуда вестей к нам, простым невыездным смертным, доходит не больше, чем при столоверчении и прочих спиритических штуках, и встретиться с его обитателями можно надеяться, только переселившись со временем туда, а для тех, кто ехать не собирается, так даже уже не туда, а Туда с большой буквы, во всамделишные, так сказать, эмпиреи, если они есть - другой надежды нынешние порядки, пожалуй, и не оставляют. И должен ли я теперь казниться, что всеми силами, всеми средствами, казавшимися мне действенными, хоть, может, и не Бог весть как нравственными, препятствовал волкову переселению: ведь мы всегда стараемся спасти самоубийцу, хоть спасение это, вроде, и идет против его воли? Не знаю, нет! право же - я не знаю, не знаю ровным счетом ничего!
      Итак, Волк, и повзрослев, все ощущал себя волком, и это часто принимало смешные формы: например, стопятидесятисильный самодельный свой автомобиль (который вот уже четвертый год - с отъезда хозяина - мертво ржавеет под моими окнами) упорно звал логовом и даже не поленился словечко выфрезеровать из легированной стали и укрепить на капоте - но, сколько бы подобным номерам я ни улыбался, в неизменной преданности Водовозова имени мне всегда слышался и некий трагический серьез. Надрывающийся голос барда, кровь на снегу и пятна красные флажков - все это было безусловно и неподдельно водовозовским. Прямой связи тут, конечно, не отыскать
      =ни в памяти:
      =в Сибири, в ссылке, охоты на волков не существовало - такую роскошь могли позволить себе где-нибудь в России, в степях, в Воронежской, к примеру, или Тамбовской области, где зверь редок, а в Ново-Троицком от волков скорее оборонялись (однажды ночью Водовозов возвращался с отцом в кошевке через тайгу с дальней заимки, и волки сперва страшно выли, окружая, а потом увязались следом, и отец хлестал лошадь что есть мочи - даже берданки какой-нибудь старенькой ссыльным иметь не полагалось! - и выскочили, можно сказать, чудом) - и, когда волки слишком уж наглели, устраивалась на них, как на беглых зэков, облава, побоище, и во главе вооруженного районного начальства шел старший лейтенант Хромых, весь увешанный винтовками, штыками, кинжалами и с пистолетом в руке, и все равно неизвестно еще было, кто кого!
      =ни в метафорическом смысле:
      =в отличие от большинства сверстников, от поколения, про которое писана песня, не всасывал Водовозов в детстве: нельзя за флажки! - отец, едва только Волк стал способен понимать человеческую речь, разговаривал с ним вполне откровенно и обо всем - то ли плохо еще учен был парижанин Дмитрий Трофимович; то ли полагался на чутье сына, верил, что ни при каких обстоятельствах, ни от каких случайностей тот не предаст, не проговорится; то ли, может, так и не в силах очухаться от встречи с Родиною, подсознательно ждал предательства, искал гибели - той самой алиментарной дистрофии в том самом магаданском лагере!
      =и тем не менее, Волк справедливо чувствовал, что бард хрипит про него, и про него, и я вполне допускаю, что после этой песни, этого надрывного хрипа милые, мелодичные, изысканно зарифмованные альбинины опусы могли показаться Волку не просто бесцветными и не про то, но и раздражить вплоть до разрыва и развода. Ну, разумеется, исподволь уже подготовленных.
      Я никогда не верил в прочность этого брака и даже, нарушив обыкновение не вмешиваться в чужие жизни, пытался Волка предостеречь, отговорить. Нет, я вовсе не антисемит, хотя евреев в России немножко, по-моему, много, то есть, немножко много на видных местах и, главное, в культуре. Я понимаю: свободная конкуренция, но ведь все государства ограждают пошлинами свою промышленность от иноземной конкуренции, а культура не важнее ли промышленности? - вот и тут бы какую пошлину, что ли, выдумать, необидную. Неофициально она, конечно, есть, но, судя по результатам - недостаточная. Мандельштам, безусловно, гений, но это не русские интонации, а они ведь заполняют сейчас нашу поэзию, здешнюю и тамошнюю, и их обаянию и впрямь не поддаться трудно. Я, повторяю, вовсе не антисемит, но как-то не очень я верю в совместимость разных рас: знаете, иная кожа, иная кровь. Иной запах.
      Помню наш разговор - мы тогда совсем недавно были знакомы, полгода, что ли, не больше - он происходил ранней-ранней весною: лежал снег и капало с сосулек. Мы гуляли неподалеку от издательства, где как раз шла моя книга "Русский автомобиль" с огромной главою про водовозовских прадеда и деда, про их дело - неподалеку от издательства, по кривой улочке, еще до революции замощенной и обставленной деревянными двухэтажными домами, давно готовыми на снос, прогнившими, но все почему-то обитаемыми, обвешанными со всех сторон пеленками и прочим барахлом. Заложенные в булыжник рельсы блестели на весеннем солнце и подрагивали под тяжестью трамвайных поездов, которые то и дело катились туда-сюда, и скрежет мешал разговору, придавал ему ненужно раздражительный характер. Я сам немец по бабке! возражал Водовозов: действительно, одним из прадедов Волка, отцом матери Дмитрия Трофимовича, был Владимир Карлович Краузе, механик, потомок обрусевших еще в царствование Петра Алексеевича немцев. Я сам немец по бабке! - а я по возможности мягко отвечал, что это, видишь ли, совсем не то: немцы, французы! что немцы, проведя две тысячи лет в рассеянии, никогда не сохранили бы такого единства, такой общности, ни черта бы не сохранили! что сознания избранности хватило бы им разве на век и все такое прочее, и, главное, я повторил: раса. Другая раса, другой запах. Но человек, когда ему что-нибудь втемяшится в голову, не то что принять - услышать противоположные доводы не в состоянии: Волк свел разговор к шутке: знаешь, сказал, у нас евреи бывают трех видов: жиды, евреи и гордость русского народа - это мне Альбина сама говорила. Так вот она - безусловно, гордость русского народа. Ты увидишь ее, послушаешь, и тебе все станет ясно. Хорошо, в бессилии ответил я. Хорошо. Я послушаю. Мне все станет ясно. Это очень и очень вероятно. Но у нее ведь есть родственники, клан! Волк снова не захотел меня понимать и подчеркнуто переменил тему.
      Полный комплект родственников я имел удовольствие наблюдать на свадьбе, которая случилась месяца через полтора после нашего разговора. И теща-гренадер, детский патологоанатом (!), Людмила Иосифовна, кандидат медицинских наук, и вдвое меньший ее размерами муж, Ефим Зельманович, директор какого-то бюро, кажется, по организации труда, да и все прочие, исключая, пожалуй, делегатов от Одессы и Кишинева - все они выглядели весьма интеллигентно, европейски, без этой, знаете, местечковости и специфического выговора. Мы сидели за огромным, из нескольких составленным, дорого накрытым столом в ожидании молодых, которые решили устроить сразу после регистрации часовое свадебное путешествие по Москве на логове, круг по Садовому - сидели за столом и вели светскую беседу, и за этот час я окончательно уверился, что, несмотря на отсутствие в них местечковости, Водовозову с новыми родственниками не ужиться ни при каких обстоятельствах - иначе он просто не был бы Водовозовым - а Альбина - еще не видя ее в глаза я знал точно - на разрыв с ними не пойдет, мужа не предпочтет, и браку, празднуемому сейчас, не удержаться ни на каком ребеночке.
      Появились молодые. Невеста (жена уже) и точно была хороша очень: худенькая, хрупкая, с длинными темными волосами (непонятно почему названная Альбиной - Беляночкою, еще бы Светланой назвали!) в красном - по древнеславянскому (?!) обычаю - свадебном платье, в красной же фате, с букетиком темных, едва не черных роз на невысокой, но соблазнительного абриса груди. После нескольких горько, когда осетровое заливное съелось подчистую, а гигантское блюдо из-под него, занимающее центральное место в композиции стола, унеслось Людмилой Иосифовною, Альбина глубоким, красивым голосом спела под огромную, казалось - больше ее самой - "Кремону" несколько собственных песенок: про витязя, умирающего на Куликовом поле, про идущую замуж за царя Ивана Васильевича трагическую Марфу Собакину, еще про одного русского царя - про Петра Алексеевича, посылающего сына на казнь, про юродивую девку на паперти - несколько прелестных песенок, которым недоставало, разве, некоторой самородности, мощи таланта, и я, помню, в заметной мере расслабленный алкоголем, чуть не задал Альбине бестактный вопрос: зачем она, черт ее побери, осваивает такие темы? сочиняла бы лучше про свою жизнь или что-нибудь, знаете, о Давиде, об Юдифи, о Тристане с Изольдою на худой конец! - я был, разумеется, не прав: у волковой жены и про то, про что сочиняла, выходило неплохо - слава Богу, удержался, не задал.
      Альбина на свадьбе была уже беременна. Глазом это практически не замечалось: восьмая или девятая неделя всего - но Волк мне проговорился, потому что уже, кажется, и тогда это представлялось ему главным, потому что уже, кажется, и тогда в глубине души прояснилось ему, что женится он не столько по любви, место которой занимал вполне понятный и вполне искренний восторг яркою, даровитой девочкою, сколько - чтобы завести ребеночка, сына: Водовозовъ и сынъ, - по которому он так тосковал все годы, когда жил с первой своей супругою, Машей Родиной: у той мало что имелся ребенок от другого мужчины - еще этот ребенок оказался девочкою.
      7. ВОДОВОЗОВ
      Подобно комете с хвостом голых ведьм, неслось логово по столице, а на душе моей было так же гадостно и невыносимо, как в другую ночь, когда Альбину увезла скорая, и я остался в квартире наедине с тещею, Людмилой Иосифовной, потому что тесть как раз отъехал в Ленинград, в командировку, делиться опытом, как организовывать чужой труд.
      Митенька рождался в одной из привилегированных больниц под личным присмотром профессора не то Кацнельсона, не то Кацнельбойма, которому (клановая общность и личное с моей тещею знакомство - условия стартовые) заплачено было двести рублей, а сама Людмила Иосифовна в коротком застиранном халатике, готовом под напором мощных телес, отстрелив пуговицы, распахнуться на шестого номера бюсте, ходила возле меня кругами, неприятно интимным тоном рассказывала подробности, какие, мне казалось, теще рассказывать зятю - наедине - несколько непристойно, вообще непристойно: про то, как рожала Альбину: я, знаешь, намучилась, устала, заснула или забылась, что ли; а она, знаешь, в это время из меня как-то выпала, я и не заметила как; если б врач не зашел, она б у меня там, между ног, и задохлась, бедненькая, и еще всякие подробности одна гаже другой - ходила кругами, рассказывая, облизываясь на меня, и я не знал, куда деваться от похотливой этой, накануне климакса, горы мяса, запертый с нею вдвоем на пятидесяти пяти метрах полезной, девяноста двух - общей - площади. Я до сих пор удивляюсь, как Король-старшая не изнасиловала меня, в ту ночь, впрочем, впечатление осталось, будто изнасиловала, и, когда около пяти утра позвонили и сказали: мальчик, рост, вес, состояние матери хорошее, у меня возник импульс выскочить из душного дома, провонявшего свиными почками, которые в скороварке через два дня на третий - впрок! варила теща, - выскочить, сесть в логово, забрать получасового сына и вот так же, как сейчас, погнать, уехать с ним на край света, чтобы никто из них не сумел нас найти, ибо к женщине, которая выпала из моей тещи и едва не задохлась меж могучих ее лядвий, я начинал испытывать что-то вроде гадливости.
      Позже, когда Митенька уже прибыл домой - Боже! как они все не хотели называть его Митенькой, Аркашей хотели, хотя Водовозовым (при том, что Альбина осталась при собственной фамилии: Король) - Водовозовым записали с удовольствием - позже гадливость несколько поутихла, рассосалась, по крайней мере по отношению к Альбине, однако, и по отношению к Альбине касалось это только дня, потому что ночью, в постели, гадливость всегда возвращалась и прогрессировала. Альбина, оправившись от родов, все чаще и властнее заявляла супружеские права, и одному Богу известно, чего стоило мне - и чем дальше, тем большего - обеспечивать их. Неотвязно, неотвязно, осязаемо мерещился в такие минуты отвратительный прыщавый негр с вывернутыми серыми губами, серыми ладошками и подушечками пальцев и серой, должно быть, головкою стоящего члена - первая, до меня, альбинина романтическая любовь, впрочем, не вполне романтическая: с дефлорацией и я только теперь понял, как права была омерзительная Людмила Иосифовна, когда выговаривала дочери за излишнюю со мною откровенность: этот эпизод и впрямь лучше бы Альбине от меня скрыть. Негры, евреи, время от времени ловил я себя на скверной мысли, негры, евреи - одно похотливое, потное, вонючее племя.
      Митенька рос, и, Господи! с каким напряжением вглядывался я в маленькое личико, едва не каждое утро опасаясь, что начнут проявляться чужие, ненавистные черты: тестя, Людмилы Иосифовны, - но, к счастью, нет: Митенька оказался совсем-совсем моим сыном: белокурым, с серыми глазками, и вполне можно было ошибиться, глядя на мою ново-троицкую фотографию сорок четвертого года, будто это не я, а он, и многие ошибались. Правда, дальше внешнего сходства дело пока не шло: сколько ни таскал я самых дорогих и мудреных заводных, электрических, радиоуправляемых игрушек: автомобилей, железных дорог, луноходов, сколько ни изобретал сам, сколько ни пытался играть с ним - увлечь Митеньку не умел: сын больше любил листать книжки, без картинок даже, в полтора года знал наизусть "Айболита" и "Кошкин дом", а то и просто сидел, задумавшись, уставя удивительные свои глаза в окно, где ничего, кроме неба, не было. И еще очень любил слушать альбинины песни, которые она ему сочиняла каждую неделю новую. Я жевал свово Мишла, = пока мама не пришла! Но, честно сказать, я и сам в свое время любил слушать альбинины песни.
      А за ту, родильную, ночь теща мне отплатила сполна: когда я пришел в ОВИР, чтобы забрать должные уже быть готовыми документы, капитан Голубчик со злорадным сожалением развела руками и сказала, что у бывшей моей жены появились ко мне материальные претензии, алименты, так что моей выезд ставится под вопрос, и мне тут же все сделалось ясно, абсолютно, я даже не поехал к Альбине, про которую понимал, что она - фигура десятая, а прямиком - к Людмиле Иосифовне, и та, брызжа слюною ненависти, добрые полчаса припоминала и все свои подарки: рубашки там разные, зимние югославские сапоги за восемьдесят рублей, браслет для часов, и устройство в МИНАВТОЛЕГТРАНС, и кооператив, и, главное - обманутое доверие, а я, хоть терпел ее монолог, в первый же момент встречи сознал отчетливо, что приехал зря, что объясняться и просить бессмысленно, что номер окончательно дохлый и реанимации не подлежит!
      Как-то вдруг, сразу потемнело кругом, и я понял, что логово вынесло меня за кольцевую: я вел его машинально, не думая куда, и его, естественно, потянуло за город, на крившинскую дачу, где я, оставив кооператив Альбине с Митенькою, жил последние месяцы, все месяцы после подачи, но сейчас ехать туда было самоубийственно: чтобы не заболеть, не издохнуть, следовало залезть в горячую ванну, которой на даче не было, следовало выпить аспирина и аскорбинки, следовало, наконец, одеться и, кроме всего, - на даче могла ночевать Наташка, крившинская дочка, которая слишком часто в последнее время повадилась туда ездить и, кажется, без ведома родителей; предстать перед семнадцатилетней девочкою в том виде, в котором я пребывал, даже прикрывшись митенькиной простынкою, я позволить себе не мог. Я остановил машину, выглянул, вывернув голову, в разбитое окно: что там летучие мои курочки, мои ведьмочки, вьются ли роем, не отвлеклись ли на что, не отстали ли? но было темно, ни черта не видно, и, плюнув на них, я резко развернул логово и погнал назад, в Столицу Нашей Родины, на Каширку, к единственному дому, где меня приняли бы в любое время, любого. К дому, где жила первая моя жена Маша со своей тоже семнадцатилетней девочкою, которых - ради Альбины, ради Митеньки - обеих я бросил, потому что машина девочка была девочка и не моя.
      Батюшки! бедный Волчонок! сплеснула руками старенькая, заспанная, со свалявшимися волосами Маша, и уменьшение моего имени, прежде так раздражавшее, показалось сейчас необходимым, словно без него и не отогрелся бы я никогда. От Маши пахло парным молоком и жаркой постелью. Маша Родина. По мере того, как тепло горячей ванны проникало в меня, я все отчетливее чувствовал, насколько замерз, все сильнее меня колотило, и зуб в буквальном смысле не попадал на зуб. Окончательно я не отогрелся и под огромным пуховым памятным мне одеялом, и едва задремал, обняв уютную, словно по мне выкроенную Машеньку - затрещал будильник: ей на работу, и я сквозь полусон смотрел, как Маша причесывается, одевается, и впечатление создавалось, будто вернулось то невозвратимое время, когда я студентом-дипломником приехал из Горького на практику в Москву.
      8. КРИВШИН
      Когда Водовозов студентом-дипломником приехал из Горького на практику в Москву, на АЗЛК - в ту пору еще МЗМА - он в первую же неделю сумел прорваться к главному конструктору и заставил выслушать свои идеи, накопленные за годы учебы: и про общую электронную систему, и про паровой двигатель, и про керамические цилиндры - все это с эскизами, с прикидочными расчетами - и Главный, человек пожилой, порядочный и добрый, признал в Волке и талант, и техническую дерзость, но тут же разъяснил неприменимость превосходных сих качеств в данных конкретных условиях: при современном уровне мирового автомобилестроения пытаться выдумать что-то свое равносильно, извините, изобретательству велосипеда; прежде следует освоить уже существующие на Западе конструкции и технологии, а надежды и на это никакой, потому что никто не дает денег; правда, купили вот, кажется, завод у Фиата, но пока солнышко взойдет - роса очи выест, так что, если Волк намерен реализовывать свои идеи, пусть отправляется в оборонку, на ящик - там тебе и валюта, и все возможности применить талант (нет! сказал Волк; я не хочу работать на войну; это принципиально!)! что ж, тогда он, Главный, даст Волку кой-какие - мизерные, разумеется, пусть он не обольщается - возможности; что мелкие волковы улучшения Главный, попробует в конструкцию иногда вносить, хотя и это дело неприятное: машины народ берет и так, а перестраивать держащуюся чудом технологическую цепь рискованно - но Волк должен сам - тут Главный ему не помощник - уладить вопрос с пропискою и жильем.
      Вопрос уладился через брак с Машей Родиной, чертежницею техотдела, на шесть лет старшей Волка, ответственной съемщицею восемнадцатиметровой комнаты в квартире гостиничного типа, матерью-одиночкою. Маша была хороша мягкой, неброской, глубокой красотою чисто русского типа и с поразительной отвагою, в которой вряд ли отдавала себе отчет, тащила дом; к Волку Маша относилась нежно, совершенно по-матерински, и, если б не ее девочка, с которой Волк мало что держал обычный свой резкий тон - которую никак не умел полюбить - то есть, полюбить нутром, не рассуждая, прощая все, как его самого любила мать, как любила Маша - совместная жизнь их продлилась бы, возможно, много дольше, чуть ли и не до смерти, и никакой Альбины не появилось бы, и никакой даже эмиграции, хотя связь между эмиграцией и Альбиною Волк нервно отрицал.
      За несколько лет относительной свободы, предоставленной Главным, Волку удалось получить около полусотни авторских свидетельств, кое-что запатентовать, кое-что даже внедрить, защитить кандидатскую и выстроить логово. Главный доброжелательно наблюдал за Волком и часто, за чашечкою кофе, приносимого секретаршею, болтал в Водовозовым так, ни о чем, и, грустно глядя, похлопывал по плечу.
      Когда Волк женился на Альбине Король, проблема жилья снова стала во весь рост. В свое время завод дал Маше и Водовозову, собственно - Маше, но числилось, что и Водовозову, взамен гостиничной комнатки двухкомнатную на Каширке, и разменивать ее теперь оказалось неизвестно как да и непорядочно, ожидать же от завода другую площадь раньше, чем к началу следующего века, представлялось глупым идеализмом. Но жить дольше с тестем и тещею!.. Тем более, что последняя, всех меряя по себе, сильно опасалась, как бы Волк не развелся с Альбиною и не стал бы делить их хоромы - и вот деятельная, всезнающая Людмила Иосифовна разнюхала, что в МИНАВТОЛЕГТРАНСе запускается кооператив и нашла ходы, чтобы зятя взяли в МИНАВТОЛЕГТРАНС на службу и в кооператив записали. Сопротивляться теще дело бессмысленное, и Волк стал чиновником министерства. Поначалу, со свежа, это показалось даже и ничего себе, но шли месяцы, и отсутствие конструкторской работы, складываясь с домашними неурядицами, сказывалось все сильнее, и Волку делалось невмоготу. Но по крайней мере до сдачи кооператива о смене службы думать было нечего.
      Кооператив, наконец, сдался, но сдался, кажется, слишком поздно: отношения Волка с женою дошли до того, что он и представить не мог, как окажутся они наедине в пустой квартире, наедине, потому что теща собиралась на пенсию и внука оставляла у себя. Переезд затягивался, затягивался, затягивался!
      Волк попытался прощупать почву для возвращения на завод, в КБ, на старое место, но там уже установились другие порядки: Главный умер, его место занял человек, с которым у Волка отношения сложились ниже средних, да и прежняя работа с временного отдаления потеряла былую привлекательность: все это, конечно, не годилось утолить творческий его аппетит, в последние годы сильно выросший, все это было - голодный, в обрез, паек. Карцерный рацион.
      В феврале семьдесят девятого Волку исполнилось тридцать семь, и, лежа в постели, глаза в потолок, после маленького торжества, устроенного Людмилой Иосифовною согласно семейной традиции, хоть и вопреки желанию его виновника, Волк ощутил вдруг совершенную безвыходность собственного положения, ощутил время, безвозвратно проходящее сквозь тело, сквозь мозг, уносящее жизнь, и, растолкав супругу, что сладко спала от полбутылки шампанского, сказал: мы должны уехать отсюда. Альбина не поняла: да-да, конечно, буркнула, мы ж договорились: после праздников, подосадовала, зачем разбудил, и, коль уж разбуженная, полезла маленькой своей, сильной, сухощавой ручкою с мозолями на пальцах от струн, к волкову паху. Водовозов отстранился и пояснил: уехать отсюда. Из Союза. Уехать в Америку.
      Конечно же, разговоры об уехать в этом доме, как и в большинстве еврейских московских домов, как и во многих не еврейских, шли постоянно, и даже шансы Волка на успех там взвешивались, и все такое прочее, но было это простым чесанием языков, так что теперь Альбина даже испугалась. Нет! вскрикнула. Ты в своем уме?! Действительно, здесь она со своими песенками приобретала все большую популярность, разные престижные НИИ приглашали выступать за неплохие деньги, она каталась то в Ленинград, то в Киев, то еще куда-нибудь, три ее стихотворения появились в толстом журнале с предисловием знаменитости, и скоро предстоял концерт на телевидении, и тщетно стал бы Волк доказывать ей, что время песенок прошло, что она со специфическим своим талантом опоздала выпасть лет на пятнадцать, что все это похмелье, отрыжка хрущевская, что все это уйдет в трубу и никому в конечном счете не принесет радости - да он и не очень рвался доказывать, потому что, если и звал Альбину с собою, то для того только, чтобы вывезти сына. Хорошо, ответил Водовозов. Тогда мы разводимся, я делаюсь евреем и уезжаю один. Один означало без Митеньки, но что же, думал Волк, выйдет хорошего, если я загублю свою жизнь ради сына, а он - ради своего сына, и так продлится без конца. Дурная бесконечность. Кольцо Мебиуса. Змея, кусающая собственный хвост. Уезжай, ответила Альбина: у нее, кажется, кто-то уже был, какой-нибудь негр, иначе так легко она Волка не отпустила бы. Я оставляю тебе квартиру, сказал Водовозов, а ты, надеюсь, не потребуешь с меня алиментов. Ты ж знаешь: деньги, какие были, я вколотил в первый взнос и теперь все равно взять с меня нечего. Но ты не волнуйся: Митенька - единственная моя привязанность на земле, и я, разумеется, стану посылать вам и доллары, и вещи. Я надеюсь, ты не научишь его меня забыть и со временем мы увидимся. Хорошо, утвердила Альбина. Я согласна. Когда пойдем на развод? Завтра, уронил Водовозов. Завтра.
      9. ВОДОВОЗОВ
      Как выяснилось позже, я пролежал в беспамятстве с легкой формою менингита больше десяти суток; врачи, оказывается, сильно опасались если не за мою жизнь, то, во всяком случае, за мой рассудок: при менингите в мозгу образуются какие-то спайки, водянка, в общем, черт знает что, и кора, говорят, может разрушиться необратимо. Я, слава Богу, ничего этого не понимал, а находился в одной бесконечно длящейся ночи, которую некогда, лет пять назад, прожил в натуре, а сейчас проживал и проживал снова, одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же, и, должен заметить, очень натурально проживал, по этой натуральности, может, только и догадываясь временами, что тут бред, но так ни разу до конца и не прожил: сновидная память, словно игла в перекошенном звукоснимателе, то раньше, то позже срывалась с ночи, как с пластинки, на ее начало, и снова, в сотый, в тысячный раз я за рулем логова отыскивал чертову дорогу к законспирированному горкомом комсомола лугу, где должен был произойти чертов ночной слет бардов и менестрелей, КСП, как называли они, клуб самодеятельной песни, и мы то и дело проскакивали нужные повороты, хотя Альбина, уехавшая раньше на горкомовском автобусе, честно старалась объяснить все в подробностях - и мы проскакивали повороты, и останавливались, и то я сам, то Крившин, то крившинская двенадцатилетняя Наташка, которую он взял с собою, голосовали, пытаясь выяснить у проезжающих, куда свернуть на чертов луг, но, наконец, добрый десяток раз проскочив и развернувшись, мы выехали на нужную дорогу, проселочную, разбитую, раскисшую от недавних дождей, по которой то тут, то там попадались севшие на кардан "жигули" и "москвичи", завязшие по самые оси мотоциклы, и в довершение всего возник перед нами овраг, через который - несколько разъехавшихся, скользких бревен, и в щели между ними легко провалилось бы любое колесо, и никто, естественно, не решался преодолеть на машине или мотоцикле этот с позволения сказать мостик, а оставляли транспорт на обочине, на примыкающей полянке, в леске и шли дальше пешком, таща на себе палатки, магнитофоны, гитары - один я, вспомнив раллистское прошлое, рванул вперед и проскочил, и потом снова проскочил, и снова, и снова, и так сотни, тысячи раз - вероятно, в пластиночной бороздке образовался дефект - но минут через пятнадцать все же появился перед нами законспирированный горкомовский луг с наскоро выстроенным, напоминающий эшафот помостом, с лихтвагеном и автобусами, проехавшими как-то, надо думать, иначе, другой дорогою - с огромными прожекторами, с палатками, семо и овамо растущими прямо на глазах, и в сотый, в тысячный раз мы разбивали с Крившиным нашу палатку, и уже темнело, и народ прибывал, и вопреки всей горкомовской конспирации становилось его видимо-невидимо: десять тысяч, сто, я не знаю, я не умею считать эти огромные человеческие массы, я не люблю мыслить в таких масштабах, - и вот уже глухо заурчал лихтваген, изрыгая черные клубы солярочного дыма, и зажглись прожектора, и на помосте, перед целым кустом микрофонов, появилось несколько человек с гитарами Альбина среди них - и запели хором, фальшиво и не в лад: возьмемся за руки, друзья = чтоб не пропасть поодиночке, и потом вылезли горкомовцы и снова и снова говорили одно и то же, одно и то же, одно и то же, а потом начались сольные выступления, и Альбина пела чрезвычайно милые песенки: а нам что ни мужчина = то новая морщина - каково слушать это мужу, да еще так публично?! - и тут в сотый, в тысячный раз мелькнула синяя молния электрического разряда: кто-то по пьянке ли, по другой ли какой причине перерубил кабель от лихтвагена, и прожектора погасли, микрофоны оглохли, усилители онемели, стало темно, шумно; крики, песни - все слилось в неимоверный галдеж, и горкомовские функционеры бегали с фонариками и кричали, пытаясь навести хоть иллюзию порядка, и, не преуспев, преждевременно пустили намеченное на потом факельное шествие: зарево показалось из-за леска, километрах в полутора, и я подсадил крившинскую Наташку на крышу логова и влез сам: черно-огненная змея приближалась, извиваясь, это выглядело эффектно и жутко, и функционеры в штормовках защитного цвета шли впереди, и комсомольские значки поблескивали красной эмалью в свете чадящих факелов, словно змеиная чешуя! Боже! как я устал от бесконечной этой душной ночи, все пытающейся, но не умеющей добраться до середины своей, до перелома, до предутреннего освежающего холодка и первых рассветных проседей, когда вокруг раскиданных по лугу костров уже затухали, догорали песни, живые и магнитофонные! рвусь из сил, из всех! сухожилий! Боже! как я устал, как устал, каким облегчением стало открыть, наконец, глаза и увидеть лицо, так часто мелькавшее в бреду, но увидеть реальным, повзрослевшим на несколько лет, похорошевшим: лицо крившинской Наташки, которая, оказывается, все десять суток, почти не отходя, продежурила у моей постели.
      Не сегодня завтра меня обещали выписать. Наташка порылась в моих вещах, хранящихся у ее отца, и принесла во что одеться. Заходили проведать то Крившин, то Маша с дочерью, еще мне сказали, что, когда я лежал без сознания, навещала меня одна женщина, непонятно кто, я подумал, что Альбина, но и капитан Голубчик вполне могла соответствовать весьма общему описанию косноязыкой нянечки. Целыми днями я поедал принесенные в качестве гостинца апельсины и яблоки и, глядя в потолок, вспоминал пионерский клуб "Факел" (ни на мгновенье не возникла у меня идея, что тот просто привиделся, прибредился, хотя тайну хранить, разумеется, следовало!), размышлял о своей ситуации, и неизвестно откуда: из мрака ли тронутого воспалением мозга или извне, из "Факела", стала являться мысль о подарке. Скальпель я отверг, дело ясное, правильно, тут и думать нечего, но подарок-то ведь не скальпель. Подарок это подарок. А им вдруг покажется, что и все равно!
      Когда меня выписали, логово стояло у подъезда - Маша пригнала и ключи принесла заранее; и дверные замки, и замок зажигания, и стекло - все очутилось целым, сверкало: попросила, наверное, кого-нибудь на заводе. Крившин звал, пока окончательно не оправлюсь, пожить у него дома, но из-за подарка это невозможно было никак: до митенькиного дня рождения не оставалось и недели, и, значит, мне срочно требовался сарайчик с инструментами, со старым моим хламом, требовалось некоторое уединение, и я, не поддавшись уговорам, двинул на дачу. Наталья, однако, настояла сопровождать: помочь, так сказать, обжиться: с дровами там, с продуктами. Меня и правда едва не шатало.
      Крившину наташкина затея не понравилась, но он - интеллигент! - как всегда промолчал. Наташка сидела в логове и была удивительно хороша: я это заметил вдруг, словно не много лет ее знал, не с детства, а впервые увидел.
      10. КРИВШИН
      Впервые увидел я Волка вот при каких обстоятельствах: подходили, почти проходили сроки договора на "Русский автомобиль", а я все не мог остановиться в дописках и переделках, не мог завершить труд: отнесясь к нему поначалу как к одному из способов немного заработать, благо - тема нейтральная, не паскудная, а, с другой стороны, - вполне в духе тогдашнего русофильства "Молодой Гвардии" - я, закопавшись в старые газеты, журналы, книги, увлекся двадцатипятилетием, поделенным пополам рубежом веков, нынешнего и минувшего, и пытался как можно полнее, достовернее воспроизвести это время в воображении: занятие, разумеется, пустое, иллюзорное, ибо прошлое, пройдя, исчезает навеки, и мы, беллетристы, историки ли, копаясь в нем, не более, чем сочиняем волшебные сказки или басни с моралью - каждый свою - в меру собственных талантов и отношений со временем, в которое живем; сочиняем сказки, басни и строим на песке карточные домики.
      Колода, из которой строил я, имела на рубашках бело-сине-красный крап, с лица же большинство карт представляло изображения самых разных транспортных устройств той далекой, сказочной эпохи. Я часто прерывал возведение непрочной постройки и часами, как завороженный, рассматривал то огромный, словно цирковой, велосипед: гигантское, в человеческий рост, переднее и сравнительно с ним мизерное заднее - колеса, плавная дуга рамы, ежащаяся штырями лесенки, без которой не добраться до взнесенного на двухметровую высоту жесткого сидения, ослепительный блеск солнца на начищенном руле и латунных змейках педальных креплений стройный и вместе какой-то нескладный, он напоминал гумилевского изысканного жирафа; то двенадцатисильный автомобиль с деревянной рамой и спицами, с рулевым рычагом вместо баранки, с расположенными овалом литыми литерками на капоте: "Водовозовъ и Сынъ" - автомобиль, пахнущий газойлем, смазочным (сказочным) маслом, натуральной кожею сидений; то приземистую мотоциклетку или аэроплан! Милые эти монстры непременно вызывали легкую улыбку, словно детские - голышом - фотографии, и никаких сил не хватало убедить себя, что они - первые представители наглого, бесконечного, неуничтожимого стада механических чудищ, обрушившихся на нынешний мир и грозящих сжечь весь кислород, предназначенный для дыхания, отравить легкие смрадом выхлопов, искорежить психику, выхолостить души; поселив в людях гордыню, убить в них Бога. С другой же стороны, мне никак не удалось взглянуть на эти картинки, как смотрю сегодня на изображение, скажем, "Боинга" или последней модели "Мерседеса": ненавидящим ли, гордым ли и восхищенным, но непременно серьезным взглядом современника.
      Мелькали в колоде и портреты самих современников: современников-создателей, современников-потребителей - так называемые фигуры: крепкие старики в поддевках, в круглых, оправленных сталью очках - основатели дел; их вальяжные, по-парижски одетые, с чеховской грустью во взгляде дети; их внуки в гимназических кителях, в гимнастерках реальных училищ, в студенческих тужурках, на черных бархатных петличках которых скрещиваются серебряные молоточки; прогрессивные ученые, всякие павловы, менделеевы там, тимирзяевы, вызывающе, победоносно, демонстративно вертящие в аллеях общедоступных парков - на глазах фраппированной публики - педали экстравагантных чудищ; государственные деятели, вольно полулежащие с сигарою в зубах на сиденьях лакированных самобеглых кабриолетов, под на треть опущенными, с исподу плюшевыми складными гармошками тентов! Разглядывая портреты, я пытался увидеть за ними живых, реальных людей, живых и реальных даже не настолько, как сам я, а хотя бы как мои знакомые - и не умел: верно, люди, творцы прошлого, так же исчезают, уходя, как и время - главное их творение.
      И все-таки я не отчаивался, не опускал рук, строил, рушил, тасовал колоду и снова строил, но материала не хватало, я, например, чувствовал недостаток в портретах совершенно неясных мне мастеровых людей, так называемого простого народа, с непредставимым выражением лиц теснящегося у ворот маленькой грязной фабрички, когда из них выкатывает первый автомобиль - сам фабрикант в коже, в крагах за рулевым рычагом - чтобы совершить дебютный трехверстный круг по покуда сонному городу, по упруго-мягким от пыли, словно каучуковые шины, улицам. Я понимал, что мастеровые эти - люди в деле производства вторые, даже пятые, то есть, действительно, ни в коем случае в фигуры не годятся, что не их мыслью и волею оживает металл, но знал, как многое перевернется вверх дном при прямом их участии - и вот, мне не хватало их портретов для завершения здания. Я строил, помня одно: то время, те двадцать пять лет были не сравнимым ни с каким другим в истории нашей страны временем свободы: то большей, то несколько ущемленной, но уникальной для нас свободы, которую из сегодня невозможно представить даже приблизительно - однако, чем больше свободы допускал я в постройке, тем скорее и вернее последняя рушилась, что, впрочем, только доказывало ее сходство с прототипом.
      Словом, я не мог освободиться от тогда, не хотел возвращаться в теперь, а в издательстве торопили, и, чтобы успокоить их, чтобы, не дай Бог, книга не вылетела из плана, я носил относительно готовые клочки рукописи, и кто-то из издательских ребят, прочитав, сказал, что, кажется, встречал на АЗЛК, на "Москвиче", инженера Водовозова - не потомок ли, мол, тех, о которых речь в книге? По моим сведениям водовозовский род прекратился с гибелью на фронте в 1915 году Дмитрия, единственного сына вальяжного инженера с грустным взглядом, Трофима Петровича, который, в свою очередь, являлся единственным сыном основателя фирмы, бывшего крепостного кузнеца Петра Водовозова - и все же надежда на невозможное: оживить хоть две-три фигуры колоды - погнала меня на "Москвич". Надежда, впрочем, слабая: если бы инженер Водовозов каким-то чудом и оказался не однофамильцем, а действительно потомком - чего ожидать от него? разве повода к идеологическому эпилогу о преемственности поколений! Я ведь и по себе, и по многим, с кем сталкивался, знал, что народ сейчас пошел отдельный, самодостаточный, без роду без племени, и хорошо еще, если имеет человек отдаленное представление о том, кем был его дед, а то и о деде ничего не знает, не говоря уже о более далеких предках.
      Волк знал. У него, правда, не сохранилось ни метрических выписок, ни фамильного архива, ни старинных портретов или фотографий: все, что не погибло в революцию и гражданскую, осталось в Париже или лубянских подвалах - но Волк берег в памяти и записях рассказы отца, человека, берегшего прошлое. Когда Волк услышал, что я пишу книгу о его семье, главу в книге, он, вопреки моему самонадеянному ожиданию, не выказал благодарности, не разулыбался, не почувствовал себя польщенным - напротив, с холодной яростью огрызнулся, словно я был главным виновником того, что столь долго пребывал в несправедливом забвении славный его род, что собрались выпустить книгу только сейчас, и неизвестно еще, что это выйдет за книга. Я оставил Волку экземпляр рукописи. Позвоню вам, сказал Водовозов. Если рукопись не вызовет отвращения - позвоню. Если не позвоню не надо больше меня беспокоить.
      Этот человек, хоть сегодняшний - явно годящийся в колоду - носитель странного, непривычного имени, понравился мне с первого взгляда внутренней своей силою, индивидуальностью, угадываемым талантом, понравился, хоть и немало смутил почти базаровскими грубостью и независимостью - качествами, небывалыми в моих знакомых. По мере того, как шло время, я все яснее понимал, что Водовозов не позвонит, что рукопись, которая умалчивает о трагической судьбе деда, обрывает - пусть по авторскому незнанию - это не аргумент! - жизнь отца на добрые сорок пять лет раньше срока, на недобрые, на страшные сорок пять лет - такая рукопись понравиться Волку не может - и я отправил длинное покаянно-объяснительное письмо, после которого он позвонил, мы встретились, потом встретились еще и еще и в конце концов стали приятелями.
      Время массовых песен и Ивана Денисовича, время, когда появлялись то в "Новом Мире", то в "Москве" мемуары репрессированно-реабилитированных партийцев - смутное это время давно миновалось, и надеяться выпустить другую, правдивую книгу о Водовозовых (хотя и в существующей не содержалось намеренной лжи), но, скажем: книгу с полною информацией - надеяться выпустить такую книгу было нелепо, но я все-таки пообещал себе и Волку ее написать. Зачем? чтобы издать ее там? Для кого? Nonsens! Но - пообещал и стал добирать материалы, долгие вечера просиживая с Волком на его кухоньке, и, благодаря удивительной, тихой его супруге Марии, разговоры наши обставлялись не голым, плохо заваренным грузинским чаем, как в большинстве московских домов, а и всякими доисторическими излишествами в виде изумительно вкусных пирожков, расстегаев, блинчиков с разнообразными начинками и всего такого прочего.
      Книга, понятно, осталась в мечтах, да и "Русский автомобиль" вышел в сильно пощипанном виде, и я поначалу опасался, как бы Волк не заговорил обо всем этом; но он не заговаривал, и молчание его, вместо ожиданного облегчения, селило во мне досаду на моего приятеля, грусть по той, первой, искренней грубости, которой теперь он себе со мною не позволял.
      11. ВОДОВОЗОВ
      С тех пор, как в обмен на требуемую ОВИРом характеристику с места работы у меня взяли заявление об увольнении по собственному желанию, и я, ткнувшись туда-сюда, понял, что обойти всеведущий Первый Отдел и устроиться на новое место, на любое, не так-то легко, тем более, что и с него со временем потребуют справку - я стал искать другие формы заработка. Я заезжал по вечерам и выходным в гаражные кооперативы и помогал кому перебрать движок, кому отрегулировать карбюратор или прокачать тормоза, кому еще чего-нибудь - и получал за выходной от червонца до сотни - когда как потрафится, но в сумме неизменно значительно больше, чем на государственной службе. Кроме того, пользуясь дефицитом такси после полуночи, я развозил по городу публику, собирая трояки и пятерки. Однако, такая сравнительно обеспеченная жизнь тянулась недолго: в гаражах стала неожиданно появляться милиция, проверяла документы, запугивала ОБХССом, грозилась привлечь за тунеядство и нетрудовые доходы; ГАИшники все чаще останавливали, когда я кого-нибудь вез, штрафовали незнамо за что, кололи дыры в талоне, пугали, что конфискуют логово, и конфисковали б, располагай доказательствами "использования личного транспортного средства в целях наживы", но я никогда не торговался с пассажирами, не заговаривал о деньгах, не довезя до места, да и тогда, впрочем, не заговаривал и уезжал порою ни с чем. Однажды логово остановил мужичок, подчеркнуто непримечательный, и спросил, сколько будет в Теплый Стан. Нисколько, ответил я, носом почуя в мужичке провокатора. Нисколько. Мне туда не по пути. А было б по пути - подвез бы бесплатно. Словом, меня обкладывали, и, опасаясь потери логова и прочих неприятностей, я притих, и денег почти не стало. То есть, натурально не стало: не стало на бензин, не стало на что есть. Меня до нервического смешка поражало, как много сил и времени тратит огромное это государство на мелкую месть тем, кто рискнул выйти из его подчинения, как по-детски, по-женски оно обидчиво, невеликодушно, однако, смехом сыт не будешь, особенно нервическим, и я все чаще брал в долг у Крившина - единственного человека, не считая нищей Маши, к которому мог обратиться. Но нельзя же бесконечно брать в долг, даже твердо рассчитывая возместить все логовом и посылками из Штатов, тем более, что и Крившин был богат весьма относительно и уже имел мелкие неприятности, так сказать: предчувствие неприятностей - оттого, что приютил меня: почти год я бесплатно жил на его даче - нельзя!
      Вот и сейчас - у меня не было несчастной тридцатки, двадцати девяти, если точнее, рублей сорока копеек позарез нужных для подарка, не было денег, не было Крившина под рукою, почти не было бензина в баке логова, и я вынужденно попросил Наташку раздобыть эти несчастные рубли где угодно (у того же отца - где ж еще?!), съездить в Москву, в Детский Мир, и привезти сюда педальный автомобильчик. Наташка, не задавая вопросов, словно сладким долгом ей казалось исполнять любую мою прихоть, отправилась на платформу к электричке. Тем временем я, порывшись в хламе, сваленном в углу сарайчика, извлек на свет Божий действующую модель парового двигателя на угольной пыли с полным сгоранием - любимого моего детища. Несколько подржавевшая, она, вообще говоря, оказалась в порядке, только пропал куда-то, потерялся при одной из перевозок агрегат, размельчающий уголь, и я добрые два часа бросал в мелкий стакан электрокофемолки куски антрацита, запасенного на зиму для обогрева дачи. Когда топлива набралось достаточно, я без особого труда запустил мотор и несколько минут сидел неподвижно, прислушиваясь к ровному его шуму и в тысячный, в стотысячный раз не понимал, почему и он, и десяток других моих изобретений оказались никому не нужны в обидчивом этом государстве.
      Появилась Наташка, таща на себе громоздкий, некрасивый, покрытый мутно-зеленой краскою автомобильчик с маркою АЗЛК на капоте - маркою завода, где проработал я без малого двенадцать лет, наиболее творческих, наиболее энергичных лет моей жизни. Я смотрел на зеленого уродца и вспоминал ново-троицкое детство, рассказ отца, что, дескать, где-то там, в большом мире, существуют педальные автомобильчики, и что, если бы такой чудом попался нам в руки, мы непременно приладили бы к нему мотор, и я раскатывал бы по деревне, пугая пронзительным треском уличных собак и заставляя старух, сидящих на завалинках, креститься мелким крестом. Чуда, конечно, не произошло, и, хотя отец смастерил-таки мне самодвижущуюся ледянку, летом превращающуюся в маленький мотороллер, педальный игрушечный автомобиль так и остался до самого сегодня нереализованной мечтою, символом счастья. Мне иногда казалось, что и сына я себе заводил чуть ни исключительно затем, чтобы было с кем пережить обретение мечты но прежде моему намерению резко противились и Альбина, и тесть с тещею, а, главное, самого Митеньку ни велосипеды, ни самокаты нимало не интересовали. Сейчас я надеялся, что ситуация изменилась: мое дело - обойти запреты, а Митенька должен сесть за руль из любви к своему папе Волку (как он с легкой руки Альбины меня называл) - из любви, обостренной редкостью наших встреч, которым бывшие мои родственники всеми силами препятствовали, особенно в последнее время, когда у меня почти не стало денег.
      Весь следующий день я упихивал паровик, то одним, то другим углом выпиравший наружу, в узкое пустое пространство багажника, ладил передачу, сцепление, водяной бачок, и перед глазами все стоял отец, мастерящий мотоледянку. Ледянками там, в Сибири, назывались нехитрые сооружения, состоящие из широкой полуметровой доски, залитой с исподу льдом, и другой, под острым углом к ней прибитой дощечки с поперечиною для рук - род зимнего самоката, который, отталкиваясь ногою, удавалось разогнать настолько, чтобы два-три метра проехать по инерции. Едва выпал первый снег, все пацаны Ново-Троицкого выкатывали на улицу. Имелась такая ледянка и у меня, и вот отец принес как-то из своих мастерских велосипедный моторчик, приспособил его вертеть два колеса с лопастями из старых покрышек, и они, опираясь на снег, толкали вперед это трескучее, дымящее сооружение. Больше всего мне понравилось тогда и запомнилось до сих пор, как остроумно решил отец идею сцепления: двигатель, подвешенный снизу к пружинящему дырчатому металлическому сиденью от старой сенокосилки, начинал вращать колесный вал, едва я на это сиденье взбирался, прижимая собственным весом маховик к оси. Ледянка лихо носилась по длинной, укатанной санями, желтеющей пятнами лошадиной мочи единственной улице Ново-Троицкого, я гордо восседал, и мальчишки, не особенно меня жаловавшие, сходили с ума от зависти, подлизывались и клянчили.
      Еще день я посвятил механизмам, которые, собственно, и должны были решить дело: тормозной тяге, рулевой передаче, тросику регулировки давления. Нет, разумеется, я, отбросивший в свое время скальпель, грубо не шулерничал, играя с судьбою, не подпиливал рычаги, не разлохмачивал тросик: вся механика, такая, какою выходила из-под моих рук, могла бы преспокойно проработать себе и год, и два, и десять - просто зазоры я делал на верхнем пределе, натяги - на нижнем: ОТК пропустил бы без разговоров, но если бы Всемогущему Случаю под управлением голубчиковой шоблы захотелось вмешаться в эту историю, он нашел бы за что зацепиться: наперерез крохотному зеленому автомобильчику, ведомому шестилетним ребенком, понесся бы грузный, заляпанный цементом самосвал, и ребенок бы жал на тормозную педаль - но она проваливалась, пытался сбросить давление - но тросик заедало в оболочке, крутил, чтобы увернуться, баранку - но колеса не слушались бы руля, и вот подарок папы Волка сминается, плющится в лепешку тоннами веса самосвала, десятками тонн кинетической его энергии, и плотоядно улыбается сквозь ветровое стекло Настя, капитан Голубчик. Впрочем, я довольно легко справился с ужасным видением, потому что, посудите сами: слишком уж невероятно, чтобы и самосвал подвернулся, и колеса заклинило, и тросик давления не сработал, и тормоза - все это вдруг, одновременно: невероятно, слишком невероятно!
      На четвертое утро, в день митенькиного рождения, подарок мой оказался полностью готов. Последний штрих - уж и не знаю зачем - я нанес с помощью ножниц и эпоксидки: разыскал в крившинском кабинете экземпляр паскудного "Русского автомобиля", из плотного листа иллюстрации аккуратно вырезал фотографию расположенных овалом литых литерок прадедовской фирмы: "Водовозовъ и Сынъ", и заклеил этим куском бумаги марку АЗЛК. Наташка раздобыла у соседей ведро бензина, я заправил логово, привязал к крыше грязно-зеленый автомобильчик и направился в Москву. Я верно подгадал время: тесть с тещею на работе, Альбина, может, и дома (как оказалось впоследствии - действительно, дома), но, занятая сочинением песенок, отправила Митеньку гулять с восьмидесятилетней бабой Грушею, старухой, вот уже лет шестьдесят живущей у Королей, вынянчившей и бывшую мою тещу, и бывшую мою жену, и теперь нянчащей моего сына. Баба Груша - я и это заранее взял в расчет - относилась ко мне особенно хорошо, как к славянской родственной православной душе, затерявшейся в клане иноверцев, и часто, нарушая приказы хозяев, дозволяла мне общаться с Митенькою. Вот и сегодня, сын, едва увидав логово, побежал к нему, ко мне, а баба Груша приветливо улыбнулась, кивнула, сказала здравствуйте вам и отошла к лавочке, где уже сидели двое ее ровесниц. Митенька, захлебываясь, рассказывал о каких-то важных событиях шестилетней своей жизни, декламировал свежевыученные стихи, но сегодня, вопреки обыкновению, мне было не до митенькиного лепета.
      Я отвязал и снял с крыши зловещий свой подарок, и Митенька, изо всех сил изображающий радость, с наигранным удовольствием втиснулся в сиденье автомобильчика и стал внимательно слушать, как и что следует нажимать, а у меня прямо-таки не хватало терпения объяснить до конца, я раздражался непонятливостью сына, покрикивал, раз даже обозвал идиотом, но мальчик все сносил терпеливо и ласково, словно понимая ужасное мое состояние.
      И начал Исаак говорить Аврааму, отцу своему, и сказал: отец мой! Он отвечал: вот я, сын мой. Он сказал: вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? Авраам сказал: Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой. И шли далее оба вместе.
      Заработал мотор. Я сказал: ну, покатайся, отшагнул к логову, и Митенька поехал кругами по выходящему на улицу двору, пытаясь всем видом показать, как ему хорошо и нравится, хотя я знал: не нравилось, не было хорошо, а скорее - страшно. И тут в конце улицы возник самосвал, такой точно, как представлялся в недавнем бреду: голубой, заляпанный цементом, и я уже мог не оборачиваться, заранее зная, что на личике сына появилась растерянность, означающая первый отказ - вероятно, руля. Не помня себя, бросился я наперерез автомобильчику, пытаясь, надеясь остановить его, но, словно споткнувшись о натянутую веревку, упал и, как ни тянулся - не достал, не успел - правда-правда, я очень старался, изо всех сил, всех сухожилий, но просто не-ус-пел! - и дело продолжало идти, как ему предназначено, а после - угадано мною: все, что могло и не могло - заклинивалось в положенные сроки, стопорилось, ломалось, и были расширенные митенькины глаза, и лязг металла, и ничем не остановимая энергия весовых и кинетических тонн - только я не успел заметить, сидела ли рядом с водителем Настя, капитан Голубчик.
      Когда я пришел в себя, улицу забил народ, ГАИшный и санитарный РАФики мигали синими маячками, кто-то что-то мерил рулеткою, билась головою об окровавленный асфальт Альбина, а милицейский лейтенант заканчивал диктовать сержанту черновик протокола: !труп на месте! Написали? Труп на месте.
      Это у них такая терминология.
      12. КРИВШИН
      Я перевел взгляд из ниоткуда на Водовозова: тот цепко, обеими руками держал руль и, подав вперед голову, всматриваясь в дорогу, гнал машину на пределе возможностей. Лицо, как рампою на картинках Дега, озарялось приборной доскою, но свет периодически перебивался яркими движущимися лучами фар встречных автомобилей, и тогда на лице появлялись резкие, непроработанные тени - провалы в ничто.
      Пять вечера, а уже совсем темно: мрак упал на землю как-то мгновенно. Еще полчаса назад низкое серое небо экспонировало пьяных, в сальных, измазанных глиною телогрейках людей, насыпающих над крошечною могилою трехгранную усеченную призму первоначального холмика - а сейчас только запад подрагивал в зеркальце заднего вида мутно-зеленой полоскою, светлой на темном фоне. Когда в ночь на первое октября стрелки часов перевели назад, на законное их место, время вдруг сломалось, дни превратило в вечера, утра и вечера упразднило вовсе, а тут еще вечная пасмурность и несмотря на начавшийся декабрь - незамерзающая слякоть.
      Переночую у тебя, не поворачивая головы, не скосив глаз в мою сторону, сказал Водовозов, сказал без тени просьбы или вопроса, проинформировал. Куда мне сегодня на дачу! Даже эта фраза, по смыслу похожая на извинение за бесцеремонность, никаким извинением на деле тоже не являлась и, как и первая, ответа от меня, в сущности, не требовала. Волк включил мигалку, почти не сбросил скорость, резко переложил руль направо, и логово, отвратительно визжа резиною, оторвав левые колеса от асфальта - я изо всех сил уцепился за скобу над дверцею - влетело с кольцевой в клеверный лепесток развязки и под изумленным наглостью водителя взором ГАИшника покатило по Ярославскому шоссе, ярко-желтому от холодного огня натриевых ламп. ГАИшник не засвистел вслед, и ни один из попавшихся после не попытался перехватить логово - то ли были они парализованы волнами злобного раздражения, исходящего от Волка, то ли просто - принимали экстравагантный автомобиль с забрызганными грязью номерами за нечто дипломатическое.
      Если по полупустынной кольцевой машина шла сравнительно ровно, хоть и с бешеной скоростью - здесь, в городе, виляя из ряда в ряд, резко тормозя у светофоров, а срываясь с места еще резче, поворачивая на всем ходу, она как бы напрашивалась, нарывалась на аварию, на крушение, на дорожно-транспортное происшествие с человеческими жертвами - труп на месте! и уж конечно, знай я Водовозова чуточку меньше - давно перетрусил бы, наложил в штаны, потребовал бы остановить и выскочил - а так - ехал, почти не обращая внимания, только мертво держался за скобу, и спокойствие мое объяснялось не столько тем, что Волк был в свое время классным раллистом, Мастером Спорта и так далее, сколько уверенностью, что он, в сущности, слишком холоден и жесток для самоубийства, особенно такого неявного и эмоционального. Куда его положить? думал я. Ведь ко мне сегодня напросилась ночевать Наташка. Похоже: сговорились заранее. Неприятно! Но, с другой стороны - как откажешь в приюте человеку, только что похоронившему единственного сына? Был у меня знакомый - он умел прямо сказать: если ты, мол, останешься у меня - мне придется ночевать на вокзале: не переношу, когда в моем доме спит чужой - у Волка, наверное, такое тоже получилось бы, а я - не умел. Можно, конечно, попросить у соседей раскладушку, продолжал я размещать в двухкомнатной лодке волка, козу и капусту, и положить гостя в кабинете! А, черт с ним! пускай устраивается на диване, Наташку - в спальню, а я посижу ночь за столом, поработаю. Раньше ведь как хорошо выходило: часам к трем посещает тебя какая-то легкость, отстраненность, оторванность от мира, и слова возникают не в мозгу, а словно сами стекают из-под шарика ручки, и назавтра смотришь на текст, как на чужой, и ясно видишь, что в нем хорошо, что - плохо. Или отправить Наталью домой, к бабушке?..
      Наталья, издалека распознав характерный шум логова, встречала нас на лестничной площадке, в проеме открытой двери, и мне не очень понравились взгляды, которыми обменялись они с Волком. Нет-нет, хотел было я ответить на наташкино предложение, хотя под ложечкою и посасывало. Нет-нет, спасибо, Наташенька - какой же может быть после всего этого обед? но, едва открыл рот, Волк, из-за которого я, собственно, и деликатничал, опередил, сказал: да, спасибо, с удовольствием, и даже не удержался от стандартного своего каламбура, сопровожденного губною улыбкою: голоден как волк. Когда ж ты успела сварить обед? спросил я. Опять в институт не ходила? А на первом курсе это! А!.. махнула рукою Наталья, тоже мне обед! Финская куриная лапша из пакетика, пельмени, сыр, колбаска, растворимый кофе на десерт - приготовление всего этого и впрямь не требовало ни времени, ни сил.
      Скорбно и деликатно молчали только за супом, потом все же разговорились. Почему ты покупаешь растворимый? начала Наташка. Бурда! Ни вкуса, ни запаха, ни удовольствия сварить! и пошла болтовня о том, что наш кофе вообще пить невозможно, что, дескать, еще в Одессе, не распечатывая мешков, погружают их в специальные чаны, чтобы извлечь из зерен кофеин на нужды фармацевтической промышленности! А, может, и правильно, что болтаем? главное только - чтобы не о веревке в доме повешенного, подумал я и сам же, не заметя, а, когда заметил - поздно было останавливаться, еще неделикатнее - о веревке и заговорил, припомнив услышанный на днях случай, который запал в память жутким своим комизмом и буквально символической характерностью: якобы в некоем харьковском НИИ разгорелась борьба за долгосрочную загранкомандировку, и якобы один из претендентов, член партии, кандидат наук и все такое прочее пустил про другого претендента, члена партии, доктора наук и тоже все такое прочее слушок, будто тот, доктор, есть тайный еврей по матери, и слушок дошел куда надо, и у доктора что-то заскрипело с документами, затормозилось, и он, взъярясь, убил кандидата из охотничьего ружья прямо на глазах изумленных сотрудников. Se non e vero, e ben trovato, козыряя первыми крохами институтского итальянского, заключила мой рассказ Наталья. Если это и неправда, то, во всяком случае, хорошо выдумано. Да, сказал Водовозов. Сейчас-то уж, надеюсь, они меня выпустят.
      Я понимал, что, как ни подавлен Волк смертью Митеньки, мысль об исчезновении единственной преграды к эмиграции не могла не являться в его голове, пусть непрошеная, самодовольная, ненавистная - и все-таки, услышав ее высказанною, я гадливо вздрогнул. Нехорошая сцена на кладбище встала перед глазами, и я подумал, что в каком-то смысле не так уж Альбина была и неправа, набросившись на Волка, колотя его крепенькими своими кулачками, крича: убийца! Вон отсюда! как ты посмел приехать?! то есть, разумеется, и права не была, да и не шло ей это, и все же какие-то, пусть метафизические, едва уловимые основания у нее имелись. Волк схватил Альбину за волосы, оттянул голову так, что лицо запрокинулось к серому небу и обнаружился острый кадык на хрупкой шее, и хлестал бывшую жену по щекам, наотмашь, не владея ли собою, не найдя ли другого способа обороны, просто ли пытаясь остановить истерику, и тут Людмила Иосифовна, теща-гренадер, джек-потрошитель, бросилась на защиту кровинки, но поскользнулась на кладбищенской глине и растянулась в жидкой грязи, юбка и пальто задрались, открыв теплые, до колен, сиреневые панталоны с начесом, как-то дисгармонирующие с представлением об интеллигентной еврейской женщине, кандидате медицинских наук. Маленький тесть, Ефим Зельманович, не знал в растерянности, куда броситься: защищать ли дочку от бывшего зятя, поднимать ли стодвадцатикилограммовую свою половину, а та, пытаясь встать с четверенек, скользя по мокрой коричневой глине коленями и ладошками, пронзительно орала: оттащите мерзавца! оттащите же мерзавца!! убейте, убейте его!!! и крики ее накладывались на визг дочери и хлопки водовозовских пощечин, и глина выдавливалась между пальцами эдакими тонкими змеящимися лентами.
      После кофе мы с Волком закурили, Наталья стала убирать со стола, мыть посуду. Что же теперь? думал я. Позвать их в кабинет, натужно выдумывать темы для разговора?.. Или телевизор включить, что ли? На часах - самое только начало восьмого! - и тут Наталья, оторвавшись от раковины, выручила меня, но так, что лучше бы и не выручала: я покраснел, готовый сквозь землю провалиться от ее бестактности: папочка, мы с Волком Дмитриевичем дунем, пожалуй, в кино. Тут у нас новая французская комедия "Никаких проблем!.." Надо ж ему немного развеяться! Как, Волк Дмитриевич, дунем? Я думал: Волк сейчас убьет ее на месте, убьет - и будет прав, но он только улыбнулся - снова одними губами - и сказал: что ж! если новая! Ты с нами не хочешь? Не придя еще в себя, я пробормотал, что лучше, пожалуй, поработаю, и они с облегчением пошли одеваться.
      Хлопнула дверь - я остался в квартире один. Зажег обе настольные лампы, задернул плотную штору - внизу, далеко, взревело логово, потом звук пошел diminuendo и смолк - укатили. Последние годы я совсем плохо переносил пасмурную московскую осень, вернее, ее дни: болела голова, слабость и лень растекались по телу, невозможно казалось заставить себя ни взяться за что-нибудь, ни выйти на улицу, но, едва опускалась на город полная тьма, скрывая низкие, задевающие за шпили сталинских небоскребов тучи, ко мне обычно возвращались бодрость, работоспособность, и окна я занавешивал по привычке, а не из желания отгородиться от погоды. Сейчас, конечно, было не то: никакая работа в голову не шла, я тупо перебирал листы неоконченной статьи для "Науки и жизни", а сам думал о Волке, о его отце, о его сыне, обо всей этой кошмарной истории. Наконец, отодвинув статью в сторону, я достал из дальнего уголка нижнего ящика хрупкие, пожелтевшие по краям заметки к ненаписанной книге, и передо мною пошли в беспорядке, тесня друг друга, ее запахи, ландшафты, интерьеры, ее герои! Рвались рядом с поручиком Водовозовым, копающимся в моторе броневика, немецкие бомбы и выпускали желтоватый ядовитый газ; теснились толпы на севастопольской пристани, давя людей, спихивая их с мостков в узкую щель подернутого радужным мазутом моря; где-то на Больших бульварах полковник-таксист исповедовался бывшему подчиненному в грехах и горестях парижской жизни и просил денег; высокие дубовые двери посольства пахли распускающимися почками русских берез, но этот запах перебивался запахами пота и переполненной параши, которыми шибала в нос под завязку набитая лубянская камера; предводимая старшим лейтенантом Хромыхом, безжалостно сжимала кольцо вокруг оголодавшей волчьей стаи облава - тот, которому я предназначен! усмехнулся! и поднял! р-р-р-ужье! - и зимняя тайга потрескивала под пятидесятиградусным безветренным морозом, но в первоначальных, шоковых слезах и народной скорби приходил-таки март и (с огромным, правда замедлением - почти год спустя) радость и надежды этого марта выплескивались на праздновании никого в Ново-Троицком не волнующего воссоединения с Украиной, и висели по улицам древнерусские щиты из фанеры с цифрами 1654-1954, и трепыхали флаги, и раскатывали веселые, украшенные еловыми лапами и цветами из жатой бумаги поезда саней, и шла в клубе "Свадьба с приданым". Ха-ра-шо нам жить на све-е-те, беспакой-ны-ым ма-ла-а-дым! - пела артистка Васильева через повешенный на площади колокол. Но и праздник кончался - одно похмелье тянулось бесконечно, и в едком его чаду плыли, покачиваясь, лица Зои Степановны и умирающего от рака отставного капитана; лица Фани с Аб'гамчиком; лица распорядительных профкомовцев, несущих к автобусу заваленный георгинами и гладиолусами гроб с телом георгиевского кавалера; и лицо Гали-хромоножки, молоденькой фрезеровщицы с ГАЗа, первой волковой женщины, оставленной им через четыре месяца после того зимнего вечера со снежком, синкопировано похрустывающим под ногами, лица!
      Снова хлопнула дверь - я так увлекся, что и не слышал подъехавшего логова - и Волк с Натальей проскользнули в спальню: на цыпочках - якобы чтоб не мешать мне работать. Теперь онемела и ненаписанная книга, и единственное, о чем я мог думать: что? что происходит за увешанною чешскими полками стеною, за тонкой дверью из прессованных опилок? Только думать: постучать, позвать, войти - на это я не решился бы никогда.
      Наверное, с час просидел я за столом, тупо уставясь на узкую полоску ночного неба, проглядывающего в створе штор, потом лег, не раздеваясь, на диван, лицом к спинке, и - самое смешное - заснул.
      13. ВОДОВОЗОВ
      Наталья умело пользовалась положением единственной любимой дочери разошедшихся и не поддерживающих отношений, вечно в командировках, журналистов: говоря, например, отцу, что она у матери, а матери - что у отца, распоряжалась собою, как считала нужным; Крившину, спросившему, не пропустила ли институт, и в голову, вероятно, не могло прийти, что девочка почти полную неделю прожила со мною на даче - правда, вполне целомудренную неделю, несмотря на влюбленный восторг, с которым неизвестно почему ко мне относилась, и вопреки моему умозрительному представлению о современных акселератках, вдобавок так вольно воспитывающихся. Однажды, признаться, я попытался поцеловать Наталью в расчете на удовольствие не столько для себя, сколько для нее, но она вспыхнула, задрожала, отпихнула меня и заплакала - это при том, что поцелуя и, может, даже большего в глубине души, безусловно желала: организм, девственный ее организм бунтовал сам по себе. Не могу сказать, чтобы ночами, проведенными вдвоем с Натальей на даче, меня не посещали эротические видения, порою яркие, но с искушением встать с постели и подняться в мансарду я справлялся сравнительно легко, потому что ясно понимал бесперспективность для себя, а, стало быть - невыносимость для Наташки - такого романа. Не знаю, справился бы с собою, если б она спустилась ко мне, но к этому она там, на даче, казалась еще не готовой. Три же дня назад, со смертью Митеньки, в Наталье, по-моему, случилась перемена: ее посетило интуитивное прозрение, что я не просто осиротевший отец, а еще и намеренный виновник собственного сиротства - то есть, она разглядела во мне убийцу. Это, надо думать, прибавило мне привлекательности в ее глазах - бабы падки на солененькое - и Наталья, кажется, решила с организмом совладать и меня не упустить ни в коем случае. Мы сидели в кино, и она сначала робко, не зная, как я отреагирую, а потом, когда узнала - все смелее и настойчивее, ласкала мою руку, но прикосновения мягких, нежных подушечек ее пальцев, резко отличающихся от мозолистых, загрубевших подушечек гитаристки Альбины, отнюдь не отвлекали меня от экрана, и я с интересом следил за героями картины, которые, не зная, куда пристроить случайный труп, долго возили его в багажнике машины и, наконец, устанавливали снежной бабою с метлою в руках и кастрюлькою на голове где-то в горах, в Швейцарии. Была я баба нежная, пела некогда Альбина, а стала баба снежная. В общем, фильм оказался хорош, из области черного юмора - даже странно, что его крутили у нас: "No problems!.." - "Никаких проблем!.."
      В логове, после кино, Наталья провоцировала целоваться, губы ее были так же нежны и мягки, как подушечки пальцев, и так же мало производили на меня впечатления. От природы довольно холодный, я никогда в жизни даже в шестнадцать - не терял головы от женских прикосновений и поцелуев, никогда не отключался полностью, никогда не доходил до бесконтрольности - но сейчас меня самого удивила степень моего безразличия: дыхание не сбивалась, кровь не приливала к голове и, главное, не! ну, словом, индикатор возбуждения пребывал в абсолютном покое. Удивила, но покуда особенно не встревожила: мало ли что? похороны, устал. И только часом позже, в крившинской спаленке, когда Наталья завела руки за спину, под свитерок, щелкнула пряжкою лифчика и, закатав свитерок вместе с лифчиком под горло, выставила для обозрения, для поцелуев, для ласк большие спелые груди, а я снова ничего, в сущности, не испытал - только тогда я дал себе ясный отчет, не поддаваясь больше искушению объяснить индифферентизм особым состоянием после смерти сына и похорон, после долгой, наконец, болезни, что с этим делом отныне для меня кончено, что вот оно наказание, плата за отъезд, за свободу жизни, свободу творчества - и похолодел от ужаса. Бог с ними, мне не жалко этих радостей - я попользовался ими довольно, но, оказывается, убивая Митеньку, глубоко в душе хранил я надежду, что, уехав, сотворю где-нибудь там, в Америке, нового сына, другого, потому что должен же быть у меня сын, должен быть кто-то, кто переймет мою жизнь, мое дело - Водовозовъ и Сынъ - как же иначе?! Я смотрел на наташкину грудь, гладил ее, проходя пальцем по нулевому меридиану, через сосок, который, давно взбухший, в секунды прикосновений напрягался еще сильнее, вздрагивал, и из последних сил отчаянья пытался возбудить себя, но не получалось, и только возникала в памяти другая грудь, которая могла бы выкормить другого моего сына, другого другого, грудь, выпростанная не из французского, купленного в "Березке" на чеки Внешпосылторга, а из полотняного, за тринадцать рублей семьдесят копеек дореформенных денег, с тремя кальсонными, обшитыми белой бязью пуговками лифчика - грудь Гали, фрезеровщицы с ГАЗа, первой моей женщины.
      У нее было нежное, чуть осунувшееся лицо, покрытое патиною страдания - прекрасное лицо с огромными глазами - и я, студент-первокурсник, полтора года вынужденный по хрущевской задумке работать в вонючем цехе у вонючего станка - я отрывал взгляд от суппорта и долгими десятиминутиями смотрел, ничего покуда в страдании не понимая, на темно-серые глаза, опущенные к оправке, в которую, одну за одною, безостановочно, бесконечно, с автоматизмом обреченности, вгоняла она гайки, чтобы прорезать коронный паз - я смотрел на Галю, а она, казалось, не обращала на меня никакого внимания. Девок в цехе работало много: веселых, доступных, часто - недурных собою, и я не раз, зайдя на второй смене, ближе к концу ее, к полуночи, в инструменталку взять резец, заставал Люську-инструментальщицу, сладострастно пыхтящую с отсидевшим три года слесарем Володькой Хайханом за полусквозным, неплотно уставленным ящичками стеллажом, или кого-нибудь еще, или даже несколько пар сразу, подпитых, подкуренных - но к Гале не подходили, не клеились, и я поражался этому, потому что даже тогда понимал, что никакому природному целомудрию не выстоять под ежедневным - годами - напором социальной среды.
      Как-то зимою, после второй смены, я встретил Галю на остановке и, сам не ожидая от себя такой смелости, сказал: пошли вместе. Провожу. Пронзительно трогательным было покорное ее согласие, и мгновенье спустя я понял причину вынужденного целомудрия Гали: она сильно, заметно хромала. Ну и что ж! пытался я оправдать свое невнимание, ибо отступать уже казалось неудобно. Подумаешь! не в хромоте дело! а снег поскрипывал под ногами в неровном, синкопированном ритме.
      За тонкой перегородкою ее комнатки - вот, как сейчас Крившин - похрапывали бабка и мать, и патина страдания исчезала, стиралась с галиного лица, видного даже в полной тьме жарких наших ночей, и мне удивительно, неповторимо хорошо было тогда, и я преисполнялся гордости, едва Галя вытягивала губы, чтобы шепнуть в самое ухо: ты первый! Ты у меня первый и единственный! и я до сих пор злюсь на себя за то, что всякий раз, когда вспоминаю ее, в голову непрошено и неостановимо лезет старый анекдот про прекрасную лицом, но безногую кассиршу, которая приводит мужика - вернее, он ее, держа за руку, привозит на тележке в укромный уголок, к забору, где заранее приколочен гвоздь: мужик для удобства сексуального контакта вешает кассиршу (по ее просьбе) за специальную петельку на пальто, а когда все кончается и он водружает девицу назад на тележку, безногая красотка, рыдая, начинает причитать: ты первый, ты первый! - и на его удивленный взгляд поясняет: ты первый снял меня с гвоздика!
      Я помню себя, дурак дураком стоящего на тротуаре, мнущего в потном кулаке жухлые стебли цветов, которыми, пытаясь успокоить совесть, встретил Галю у больницы после аборта и которые она отказалась принять - стоял и смотрел, как удаляется она, особенно сильно прихрамывая, и, хоть и не обернулась ни разу - ясно вижу удивительное ее лицо, удивительное и отныне абсолютно, невосстановимо для меня чужое. Но мог ли я поступить по-другому, мог ли снять ее с гвоздика? - у меня были планы, идеи, у меня было дело, и, если угодно, не сам я его себе выбрал, выдумал - Бог призвал меня к нему, не знаю зачем, но, вот, понадобились Ему не только души, а и железная эта рухлядь, автомобили, раз вложил Он в меня именно такой талант, а не Он ли Сам и говорил: жено, что Мне до тебя? не Сам ли говорил: оставьте все и идите за Мною! - так что я просто не имел права столь рано, столь опрометчиво связывать себя. Пережить галину хромоту, которою безмолвно упрекал бы меня каждый встречный, мне достало бы сил, но Галя была из другого круга, другого существования, была из тех, кто обречен провести жизнь у станка или конвейера, и, хотя с гуманистической, личностной точки зрения оправдать бессрочную эту каторгу невозможно - с точки зрения профессиональной, инженерской - без таких людей стало бы производство, то есть, чтобы я мог творить, чтобы мои автомобили, радуя глаз и душу, радуя Бога в конце концов! разбегались по путаной паутине дорог, нужны миллионы галь-хромоножек, годами, десятилетиями прорезающих одни и те же пазы в коронах одних и тех же гаек!
      Наталье уже море было по колено и подай, что хочу, и всем поведением, да и словами она требовала, чтобы ее взяли: ничего, мол, не боится, ничего с меня не спросит, отец, мол, спит и не услышит, - а я бы и рад, но не мог: нечем! - и, не сказав ни слова, потому что не знал, что выдумать, а правде бы она не поверила, вырвался, выбежал из квартиры, из дома, завел логово и, скрипя зубами, гонял остаток ночи по Москве, имея за спиною обиженную женщину, не ставшую женщиной, еще одну врагиню на всю жизнь.
      Задолго, часа за полтора до открытия и за два до рассвета, стоял я у ОВИРа, поджидая Настю, капитана Голубчик, и вот она появилась в коричневой своей дубленочке, помахивая сумкой, и приветливо качнула рукою - у меня камень с души свалился - здороваясь и приглашая войти. Оказавшись в кабинете, куда она провела меня под завистливыми взглядами ватаги ожидающих решения евреев, я протянул свидетельство о смерти Митеньки - Голубчик схватила бумажку жадно, словно изголодавшийся - кусок хлеба, и, не выпуская, другой рукою нашарила в ящике заполненный бланк разрешения, датированный днем рождения-смерти моего сына.
      У самых дверей настиг меня оклик: капитан Голубчик протягивала пакет, какие обычно выдают в прачечных и химчистках. Я машинально взял его и вышел. В логове развязал шпагат, развернул бумагу, догадываясь уже, что увижу под нею. Действительно: вычищенная, выстиранная, выглаженная, лежала там моя одежда, несколько недель назад оставленная при позорном бегстве в домике на Садовом.
      14. КРИВШИН
      Когда я проснулся, Наталья преспокойно посапывала в моей постели, а Волка уже не было: он явился позже, часов в одиннадцать. С пристальностью маньяка вглядывался я в подушку, пытаясь угадать отпечаток второй головы, и, так и не угадав, но и не уверившись в его отсутствии, долго исследовал потом, когда Наталья ушла на занятия, простыню в поисках разгадки тайны минувшей ночи.
      Возбужденный, словно в лихорадке, Волк принес, сжимая в руке, как изголодавшийся - кусок хлеба, бумажку разрешения и стал второпях кидать в чемодан немногие свои вещи, что хранились у меня. Попросил денег на билет и на визу - мы еще прежде с ним уговаривались - и сказал, что попробует улететь послезавтра, благо - гол, с таможнею никаких дел. А к матери? удивился я с оттенком укора. Ты ж собирался съездить к матери, попрощаться. Не могу, ответил Волк. Не успеваю. Со дня на день начнется следствие, и тогда уж меня не то что за границу - переместят в точку, равноудаленную ото всех границ вообще. Сбил кого-нибудь? Волк отрицательно мотнул головою и на полном серьезе, тоном не то исповеди, не то заговора пустился рассказывать про домик на Садовом, про стенгазету "Шабаш", про дядю Васю с деревянным копытом, про "Молодую Гвардию", про Настю Голубчик, про то, как готовил и осуществлял сыноубийство и все такое подобное. Ах, вот оно в чем дело! - случайный виновник трагической гибели своего ребенка, которой, конечно же, всерьез никогда не желал, не мог желать! сейчас Водовозов платил бредом, кошмаром, безумием за неподконтрольные промельки страшных мыслей, страшных планов, - вот оно в чем дело! - и я по возможности осторожно и до идиотизма убеждающе принялся разуверять Волка, объяснять про последствия менингита, про результаты ГАИшной экспертизы, про то, наконец, что наше сугубо, до дураковатости трезвое государство в принципе, по определению, не станет держать на службе ведьм и прочую нечисть, потому что никакой романтики и чертовщины оно у себя не потерпит - но Волк только ухмылялся, глядя, как на сумасшедшего, на меня, а потом и сказал: ну хорошо же, смотри! Я принесу тебе вещественные доказательства, и убежал вниз, а я, опасаясь, не наделает ли он чего, не бежать ли за ним вдогонку, я, кляня себя за вчерашнее против него, больного человека, раздражение, перебирая в голове имена знакомых: нет ли у кого своего психиатра, - сидел растерянный посреди кабинета. Водовозов вернулся, держа в вытянутых руках заплатанные джинсы, ботинки, носки, еще что-то - трусы, кажется - протянул мне все это с победной улыбкою: дескать, теперь-то ты видишь, в своем я уме или не в своем? - но я не стал расспрашивать, какое отношение имеют бебехи к тому, что он мне рассказал - у меня просто не осталось уже сил выслушивать суперлогичнейшие его объяснения: сам бы спятил.
      Так он, кажется, и уехал: убежденный в своей преступности и в существовании московских ведьм. А ведь когда-то он говорил о Боге, что, мол, Он - талантливый Генеральный Конструктор, и, творчески разрабатывая узлы и агрегаты Его замечательной Машины, хоть до конца ее и не понимаешь, подчиняешься Его Идеям, Его Воле с истинным наслаждением, с наслаждением и удовольствием еще и от сознания, что в своем-то узле, в своем агрегате разбираешься лучше, чем Он Сам, и без твоей помощи, без помощи таких, как ты, Генеральный, может, просидел бы над Чертежами Своей Машины так долго, что они устарели бы много прежде, чем реализовались в материале.
      Из Вены Водовозов позвонил, из Рима прислал пару открыток, письмо и цветные фотографии себя на фоне Колизея и Траяновой колонны, из Штатов тоже пару открыток с интервалом месяцев, кажется, в семь и посылку с джинсами для меня и для Натальи - на этом корреспонденции его закончились. Время от времени доходили слухи о нем, противоречивые, как всякие слухи вообще: то ли устроился где-то инженером, то ли, продав несколько изобретений, основал небольшое покуда, но собственное дело, однако, кажется, не целиком автомобильное, а только моторное или чуть ли не карбюраторное, но, возможно, это и обыкновенная ремонтная мастерская. И еще: будто бы собрался жениться, но не смог из-за импотенции и будто все свободное время и деньги тратит на врачей - психоаналитиков и прочих подобных; во всяком случае, у одного из психоаналитиков, русско-еврейского эмигранта, он вроде бы был точно.
      И зачем так манит свет иных земель? еще две тысячи лет назад горько вопросил Гораций. От себя едва ли бегством спасемся.
      15. ПОСЛЕСЛОВИЕ КРИВШИНА
      А, впрочем, я не знаю. Ничего не знаю. Не имею понятия. Надо
      уезжать, не надо уезжать! Хотя, вопрос на сегодняшний день почти
      академический, ретро-вопрос: выпускать-то, в сущности, перестали.
      И все-таки - каждый представляет собственный резон, с каждым
      поневоле соглашаешься. Даже с теми, кто перестал выпускать.
      Вот недавно прошла у нас картина. Немецко-венгерская. "Мефистофель", по Клаусу Манну. Там прямо и однозначно утверждается, что в тоталитарном государстве оставаться безнравственно, что это приводит к гибели, духовной или биологической. Им-то хорошо утверждать сейчас, исторически зная, что национал-социалистической Германии отпущено было всего-навсего тринадцать лет: срок с человеческой жизнью соизмеримый. А ежели позади более полувека интернационал-социализма и неизвестно сколько впереди?..
      Одна итальяночка-славистка, специалистка по русскому арго, моя приятельница, посидев на московской кухне и наслушавшись этих вот споров и бесед, приподняла южноевропейские бровки и тихо, на ухо, чтоб непонятных славян ненароком не обидеть, шепнула: что за вопрос? У вас ведь жрать нечего! Конечно, надо линять. Свалить да переждать.
      Переждать!
      Не-ет! Мы, русские, если даже и евреи - мы люди исключительно духовные, мы так, по-западному прагматично, проблему ни ставить, ни решать не можем, мы погружаемся во тьму метафизики, оперируем акушерско-гинекологическим понятием "родина", словами "национальность", "свобода", "космополитизм" и поглощаем при этом огромные количества бормотухи за рубль сорок семь копеек бутылка. Нам заранее грезятся ностальгические березки, которых, говорят, что в ФРГ, что во Франции, что в Канаде - хоть завались, да ночная Фрунзенская набережная. Я вот тут однажды, излагает толстенькая тридцатилетняя девица, на которой чудом не лопаются по всем швам джинсы "Levi's", я вот тут однажды четыре месяца в Ташкенте провела - тк по Красной площади соскучилась - передать нельзя. Приеду, думала, в Москву - первым делом туда. Ну и как? Что как? Красная площадь. Какая там площадь! До площади ли? Закрутилась. Дела.
      Евреям хорошо, евреям просто, философствуем мы. Евреям ехать можно. Им даже нужно ехать. Особенно кто к себе, в Израиль, воссоздавать историческую, так сказать, родину. Это и метафизично, и благородно, и высоко. Высоко?! Да что вы об Израиле знаете? Егупец! Касриловка! Провинциальное местечко хуже Кишинева! Ладно-ладно, успокойтесь! Если и не Израиль - тоже и можно, и метафизично: вы ведь тут, в России, все равно гостили. Двести - триста лет погостили тут, следующие двести - триста погостите там, а дальше видно будет. Могилы предков? А в какой стране их только нету - могил еврейских предков?! И потом: дедушка ваш где-нибудь, скажем, под Магаданом похоронен (это если повезло, если знаете, что под Магаданом и где именно под Магаданом). Так ведь до Магадана-то что из Москвы, что из Парижа - приблизительно одинаково. А из Калифорнии - так, пожалуй, что еще и ближе. А что из Парижа или из Калифорнии не впустят так из Москвы и сами не поедете: дорого да и глупо. Закрутитесь. Дела.
      Не скажите! Это если вы торговый, положим, работник, ну, врач на худой конец, инженер там, архитектор - а если писатель? артист? Мефистофель, словом? Ведь существуют же язык, культура, среда! Культура?? Здесь?! Ради детей, ради детей надо ехать! И что что писатель? Писатель может работать и в эмиграции. Даже еще и лучше. Возьмите Гоголя, возьмите Тургенева! А Бродский! А Солженицын!! Для будущей свободы! Работали уже в эмиграции для будущей свободы, знаем. Такую свободу устроили шестьдесят шестой год не можем в себя прийти!
      И тут у каждого из кармана фирменного вельветового пиджака или (смотря по полу) из березочной сумочки появляется потертый на сгибах конверт с иностранными марками, а то и пачка конвертов, и наперебой, взахлеб зачитываются опровергающие друг друга цитаты из письма Изи, из письма Бори, из письма Эммы! что, дескать, во всем Нью-Йорке ни одного такого шикарного кинотеатра нету, как "Ударник", но что зато, наоборот, круглый год и почти даром всякие бананы и ананасы, однако, увы, грязь, мусор, шпана - прямо Сокольники двадцатых годов, и от негров и пуэрториканцев не продохнуть! пока кто-нибудь безапелляционно не изречет всепримиряющую мудрость: те, кто едет туда - тем там плохо, а те, кто уезжает отсюда тем другое дело, тем там отлично!
      Ах, эти московские кухоньки! Может, их-то больше всего и боятся потерять немолодые наши философы - не березки (разве "Березки"), не Красную площадь и не Фрунзенскую набережную, а вот именно кухоньки, на которых, будь за стеною хоть пятикомнатная квартира, по почти генетической коммунальной привязанности проводят они в разговорах долгие темные ночи, и снег танцует где-то далеко внизу, в желтом свете одинокого заоконного фонаря, и дождь гулко барабанит по жестяному подоконнику, и бесконечно бубнит радио: универсальное средство против вездесущих подслушивающих устройств зловещего кай джи би, которому, разумеется, только и дела, что интересоваться занудными разговорами - может, их, эти кухоньки, больше всего и боятся потерять наши философы. А, может, и не их. Я не знаю.
      Я, повторяю, не знаю! Надо уезжать, не надо! До сих пор не могу составить окончательного мнения, действительно ли спасти пытался Волка, намекая Людмиле Иосифовне, джеку-потрошителю, чтобы нажала на дочку в смысле алиментного заявления в ОВИР, или поддался власти темных, отвратительных сил, которые, несомненно, присутствуют в моей психике, как и в психике каждого истинно русского человека. Во всяком случае, поступил я искренне, хоть, может, скажу еще раз - не Бог весть как порядочно - но вот счастливее ли жилось бы Водовозову, сохрани он сына, останься на Родине, или нет - я не знаю. Не знаю. Не имею понятия.
      Несколько дней назад позван был в гости на иностранцев хозяйкою известного светского салона Юной МодеСтовной. Стол ломится: икра, рыбка, все такое прочее. Бастурма из "Армении". Водка с винтом из "Розенлева" холодная, запотевшая. "Белая лошадь". "Камю Наполеон". Иностранцы: новый французский культуратташе с женою. Бездна обаяния, живости: прямо Жан-Поль Бельмондо и Анни Жирардо. По-русски чешут лучше Юны Модестовны. Выясняется история: семья Бельмондо сто двадцать
      какими-то русскими даже роднились; с французами, с соотечественниками, так сказать - воевали дважды: в двенадцатом и в пятьдесят четвертом. Восемьсот, разумеется. Кто-то из боковой линии в кружке Буташевича-Петрашевского состоял, после чего был разжалован в солдаты и погиб на Кавказе. А Жирардо ни много ни мало - внучка того самого Голицына. Наполовину русская, наполовину! представьте, еврейка. Вот так. Такая вот эмигрантская история. Ну, и чего тут поймешь? Надо ехать, не надо!
      А водовозовский случай рассказал я потому только, что был ему свидетелем. Рассказал просто так. Без выводов.
      1982-1983 г.г.
      ОЛЕ В АЛЬБОМ
      четвертая книга стихов
      Евгений КОЗЛОВСКИЙ
      МОСКВА 1985
      1.
      Не разомкнуть над листом уста
      не измарать листа...
      Так же вот ночь без тебя пуста.
      Так же, спросишь, чиста?
      Я от тебя еще не отвык.
      Синяя дверь - капкан,
      и поворачивает грузовик
      прямо на Абакан.
      Ты покачнулась на вираже,
      стоп-сигнал не погас,
      но задувает мне встречь уже
      глупый, пыльный хакас,
      дует, заносит твой городок
      мертвою, серой золой...
      Русые волосы, взгляд как вздох,
      профиль на людях злой...
      Милая, где мне найти слова,
      как мне тебя назвать?
      Переполняется глаз синева
      горечью тайных свадьб.
      Как проволочится ночь твоя
      в душном купе "Саян"?
      Милая, милая, ми-ла-я!..
      Дверца купе - капкан.
      Я ни о чем не хочу гадать:
      Омск, Красноярск, Москва...
      Время ведь тать, и пространство - тать...
      Где мне найти слова?
      Только я знаю одно, одно:
      ночь без тебя пуста.
      Заледенело напрочь окно.
      Не разомкнуть уста.
      2.
      Бессонницей измученные ночи.
      Безделием отравленные дни,
      которые, хоть кажутся короче,
      чем ночи, но длиннее, чем они.
      Мучительное царство несвободы,
      снаружи царство, изнутри - тюрьма.
      Аэропортов входы и входы,
      посадок, регистраций кутерьма.
      А где-то там царевна Несмеяна
      живет и вяжет свитер в уголке.
      Я изнываю в медленной тоске,
      но... не беру билет до Абакана.
      3.
      Оленька свет Васильевна,
      девочка моя милая,
      пленница птицы Сирина
      зверя железнокрылого
      из Минусинской впадины
      только во сны несущего,
      только в пределы памяти,
      ах! - не в пределы сущего.
      Оленька, дорогая моя,
      как в нас с тобой поместится
      встреча, отодвигаемая
      днями, неделями, месяцами?
      Видимо, стану я не я,
      если сумею долее
      жить в плену расстояния
      между собой и Олею.
      Оленька, моя девочка!
      Как одолеть бессилие?
      Верить почти и не во что...
      Разве вот - в птицу Сирина.
      4.
      Оля, роди мне сына!
      Оля, земля - зола!
      Оля, душа застыла
      на перекрестках зла.
      Оля, подходят сроки,
      смерть разлеглась, сопя.
      Русый и синеокий,
      пусть он будет в тебя,
      умный, добрый, красивый
      лучше будет, чем мы...
      Оля, роди мне сына:
      изнемогаю от тьмы.
      Оленька, Ольга, Оля,
      латочка на груди,
      для утоленья боли
      хоть укради - роди!
      По морю, как по тверди,
      чудо мне соверши
      для попрания смерти,
      для спасенья души.
      5.
      Я сегодня ходил на К-9.
      Ничего от тебя. Ни-че-го.
      Что же делать, мой друг, что же делать?
      не случается, знать, волшебство.
      Я тебя понимаю, конечно:
      ждешь письма, мол, и почта - дерьмо...
      Как ничтожно оно, как кромешно,
      минусинское это МГИМО!
      Как легко в политичных извивах
      придавить слишком хрупкую суть...
      Ну, привет, дорогая. Счастливо.
      Перетопчемся как-нибудь.
      6.
      Эти строчки, как птичья стая,
      разлетаются по листу,
      словно где-то снега, растая,
      присушили к себе весну,
      словно эти слова сбесились
      и порхать пошли, и летать,
      вместо нормы своей: бессилья,
      благодать неся, благодать.
      И под солнечный щебет строчек
      я читаю, как волшебство,
      каждый знак твой и каждый росчерк,
      даже точечку вместо "о".
      Только капельку... ну, вот столько...
      меньше щепочки от креста
      я печалюсь, что слово "Ольга"
      не стоит на краю листа.
      В магазине сравнений шаря,
      прихожу к убежденью я:
      это слово - певческий шарик
      в узком горлышке соловья,
      это камень во рту Демосфена
      на морском берегу крутом,
      а у ног Демосфена - пена:
      Афродиты родильный дом,
      это Древняя Русь, варяги,
      это Лыбидь, Щек и Хорив,
      это Олины русые пряди,
      это я, в них лицо зарыв...
      Но щебечут, щебечут птицы,
      по листу бумаги мечась...
      Да слетит на твои ресницы
      добрый сон. Добрый миг. Добрый час.
      7.
      Водка с корнем. Ананас.
      Ветер. Время где-то между
      псом и волком. А на нас
      никакой почти одежды
      лишь внакидочку пиджак.
      А за пазухою, будто
      два огромные грейпфрута,
      груди спелые лежат.
      8.
      Уходи, ради Бога! совсем уходи!
      Уходи, если хочешь... Но ты ведь не хочешь.
      Ты сама посуди: не уходят средь ночи ж,
      если страсть загрубила соски на груди,
      не уходят: персты напряженнее струн,
      не уходят: совсем не зажаты колени,
      не уходят: ведь время погрязнет во тлене,
      а на улице, Боже! такой колотун...
      А на улице дует хакас и пылит
      и в глаза норовит, обезумевший, вгрызться...
      В одеяло - с тобой - с головою - укрыться!..
      Тише! Слышишь? Уже ничего не болит.
      Все в порядке. Все будет нормально у нас.
      Улыбнись виновато, а хочешь - сердито,
      только нет! - никогда за окно не гляди ты:
      за окном темнота, колотун и хакас.
      9.
      Телефонная связь через 3-91
      32 - и потом... и потом набираю твой номер.
      В аппарате мерцает тревожный, прерывистый зуммер,
      и в кабине с тобою стою я один на один.
      Я добился ответа. Но что ж не идет разговор?
      Между нами возникла какая-то вроде препона.
      По моей ли вине? По твоей? По вине ль телефона?
      Кто такой он, контакт между нами похитивший вор?
      В каталажку его! Под расстрел! Электрический стул
      подвести под него! Или просто в мешок да и в воду!
      Так и надо ему, негодяю, мерзавцу, уроду!..
      Он, положим, наказан. А я... до утра не заснул.
      10.
      Жизнь ты моя цыганская,
      все ж в тебе что-то есть...
      Улица Абаканская,
      дом 66.
      Там гостевала девочка
      лет двадцати двух.
      Взглянешь на эту девочку,
      и забирает дух.
      Вспомнишь про эту девочку,
      и полетит душа
      бабочкой-однодневочкой,
      кувыркаясь, спеша.
      Вспомнишь глаза ее синие,
      и поди-назови
      девочку не княгинею,
      не богиней любви!
      Волосы вспомнишь русые,
      сыплющиеся на лоб,
      кисти, до боли узкие,
      и колотит озноб,
      словно опять в обнимочку
      на неметеный пол,
      словно разлучной немочи
      час опять подошел...
      Прямо вина шампанского
      выпить - слова прочесть:
      Улица Абаканская,
      дом 66.
      11.
      Я тоже вяжу тебе вещь:
      она из рифмованных строчек.
      Пусть где-то рукав покороче,
      неровная линия плеч,
      но ты бесконечно добра,
      простишь мне иной недостаток:
      ведь лет эдак целый десяток
      я спиц этих в руки не брал.
      Мне некому было вязать, я думал: уже и не будет, но спицы то ночью разбудят: кольнут, и попробуй-ка спать,
      то - днем: в магазине, в метро... И вяжется, вяжется свитер. Слова улетают на ветер, а вещь остается. Хитро!..
      И мне ее не распустить, поскольку я слишком поспешно, возможно, - но искренне, нежно спешу по частям опустить
      твою неготовую вещь в почтовый огербленный ящик... Такие дела в настоящем. А в будущем?.. Ах, не предречь!
      12.
      У тебя неполадки на линии. Я билет покупаю, лечу, потому что глаза твои синие я до боли увидеть хочу,
      потому что хочу догадаться я, получить безусловный ответ (телефонная врет интонация!) как ты - любишь меня или нет?
      Ну, положим, что да. Что же далее? На ответ возникает вопрос. Мы ж с тобою, мой друг, не в Италии, не в краю апельсинов и роз.
      Все кругом задубело от холода, каждый жест до смешного нелеп, и молчанье давно уж не золото, а насущный - с половою - хлеб.
      Ну, положим что да. И куда же нам? Звякнет, с пальца спадая, кольцо. Нарумянено, ах, напомажено стерегущее смерти лицо.
      Вероятно, нести нам положено этот крест до скончания лет... Я уныло, понуро, стреноженно покупаю обратный билет,
      и опять неполадки на линии, и опять не пробиться к тебе, и глаза твои синие-синие близоруким укором судьбе.
      13.
      Мне б хотелось, скажу я, такую вот точно жену. Ты ответишь: да ну? Дождалась. Ни фига - предложеньице! Тут я передразню невозможное это "да ну", а потом улыбнусь и спрошу: может, правда, поженимся?
      Почему бы и нет? Но ведь ты - бесконечно горда, ты стояла уже под венцом, да оттуда и бегала. Выходить за меня, за почти каторжанина беглого?! Неужели же да? Ах, какая, мой друг, ерунда!
      Ну а ты? Что же ты? Тут и ты улыбнешься в ответ и качнешь головой, и улыбка покажется тройственной, на часы поглядишь: ах, палатка же скоро закроется! Одевайся, беги: мы останемся без сигарет...
      14.
      Когда бы я писал тебе сонеты, то вот как раз бы завершил венок, самодовольно положил у ног твоих и ждал награды бы за это.
      И все равно я был бы одинок, как одиноки в мире все поэты. Ты вроде здесь, но объясни мне: где ты? Я здесь! кричишь ты, но какой мне прок?
      Да будь ты в преисподней, на луне иль даже дальше: скажем, хоть в Париже и то была б неизмеримо ближе.
      В уютной кабинетной тишине я с образом твоим наедине вострил бы в сторону бессмертья лыжи.
      15.
      Голову чуть пониже, чуть безмятежней взгляд!.. Двое в зеркальной нише сами в себя глядят.
      Может быть, дело драмой кончится, может - нет. Красного шпона рамой выкадрирован портрет.
      Замерли без движенья. Словно в книгу судьбы смотрятся в отраженье. И в напряженьи лбы.
      На друга друг похожи, взглядом ведут они по волосам, по коже, словно считают дни:
      время, что им осталось. И проступают вдруг беззащитность, усталость, перед судьбой испуг.
      Рама слегка побита, лак облетел с углов ломаная орбита встретившихся миров.
      Гаснут миры. Огни же долго еще летят. Двое в зеркальной нише сами в себя глядят.
      16.
      Мы не виделись сорок дней. Я приеду, как на поминки: на поминки-сороковинки предпоследней любви моей.
      А последней любви пора, вероятно, тогда настанет, когда жизнь моя перестанет: гроб, и свечи, et cetera...
      17.
      Будешь ли ты мне рада, если увидишь вдруг, или шепнешь: не надо! в сплеске невольном рук,
      или шепнешь: зачем ты? и напружинишь зло раннего кватроченто мраморное чело?
      Ветра холодной ванной голову остужу и, как оно ни странно, я тебя не осужу:
      право же, пошловато, глупо, в конце концов, требовать, чтоб ждала ты призраков-мертвецов.
      Раз уж зарыв в могилу, отгоревав-отвыв, ты отошла к немилым пусть - но зато к живым.
      Лазарь, вставший из гроба, вряд ли желанен был (мы догадались оба) тем, кто его любил.
      18.
      Ну вот: "люблю" сказал и в аэровокзал. Ну вот: сказал "хочу" и глядь - уже лечу.
      А что же ты в ответ? Ах, неужели - "нет"?
      19.
      Мы шагаем по морозу в поликлинику за "липой", чтоб хотя бы полнедели безразлучно провести. Бруцеллеза и цирроза, менингита, тифа, гриппа нет у нас на самом деле. Ты нас, Господи, прости.
      Головы посыплем пылью для почтительности вящей. Не карай нас слишком строго за невинный сей подлог. Мы, конечно, не забыли: Ты и Мстящий, и Казнящий, но припомни, ради Бога Ты и Милосердный Бог.
      Вырос рай под Абаканом: арфы всяческие, лютни...что положено, короче, райской этой c'est la vie. Мы вошли сюда обманом, но простятся наши плутни (мы рассчитываем очень) по протекции Любви.
      20.
      Три дня и четыре ночи. Такие пошли дела. И пусть Минусинск - не Сочи: погода жарка была,
      и пусть, что февраль - не лето, и пусть я - последний враль, но месяца жарче нету, чем этот самый февраль.
      Три дня и четыре лета: счастливая сумма семь. И пусть говорят, что это не складывается совсем
      и пусть что угодно скажут, но я-то сам испытал, что суммою этой нажит значительный капитал.
      Три дня, и излета века тощающий календарь. И пусть говорят: аптека, мол, улица и фонарь,
      а я затыкаю уши, была, ору, не была! Четыре клочочка суши в сплошном океане зла,
      четыре плюс три. Да Тверди стальные глаза без век. Четыре плюс три, у смерти украденные навек.
      21.
      ...Трехлитровая банка сока на окне стояла, и нас, если горло вдруг пересохло, утоляла. Десятки раз.
      И не прежде, чем дворник с шарком за ночной принимался снег, удавалось дыханьем жарким сну дотронуться наших век.
      22.
      Сказку китайскую вспомнил я в нашей с тобой постели: женщиною притворилась змея. Мыслимо ль, в самом деле?
      А почему бы, скажи, и нет? женщиною притворилась: щедр на диковинки белый свет! Дальше - она влюбилась.
      Так как была хороша собой, тут же и замуж вышла. Очень следила она за собой: как бы чего не вышло!
      Время летело. Расслабясь чуть, выпив вина к тому же, женщина вдруг проявила суть, проявила при муже.
      Ах, и всего-то на вздох, на миг змейкой она предстала. Мужа, однако, не стало в живых, мужу мига достало:
      Знать, впечатлителен слишком был, видел светло и ясно, видимо, сильно ее любил. (Сильно любить - опасно).
      Вот так история! скажешь ты. Ну а при чем тут я-то? Сколько, мой друг, в тебе недоброты, злобности сколько, яда!
      Что ты, родная, отвечу я и задохнусь от ласки. Женщиною притворилась змея это же было в сказке,
      это ж в Китае, давным-давно, это ж не в самом деле... и погляжу с тоской за окно с нашей с тобой постели,
      и погляжу за окно. А там солнце, и снег искрится, да по разбавленным небесам черная чертит птица.
      23.
      Поговорили с мамою: только что ты ушла... Девочка моя самая, что ж не подождала?
      Вживе вчера лишь слышанный, был бы безмерно нов телефоном пониженный голос без обертонов,
      телефоном обкраденный, но - бесконечно твой, из Минусинской впадины, ласковый, ножевой.
      Библиотеку балуешь допуском к голоску, мне ж оставляешь маму лишь, да по тебе тоску.
      24.
      Оленька, где ты там? Стукнулись в стену лбы. Гулко гремит там-там глупой моей судьбы.
      Дышится тяжело. Стали жрецы в кружок. Смотрит за мною зло чернопузый божок.
      Пляшет язык костра. радуется огонь... Оленька, будь добра, на голову ладонь
      нежно мне положи: ты ведь чиста, ясна. голову освежи переменою сна.
      Оленька, мне конец! Глухо гудит костер. Самый верховный жрец руки ко мне простер.
      Дым: не видать ни зги. Гулко гремит там-там. Оленька, помоги! Милая, где ты там?!.
      25.
      Разве взгляда, касанья мало? Поцелуй разве трын-трава? Я так жарко его ласкала, так зачем же ему слова?
      Я так нежно в глаза глядела, что плыла его голова... Разве слово дороже дела? Так зачем же ему слова?
      Я словам не довольно верю: я прислушалась как-то к ним, и они принесли потерю, и они превратились в дым,
      и с те пор я боюсь, как будто стоит произнести ответ и на утро, уже на утро слово да обернется нет.
      Слова нет не хочу, не надо! Страх подспуден, необъясним. Разве мало? - я просто рада, просто счастлива рядом с ним.
      Разве это ему не ясно? я жива-то едва-едва. И молчу я совсем не назло, а не зная, зачем слова.
      26.
      Я тебе строю дом крепче огня и слова. Только чтоб в доме том ни островка былого,
      чтобы свежей свежа мебель, постель и стены, мысль чтобы не пришла старые тронуть темы.
      Я тебя в дом введу по скатертям ковровым... Только имей в виду: дом этот будет новым,
      дом этот будет наш, больше ничей! - да сына нашего: ты мне дашь сына и дашь мне силы
      выдюжить, выжить. Жить станем с тобой счастливо: ты - вечерами шить, я - за бутылкой пива
      рукопись править. Дом позже увидит, как мы оба с тобой умрем, вычерпав жизнь до капли,
      как полетим над ним, светлы манимы раем: так вот тончайший дым ветром перебираем.
      Божьим влеком перстом, Змея топча пятою. я тебе строю дом. Дом я тебе построю.
      27.
      Говорят, что в Минусинске продают везде сосиски,
      говорят, что колбаса вовсе там не чудеса,
      что прилавки там порою красной полнятся икрою,
      винограду круглый год, говорят, невпроворот...
      Мне б и верилось, да только говорят: княгиня Ольга там кого-то верно ждет.
      28.
      Мы так любили, что куда там сутрам, любили, как распахивали новь. На два часа мы забывались утром, и пили сок, и снова за любовь.
      Но седина коснется перламутром твоих волос, и загустеет кровь. Я стану тучным и комично мудрым, мы будем есть по вечерам морковь
      протертую, конечно: вряд ли нам простой продукт придется по зубам (вот разве что - хорошие протезы).
      Что заплутал, я чувствую и сам, но не найду пути из антитезы к синтезы гармоничным берегам.
      29.
      Я не то что бы забыл никогда я и не ведал: нет ни в Библии, ни в Ведах слова странного "Амыл".
      За окошком свет зачах, обрываются обои, навзничь мы лежим с тобою только что не при свечах.
      Город медленно затих, время - жирным шелкопрядом мы лежим с тобою рядом, и подушка - на двоих,
      привкус будущей судьбы, запах розового мыла... От гостиницы "Амыла" две минуточки ходьбы.
      30.
      Я позабыл тебя напрочь, мой ласковый друг: как бы ни тщился, мне даже лица не припомнить, а в пустоте переполненных мебелью комнат зеркало в зеркале: мячик пространства упруг.
      Времени бита нацелена точно: она не промахнется. Удар будет гулким и сильным. В комнатах эховых, затканных сумраком синим, мячик взорвется. Но дело мое - сторона.
      Дело мое сторона, и уж как ни суди я непричастен к такому нелепому миру. Мне уже тошно глядеть на пустую квартиру и безразлично, что будет со мной впереди.
      Времени бита нацелена - это пускай, мячик пространства взорвется - и это неважно. Я позабыл тебя: вот что, любимая, страшно. Я же просил, я молил тебя: не отпускай!
      31.
      Вероятно, птица Сирин Ту-154. Алюминиев и надмирен, он летает в нашем мире.
      До Тагарки от Таганки донести меня он может. Не курить, но кур останки по пути еще предложит.
      От Москвы до Абакана семь часов - и ваших нету. Лишь хватило бы кармана: птица Сирин жрет монету.
      Что монета? - сор бренчащий, перебьемся - груз посилен. Только ты летай почаще, птица Сирин!
      32.
      Берегись, мол: женщину во мне разбудил ты! - ты предупредила. Если б знал ты, что это за сила, ты бы осторожен был втройне.
      "Берегись"? Тревожно станет мне, но с улыбкой я скажу: беречься? Ведь беречься - можно не обжечься. А какой же толк тогда в огне?
      33.
      Непрочитанный "Вечеръ у Клэръ". Неразгаданность Гайто Газданова. Но за это - восторг новозданного и отсутствия рамок и мер,
      но за это - счастливый покой, что обычно рифмуется с волею, но за это - молчание с Олею вперемежку с пустой болтовней.
      Череда полузначащих слов в закутке, от людей отгороженном. Болтовня, что гораздо дороже нам всех написанных в мире томов.
      34.
      Лишь в пятницу расстались. Нынче - вторник, а я уже завзятый беспризорник, и где он, потерявший совесть дворник, который нас под утро разбудил? Где Домниковой дом, улыбка Вали? где водка, что мы вместе выпивали? и уж поверю, видимо, едва ли, что где-то есть гостиница "Амыл".
      Лишь в пятницу расстались. Срок недавний, а я уже пишу все неисправней, и ветер непременно б хлопал ставней, когда бы хоть одна в Москве была. И как в картинку к школьной теореме, я вглядываюсь пристально во время, в глазах круги, поламывает темя и мысль моя калится добела.
      Лишь в пятницу расстались. Что же дальше? Одно я знаю точно: чтоб без фальши. Ведь счастью, вероятно, будет край же и вот тогда - не подведи нас вкус! Я, в сущности, антирелигиозен, но вот прогноз неимоверно грозен. Конечно, мы погибнем. Но попросим, чтоб нас простил распятый Иисус.
      35.
      Мысль, до слезы комическая: жизнь проживать в кредит. Аэродинамическая гулко труба гудит.
      Аэродинамическая грозно гудит труба. Белое вижу личико я это моя судьба.
      Стекла в окошке названивают, ветер гудит сквозной. Видимо, что и названия нет сделанному со мной.
      Чем же потом расплачиваться? Счастье, конечно, но девочка вдруг расплачется, я стану глядеть в окно.
      Будущее предрекаемо ли, коль уже сделан шаг? Бога для пустяка не моли, кто мы Ему? - пустяк.
      В туши ресниц твоих выпачкал я нос, а мы оба - лбы. Аэродинамическая злая труба судьбы.
      36.
      О льняное полотно стерты локти и коленки, и уже с тобой по стенке ходим мы давным-давно,
      как старуха и старик: чтоб не дай Бог не свалиться. Ну а лица, наши лица! все написано на них:
      эти черные круги под счастливыми глазами... Вы не пробовали сами? Вот же, право, дураки!
      37.
      Я никак не могу отвязаться от привкуса тлена в поцелуе твоих удивительно ласковых уст... Дикий ужас проклятия: не до седьмого колена, но до пор, пока мир этот станет безлюден и пуст.
      В беспрерывном бурчаньи земли ненасытной утроба, в беспрерывном бурчаньи, бросающем в пот и в озноб. У постели твоей на коленях стою, как у гроба, и целую тебя, как целуют покойников: в лоб.
      Все мне чудится в воздухе свеч похоронных мерцанье, все от запаха ладана кругом идет голова... Столкновение с вечностью делает нас мертвецами, и одной только смертью, возможно, любовь и жива.
      38.
      Промозглая сырость, и сеется снег над серой Москвою. Кончается день, завершается век грязцой снеговою. Идешь, и не в силах поднять головы, и жизнь незначительнее трын-травы, а люди, что рядом шагают, - увы, подобны коновою.
      Шаг влево, шаг вправо - и крут разговор, но прост до предела. И кто-то прощально кричит "Nevermore", и валится тело, и девочка, волю давая слезам, грозит кулачком неживым небесам, и все понимают по синим глазам: она не хотела.
      Она не хотела, никто не хотел, но, веку в угоду, развязку придумал дурной драмодел, не знающий броду. Кончается век, не кончается снег, и вряд ли найдется еще человек, который пойдет на подобный побег в такую погоду.
      39.
      Словарь любви невелик. Особенно грустной, поздней. Сегодня куда морозней вчерашнего, но привык
      к тому я, что так и есть, что тем холодней, чем дальше. Вблизи все замерзло. Даль же туманна, и не прочесть
      ни строчки в ней из того нетолстого фолианта, где два... ну - три варианта судьба нам дала всего.
      40.
      Сымпровизируй, пожалуйста, утренний чай на двоих. Только давай уж не жаловаться на пустоту кладовых.
      Флаги салфеток крахмальные в кольца тугие продень. Кончилась ночь, моя маленькая, и начинается день.
      Кончилась ночь, моя миленькая, скоро на службу пора. Хлопает дверь холодильника. День начинают с утра.
      41.
      Помнишь пласнику Брубека: "Пять четвртей"?.. Все мы никак не врубимся ловим чертей,
      все убегаем заполночь в сети подруг в ступе дурного сна толочь встреченность рук.
      Помнишь, как пола Дезмонда пел саксофон словно в ночи над бездною сдавленный стон?
      Ежели помнишь - стало быть помнишь и то, как просто надевала ты в полночь пальто, только всего и дела-то: ветер, стынь...
      Право, и не припомню я ночи лютей: выстуженная комната. "Пять четвертей".
      42.
      К сонету я готовлюсь, точно к смерти: с шампунем ванна, чистое белье, смиренный взор... А, впрочем, вы не верьте, поскольку я немножечко вые...
      Не может быть! А как же холод Тверди, сухое горло, в легких колотье, а как sforzando Requem'а Верди? А вот никак! и дело - не мое!
      Хотите, поделюсь секретом с вами? Я попросту шагаю за словами, топча тропинок пыльное былье,
      и ничего не знаю. Знаю только, что в Минусинске ждет княгиня Ольга, и не было б стихов, не будь ее.
      43.
      Осталось семь стихотворений, и книга все, завершена. Не слишком толстая она, но есть в ней пара озарений,
      нестертых рифм пяток-другой, игра понятьями, словами, но главное - беседа с Вами, единственный читатель мой,
      единственный мой адресат в том городке периферийном, который счастье подарил нам и этим - вечно будет свят.
      44.
      Минорное трезвучие мажорного верней. Зачем себя я мучаю так много-много дней,
      зачем томлюсь надеждою на сбыточность чудес, зачем болтаюсь между я помойки и небес?
      Для голосоведения мой голос слишком тощ. Минует ночь и день, и я, как тать, уйду во нощь
      и там, во мгле мучительной, среди козлиных морд, услышу заключительный прощальный септаккорд.
      И не ... печалиться: знать, где-то сам наврал, коль жизнь не превращается в торжественный хорал,
      коль так непросто дышится и, коль наперекор судьбе, никак не слышится спасительный мажор.
      45.
      Минутка... копеек на 40 всего разговор потянул, но сразу рассеялся морок, а город, который тонул
      в почти символическом мраке как будто бы ожил, и в нем дорожные пестрые знаки зажглись разноцветным огнем.
      И девочка, словно из дыма, но в автомобильной броде легко и неостановимо под знаками мчится ко мне.
      46.
      Как сложно описать словами шар, особенно - в присутствии ГАИ, но можно загребать руками жар и в случае, когда они свои.
      Весьма тревожно выглядит пожар, весьма неложно свищут соловьи, но тошно под созвездием Стожар признаться в негорячей нелюбви.
      Во Франции словечко есть: clochar, которые - плохие женихи... Как гнусно разлагаются стихи мои...
      47.
      Разлука питает чувство, но может и истощить. Касательно же искусства имею я сообщить:
      питает ли, не питает тут черт один разберет... Но сахар, известно, тает, когда его сунешь в рот.
      Свобода ассоциаций, бессонницы дурнота заставят не прикасаться во всяком случае - рта: орального аппарата. Ну надо ж придумать так! Видать, постарался, мата чурающийся мудак.
      Разлука и есть разлука немилая сторорна. Отчасти разлука - скука, отчасти она - луна,
      которую равно видно со всех уголков земли. Не слишком веселый вид, но попробуй развесели
      себя ли, тебя ль, когда мы за несколько тысяч верст... И образ Прекрасной Дамы прикрыл половину звезд.
      48.
      Далеко Енисей, далеко Нева. У окошка сидит Оля Конева,
      у окошка сидит да на белый свет все глядит-глядит. Только света - нет.
      Ой ты Олечка свет Васильевна, моя звездочка негасимая,
      улыбнись светлей, разгони тоску, приезжай скорей в стольный град Москву.
      Я тебя по кольцу по Садовому поведу-понесу к дому новому,
      где одно окно на полгорницы и всегда оно светом полнится.
      Усажу тебя ко тому окну и в глазах твоих потону-усну.
      49.
      Тревожит меня твой кот, как будто, его любя, ты в руки даешь мне код к познанью самой себя.
      Пророчит кот, ворожит над сальной колодой карт: она от тебя сбежит, едва лишь настанет март.
      50.
      Оркестр играет вальс. Унылую аллею Листва покрыла сплошь в предчувствии зимы. Я больше ни о чем уже не пожалею, Когда бы и зачем ни повстречались мы.
      Оркестр играет вальс. Тарелки, словно блюдца, Названивают в такт. А в воздух густом, Едва продравшись сквозь, густые звуки льются, Вливаются в меня... Но это все - потом.
      А будет ли потом? А длится ли сегодня? Мне времени темна невнятная игра, И нет опорных вех, небес и преисподней, Но только: час назад, вчера, позавчера...
      Уходит бытие сквозь сжатые ладони, Снижая высоту поставленных задач, И нету двух людей на свете посторонней Нас, милая, с тобой, и тут уж плачь - не плачь.
      Ссыпается листва. Оркестр играет. Тени Каких-то двух людей упали на колени.
      26.12.84 - 17.02.85, Омск, Минусинск, Москва Не разомкнуть над листом уста 2 Бессонницей измученные ночи. 3 Оленька свет Васильевна, 3 Я сегодня ходил на К-9. 5 Эти строчки, как птичья стая, 5 Водка с корнем. Ананас. 6 Уходи, ради Бога! совсем уходи! 6 Телефонная связь через 3-91- 7 Жизнь ты моя цыганская, 7 Я тоже вяжу тебе вещь: 8 У тебя неполадки на линии. 9 Мне б хотелось, скажу я, такую вот точно жену. 10 Когда бы я писал тебе сонеты, 10 Голову чуть пониже, 11 Мы не виделись сорок дней. 12 Будешь ли ты мне рада, 12 Ну вот: "люблю" сказал - 13 Мы шагаем по морозу 13 Три дня и четыре ночи. 14 ...Трехлитровая банка сока 14 Сказку китайскую вспомнил я 15 Поговорили с мамою: 16 Оленька, где ты там? 16 Разве взгляда, касанья мало? 17 Я тебе строю дом 18 Говорят, что в Минусинске 19 Мы так любили, что куда там сутрам, 19 Я не то что бы забыл - 20 Я позабыл тебя напрочь, мой ласковый друг: 20 Вероятно, птица Сирин - 21 Берегись, мол: женщину во мне 21 Непрочитанный "Вечеръ у Клэръ". 22 Лишь в пятницу расстались. Нынче - вторник, 22 Мысль, до слезы комическая: 23 О льняное полотно 24 Я никак не могу отвязаться от привкуса тлена 24 Промозглая сырость, и сеется снег 24 Словарь любви невелик. 25 Сымпровизируй, пожалуйста, 25 Помнишь пласнику Брубека: 26 К сонету я готовлюсь, точно к смерти: 27 Осталось семь стихотворений, 27 Минорное трезвучие 27 Минутка... копеек на 40 28 Как сложно описать словами шар, 29 Разлука питает чувство, 29 Далеко Енисей, 30 Тревожит меня твой кот, 31 Оркестр играет вальс. Унылую аллею 31
      На главную страницу
      ГРЕХ
      история страсти
      "ГРЕХ"
      "НИКОЛА-ФИЛЬМ", "ЛЕНФИЛЬМ"
      Санкт-Петербург, 1993 год
      Режиссер - Виктор Сергеев
      Композитор - Эдуард Артемьев
      В главных ролях:
      НИНКА - Ольга Понизова
      СЕРГЕЙ - Александр Абдулов
      МАТЬ СЕРГЕЯ - Ольга Антонова
      ОТТО - Борис Клюев
      АРИФМЕТИК - Сергей Снежкин
      СТАРОСТА - Нина Русланова
      ЧЕЛОВЕК В ИЕРУСАЛИМЕ - Валентин Никулин
      Когда в июле целую неделю то и дело идут дожди, среднероссийские луга приобретают такой вот глубокий, влажный, насыщенный зеленый тон, не столько нарушаемый, сколько подчеркиваемый фрагментами теплого серого неба, отраженного в лужицах, колеях, канавках, в проплешинах мокрой рыжей глины.
      Если сделать волевое усилие и исключить из поля зрения как специально уродующую пейзаж высоковольтную линию, недобрые семь десятков лет разрушаемый и только год= какой-то =другой назад возвращенный правопреемникам прежних хозяев для восстановления и жизни древней постройки монастырь выглядит - вымокший, издалека - почти как в старые времена, - тем эффектнее появление на этом пространстве новенького, сверкающего, словно с рекламного календаря рэйндж-ровера с желтыми заграничными номерами, который, покачиваясь и переваливаясь, движется к влажно-белым коренастым стенам по плавному рельефу луга без дороги, напрямик.
      Рэйндж-ровер набит аппаратурою и молодым пестро одетым иноземным народом, взрыв хохота которого обрывает, свесившись с огороженной никелированными поручнями крыши почти в акробатическом трюке белобрысая долговязая девица с микрофоном в той руке, которою не уцепилась в оградку:
      - Э! Я все-таки пишу!
      - Остановимся? - флегматично спрашивает флегматичный водитель, потягивая из банки безалкогольное пиво.
      - Так эффектнее, - возражает белобрысая, - только помолчите! - все это по-немецки.
      Помолчать обитателям рэйндж-ровера трудно: они предпочитают чуть снизить тон и закрыть окна. Впрочем, девицу это, кажется, устраивает: она ловко возвращается в относительно надежное положение на крыше, кивает толстенькому бородачу с телекамерою, тот направляет объектив на монастырь.
      Загорается красная съемочная лампочка; девица, выждав секунду-другую, сообщает микрофону, что они приближаются к одному из недавно возвращенных властями Церкви женских монастырей, за чьими стенами по ее, девицы, сведениям живет сейчас под именем инокини Ксении и, как говорят в России, спасает душу (два слова по-русски) героиня прошлогоднего нашумевшего гамбургского процесса, обвиненная!
      Опасаясь, что девица расскажет слишком много в ущерб занимательности повествования, перенесемся на монастырскую колокольню: держась напряженной рукою за толстую, влажную веревку, смотрит на луг, на букашку-рэйндж-ровер двадцати= примерно =летняя монахиня, чью вполне уже созревшую, глубокую, темную красоту, не нуждающуюся в макияже, оттеняют крылья платка-апостольника. Смотрит, не в силах сдержать чуть заметную, странную, пренебрежительную, что ли, улыбку!
      Рэйндж-ровер останавливается тем временем у монастырских ворот, компания высыпает из него, белобрысая девица, ловко спрыгнув с крыши, стучит в калитку. Та приоткрывается на щелочку, являя привратницу: тощую, злую, каких и только каких в одной России можно, наверное, встретить на подобном посту. Привратница некоторое время слушает иноязыкий, с ломано-русскими включениями, щебет.
      - Нету начальства! - роняет и калитку захлопывает, чуть нос белобрысой не прищемив.
      - Дитрих, материалы! - распоряжается та, и Дитрих лезет в машину, вытаскивает кипу журнальных цветных страниц, отксеренных газетных полос, фотографий.
      Белобрысая принимает бумажный ворох, перебирает его, задерживаясь на мгновенье то на одном снимке, то на другом: давешняя монахиня - а она все стоит на колокольне, поглядывает вниз и улыбается - в эффектной цивильной одежде за огородочкою в судебном зале (двое стражей по сторонам); окруженная журналистами, словно кинозвезда какая, спускается по ступеням внушительного здания - надо полагать, Дворца Правосудия.
      Флегматичный водитель, понаблюдав за напрасными стараниями совершенно обескураженных, не привыкших в России к подобному отношению товарищей проникнуть в обитель, столь же флегматично, как пиво пил прежде, нажимает на кнопку сигнала, а потом щелкает и клавишею, врубающей сирену.
      - Ты чего?! - пугается белобрысая.
      - Нормально, - говорит ли, показывает ли лапидарным, выразительным жестом тот.
      А монахиня на колокольне, справясь с часиками, ударяет в колокола. Получившаяся какофония явно забавляет ее: высунулись кто из какой двери, кто из окошка сестры, привратница, словно борзая, бежит к келейному корпусу; навстречу, спортсменка-спортсменкою, мчится мать-настоятельница, отдавая на ходу распоряжения.
      Калитка снова приотворяется. Мать-настоятельница, дама сравнительно молодая, чью комсомольско-плакатную внешность камуфлирует от невнимательного взгляда монашеское одеяние, не столько ни бельмеса не понимает в многоголосии с той стороны ограды, сколько не желает понимать, не желает смотреть и на просунутые в щель белобрысой репортершею вырезки. Особенно раздражает монахиню уставившийся на нее телеглаз.
      - Минутку, господа! Айн момент! - а сама косится на колокольню, с которой несется все более веселый перезвон.
      Наконец, привратница почти за руку тащит юную, тонкую монашку, которая, выслушав данную на ухо настоятельницею инструкцию, на чистейшем берлинском диалекте говорит, что господа, к сожалению, ошиблись, что никакой сестры Ксении в их обители нету и не было и даже никакой сестры с другим именем, похожей на фотографические изображения, и что, к сожалению, монастырь не может сейчас принять дорогих гостей.
      Немцы переглядываются, шепчутся, собираются, кажется, предпринять еще одну атаку, но привратница уже закладывает калитку тяжелыми, бесспорными засовами, а мать-настоятельница, не заметив вопроса-упрека в глазах юной сестры-переводчицы, направляется к кельям.
      А инокиня Ксения знай себе бьет в колокола и небрежным взглядом провожает удаляющийся, уменьшающийся рэйндж-ровер, покуда тот не превращается в божью коровку, вполне уместную на лугу, даже на столь древнем!
      !Прежде инокиню Ксению звали Нинкой - не Ниною даже - ибо была она довольно дурного тона девочкой из Текстильщиков, собою, впрочем, хорошенькой настолько, что мутно-меланхолический глаз чернявого мальчика из тех, кто ошивается на рынках, возле коммерческих, на задах комиссионок - вспыхнул, едва огромное парикмахерское зеркало, отражавшее его самого в кресле, покрытого пеньюаром, и мастерицу с болтающимися в вырезе бледно-голубого халатика грудями, наносящую феном последние штрихи модной укладки, включило в свое поле гибкую фигурку, возникшую в зале с совком и метелочкою - прибрать настриженные за полчаса волосы.
      Мастерица ревниво заметила оживление взгляда клиента, прикрыла халатный распах.
      - Не вертись! - прикрикнула, хоть мальчик вовсе и не вертелся, - испорчу!
      - Кто такая?
      - Ни одной не пропустишь! Как тебя только хватает?!
      - Кто такая, спрашиваю?
      Мастерица поняла, что, пусть презрительно, а лучше все же ответить:
      - Кажется, с завода пришла. Ученица. Пытается перейти в следующий класс.
      Мальчик пошарил рукою под пеньюаром, вытащил и положил на столик, рядом с разноцветными импортными баночками и флаконами, двухсотрублевую и не попросил - приказал:
      - Познакомь.
      Нинка, подметая, поймала маслянистый взгляд, увидела зелененькую с Лениным.
      - Нин! - как раз высунулась из-за парикмахерских кулис немолодая уборщица. - К телефону.
      - А чо эт' на вокзале? - спрашивала Нинка далекую, на том конце провода, подругу в служебном закутке с переполненными пепельницами, электрочайником, немытыми стаканами и блюдцами. - Ну, ты выискиваешь! Бабулька, конечно, ругаться будет!
      С той стороны, надо думать, понеслись уговоры, которые Нинка прервала достаточно резко:
      - Хватит! Я девушка честная. Сказала приду - значит все! - а в дверях стояли, наблюдая-слушая, восточный клиент и повисшая на нем давешняя мастерица с грудями.
      - Ашотик, - жеманно, сахарным сиропом истекая, сказала мастерица, едва Нинка положила трубку, - приглашает нас с тобой поужинать.
      - Этот, что ли, Ашотик? - не без вызова кивнула Нинка на чернявого. А, может, не нас с тобой, а меня одну?
      - Можно и одну, - стряхнул Ашотик с руки мастерицу.
      - Только поужинать?
      - Зачем только?! - возмутился клиент. - Совсем не только!
      - А я не люблю черных, - выдала Нинка, выдержав паузу. - Терпеть не могу. Воняют, как ф-фавены!
      Хоть и не понял, кто такие таинственные эти фавены, Ашотик помрачнел - глаза налились, зубы стиснулись - отбросил мастерицу, снова на нем висевшую, сделал к Нинке шаг и коротко, умело ударил по щеке, пробормотал что-то гортанное, вышел.
      - Ф-фавен! - бросила Нинка вдогонку, закрыла глаза на минуточку, выдохнула глубоко-глубоко. И принялась набирать телефонный номер.
      Мастерица, хоть и скрывала изо всех сил, была довольна:
      - Ох, и дура же ты! Знаешь, сколько у него бабок?
      - А я не проститутка, - отозвалась Нинка, не прерывая набора.
      - А я, выходит, проститутка?
      Нинка пожала плечами, и тут как раз ответили.
      - Бабуля, солнышко! Ты не сердись, пожалуйста: я сегодня у Верки заночую.
      Бабуля все-таки рассердилась: Нинка страдальчески слушала несколько секунд, потом сказала с обезоруживающей улыбкою:
      - Ну бабу-у-ля! Я тебя умоляю! - и положила трубку.
      - А ты, - дождалась мастерица момента оставить последнее слово за собой, - а ты, выходит - целочка!
      Темно-сиреневая вечерняя площадь у трех вокзалов кишела народом. Нинка вынырнула из метро и остановилась, осматриваясь, выискивая подругу, а та уже махала рукою.
      - Привет.
      - Привет, - заглянула Нинка в тяжелый подругин пакет, полный материалом для скромного закусона: картошечка, зелень, яблоки, круг тощей колбасы. - И ты же их еще кормишь!
      - По справедливости! - слегка обиделась страшненькая подруга. - Их выпивка - наша закуска. Водка знаешь сколько сейчас стоит?
      - А что с меня? - хоть Нинка и полезла в сумочку, а вопрос задала как-то с подвохом, и подруга подвох заметила, решила не рисковать:
      - Да ты чо?! Нисколько, нисколько, - и для подтверждения своих слов даже подпихнула нинкину руку с кошельком назад в сумочку.
      - Понятненько!
      - Только, Нинка, это! слышишь! Ты рыжего, ладно? Не трогай. Идет?! Ну, который в тельнике.
      Нинка улыбнулась.
      - А где ж! женихи-то?
      - За билетами пошли. Да вон! - кивнула подруга, а мы, не больно интересуясь тонкостями знакомства, подобных которому много уже повидали и в кино, и, главное, в жизни, отъедем, отдалимся, приподнимемся над толпою, успев только краем глаза заметить, как двое парней с бутылками в карманах, эдакая подмосковная лимит, работяги-демобилизованные, пробираются к нашим подругам и, постояв с полминуточки, рукопожатиями обменявшись, вливаются в движение человеческого водоворота, в тот его рукав, который, вихрясь, течет к широкому перрону, разрезаемому подходящими-отходящими частыми электричками пикового часа.
      - В семнадцать часов двадцать четыре минут от шестой платформы отправится электропоезд до Загорска. Остановки: Москва-третья, Северянин, Мытищи, Пушкино, далее - по всем пунктам!
      Пропустим, как все там у них происходило, ибо, проводив явившуюся на пороге сортира, слегка покачивающуюся Нинку полутемным, длиннючим, с обеих сторон дверьми обставленным коридором общаги, окажемся в комнате парней и легко, автоматически, безошибочно и уж, конечно, не без тошноты восстановим сюжет по мизансцене: на одной из кроватей, пыхтя и повизгивая, трудятся подруга и снявший тельник рыжий в тельнике, а приятель его, уткнув голову в объедки-опивки, спит за нечистым столом праведным сном Ноя.
      Нинка пытается разбудить приятеля: сперва по-человечески и даже, что ли, с нежностью:
      - Э! Слышь! Трахаться-то будем? Трахаться, спрашиваю, будем? Лапал, лапал, заводил! - но постепенно трезвея, злея, остервеняясь: - Ты! Ф-фавен! Пьянь подзаборная! Ты зачем меня сюда притащил, а?! - колотит по щекам, приподнимает за волосы и со стуком бросает голову жениха in statu quo, получая в ответ одно мычание, - все это под аккомпанемент застенных магнитофонных шлягеров, кроватного скрипа, стонов, хрипов - и, наконец, отчаявшись, вздернутая, обиженная, хватает плащик, сумочку, распахивает дверь.
      - Нин! куда?! - отвлекается от сладкого занятия подруга. - Чо, чокнулась? Времени-то! Ночевала б!
      - Ага, - гостеприимно подтверждает рыжий в тельнике, на локтях приподнявшись над подругою. - Он к утру отойдет!
      !Но Нинка, не слушая - коридором, лестницею, мимо сонной вахтерши, вон, на улицу, в неизвестный городок, и мчится на звук проходящего невдали поезда под редкими фонарями по грязи весенней российской, по лужам, матерится сквозь зубы, каблучки поцокивают, и в узком непроезжем проулке натыкается на расставившего страшно-игривые руки пьяного мордоворота.
      Нинка осекается, поворачивает назад, спотыкается о кирпичную половинку, но, вместо того, чтобы, встав, бежать дальше, хватает ее, поднимает над головою:
      - Пошел прочь - убью! Ф-фавен вонючий! - и мордоворот отступает, видит по глазам нинкиным, что и впрямь - убьет.
      - Е..нутая, - вертит пальцем у виска, когда Нинка скрывается за поворотом!
      Ни мента, ни дежурного, пожилая только какая-то парочка нервно пританцовывает на краю платформы, ежесекундными взглядами в черноту торопя электричку. Нинка, вымазанная, замерзшая, сидит скрючившись, поджав ноги, сфокусировав глаза на бесконечность, на полуполоманной скамейке.
      Электричка, предварив себя ослепительным светом прожектора, словно из преисподней вынырнув, является в реве, в скрежете, в скрипе! Нинка, не вдруг одолев ступор, едва успевает проскочить меж схлопывающимися дверьми, жадно выкуривает завалявшиеся в сумочке полсигареты, пуская дым через выбитое тамбурное окошко в холод, в ночь - и входит в вагон, устраивается, где поближе.
      Колеса постукивают успокоительно. Вагон, колеблясь, баюкает!
      В противоположном конце - длинновласый бородач уставился в окно: молодой, в черном, в странной какой-то на нинкин вкус шапочке: тюбетейке не тюбетейке, беретике - не беретике.
      Нинка бросает на попутчика один случайный ленивый взгляд, другой, третий! Лицо ее размораживается, глаз загорается. Нинка встает, распахивает плащик, решительно одолевает три десятка метров раскачивающегося заплеванного пола, прыскает по поводу рясы, спускающейся из-под цивильной курточки длинновласого, нагло усаживается прямо напротив и, не смутясь полуметровой длиной кожаной юбочки, не заботясь (или, наоборот, заботясь) о произведенном впечатлении, закидывает ногу на ногу.
      Длинновласый недолго, равнодушно глядит на Нинку и отворачивается: не вспыхнул, не покраснел, не раздражился.
      Второе за нынешний вечер пренебрежение женскими ее чарами распаляет Нинку, подталкивает к атаке:
      - Вы поп, что ли? - спрашивает она совершенно ангельским голоском. А я как раз креститься собралась. По телевизору все уговаривают, уговаривают. Почти что уговорили!
      - Иеромонах, - смиренно-равнодушно отвечает попутчик.
      - Монах? - снова не может удержаться Нинка от хохотка. - Так вам чего! это! ну, это самое! запрещено, да? - и еще выше поддергивает юбочку. - А жалко. Такой хорошенький. Прям' киноартист.
      На правой руке, на безымянном пальце, там, где мужчины носят обыкновенно обручальные кольца, сидит у монаха большой старинный перстень: крупный, прозрачный камень, почти бесцветный, чуть разве фиолетовый, словно в стакан воды бросили крупицу марганцовки, удерживают почерневшие от времени серебряные лапки.
      - А чего не смтрите? Соблазниться боитесь? Или вам и смотреть запрещено? - и Нинка забирается на скамейку с ногами, усаживается на спинку: несжатые коленки как раз напротив монахова лица.
      Монах некоторое время глядит на коленки, на Нинку - столь же холодно, равнодушно, без укоризны, и тупит глаза долу.
      - Бедненькие! - сочувственно качает Нинка головою. - А я, знаете, я уж-жасно люблю трахаться! Такой кайф! Главный кайф на свете. Мне б вот запретили б или там, не дай, конечно, Бог, болезнь какая - я бы и жить не стала. Мы ведь все как в тюрьме. А, когда кончаешь, словно небо размыкается! свет! и ни смерти нету, ни одиночества!
      Монах бросает на Нинку мгновенный, странный какой-то взгляд: испуганный, что ли, - и потупляется снова.
      - Слушайте! а вы что - вообще никогда не трахались? - то ли искренне, то ли очень на это похоже поражается Нинка. - А с ним у вас как? - кивает на неприличное место. - В порядке? Действует? Встает иногда? Ну, хихикает Нинка, - по утрам, например. У меня один старичок был, лет под пятьдесят; так вот: вечером у него когда встанет, а когда и нет; зато по утрам - как из пушки! Или когда мяса наедитесь? А, может, и он тоже у вас - монах? И черную шапочку на головке носит? Ох уж я шапочку-то с него бы сняла!..
      Глаз у Нинки разгорелся еще ярче, сама зарумянилась, похорошела донельзя.
      Монах встал и пошел. А, вставая, уколол ее совершенно безумным взглядом, таким, впрочем, коротким, что Нинка даже засомневалась: не почудилось ли, - и таким яростным, страстным!
      Она поглядела вслед монаху, скрывшемуся за тамбурной дверью, и отвернулась к окну, замерла: то ли взгляд-укол вспоминая-переживая, то ли раздумывая, не пуститься ль вдогон.
      А за окном, по пустынному шоссе, виляющему рядом с рельсами, сверкая дальним и противотуманками, обгоняя поезд, неслась бежевая "девятка".
      Электричка затормозила в очередной раз, открыла двери со змеиным шипом и впустила вываливших из "девятки" четверых: трезвых, серьезных, без-жа-лост-ных! Не ашотиков.
      Нинка поджалась вся, но не она их, видать, интересовала: заглянув из тамбура и равнодушно мазнув по ней взглядами, парни скрылись в соседнем вагоне.
      Нинка надумала-таки, встала, двинулась в противоположную сторону туда, где исчез монах. Приподнялась на цыпочки и сквозь два, одно относительно другого покачивающихся торцевых окошечка увидела длинновласого, столь же смиренно и недвижно, как полчаса назад, до встречи с нею, сидящего на ближней скамье.
      Нинке показалось, что, если войдет, снова спугнет монаха, потому так вот, на цыпочках, она и застыла: странную радость доставляло ей это созерцание исподтишка тонкого, аскетичного, и впрямь очень красивого лица.
      Электричку раскачивало на стыках. Лязгала сталь переходных пластин. Холодный ветер гулял по тамбуру.
      Зачарованная монахом, Нинка не обратила внимания, как, не найдя, чего искали, в передней половине поезда, парни из "девятки" шли через пустой нинкин вагон, и только, сжатая стальными клещами рук и, как неодушевленный предмет отставленная от переходной дверцы, вздрогнула, встревожилась, поняла: компания направляется к монаху.
      Нинка, не раздумывая, бросилась на помощь, но дверцу глухо подпирал один из четверых, а трое, слово-другое монаху только бросив, принялись бить его смертным боем.
      Нинка колотила кулачками, ногами в скользкий, холодный металл, кричала бессмысленно-невразумительное вроде:
      - Откройте! пустите! ф-фавены вонючие! - но подпирающий сам мало чем отличался от подпираемого железа.
      Нинка пустилась назад, пролетела вагон, следующий, увидела кнопку милицейского вызова, вдавила ее, что есть мочи, до крови почти под ногтями, но, очевидно, зря! Время уходило, и Нинка, не глянув даже на испуганную пожилую пару, с которою вместе ждала электричку, побежала до головного, оставляя за собою хлябающие от поездной раскачки двери, попыталась достучаться к машинистам!
      Электричка безучастно неслась среди темных подмосковных перелесков, сквозь которые то и дело мелькали огни сопровождающей ее зловещей бежевой "девятки".
      Нинка дернулась было назад - одному Богу зачем известно - но шестое какое-то чувство остановило ее, заставило на пол= гибкого =корпуса высунуться в тамбурное окошечко, на ту сторону, где змеились, поблескивали холодной полированной сталью встречные рельсы.
      И точно: полуживое ли, мертвое тело монаха как раз выпихивали сквозь приразжатый дверной створ. Где уж там было услышать, но Нинке показалось, что она даже услышала глухой стук падения - словно осенью яблоко с яблони.
      Нинка обмякла, привалилась к осклизлой пластиковой стене, тихо заплакала: от жалости ли, от бессилия. С грохотом, сверкнув прожектором, полетел встречный тяжелый товарняк, и Нинка ясно, словно в бреду, увидела вдруг, как крошат, в суповой набор перемалывают стальные его колеса тело бедного черного монашка. Нинку вывернуло.
      Электричка притормаживала. Отворились двери. И уже схлопывались, как, импульсом непонятным, неожиданным брошенная, выскочила Нинка на платформу, увидела - глаз в глаз - отъезжающего на служебной площадке помощника машиниста, бросила ему, трусу сраному:
      - Ф-фавен вонючий!
      Мимо пошли, ускоряясь, горящие окна, и в одном из них мелькнули прижавшиеся к стеклу, ужасом искаженные лица пожилой пары. Нинка обернулась: метрах в ста от нее стояла та самая кучка парней.
      За последним окном последнего вагона, уходящего в ночь, двое ментов играли в домино. Единственный фонарь, мотаясь на ветру, неверно освещал, скользящими тенями населял платформу, на которой в действительности кроме парней и Нинки не было теперь никого. Ни огонька не светилось и поблизости, только фары подкатившей "девятки".
      Долгие-долгие секунды длилось жуткое противостояние. Потом один из парней двинулся к Нинке. Она оглянулась: куда бежать? - и поняла, что некуда: найдут, догонят, достанут.
      Главный - так казалось на первый взгляд, во всяком случае, именно он говорил с монахом, прежде чем начать его бить, - окликнул того, кто пошел на Нинку:
      - Санек!
      Санек вопросительно приостановился.
      - Линяем!
      - Да ты чо?! Да она же!
      - Она тебе чо-нибудь сделала?
      - Дак ведь!
      - Вот и линяем!
      Проворчав:
      - Пробросаешься! - Санек смирился, присоединился к остальным.
      Двери "девятки" хлопнули, заработал мотор, свет фар мазнул по платформе и исчез, поглощенный тьмою.
      Нинка стояла столбом, слушая не то шум удаляющейся машины, не то стук унимающегося постепенно сердечка. Неожиданно, с неожиданной же пронзительностью, вспомнился давешний монашков взгляд, и Нинка пошла к будке автомата.
      Трубка давно и безнадежно была ампутирована, только поскрипывал по пластику, качаясь на сквозняке, обрубок шланга-провода. Оставалось давно погасшее кассовое оконце, забранное стальными прутьями.
      Нинка приложилась к пыльному, липкому стеклу, разглядела на столике телефонный аппарат. Отыскала под ногами ржавую железяку, просунула меж прутьями, высаживая стекло, попыталась дотянуться до трубки, но только порезалась, да глубоко, больно, перемазалась кровью. Платком, здоровой руке помогая зубами, перевязалась кое-как, решительно спрыгнула с платформы, пошла вдоль путей - в полную уже черноту и глухоту.
      - Монах! - принялась кричать, отойдя на полкилометра. - Монах! Ты живой?!
      Ни электричкой, ни товарняком не тронутый, удачно, если можно сказать так в контексте, приземлившийся, монах лежал меж рельсами: на минутку продравшаяся сквозь тучи луна показала его Нинке: недвижного, с черным от крови лицом, с непристойно задранной рясою.
      - Ты живой, слышишь? - присела Нинка на корточки. - Живой?
      Монах не шевельнулся, не застонал. Нинка отпрянула: страшно! - но тут же и одолела себя, возвратилась. Не найдя, где застежки, разорвала ворот рясы, рубахи, запустила руку в распах: к груди, к сердцу!
      - Ну вот и слава Богу! - выдохнула. - А кровь - ерунда. Вылечим. У меня бабулька!..
      Вдали показался поезд. Нинка взяла монаха под мышки:
      - Ты только потерпи, ладно?
      Монах был тяжел, Нинка застряла с ним на рельсах, а поезд приближался, как бешеный. Испугавшись, что не успеет, Нинка потащила монаха назад, но тут и с другой стороны загрохотало. Молясь, чтоб не задело, Нинка бросила монаха, как успела, сама упала рядом, обняла-прикрыла, хоть надобности в этом вроде и не было.
      Поезда встретились прямо над ними и неистовствовали в каких-то, казалось, миллиметрах от голов, тел.
      Монахов глаз приоткрылся.
      - Не надо милиции! - и закрылся снова.
      Нинка не так разобрала в грохоте:
      - Милицию? Да где ты этих фавенов найдешь?!
      - Не-на-до! - внятно проартикулировал монах и, словно нехитрые три эти слога отобрали у него последние силы, вырубился, кажется, надолго.
      Поезда прошли. Нинка подхватила едва подъемную свою ношу, потащила через пути, через канаву, через лесок, проваливаясь в недотаявшие весенние сугробики, - к шоссе, усадила-привалила к дереву на обочине, сама вышла на асфальт, готовая голосовать, попыталась, сколько возможно, привести себя в порядок и даже охорошиться.
      Показались быстрые фары. Нинка стала как можно зазывнее, подняла ручку. Машина проскочила было, но притормозила, поползла, виляя, назад, и Нинка увидела, что это - бежевая "девятка".
      Вернулись!
      Как ветром сдуло Нинку в кювет, а "девятка" остановилась, приоткрыла водительское стекло, храбрый плейбой - искатель приключений высунулся и повертел усатой головою:
      - Эй, хорошенькая! Ну, где ты там?
      Нинка не вдруг осознала ошибку, а, когда осознала и полезла из кювета, "девятка" показывала удаляющиеся хвостовые огни.
      - Ф-фавен! - незнамо за что обложила Нинка плейбоя.
      Побрякивая железками, протрясся из Москвы старенький грузовик. Снова появились быстрые фары. Снова Нинка подняла руку.
      Черная "Волга" 3102 с круглой цифрой госномера стала рядом. Откормленный жлоб в рубахе с галстучком - пиджак на вешалке между дверей - уставился оценивающе-вопросительно.
      - В Текстильщики! Во как надо! - черканула Нинка большим пальцем по горлу.
      Жлоб подумал мгновенье и щелкнул открывальным рычажком:
      - Садись.
      - Я! - замялась Нинка. - Я не одна, - и кивнула в сторону дерева, монаха.
      Жлоб отследил взгляд, снова щелкнул рычажком - теперь вниз, врубил передачу.
      Нинка вылетела на дорогу, выросла перед капотом, раскинув руки.
      - Не пущу! - заорала.
      Жлоб отъехал назад, снова врубил переднюю и, набычась, попытался с ходу объехать Нинку. Но та оказалась ловче, жлоб едва успел ударить по тормозам, чтоб не стать смертоубийцею.
      - Ф-фавен! - сказала Нинка. - Человеку плохо. Ну - помрет? Номер-то твой я запомнила!
      - Помрет!.. - злобно передразнил жлоб сквозь зубы. - Нажрутся, а потом! - и, обойдя машину, открыл багажник, достал кусок брезента, бросил на велюровое заднее сиденье. - Две сотни, не меньше!
      - Где я тебе эти сотни возьму?! - буквально взорвалась Нинка и вспомнила с тошнотою, как выкладывал Ашотик зеленую бумажку на столик в парикмахерской. - Помоги лучше!
      - Это что ж, за так?
      - Вот! - дернула Нинка на себе кофту, так что пуговицы посыпались, вывалила крепкие, молодые груди. - Вот! Вот! - приподняла юбку, разодрала, сбросила трусики. - Годится? Нормально?! Стоит двух сотен?
      Глазки у жлоба загорелись. Он потянулся к Нинке.
      - П'шел вон! - запахнула она плащ. - Поехали. Отвезешь - там!
      Они катили уже по Москве. Нинка держала голову бесчувственного монаха на коленях, нежно гладила шелковистые волосы.
      - Слушай, - сказала вдруг жлобу, поймав в зеркальце сальный его взгляд. - А вот какой тебе кайф, какой интерес? Я ведь не по желанию буду! Или ты, с твоей будкой, по желанию и не пробовал никогда?
      - Динамо крутануть собралась? - обеспокоился жлоб настолько, что даже будку пропустил. - Я тебе так прокручу!
      - Никак ты мне не прокрутишь, - презрительно отозвалась Нинка. - Да ты не бзди: я девушка честная. Сказала - значит все.
      Жлоб надулся, спросил:
      - Прямо?
      - Прямо-прямо, - ответила Нинка. - Если куда свернуть надо будет тебе скажут!
      Поворот, другой, третий, и "Волга" остановилась у подъезда старенькой панельной девятиэтажки.
      - Как предпочитаешь? - спросила Нинка жлоба. - Натурально или! - и нагло, зазывно обвела губы остреньким язычком.
      - Или, - закраснелся вдруг, потупился жлоб и в меру способностей попытался повторить нинкину мимическую игру.
      - Пошли.
      Нинка осторожненько, любовно переложила голову монаха на брезент, выскользнула из машины. Жлоб уже стоял у парадного, держался, поджидая, за дверную ручку.
      - Вот еще, - бросила. - Всяких ф-фавенов в свой подъезд водить! После вонять будет. Становись, - и подпихнула жлоба к стенке, в угол, сама опустилась перед ним на колени.
      Монах приподнялся со стоном на локте, взглянул в окно, увидел Нинку на коленях перед водителем!
      Нинка снова как почувствовала, обернулась, но толком не успела ничего разглядеть, понять: пыхтящий жлоб огромной, белой, словно у мертвеца, ладонью вернул ее голову на место.
      Монах закрыл глаза, рухнул на сиденье.
      Как бешеная, загрохотала у него в ушах электричка, из темноты выступило, нависло лицо с холодными, пустыми, безжалостными глазами.
      - Посчитаемся, отец Сергуня? - произнесло лицо. - Ты все-таки в школе по математике гений был, в университете учился. Шесть человек - так? Трое - по восемь лет. Двое - по семь. И пять - последний. Итого? Ну? Я тебя, падла, спрашиваю! Повторить задачку? Трое - по восемь, двое - по семь, один - пять. Сколько получается?
      - Сорок три, - ответил отец Сергуня не без вызова, самому себе стараясь не показать, как ему страшно.
      - Хорошо считаешь, - похвалило лицо. - Если пенсию и детский сад отбросить, получается как раз - жизнь. Но один - вообще не вернулся. Так что - две жизни.
      И короткий замах кулака!
      !от которого спасла монаха Нинка, пытающаяся привести его в себя, вытащить из "Волги": водитель нетерпеливо переминался рядом и, само собой, помогать не собирался.
      - Ну, вставай, слышишь, монах! Ну ты чо - совсем идти не можешь? Я ведь тебя не дотащу! Ну, монах!
      Он взял себя в руки: встал, но покачнулся, оперся на Нинку.
      - Видишь, как хорошо!
      А жлоб давил уже на газ, с брезгливой миною покидая грязное это место.
      Когда в лифте настала передышка, монах вдруг увидел Нинку: расхристанную, почти голую под незастегнутым плащиком, и попытался отвести глаза, но не сумел, запунцовелся густо, заставил покраснеть, запахнуться и ее.
      Переглядка длилась мгновение, но стоила дорогого.
      - Ты не волнуйся, - затараторила Нинка, скрывая смущение, - мы с бабулькой живем. Она у меня! Она врач, она знаешь какая! Тебе, можно сказать, повезло!
      Утреннее весеннее солнце яростно било в окно.
      Монах спал на высокой кровати, пока тонкий лучик не коснулся его век. Монах открыл глаза, медленно осмотрелся. Чувствовалось, что ему больно, но, кажется, не чересчур.
      Над ванною, на лесках сушилки, висела выстиранная монахова одежда. Нинка замерла на мгновенье, оценивая проделанное над собственным лицом, чуть прищурилась и нанесла последний штрих макияжа. Бросила кисточку на стеклянную подзеркальную полку, глянула еще раз и, пустив горячую воду, решительно намылилась, смыла весь грим.
      В комнате неожиданно много было книг. На телевизоре стояла рамка, заключающая фотографию мужчины и женщины лет тридцати, перед фотографией - четыре искусственные гвоздики в вазочке прессованного хрусталя. Кровать в углу аккуратно убрана, посреди комнаты - раскладушка со скомканным постельным бельем.
      Нинка тихонько, на цыпочках, приотворила дверь в смежную комнату, потянулась к шкафу. Солнце просвечивало розовую полупрозрачную пижамку, и та не могла скрыть, а только подчеркивала соблазнительность нинкиной наготы. Монах снова, как давеча в лифте, краснел, но снова не мог оторвать глаз. Нинка почувствовала.
      - Ой, вы не спите! Извините, мне платье, - и, схватив платье, смущенно исчезла за дверью.
      Монах отвернулся к стенке.
      - Можно? - постучала Нинка и, пропустив вперед себя сервировочный столик с завтраком и дымящимся в джезве кофе, вошла, одетая в яркое, светлое, короткое платьице. - С добрым утром. Как себя чувствуете? Бабулька сказала - вы в рубашке родились. Но денька два перележать придется. У нас тут рыли - кабель разрубили, но, если куда позвонить - вы скажите - я сбегаю, - тараторила, избегая на монаха глядеть.
      - Спасибо, - ответил он.
      - Ну, давайте, - подкатила Нинка столик к постели, помогла монаху сесть, подложила под спину подушки, подала пару таблеток, воды.
      Монаха обжигали прикосновения нинкиных рук, и он собрался, сосредоточился, анализируя собственные ощущения.
      - Вы простите меня, - тихо проронила Нинка. - Просто я вчера злая была.
      Монах поглядел на Нинку, медленно протянул руку - для благословения, что ли - но не благословил, а, сам себе, кажется, дивясь, робко погладил ее волосы, лицо:
      - Спасибо.
      - Ладно, - снова смутилась Нинка и решительно встала. - Завтракайте. Мне в магазин, прибраться! И спите. Бабулька сказала - вам надо много спать.
      Монах прожевал ломтик хлеба, глотнул кофе, откинулся на подушки!
      !Дверь дачной мансарды, забаррикадированная подручным хламом, под каждым очередным ударом подавалась все более. Голая девица в углу смотрела за этим с ужасом. Ртутный фонарь со столба, сам по себе и отражаясь от снега, лупил мертвенным голубым светом сквозь огромное, мелко переплетенное окно.
      Дверь, наконец, рухнула. Трое парней повалились вместе с нею в мансарду: один - незнакомый нам, другой - тот самый, что задавал монаху в электричке арифметическую задачку, только моложе лет на шесть, третий сам Сергей.
      Поднявшись, Арифметик пошел на девицу. Та присела, прикрыла локтями груди, кистями - лицо, завизжала пронзительно.
      Пьяный Сергей пытался удержать Арифметика, хватал его за рукав:
      - Оставь! Ну, оставь ты ее, ради Бога! Мало тебе там? - но тот только отмахнулся, сбросил сергееву руку.
      Когда между Арифметиком и девицею осталось шага три, она распрямилась, разбежалась и, ломая телом раму, дробя стекло, ласточкою, как с вышки в бассейне, вылетела через окно вниз, на участок, в огромный сугроб.
      Даже Арифметик оторопел, но увидев, что девица благополучно выкарабкивается из снега, успокоился, перехватил на лестнице Сергея, собравшегося было бежать на улицу:
      - Спокойно, Сергуня, спокойно! - взял протянутый кем-то снизу, из комнаты, стакан водки, почти насильно влил ее в сергееву глотку. - Куда она на х.. денется? Нагишом! Сама приползет, блядь, прощенья просить будет. Ты главное, Сергуня, не бзди!
      Вернувшись из магазина или куда она там ходила, Нинка тихо, снова на цыпочках, приотворила монахову дверь. Монах лежал с закрытыми глазами. Нинка подошла, опустилась на колени возле кровати, долгим, нежным, влюбленным, подробным взглядом ощупала аскетическое лицо. Произнесла шепотом:
      - Ты ведь спишь, правда? Можно, я тебя поцелую, пока ты спишь? Ты ведь во сне за себя не ответчик, а если Богу твоему надо, пусть он тебя разбудит. Я ж перед Ним не виновата, что влюбилась, как дура! - и Нинка потянулась к подушкам, осторожно поцеловала монаха в скулу над бородою, в другую, в сомкнутые веки, в губы, наконец, которые дрогнули вдруг, напряглись, приоткрылись. Не то, что бы ответили, но! - Я развратная, да? Наверное, я страшно развратная, и, если Бог твой и впрямь есть, шептала жарко, - в аду гореть буду. Но ведь рая-то Он все равно на всех не напасется, надо ж кому-нибудь и в аду, - а сама запустила уже руку под одеяло, ласкала монахово тело, и он, напряженный весь, как струна, лежал, вздрагивая от нинкиных прикосновений. - А за себя ты не бойся, ты в рай попадешь, в рай, потому что спишь!
      Нинка раскрыла его рубаху, целовала грудь, и он так закусил губу, что капелька крови потекла, спряталась в русой бородке.
      - Господи! как хорошо! Это ж надо дуре было влюбиться! Господи, как хорошо! - и тут судорога прошла по монахову телу, и он заплакал вдруг, зарыдал, затрясся:
      - Уйдите! Уйдите, пожалуйста!
      Нинка отскочила в испуге, в оторопи, платье поправила.
      - Ну чего вы! - сказала. - Чего я вам такого сделала?! - но монах не слышал: его била истерика.
      - Ты дьяволица! - кричал он. - Ты развратная сука! Ты!.. ты!..
      И тут нинкин взгляд похолодел.
      - Ф-фавен! - бросила она и, хлопнув дверью, выскочила из комнаты, из дому!
      !а вернулась, когда уже вечерело: вывалилась из распухшего пикового автобуса, оберегая охапку бледно-желтых крупных нарциссов, нырнула во двор, ускорила шаг, еще ускорила. По лицу ее видно было, что боится опоздать.
      Лифт. Дверь. В квартире тихо. Света не зажигая, не снимая плащика, разувшись только, чтоб не стучать, покралась с белеющей в полутьме охапкою в свою комнату.
      - Прости меня, - шепнула, вывалила цветы на коврик перед кроватью и тут только не увидела даже - почувствовала, что монаха нету.
      Зажгла свет здесь, там, на кухне. Заглянула и в ванную. Сушильные лески были праздны. Заметила записку, придавленную к столу монаховым перстнем: храни вас Господь.
      Нинка прочитала три эти слова несколько раз, ничего не понимая, перевернула, перевернула еще и заплакала.
      В дверях стояла вернувшаяся с работы бабулька, печально смотрела на внучку.
      Нинка оглянулась:
      - Он ни адреса не оставил, ничего. Я ведь даже как звать его не спросила!
      Лампада помигивала перед иконою, но монах не молился: положив подбородок на опертые о столешницу, домиком, руки, глядел сквозь окно в пустоту. Вокруг было темно, тихо. Далеко-далеко стучал поезд.
      Монах встал и вышел из кельи. Миновал долгий коридор, спустился лестницею, выбрался во двор. На фоне темно-серого неба смутно чернелись купола соборов. В старом корпусе светилось два разрозненных окна. Монах подошел к одному, привстал на цыпочках: изможденный старик застыл на коленях перед иконою.
      Монах вошел, зашагал под древними белеными сводами, редко отмеченными зарешеченными, как в тюрьме, лампочками, остановился возле двери, из-под которой сочился слабый, желтый свет. Постоял в нерешительности, робко постучал, но тут же повернулся и побежал прочь, как безумный.
      Дверь приотворилась. Старик выглянул и успел только заметить, как мелькнул на изломе коридорного колена ветром движения возмущенный край черной рясы!
      Толпа вынесла Нинку из вагона метро на ее станции и потащила к выходу.
      Нинка спиною почувствовала пристальный взгляд, обернулась и меж покачивающихся в ритме шага голов увидела на противоположной платформе монаха в цивильном, ошибиться она не могла. И в том еще не могла ошибиться, что монах здесь ради нее, ее поджидает, высматривает.
      Нинка двинулась встречь народу, что было непросто; монах, перегораживаемый составляющими толпы, то и дело исчезал из поля зрения. Нинка даже, привстав на цыпочки, попыталась подать рукою знак.
      Вот уже два-три человека всего их разделяли, и монах смотрел на Нинку жадно и трепетно, как подошел поезд и в последнее мгновенье монах прыгнул в вагон, отгородился пневматическими дверями.
      - Монах! Монах! - закричала Нинка, в стекло застучала, в сталь корпуса, но поезд сорвался с места, унес в черный тоннель ее возлюбленного!
      Все было странно, не из той жизни, в которой Нинка всю жизнь жила: долгополые семинаристы, хохоча, перебегали двор, старушки с узелками переваливались квочками, важные монахи в высоких клобуках, в тонкой ткани эффектно развевающихся мантиях шествовали семо и овамо, высокомерно огибая кучки иноземцев, глазеющих, задрав головы, на синие и золоченые купола.
      Но и Нинка была странной: скромница, вся в темном, никак не туристка здесь - скорее, паломница.
      Юный мальчик в простой ряске, десяток волосков вместо бороды, шел мимо, и Нинка остановила:
      - Слушай!.. Ой, простите! А ты! вы! вы - монах?
      - Послушник, - с плохо скрытой гордостью ответил мальчик.
      - А как вот эта вот! - показала Нинка на мальчикову шапочку, - как называется?
      - Скуфья, - сказал мальчик. - Вы только это хотели узнать?
      - Да. Нет! Где у вас! где живут монахи?
      - Кого-нибудь конкретно ищете?
      - Н-нет! просто хотела!
      - Вон, видите: ворота, стена, проходная?.. Вон там. Извините, - и мальчик пошел дальше, побежал!
      Нинка направилась к проходной. Молодой дебил стоял рядом с дверцею, крестился, как заводной, бормотал, и тонкая нитка слюны, беря начало из угла его губ, напрягалась, пружинила под ветерком; женщины с сумками, с рюкзаками, с посылочными ящиками - гостинички братьям и сыновьям - молча, торжественно сидели неподалеку на скамейке, ожидая приема; за застекленным оконцем смутно виднелось лицо вахтера!
      Ворота отворились: два мужика в нечистых телогрейках выкатили на тележке автомобильный мотор, - и Нинка сквозь створ углядела, как высыпали монахи из трапезной. Пристроилась, чтоб видеть - ее монашка, кажется, не было среди них; впрочем, наверняка ли? - в минуту рассыпались они, рассеялись, разошлись по двору, два рослых красавца только остались в скверике, театрально кормя голубей с рук.
      Нинка вошла в проходную, спросила у сухорукого, в мирское одетого вахтера:
      - Что? Туда нельзя?
      - А вы по какому делу?
      - Ищу одного! монаха. Он! - и замялась.
      - Как его звать? - помог вахтер.
      - Не знаю, - ответила Нинка.
      - В каком чине?
      - Не знаю. Кажется! нет, не знаю!
      Вахтер развел здоровой рукою.
      - Я понимаю, - сказала Нинка. - Извините, - и совсем было ушла, как ее осенило. - Он! он! неделю назад его! побили! Сильно.
      - А-а! - понял вахтер, о ком речь. - Агафан! Сейчас мы ему позвоним.
      - Как вы сказали? Как его звать?
      - Отец Агафангел.
      Телефон не отвечал.
      - Сейчас, - сказал сухорукий, снова взявшись за диск. - Вы там подождите, - и кивнул за проходную.
      Нинка покорно вышла, прошептала:
      - А-га-фан-гел! Отец! - и прыснула так громко и весело, что красавцы, продолжающие кормить голубей, оба разом оглянулись на хохоток.
      Вахтер приоткрыл окошко:
      - Он сегодня в соборе служит.
      - Где? - не поняла Нинка.
      - В соборе, - кивнул сухорукий на громаду Троицкого.
      В церкви она оказалась впервые в жизни. Неделю тосковавшая по монаху, казнившаяся виною, час проведшая в лавре, Нинка вполне готова была поддаться таинственному обаянию храмовой обстановки: пенье, свечи, черные лики в золоте фонов и окладов, полутьма! Долго простояла на пороге, давая привыкнуть и глазам, и заколотившемуся сверх меры сердечку. Потом шагнула в глубину.
      В боковом приделе иеромонах Агафангел отпевал высохшую старушку в черном, овеваемую синим дымом дьяконова кадила, окруженную несколькими похожими старушками. Нинка даже не вдруг поверила себе, что это - ее монашек: таким недоступно возвышенным казался он в парчовом одеянии.
      Она отступила во тьму, но Агафангел уже ее заметил и, о ужас! - в самый момент произнесения заупокойной молитвы не сумел отогнать кощунственное видение: нинкина голова, поворачиваемая трупно-белой, огромной ладонью жлоба-шофера.
      Нинка на цыпочках подошла к женщине, торгующей за загородкою свечами, иконами, книгами, шепнула:
      - Сколько будет еще! ну, это?.. - и кивнула в сторону гроба.
      - Служба? - спросила женщина.
      - Во-во, служба.
      - Часа два.
      - Так до-олго?! А какая у вас книжка самая! священная? Эта, да? ткнула пальчиком в нетолстое черное Евангелие, полезла в сумочку за деньгами. - А этот вот, поп, он через какие двери выходит?..
      Жизнь бурлила перед стенами лавры: фарцовая, торговая, валютная: "Жигули", "Волги", иномарки, простые и интуристовские автобусы, фотоаппараты и видеокамеры, неимоверное количество расписных яичек всех размеров, до страусиного, ложки, матрешки, картинки с куполами и крестами, оловянные и алюминиевые распятия, книги, газеты! И много-много ашотиков!
      Нинка с Евангелием под мышкою жадно, словно три дня голодала, ела у ступенек старого троллейбуса, превращенного в кооперативную забегаловку, пирожки, запивая пепси из горлышка, и видно по ней было, что, подобно альпинистке, спустившейся с высокой горы, дышит она не надышится воздухом: может, и вонючим, нечистым, но, во всяком случае, не разреженным, нормальной, привычной плотности.
      Шофер стал на подножку полузаполненного ПАЗика:
      - Ну?! Кто еще до Москвы? Пятерка с носа! Есть желающие?
      Какие-то желающие оказались, и Нинка тоже встрепенулась, двинулась было к автобусу, но затормозила на полпути!
      !Сторож запирал парадные двери собора. Агафангел разоблачился уже, но все не решался выйти из церкви, мялся в дверях. Старушку даже убирающую подозвал, собрался пустить на разведку, но устыдился, перекрестил, отправил с Богом.
      И точно: в лиловом настое вечера, почти слившаяся темным своим платьем с черным древесным стволом, поджидала Нинка.
      - Здравствуйте, - сказала пересохшими вдруг связками.
      - Здравствуйте, - остановился на полноге монах.
      - А вы что, и впрямь - Агафангел? Непривычно очень. Вы и в паспорте так?
      - Н-нет! в паспорте - по-другому. Сергей.
      - А я - Нина, - и Нинка подала ладошку лодочкой. - Познакомились, значит.
      Монах коротко пожал ладошку и отдернул руку. Мимо прошли двое долгополых, недлинно, но цепко посмотрели на парочку.
      - У вас, наверное, неприятности будут, что я прям' сюда заявилась?
      - Не будут. А что вы, Нина, собственно, хотели? - изо всех сил охлаждал, бюрократизировал монах свой тон.
      - Прощения попросить! - прошептала Нинка жарко. - И вот, вы забыли! вынула из кошелька перстень.
      Монах отклонил ее руку:
      - Оставьте. Мне его все равно носить больше нельзя.
      - Нельзя?
      - Это аметист, - покраснел вдруг монах. - Символ девственности. Целомудрия.
      - А!.. - прошептала-пропела Нинка. - Так вы и вправду - ни с кем никогда?
      Монах сквозь землю готов был провалиться от неловкости.
      - Так у нас же с вами все равно ничего не было, - снова протянула Нинка перстень.
      - Нет, - покачал головою Агафангел. - Не не было.
      Еще кто-то прошел в черном, оглянулся на них.
      - Все-таки я ужасная дура, - сказала Нинка. - Вы здесь так все на виду!
      - Неужели вы думаете, Нина, что мне важно хоть чье-нибудь о себе мнение, кроме собственного? И потом - тут у нас не тюрьма. Я мог бы выйти отсюда, когда захотел!
      - Поняла, - ответила Нинка. - Я не буду к вам приставать больше. Никогда, - и быстро, склонив голову, пошла к воротам.
      - Нина! - окликнул, догнал ее монах. - Господи, Нина!
      Неизвестно откуда, тьмою рожденный, возник старик, тогда, ночью, молившийся в келье:
      - Считай себя хуже демонов, отец Агафангел, ибо демоны нас побеждают! - сказал и растворился, как возник.
      - Старец, - шепнул Сергей после паузы. - Мой духовник. Я должен ему исповедоваться.
      - Ты что?! - ужаснулась Нинка совершенно изменившимся вдруг, заговорщицким, девчоночьим тоном. - Ты все ему рассказал! про нас?
      - Как я ему расскажу такое?! Никому, никому не могу! - в лад, по-мальчишечьи, ответил Сергей.
      - А мне? - спросила Нинка и посмотрела ясными невинными глазами. - А я, знаешь, я бабульке все-все рассказываю. У меня родители погибли - мне шести не было. Нефть качали в Африке!
      Зазвонили колокола.
      - К молитве, - пояснил Сергей.
      - Иди, - отозвалась Нинка.
      - Нет! Я буду тебе исповедоваться, - и, схватив за руку, монах повлек, потащил ее по тропке к собору, к задней дверце.
      - Не надо! - пыталась вырваться Нинка. - Не надо туда! Вообще - не надо!
      - Почему не надо? - задыхался Сергей и отпирал замок извлеченным из-под рясы ключом. - Почему не надо?! Мы ж - исповедоваться!.. - и почти силою втолкнул Нинку внутрь, заложил дверь засовом.
      Нинка притихла, шепнула в ужасе:
      - А если войдет кто?
      - До утра - вряд ли. А и войдет - что с того?..
      Гулкие их шаги звенели, усиливаемые, размножаемые куполами-резонаторами. Уличный свет пробивался едва-едва, изломанными полосами. Сергей зажигал свечу.
      - Ой, что это?! - Нинка наткнулась на дерево и поняла вдруг сама: Покойница.
      - Ну и ладно, - отвел ее от гроба Сергей. - Что ж, что покойница? Ты что, мертвых боишься? - и усадил на ковер, на ступени какие-то, сам опустился рядом.
      Потянулась тишина, оттеняемая колоколами. Сергей гладил нинкину руку.
      - Ну, - вымолвила Нинка наконец.
      - Что? - не сразу отозвался Сергей.
      - Ты ж хотел исповедоваться.
      Сергей сдавленно хмыкнул - Нинке почудилась, что зарыдал, но нет: засмеялся.
      - Что с тобою, Сережа? Что с тобой?!
      - Как я могу тебе исповедоваться, - буквально захлебывался монах от хохота, - когда ты и есть мой грех! Ты! Ты!! Ты!!!
      - Нет! - закричала Нинка. - Я не грех! Я просто влюбилась! Не трогай меня! Не трогай!
      - Ну почему, почему? - бормотал Сергей, опрокидывая Нинку, роясь в ее одеждах.
      - Здесь церковь! Ты себе не простишь!
      - Я себе уже столько простил!
      Беда была в том, что, хоть она точно знала, что нельзя, Нинке тоже хотелось - поэтому искреннее ее сопротивление оказалось все-таки недостаточным. Все закончилось быстро, в одно мгновение, но и Нинке, и монаху его оказалось довольно, чтобы, как лампочным нитям, на которые синхронно подали перенапряжение, раскалиться, расплавиться и испариться, сгореть!
      Они лежали, обессиленные, опустошенные, а эхо, казалось, еще повторяло нечеловеческие крики, а свечка, догорая, выхватывала предсмертно из темноты суровый лик.
      - Не бойся, - обреченно произнес монах, когда пламя погасло совсем. Я не буду плакать. Не буду кричать на тебя. Просто я ничего не знал о человеке. Ничего не знал о себе. Если это возможно, ты уходи сейчас, ладно? Зажечь тебе свет?
      - Не стоит, - отозвалась Нинка. - Я привыкла, я уже вижу, - и встала; неловко, некрасиво принялась приводить в порядок одежду. - Мы что, не встретимся больше?
      - Я напишу тебе. На Главпочтамт, ладно?
      - Ладно.
      - Извини!
      - Бог простит, - незнамо откуда подхваченное, изверглось из Нинки.
      Она отложила засов, вышла на улицу, постояла, стараясь не заплакать. Вернулась вдруг к собору, распахнула дверцу, крикнула в гулкую темноту:
      - Ты же не знаешь моей фамилии! Как ты напишешь?! - и побежала прочь.
      Всю следующую неделю Нинка мучилась, страдала, переживала примерно так:
      !паранойяльно накручивая на наманикюренный пальчик дешевую цепочку с дешевым крестиком, читала Евангелие, отрываясь от него время от времени то ли для осмысления, то ли для мечтаний!
      !назюзюкавшись и нарыдавшись со страшненькой Веркою, глядела, как та гадает ей засаленными картами и все спорила, настаивала, что она не пиковая дама, а вовсе даже бубновая!
      !выходя из метро, оглядывалась с надеждою увидеть в толпе лицо монашка!
      !бегала даже на Главпочтамт, становилась в очередь к окошку под литерою "Н", спрашивала, нет ли письма просто на Нину!
      !сама тоже, черновики марая, писала монаху письмо и ограничилась в конце концов простой открыткою с одним своим адресом!
      !лежа в постели, вертела в руках монахов перстень и вдруг, разозлясь, швырнула его о стену так, что аметист полетел в одну сторону, оправа в другую, и зарыдала в подушку!
      !а назавтра ползала-искала, сдавала в починку,
      все это в смазанных координатах времени, с большими провалами, про которые и вспомнить не могла, что делала, словом, как говорят в кино: в наплыв, - пока, наконец, снова не оказалась у монастырской проходной!
      Листья уже прираспустились, но еще не потеряли первоначальной, клейкой свежести. Монахи, которых она останавливала, отвечали на нинкины вопросы "не знаю" или "извините, спешу", и все это было похоже на сговор.
      Наблюдали за Нинкою двое: Арифметик, поплевывающий в тени лаврских ворот, и сухорукий страж, который, выждав в потоке монахов относительное затишье, украдкою стукнул в окно, привлекая нинкино внимание.
      - Уехал, - сказал, когда она подошла.
      - Куда?
      Страж пожал здоровым плечом, но версию высказал:
      - К матери, наверное, на каникулы. Они все раз в год ездют.
      - А где у него мать?
      Тут не оказалось и версии:
      - Я даже не послушник. По найму работаю. Присматриваются. Благословенья пока не получил.
      Нинка потерянно побрела к выходу.
      - Эй, девушка! - страж, высунувшись в окошко, показывал письмо.
      - Мне? - вмиг расцветшая, счастливая подбежала Нинка.
      - Не-а. Ему. Вчера пришло. Может, от матери? Тут внизу адрес. Хочешь - спиши, - и подал клок бумаги, обкусанный карандаш.
      - Санкт-Петербург, - выводила Нинка, а Арифметик знай поплевывал, знай поглядывал.
      Она шла узкой, в гору, улочкою, когда, въехав правыми колесами на безлюдный тротуар, бежевая "девятка" прижала Нинку к стене. Распахнулась задняя дверца.
      - Не боись, - сказал Арифметик и кивнул приглашающе. - Тебя - не тронем, - а, увидев в нинкиных глазах ужас, добавил довольно: - Надо было б - нашли б где и когда. Бегать-то от нас все равно - без пользы. Ну!
      Нинка села в машину.
      - В Москву, что ли, собралась? Подвезти?
      - Мне! до станции.
      - Сбежал, значит, Сергуня! - не столько вопросил, сколько утвердил Арифметик. - А куда - ты, конечно, не знаешь.
      Нинка мотнула головою.
      - Или знаешь?
      Нинка замотала головою совсем уж отчаянно.
      - Адресок-то списала, - возразил Арифметик. - Пощупать - найдем. Найдем, Санек? - обратился к водителю.
      - Запросто, - отозвался Санек.
      Нинка напряглась, как в зубоврачебном кресле.
      - Ладно, не бзди. Я этот адресок и без тебя знаю. Питерский, точно?
      Нинка прикусила губу.
      - Мы ведь с Сергуней, - продолжил Арифметик, которому понравилось, что Нинка прикусила губу, - мы ведь с ним старые, можно сказать, друзья. Одноклассники. И по этому адреску сергунина мамаша не один раз чаем меня поила. Ага! Со сладкими булочками. Только вряд ли Сергуня там. Он ведь мальчик сообразительный. Знает, что я адресок знаю. Но если уж так получится! хоть, конечно, хрен так получится! что повстречаешь старого моего дружка раньше, чем я, - передай, что зря он от сегодняшней нашей встречи сбежал. Мы с ним так не договаривались. Не сбежал - может, и выкрутился бы, а теперь!
      Весомо, всерьез, были сказаны Арифметиком последние фразы, и Нинка рефлекторно бросилась на защиту монаха, сама не подозревая, как много правды в ее словах:
      - Да не от вас! Не от вас он сбежал! От меня!
      - Телка ты, конечно, клевая, - смерил ее Арифметик сомневающимся взглядом. - Только слишком много на себя тоже не бери. Не надо.
      - А! что он! сделал? - спросила Нинка.
      - Он? - зачем-то продемонстрировал Арифметик удивление. - Он заложил шестерых. Усекла? Да ты у него у самого и спроси - наверное, расскажет, - и хохотнул. - Так чо? - добавил. - Не страшно на электричке-то пилить? Санек, как думаешь? Ей не страшно? - подмигнул обернувшемуся Саньку. - А то давай с нами.
      Нинка снова помотала головою.
      - Тогда - привет, - и Арифметик распахнул перед Нинкою дверцу. - Да! - добавил вдогонку. - Напомни, в общем, ему, что в задачке, в арифметической, которую я задал, ответ получился: две жизни. А он, будем по дружбе считать, расплатился в электричке за одну. Так что пусть готовится к встрече со своим Богом. Без этих! как его! без метафор. Короче: чтоб соблазна от нас бегать больше не было - убьем! Дешевле выйдет. И для него, и для нас.
      Нинка хотела было сказать что-то, умолить, предложить любую плату, только выпросить у Арифметика монахову жизнь, - но прежде, чем успела раскрыть рот, машина сорвалась с места и скрылась в проулке.
      - До Санкт-Петербурга есть? - Нинка стояла в гулком, пустом полунощном кассовом зале Ленинградского вокзала.
      - СВ, - ответила кассирша. - Один, два? - и принялась набивать на клавиатуре запрос.
      - А! сколько? - робко осведомилась Нинка.
      - Сто сорок два, - ответила кассирша. - И десять - постель.
      - Извините, - качнула Нинка головою. - А чего попроще! не найдется?
      Красавец-блондин, перетаптывающийся в недлинном хвосте у соседнего окошечка - сдавать лишний - прислушался, положил на Нинку глаз.
      - Попроще нету, - презрительно глянула кассирша. - Так чт, не берешь?
      Нинка снова качнула головою, отошла.
      - Я сейчас, - бросил блондин соседу по очереди и подвалил к Нинке. У меня есть попроще: совсем бесплатный. Но вместе.
      Нинка посмотрела на блондина: тот был хорош и, кажется, даже киноартист.
      - Вместе так вместе!
      В синем, почти ультрафиолетовом свете гэдээровского вагонного ночника красавец-блондин стоял на коленях перед диванчиком, где лежала за малым не полностью раздетая, равнодушная Нинка, и ласкал ее, целовал, пытался завести.
      - Ну что же это такое?! - вскочил, отчаявшись, рухнул на свой диванчик. - Мстишь, что ли? За билет?! Да как ты не понимаешь - одно с другим!
      - Все я понимаю, - отозвалась Нинка. - Все я, Димочка, хороший мой, понимаю. И трахаться люблю побольше твоего. Только кайф исчез куда-то. Ушел. И не мучайся: ты здесь не-при-чем!..
      Нинка скучно - давно, видать, - сидела на холодных ступенях парадной.
      Загромыхал лифт, остановился. Нинка глянула: нестарая, очень элегантная дама, достав ключи, отпирала ту самую как раз дверь, которая и нужна была Нинке.
      - Вы - сережина мама?
      Дама медленно оглядела Нинку с головы до ног, что последняя и приняла за ответ положительный.
      - Здравствуйте.
      - Здравствуйте, - отозвалась дама. - А вы очень хорошенькая.
      - Знаю, - сказала Нинка.
      Дама открыла дверь и вошла в прихожую не то что бы приглашая за собою, но, во всяком случае, и не запрещая.
      - Вы застали меня случайно. Мы с мужем живем в Комарово, на даче. Мне понадобились кой-какие мелочи, - расхаживала дама по комнатам, собирая в сумку что-то из шкафа, что-то из серванта, что-то из холодильника.
      Нинка, едва не рот разинув, осматривала очень ухоженную, очень богатую квартиру, где вся обстановка была или антикварной, или купленною за валюту. Компьютер, ксерокс, факс, радиотелефон! Подошла к большой, карельской березою обрамленной юношеской фотографии Сергея.
      - Есть у вас время? Можете поехать с нами. Вернетесь электричкой.
      - А Сергей! - надеясь и опасаясь вместе, спросила, - там?
      - Где? - прервала дама сборы.
      - Ну! на даче?
      - Сергей, милая моя, в Иерусалиме.
      Нинка вздохнула: с облегчением, что жив, не убили что вряд ли доступен сейчас Арифметику и его дружкам, но и огорченно, ибо очень настраивалась увидеть монаха еще сегодня.
      - И, судя по всему, пробудет там лет пять-шесть. Или я приняла вас за кого-то другого? Это вы - его скандальная любовь?
      - Н-наверное! - растерялась Нинка, никак не предполагавшая, что уже возведена в ранг скандальной любви.
      - Это в от него беременны?
      - Я? Беременна? Вроде нет.
      - Странно, - сказала дама, продолжая прерванное занятие. - Вы из Москвы? Ладно, поехали. Там разберемся. Звать вас - как?..
      Ехали они в "мерседесе" с желтыми номерами. Вел седой господин в клубном пиджаке.
      - Вы у нас что, впервые? - спросила дама, сама любезность, понаблюдав, с каким детским любопытством, с каким восхищением глядит Нинка за окно.
      - Угу, - кивнула она. - А это чо такое?
      - Зимний дворец. Эрмитаж.
      - Здрово!
      - А вот, смотрите - университет. Тут Сережа учился. Полтора года. На восточном.
      Нинка долгим взглядом, пока видно было, проводила приземистое темно-красное здание.
      Это была та самая дача, из мансардного окна которой выпрыгнула обнаженная девушка, и, хотя последнее произошло несколько лет назад, дача парадоксальным образом помолодела, приобрела лоск.
      Седой водитель "мерседеса" в дальней комнате говорил по-немецки о чем-то уж-жасно деловом с далеким городом Гамбургом, кажется, о поставках крупной партии пива, а Нинка с дамою сидели, обнявшись, на медвежьей шкуре у догорающего камина, словно две давние подружки, зареванные, и причина их несколько неожиданно внезапной близости прочитывалась на подносе возле и на изящном столике за: значительное количество разноцветных крепких напитков, большей частью - иноземного происхождения.
      Впрочем, сережину маму развезло очевидно сильнее, чем Нинку.
      - Я! понимаешь - я! - тыкала дама себе в грудь. - Я во всем виновата. Сереженька был такой хруп-кий! Такой тон-кий!.. Дев-ствен-ник! - подняла указательный перст и сделала многозначительную паузу. - Ты знаешь, что такое девственник?
      - Не-а, - честно ответила Нинка.
      - Ты ведь читала Чехова, Бунина! "Митина любовь"!
      - Не читала, - меланхолически возразила Нинка.
      - А у меня как раз, понимаешь, убийственный роман. Вон с этим, - пренебрежительно кивнула в сторону немецкой речи. - Странно, да? Он тебе не понравился! - погрозила.
      - Понравился, понравился, - успокоила Нинка. - Только Сережа - все равно лучше.
      - Сережа лучше, - убежденно согласилась дама. - Но у меня был роман с Отто. А Сережа вернулся и застал. Представляешь - в самый момент! Да еще и! Ну, как это сказать! Как кобылка.
      - Раком, что ли?
      - Фу, - сморщилась дама. - Как кобылка!
      - Ладно, - не стала спорить Нинка. - Пусть будет: как кобылка.
      - А я так громко кричала! Я, вообще-то, могла б и не кричать, но я же не знала, что Сережа!
      - А я, когда сильно заберет, - я не кричать не могу!
      - И все. Он сломался. Понимаешь, да?
      - Ушел в монастырь?
      - Нет! сломался. Он потом ушел в монастырь. Перед самым судом. Но сломался - тогда. Я, значит, и виновата. Он, когда христианином сделался - он, конечно, меня простил. Но он не простил, неправда! Я знаю - он не простил!
      - Перед каким судом?
      - Что? А! Приятели вот сюда, - постучала дама в пол сквозь медвежью шкуру, - затащили. Напоили. Мы с его отцом как раз разводились, дачу забросили, его забросили. А он переживал! Хочешь еще?
      - Мне хватит, - покрыла Нинка рюмку ладонью. - А вы пейте, пожалуйста.
      - Ага, - согласилась дама. - Я выпью, - и налила коньяку, выпила.
      - Ну и что - дачу?
      - Какую дачу? А-а! Девица от них сбежала. В окно выбросилась. Вообще-то, раз уж такая недотрога, нечего было и ехать. Правильно? Голая. Порезалась вся. А была зима, ветер, холодно! Ну, она куда-то там доползла, рассказала! Ей ногу потом ампутировали. Вот досюда, - резанула дама ребром ладони по нинкиной ноге сантиметра на три ниже паха.
      - И Сережка всех заложил?
      - Зачем? - обиделась дама. - Зачем ты так говоришь: заложил? Зачем?! Он потрясен был!
      - Пьяный, вы же сказали!
      - Не в этом дело! Тут ведь бардак! И все такое прочее! Каково ему было видеть? Его вырвало! Он! он просто не умел врать! Вообще не умел! И виновата во всем я! - Дама рыдала, все более и более себя распаляя: - Я! Я!! Я!!!
      - Пора оттохнуть, торокая, - седой элегантный Отто уже с минуту как закончил говорить со своим Гамбургом и стоял в дверях, наблюдая, а когда дама ввинтилась в спираль истерики, приблизился.
      - Пошел вон! - отбивалась дама. - Не трожь! Я знаю: меня уложишь, а сам! - и ткнула в Нинку указательным. - Угадала?! Ну скажи честно: угадала?!
      - Да не дам я ему, успокойтесь, - презрительно возразила Нинка. - Я Сережу люблю!
      - Итемте, итемте, милая, - Отто уводил-уносил сопротивляющуюся, кривляющуюся даму наверх, в мансарду, а Нинке кивнул с дороги, улучив минутку: - Комната тля гостей. Располагайтесь.
      Нинка проводила их мутноватым взглядом, налила коньяку и, выпив, сказала в пустоту:
      - Все равно вытащу. Подумаешь: Иерусалим!..
      Они чинно и молча завтракали на пленэре. Что по Нинке, что по даме вообразить было невозможно вчерашнюю сцену у камина.
      - Also, - сказал Отто, допив кофе и промакнув губы салфеткою, извлеченной из серебряного кольца. - Я оплачиваю бизнес-класс то Иерусалима, тва бизнес-класса - назад. И тве нетели шисни по! - прикинул в уме !тшетыреста марок в тень. Фам твух нетель хватит?
      Нинке стало как-то не по себе от столь делового тона: получалось, что ее нанимают для определенной унизительной работы. Тем не менее, Нинка кивнула.
      Дама заметила ее смятение, попыталась поправить бестактность мужа:
      - Знаешь, девочка. У нас довольно старый и хороший род. И я совсем не хочу, чтоб по моей вине он прервался. Если ты! если ты вытащишь Сережу ты станешь самой любимой моей! дочерью.
      Отто переждал сантименты и продолжил:
      - Я ету в Санкт-Петербург и захвачу фас. Сфотографируйтесь на паспорт фот по этому атресу, - написал несколько слов золотым паркером на обороте визитной карточки, - тоштитесь снимков и савесите мне в офис, - постучал пальцем по лицевой стороне. - Там же фам перетатут и билет на "стрелу". У фас тостаточно тенег? - полез во внутренний карман.
      - Денег? - переспросила Нинка с вызовом. - Как грязи!
      - Отшень хорошо, - спрятал Отто бумажник.
      В Москве Нинка буквально не находила себе места, ожидая вестей, опасаясь, что прежде, чем удастся уехать, появится на горизонте Арифметик, обозленный бегством былого приятеля в недосягаемые места, приятеля-предателя, перенесет ненависть на нее. Нинка почти даже перестала ночевать дома, меняла, как заядлая конспираторша, адреса: подруги, знакомые, дальние родственники, - оставляя координаты одной бабульке.
      Ночной звонок перебудил очередной дом, где Нинка нашла приют.
      - Девочка, милая! - мать Сергея, не пьяная, несколько разве на взводе, расхаживала по пустой ленинградской квартире с радиотелефоном у щеки. - Тебе почему-то отказали в паспорте. Не знаю! Не знаю! У Отто это первый случай за восемь лет. Подожди. Подожди. Успокойся. Возьми карандаш. Двести три, семь три, восемь два. Записала? Николай Арсеньевич Ланской. Это сережин отец. Он работает в МИДе. Сходи к нему, договорились? Я могла б ему позвонить, но боюсь: только напорчу. Да, вот еще! Я очень прошу не брыкаться и не обижаться, мы ведь уже почти родственницы: я послала тебе кой-какую одежду. Поверь: сейчас это тебе необходимо. Пообещай, что не станешь делать жестов: получишь, наденешь и будешь носить. Обещаешь, да? Обещаешь?..
      Лощеный скромник-демократ, какие за последнее время нам уже примелькались в интервью и репортажах программы "Вести", стоял у МИДовских лифтов, намереваясь высмотреть Нинку и составить впечатление о ней прежде, чем она заметит, узнает, расшифрует его.
      Судя по ее внешности, жестов Нинка не сделала: дорогое, элегантное платье сидело на ней так, словно никогда в жизни ничего ниже сортом Нинка и не нашивала. Она явно переходила в очередной класс, а, может, через один и перепрыгивала.
      Наглядевшись, Николай Арсеньевич приблизился, и надо было видеть, с каким невозмутимым достоинством подала ему Нинка руку для поцелуя.
      Они вышли на улицу, под косое предвечернее солнце. Тут же зашевелилась, двинулась к подъезду "Волга" 3102, та самая, что подобрала Нинку на ночном шоссе пять недель - целую жизнь! - назад.
      - Беда в том, - сказал Николай Арсеньевич, - что я не смогу помочь вам с документами. Честнее так: не мне вам помогать, потому что как раз я приложил все усилия, чтобы разрешение на выезд дано вам не было. И буду прикладывать впредь.
      Нинка посмотрела на вельможу долгим взглядом, жлоб же водитель долгим взглядом посмотрел на Нинку: сперва он не мог поверить глазам и пару раз даже мотал головою, словно гнал галлюцинацию, но в конце концов все же утвердился во мнении, что это - та самая.
      - В истерике, по-мальчишески, - отвечал вельможа на безмолвный нинкин вопрос, посредственно для дипломата скрывая возбуждение, которое генерировала в нем сексапильная фигурка, - но Сергей несколько лет назад выбрал на мой взгляд одну из самых удачных возможных карьер. И я как отец (со временем и у вас, не исключено, появятся дети!) просто обязан помочь ему не сорваться. Когда в лавре из-за вас начался скандал, я предпринял все возможное, чтоб удалить Сергея в Иерусалим. Не надо смотреть на меня с ненавистью - Сергей попросил сам. Бежал от вас он - я ему только помог. Простите, я, вероятно, неточно выразился: не от вас - от себя. И я его, - улыбнулся двусмысленно, - теперь понимаю. Но согласитесь: нелепо будет, если сейчас, ему вдогонку!
      - Соглашаюсь, - перебила Нинка, совсем по видимости не обескураженная, во всяком случае - взявшая себя в руки: чем больше на ее пути встречалось препятствий, тем сильнейший азарт она, казалось, испытывала, тем емче заряжалась энергией преодоления.
      - Вы, конечно, ни в чем не виноваты, и я готов компенсировать вашу неудачу, чем смогу! - тут Нинку прожег, наконец, потный взгляд жлоба-водителя, и она обернулась, жлоба узнала, став, впрочем, после этого лишь еще презрительнее. - Я еду сейчас за город. Если у вас есть время, вы могли бы сопроводить меня, и мы вместе обсудили б! - вельможа все откровеннее, все нетерпеливее облапывал Нинку глазами.
      - У меня нту времени, - улыбнулась она. - Мне нужно добывать паспорт.
      Улыбнулся и вельможа.
      - Передумаете, - резюмировал, - мой телефон у вас записан. Уверяю, что Париж, Лондон, Гамбург на худой конец, гораздо увлекательнее Иерусалима, - и направился к машине.
      - Вы меня, конечно, извините, Николай Арсеньевич, - склонился к нему жлоб, - но эта, с позволения сказать! телка! - и совсем уж приблизился к шефу, два-три слова прошептал прямо на ухо. Приотстранился несколько и добавил: - Ага. За двести рублей.
      Нинка понимала их разговор, словно слышала, и потому, едва "Волга" собралась вклиниться в густой предвечерний автомобильный поток Садового, стремительно подошла, отворила дверцу и, в ответ улыбке вельможи, добившегося-таки, как ему показалось, своего, сказала:
      - Вы, конечно, отец Сергея. И все-таки вы знаете кто, Николай Арсеньевич? Вы ф-фавен! Вы старый вонючий фавен!
      У входа в клуб бизнесменов Нинка объяснялась с привратником-Шварцнеггером с помощью визитной карточки, полученной некогда от Отто. Шварцнеггер, наконец, отступил, и Нинка, миновав вестибюль и комнату, где несколько человек лениво играли на рулетке, оказалась в зальчике, где шло торжество.
      Компания была сугубо мужская, ибо хорошенькие подавальщицы, бесшумными стайками снующие за спинами бизнесменов, в счет, разумеется, не шли. Посередине перекладины буквы П, которою стояли столы, восседал юбиляр: несколько расхристанный, извлекающий из рукава освобожденной от галстука рубахи крупную запонку; человек не приблизительно, но точно пятидесятилетний, ибо именно эту дату отмечали; совершенно славянского типа, слегка крутой, обаятельный, в несколько более, чем легком, подпитии и никак не меньше, чем с двумя высшими образованиями.
      Рядом с юбиляром седо-лысый еврей-тамада, водрузив перед собою перевернутую кастрюлю, вооружась молотком для отбивания мяса, вел шутливый аукцион.
      - Левая запонка именинника! - выкрикнул, получив и продемонстрировав оную. - Стартовая цена! двадцать пять долларов!
      - Ставьте сразу обе! - возразил самый молодой и самый крутой из гостей. - Если я сторгую эту, придется торговать и следующую, что в условиях монополизма может привести!
      - Не согласен! - возразил с другого конца человек с внешностью дорогого адвоката. - Предметы, продаваемые с юбиляра, являются музейными ценностями и прагматическому использованию не подлежат!..
      У кого-то из присутствующих образовалось третье мнение на сей счет, у кого-то - четвертое, - Нинка тем временем, угадав его со спины, подошла к Отто, который, хоть и глянул с заметным неудовольствием, дал знак принести стул и прибор.
      - Тридцать долларов слева, - продолжал меж тем продавать запонку тамада-аукционист.
      - Тридцать пять!
      - Сорок!
      - Мне удалось добиться, - сказала Нинка, - чтобы меня включили в паломническую группу в Иерусалим. Наврала с три короба про чудесное исцеление, что дала, мол, обет!
      - Пятьдесят пять долларов раз! Пятьдесят пять - два! Пятьдесят пять долларов - три! - ударил аукционист молотком в днище кастрюли. - Продано, - и усилился шум, зазвякали о рюмки горлышки бутылок, запонка поплыла из рук в руки к новому обладателю.
      - Но им, кажется, это все равно. Они сказали - была б валюта.
      - Сколько? - спросил Отто.
      - Правая запонка именинника!
      - Девять тысяч четыреста двадцать пять, - назвала Нинка сумму, глаза боясь на Отто поднять.
      - Марок? - спросил тот.
      - Долларов, - прошептала Нинка.
      - Пятьдесят пять долларов - раз! Пятьдесят пять - два! Пятьдесят пять долларов - пауза - три! - и удар в кастрюлю. - Правая запонка покупателя не нашла. Переходим к рубахе. Что? - склонился аукционист к юбиляру. Владелец предлагает снизить на запонку стартовую цену.
      - Против правил! - подал реплику адвокат.
      - Ладно! Имениннику можно, - нетрезво-снисходительно возразил с прибалтийским акцентом прибалтийской же внешности человек.
      - Никому нельзя! - припечатал крутой-молодой.
      - Нет, - взвесив, коротко, спокойно ответил Нинке Отто.
      - Нет? - переспросила она с тревогой, с мольбою, с надеждою.
      - Нет, - подтвердил Отто. - Они хотят наварить тшерестшур. Триста, тшетыреста процентов. Это против моих правил.
      - Значит, нет, - утвердила Нинка, однако, с последним отзвуком вопроса, который Отто просто проигнорировал.
      - Юбилейная рубаха юбиляра, - продолжал аукционист, разбирая надпись на лейбле. - Шелк-сырец. Кажется, китайская. Цена в рублях - девятьсот пятьдесят.
      Отто налил Нинке выпивки. Она решала мгновенье: остаться ли, - и решила остаться.
      - Тысяча!
      - Тысяча слева. Тысяча - раз! Тысяча - два!
      - Тысятша сто, - сказал Отто просто так, неизвестно зачем: рубаха именинника не нужна ему была точно, демонстрировать финансовое свое благополучие он тоже, очевидно, не собирался.
      - Господин Зауэр - тысяча сто. Тысяча сто - раз!
      - Тысяча двести!
      Юбиляр с голым, шерстью поросшим торсом, благодушно улыбаясь, следил за торгами с почетного своего места.
      Отто поглядел на соседку с холодным любопытством:
      - Хотите, я фс фыстафлю на аукцион? Авось соберете. Стартовую цену назнатшим три тысятши.
      - Долларов? - поинтересовалась Нинка.
      - О, да! - отозвался Отто. - Не сертитесь, но сами толшны понимать, тшто это несколько! тороковато. На Риппер-бан фам тали бы максимум! марок твести. Но сдесь собрались люти корячие, асартные. И не снают пока настоящей цены теньгам.
      - Левый башмак юбиляра! - продолжал тамада аукцион.
      - И что я должна делать с тем, кто меня купит?
      - Если купят! - значительно выделил Отто первое слово и пожал плечами: - Могу только пообещать, тшто я фас приопретать не стану. И тшто все вырученные теньги перейдут фам. Пез куртажа. Сокласны?
      Нинка выпила и кивнула.
      - Две с половиной справа!
      Отто встал, подошел к юбиляру, нашептал что-то тому на ухо, взглядом указывая на Нинку, юбиляр поманил склониться тамаду.
      - На аукцион выставляется, - провозгласил последний, когда выпрямился, - любовница юбиляра, - и, повернувшись к Нинке, сделал жест шпрехшталмейстера. - Прошу!
      Нинка вздернула голову и, принцесса-принцессою, зашагала к перекладине буквы П.
      - Блюдо! - крикнул крутой-молодой и утолил недоумение возникшего метрдотеля: - Блюдо под даму!
      Очистили место, появилось большое фарфоровое блюдо, Нинка, подсаженная, взлетела, стала в его центр. Кто-то подскочил, принялся обкладывать обвод зеленью, редиской. Какая откуда, высунулись мордочки любопытных подавальщиц.
      - Стартовая цена, - провозгласил аукционер, - три тысячи долларов.
      Возникла пауза.
      - Раздеть бы, посмотреть товар! - хихикнув, высказал пожелание толстенький-лысенький.
      Господи! Как Нинка была надменна!
      Крутой-молодой встал, подошел к толстому-лысому, глянул, словно за грудки взял:
      - Обойдемся без хамства.
      - Да я чего? - испугался тот. - Я так, пошутил.
      Инцидент слегка отрезвил компанию, и вот-вот, казалось, сомнительная затея рухнет. В сущности, именно молодой мог ее прекратить, но он спокойно вернулся на место и не менее спокойно произнес:
      - Пять!
      Снова повисла тишина. Девочки-подавальщицы зашлись в немом восторге, словно смотрели "Рабыню Изауру", даже аукционер не долбил свое: пять раз, пять - два!
      Отто холодно, оценивающе глянул на молодого и, подняв два пальца, набил цену:
      - Семь!
      - Десять, - мгновенно, как в пинг-понге, парировал тот.
      - Пятнадцать! - выкрикнул толстенький-лысенький: идея осмотреть товар, кажется, им овладела.
      - Двадцать! - молодой тем более не сдавался.
      - Двадцать - раз, - пришел в себя аукционер. - Двадцать - два! Двадцать! - и занес молоток над кастрюлею.
      - Тватцать пять, - вступил Отто, еще раз рассчитав, что цену его, пожалуй, платежеспособно перебьют - и точно:
      - Тридцать!
      Одна из подавальщиц глотнула воздух от изумления. Молоток ударил в кастрюльное дно.
      - Продано!
      - Теньги!
      Крутой-молодой извлек из внутреннего кармана пачку, отсчитал два десятка бумажек, которые спрятал назад, а остальные, подойдя, положил на блюдо к нинкиным ногам: поверх салата, поверх редиски. Вернулся на место.
      - Ну-ка живо! - шуганул метрдотель подавальщиц. - Чтоб я вас тут!
      Нинка скосилась вниз, на зеленоватую пачку, перетянутую аптечной резинкою.
      Отто взял нинкину сумочку, оставшуюся на стуле, передал в ее сторону.
      - Перите, - сказал и пояснил собравшимся: - Косподин Карпов, - кивок в сторону юбиляра, - шертвует эту сумму на благотворительность. А распоряшаться ею бутет бывшая его люповница.
      Полуголый господин Карпов кивнул туповато-грустно: ему вдруг жаль показалось расстаться с такою своей любовницей.
      Нинка присела, спрятала деньги в сумочку, спрыгнула, подхваченная мужскими руками, медленным шагом направилась к молодому и неожиданно для всех опустилась пред ним на колени, склонила голову.
      Молодой посмотрел на Нинку, посмотрел на собравшихся, явно ожидающих красивого жеста и, кажется, именно поэтому жеста не сделал: не поцеловал даме руку, не предложил подняться или что-нибудь в этом роде.
      - Неужто ж я столько стю? - спросила Нинка.
      - Столько стю я! - отрезал молодой, и светлый, прозрачный глаз его, подобный кусочку горного хрусталя, на мгновенье сверкнул безумием.
      - И что вы намерены со мной делать?
      - Жить, - ответил тот.
      - А если не подойду?
      - Перепродам.
      - Много потеряете, - бросил реплику адвокат.
      - Тогда убью, - и снова - безумный блеск.
      Нинка коротко глянула на хозяина, пытаясь понять: про убийство - шутка это или правда? - и решила, что, пожалуй, скорее правда!
      Не слишком ли все это было эффектно? Не чересчур? Передышка во всяком случае необходима:
      !птички, поющие на рассвете над кое-где запущенным до неприличия, кое-где - до неприличия же зареставрированным Донским монастырем: именно отсюда, от Отдела Сношений или как он у них там? очень ранним рейсом отбывает в Иерусалим группа паломников; кто уже забрался внутрь, кто топчется пока возле - автобуса; все сонные, зевающие: двое-трое цивильных функционеров старого склада, двое-трое - нового; упругий, энергичный, явно с большим будущим тридцатилетний монах; несколько солидных иерархов; злобная, тощая церковная староста из глубинки; непонятно как оказавшаяся здесь интеллигентного вида пара с очень болезненным ребенком лет тринадцати; вполне понятно как оказавшаяся здесь пара сотрудников службы безопасности, принадлежность к которой невозможно как описать, так и скрыть и, наконец, разумеется, Нинка: снова в черном, как тогда, в лавре, только в другом черном, в изысканном, в дорогом, - крестик лишь дешевенький, алюминиевый, которым играла, тоскуя, читая Евангелие, тогда: в недавнем - незапамятном - прошлом!
      - Отец Гавриил, - подавив зевок ладонью, интересуется один иерарх у другого. - Вы консервов-то захватили?..
      !улицы летней утренней Москвы, на скорости и в контражуре кажущиеся не так уж и запущенными, на которые смотрит Нинка прощальным взглядом!
      !выход из автобуса у самораздвигающихся прозрачных дверей, за тем одним только нам нужный, чтобы, готовя точку первого периода нинкиного пребывания на российской земле, мелькнула неподалеку ожидающая хозяина знакомая "Волга" 3102 со жлобом-водителем, прикорнувшим, проложив голову трупными руками, на руле!
      !превратившееся в форменный Казанский вокзал с его рыгаловками, очередями, толкучкою, узлами, с его сном вповалку на нечистом полу, с его деревенскими старичками и старушками Шереметьево-2!
      !прощальный, цепкий, завистливый взгляд юного бурята-пограничника, сверяющий Нинку живую с Нинкою сфотографированной и!
      !кайф, торжество, точка: разминаясь с ним на входе-выходе, Нинка высовывает язык и, отбросив дорожную сумку, делает длинный нос возвращающемуся с большим количеством барахла на Родную Землю вельможе, Николаю Арсеньевичу, сережиному отцу.
      Самолет взмывает, подчистую растворяется в огромном ослепительном диске полчаса назад вставшего солнца - и вот она, наконец - Святая Земля!
      Еще не вся группа миновала паспортный контроль (а Нинка, словно испугавшись вдруг сложности и двусмысленности собственной затеи, которую, занятая исключительно преодолением преград, и обдумать как следует не успела прежде, - оказалась в хвосте), как внутреннее радио, болтавшее время от времени на всяческих языках, перешло на единственный Нинке понятный, сообщив, что паломников из России ожидают у шестого выхода.
      Ожидал Сергей.
      Нинка, счастливо скрытая от него спинами, имела время унять сердечко и напустить на себя равнодушие; на Сергея же, увидевшего ее в самый момент, когда Нинка, им подсаживаемая, поднималась в автобус, встреча произвела впечатление сильнейшее, которое он даже не попытался скрыть от всевидящих паломничьих глаз.
      Нинка кивнула: не то здороваясь, не то благодаря за пустячную стандартную услугу, и, не сергеев вид - никто и не понял бы: шапочно ли знакомы юная паломница и монах или встретились впервые.
      Автобус отъезжал от сумятицы аэропорта. Сергей мало-помалу брал себя в руки. Нинка с любопытством, наигранным лишь отчасти, глядела в окно.
      - Добро пожаловать на Святую Землю, - вымолвил, наконец, Сергей в блестящую сигарету микрофона. - Меня звать Агафангелом. Я - иеромонах, сотрудник Русской православной миссии и буду сопровождать вас во всяком случае сегодня. Вы поселитесь сейчас в гостинице, позавтракаете и едем поклониться Гробу Господню. Потом у вас будет свободное время: можно походить, - улыбнулся, - по магазинам. А вечером, в (Нинка не разобрала каком) храме состоится полунощное бдение.
      Нинка оторвала взгляд от проносящейся мимо таинственной, загадочной заграницы ради Сергея: тот сидел на откидном рядом с водителем и тупо-сосредоточенно пожирал взглядом набегающий асфальт, но удары монахова сердца перекрывали, казалось, шум мотора, шум шоссе, - во всяком случае, и злобная тетка, церковная староста, услышала их внятно!
      Разумеется, что поселили Нинку как раз с нею. Староста распаковывала чемодан: доставала и прилаживала к изголовью дешевую, анилиновыми красками повапленную иконку, рассовывала: консервы - в стол, колбасу - в холодильник, вываливала на подоконник, на "Правду" какую-то "саратовскую", сухари и подчеркнуто, враждебно молчала. Молчала и Нинка, невнимательно глядя из окна на панораму легендарного города.
      Староста буркнула, наконец:
      - Знакомый, что ли?
      - Кто? - удивилась Нинка так неискренне, что самой сделалось смешно и стыдно.
      - Никто, - отрезала староста. - Ты мне смотри!
      Нинка обернула надменное личико и нарисовала на нем презрительное удивление.
      - Позыркай, позыркай еще. Блудница, прости Господи! - перекрестилась староста.
      Нинка мгновенье думала, чем ответить, и придумала: решила переодеться.
      Староста злобно глядела на юную наготу, потом плюнула: громко и смачно.
      В дверь постучали.
      - Прикройся, - приказала староста и пошла отворять, но Нинку снова несло: голая, как была, стала она в проеме прихожей, напротив дверей, в тот как раз миг, как они приотворились, явив Сергея.
      Сергей увидел Нинку, вспыхнул, староста обернулась, снова плюнула и, мослами своими выступающими пользуясь, как тараном, вытеснила монаха в коридор:
      - Хотели чего, батюшка?
      - Д-да! узнать! как устроились.
      - Слава тебе, Господи, - перекрестилась староста. - Сподобил перед смертью рабу Свою недостойную!
      В монастыре Святого Саввы народу было полным-полно.
      Монах как бы невзначай притиснулся к Нинке, вложил в ладонь микроскопический квадрат записки и так же невзначай исчез. Нинка переждала минуту-другую, чтоб успокоилась кровь, развернула осторожненько.
      "Я люблю тебя больше жизни. Возвращайся в номер. Сергей".
      Нинка закрыла глаза, ее даже качнуло! Странная улыбка тронула губы, которые разжались вдруг в нечаянном вскрике: жилистая, заскорузлая, сильная старостина рука выламывала тонкую нинкину, охотясь за компроматом.
      - Отзынь! - зашипела Нинка. - Я тебе щас! к-курва! - и лягнула старосту, чем обратила на себя всеобщее осуждающее внимание, вызвала усмиряющий, устыжающий шепоток.
      Нинка выбралась наружу, к груди прижимая записку в кулачке, огляделась, нет ли Сергея поблизости, и остановила такси!
      Автору несколько неловко: он сознает и банальность - особенно по нынешним временам - подобных эпизодов, и почти неразрешимую сложность описать их так, чтобы не технология и парная гимнастика получились, а Поэзия и выход в Надмирные Просторы, но не имеет и альтернативы: нелепо рассказывать про любо_вь (а автор надеется, что именно про любовь он сейчас и рассказывает), по тем или иным причинам обходя стороною минуты главной ее концентрации, когда исчезает даже смерть.
      В крайнем случае, если за словами не возникнет пронизанный нестерпимым, как сама страсть, жарким африканским солнцем, чуть-чуть лишь смикшированным желтыми солнечными же занавесками, кубический объем, потерявший координаты в пространстве и времени; если не ощутится хруст, свежесть, флердоранжевой белизны простыней; если не передастся равенство более чем искушенной Нинки и зажатого рефлексией и неопытностью, едва ли не девственностью Сергея пред одной из самых глубоких Тайн Существования, равенства сначала в ошеломляющей закрытости этих Тайн, а потом - во все более глубоком, естественном, как дыхание, их постижении; если, лишенные на бумаге интонации слова Сергея, выкрикнутые на пике:
      - Я вижу Бога! вижу Бога! - вызовут у читателя только неловкость и кривую улыбку - лучше уж, признав поражение, пропустить эту сцену и сразу выйти на нетрудный для описания, наполненный взаимной нежностью тихий эпизод, экспонирующий наших героев: обнаженных, обнявшихся, уже напитанных радиацией Вечности и ведущих самый, может быть, глупый, самый короткий, но и самый счастливый свой разговор.
      - Еще бы день! ну - два! и я бы не выдержал: бросил все и зайцем, пешком, вплавь, как угодно - полетел бы к тебе. Я больше ни о чем! больше ни о ком думать не мог!
      - А я, видишь, и полетела!
      - Вижу!
      - Пошли в душ?
      Струйки воды казались струйками энергии. Нинка с Сергеем, стоя под ними, хохотали, как дети или безумцы, брызгались, целовались, несли высокую чушь, которую лучше не записывать, а, как в школьных вычислениях, держать в уме, ибо на бумаге она в любом случае будет выглядеть нелепо, - потому не услышали, никак не приготовились к очередному повороту сюжета: дверь отворилась резко, как при аресте, проем открыл злобную старосту и человек чуть ли не шесть за нею: руководителя группы, мальчика из службы безопасности, паломника-иерея, еще какого-то иерея (надо полагать - из Миссии), гостиничного администратора и даже, кажется, полицейского.
      - Убедились? - победно обернулась к спутникам староста. - Я зря не скажу!
      В виде, что ли, рифмы к первой послепроложной сцене, подглядим вместе с Нинкою - и снова через зеркало - на падающие из-под машинки клочья сергеевой бороды, чем и подготовим себя увидеть, как побритый, коротко остриженный, в джинсах и расстегнутой до пупа рубахе, стоит он, счастливый, обнимая счастливую Нинку на одном из иерусалимских возвышений и показывает поворотом головы то туда, то сюда:
      - Вон, видишь? вон там, холмик. Это, представь, Голгофа. А вон кусочек зелени - Гефсиманский сад. Храм стоял, кажется, здесь, а иродов дворец!
      - В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкою, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана! - перебив, завораживающе ритмично декламирует Нинка из наиболее популярного китчевого романа века.
      - Ого! - оборачивается Сергей.
      - А то! - отвечает она.
      И оба хохочут.
      - А хочешь на Голгофу? - спрашивает расстрига, чем несколько Нинку ошарашивает.
      - В каком это смысле?
      - В экскурсионном, в экскурсионном, - успокаивает тот.
      - В экскурсионном - хочу.
      Не то что б обнявшись - атмосфера храма, особенно храма на Голгофе, от объятий удерживает - но все-таки ни на минуту стараясь не терять ощущения телесного контакта, близости, наблюдают Нинка с Сергеем из уголка, от стеночки, как обступила небольшая, человек из восьми, по говору хохляцкая - делегация выдолбленный в камне священной горы крохотный, полуметровый в глубину, колодец, куда некогда было установлено основание Креста. Хохлы подначивают друг друга, эдак шутливо толкаются, похохатывают.
      - Чего это они? - любопытствует Нинка.
      - Есть такое суеверие, - поясняет Сергей, - будто только праведник может сунуть туда руку безнаказанно.
      - Как интересно! - вспыхивает у Нинки глаз, и, едва хохлы, из которых никто так и не решился на эксперимент, покидают зал, Нинка бросается к колодцу, припадает к земле, сует в него руку на всю глубину.
      Сергей, презрительный к суевериям Сергей, не успев удержать подругу, поджимается весь, ожидая удара молнии или черт там его знает еще чего, однако, естественно, ничего особенного не происходит, и Нинка глядит на расстригу победно и как бы приглашая потягаться с судьбою в свою очередь.
      - Пошли! - резко срывается Сергей в направлении выхода. - Чушь собачья! Смешно!..
      Бородатый человек лет сорока пяти сидел напротив наших героев за столиком кафе, вынесенным на улицу, и вальяжно, упиваясь собственной мудрой усталостью, травил, распевал соловьем:
      - Не, ребятки! В Иерусалиме жить нельзя. Вообще - в Израиле. Тут в воздухе разлита не то что бы, знаете, ненависть - нелюбовь. Да и чисто прагматически: война, взрывы! И-де-о-ло-ги-я! Типичный совок. Недавно русского монаха убили и концы в воду. Есть версия, будто свои. То ли дело Париж! В Штатах не бывал, зря врать не стану, а Париж!.. Монмартр! Монпарнас! А Елисейские поля в Рождество! То есть, конечно, и Париж не фонтан: в смысле для меня, для человека усталого. В Париже учиться надо. А мое студенчество - так уж трагически получилось - пришлось на Москву. Но вам еще ничего, по возрасту. Впрочем, когда молод, и Москва - Париж. Что же касается меня, были б деньги - нигде б не стал теперь жить, кроме Лондона. Самый! удобный! самый комфортабельный город в мире. Но, конечно, и самый дорогой. Ковент-гарден в пятницу вечером!.. Пикадилли-серкус!.. А на воскресенье - в Гринвич: "Кати Сарк", жонглеры! Увы, увы, увы!.. Так! что же еще? Италия - это все равно, что Армения, но вот! есть - на любителя - сумрачные страны: Скандинавия, Дания, приморская Германия. Уникальный, знаете, город Гамбург!
      - Гамбург? - вставила вдруг, переспросила Нинка. - Один джентльмен как-то сказал, что в Гамбурге, на Риппер-бан, за меня дали бы максимум двести марок. Риппер-бан - это что?
      - Вроде Сен-Дени в Париже, - отозвался всезнающий соотечественник, вроде Сохо в Лондоне, хотя Сохо куда скромней. Но вы не волнуйтесь: такие, как вы, на Риппер-бан не попадают. В худшем случае!
      - Отто? - с некоторым замедлением осведомился Сергей.
      - Отто не Отто, - кокетливо отмахнулась Нинка.
      - Вон оно что! - Сергей в мгновенье сделался мрачен, угрюм. - Надо же быть таким кретином! Они тебя наняли, да? Отто с матушкой? Скажи честно - ты ж у нас девушка честная!
      Бородач притих: тактичное любопытство, чуть заметная опаска.
      - Нет, любимый, - ответила Нинка с волевым смирением. - Не наняли. Я - сама.
      - Сама?! Как же! Парикмахерша! Откуда ты деньги такие взяла?!
      - Деньги?! - входила Нинка в уже знакомый нам азарт. - На нашей Риппер-бан заработала: у "Националя"! Смотрел "Интердевочку"? Хотя, откуда? У вас там кино не показывают: молятся и под одеялом дрочат!
      - А с визой для белых сейчас в Европе проблем нету. На три месяца, на полгода. Потом и продляют. Идете в посольство! - попытался бородач если не снять конфликт, то, по крайней мере, изменить время и место его разрешения.
      - Ф-фавен! - бросила Нинка Сергею.
      - Любопытное словцо! - заметил бородач. - От "фвна", что ли?
      - От "козла", - вежливо и холодно пояснила Нинка и встала, пошла: быстро, не оглядываясь.
      - Догоняй, дурень! - присоветовал бородач, и Сергей, вняв совету, себе ли, побежал вслед:
      - Нина! Нина же!
      В сущности, это была еще не ссора: предчувствие, предвестие будущих разрушительных страстей, однако, на пляже, на берегу моря, сидели они уже какие-то не такие, притихшие: загорелая Нинка и белый, как сметана, Сергей.
      Нинка лепила из песка замок.
      - Я никогда в жизни не бывала на море!
      - А меня предки каждое лето таскали. В Гурзуф! Ну, поехали в Гамбург! поехали! Я немецкий хорошо знаю.
      - С чего ты вбил в голову, что я хочу в Гамбург?! Если б она меня послала, сказала б я тебе первым делом, чтоб ты ни в коем случае не возвращался? - Нинка чувствовала тень вины за тот разговор, то согласие на дачной веранде в Комарово - тем активнее оправдывалась.
      - Да ну их к черту! - у Сергея был свой пунктик. - Убьют - и пускай!
      - Хочешь оставить меня вдовою?
      - Собираешься замуж?
      - А возьмешь?
      - Догонишь - возьму! - и Сергей сорвался с места, побежал по песку, зашлепал, взрывая мелкую прибрежную воду, обращая ее в веера бриллиантов.
      Нинка - за ним: догнала, повисла на шее:
      - Теперь не отвертишься!
      - Так что: в Гамбург?
      - Как скажешь! Берешь замуж - отвечай за двоих!
      Они ожидали рейса на Гамбург, а через две стойки проходила регистрацию отбывающая в Москву группа знакомых нам паломников.
      - П-попы вонючие! - сказала Нинка. - Мало, что содрали впятеро - отказались вернуть деньги и за гостиницу, и за обратный билет.
      - Сколько у нас осталось? - осведомился Сергей, которого чуть-чуть, самую малость, покоробили нинкины "попы".
      Нинку тоже покоробило: это вот "у нас", но она лучше, чем Сергей, подавила нехорошее чувство и спокойно ответила:
      - Три восемьсот.
      - Не так мало, - нерасчетливо выказал Сергей довольно легкомысленный оптимизм.
      - Не так много, - возразила Нинка и вспомнила дьявольский аукцион в бизнес-клубе, хрустальные глаза крутого-молодого, следующие - пока не удалось сбежать - сумасшедшие сутки,!
      Радио объявило посадку в самолет, следующий до Гамбурга.
      - Наш, - пояснил чувствующий себя слегка виноватым Сергей и взялся за сумку.
      - Я, Сереженька, и к языкам оказалась способною. Уже понимаю сама!
      Как бы намекая на скорое похожее нинкино путешествие, сверкающей тушею таял в укрывшем Эльбу вечернем тумане белый, огромный лондонский паром. Да и сам Гамбург, возвышающийся, нависающий над Альтоной, над Нинкою, едва проступал сквозь молочную муть радужными ореолами фонарей, фар, горящих витрин...
      По тротуару чистенькой, тихой улицы фешенебельного Бланкенезе, возле трехэтажного особняка со стеклянным лифтом и крохотным парком вокруг, напустив на себя по возможности независимый вид, взад-вперед вышагивал, поджидая выезда Отто, Сергей: не допущенный ли внутрь особо строгим швейцаром, сам ли не пожелавший войти из гордости, из чувства такта или из каких других соображений.
      Приподнялись автоматические ворота подземного гаража. Распахнулись въездные. Из недр особняка поплыл сверкающий мерседес. Сергей стал на дороге
      Отто сидел за рулем сам. Рядом в сафьяне кресла полулежала дама, чей возраст, очевидный вопреки ухищрениям портных и косметологов, давал основания предположить в ней даже и мать Отто. Впрочем, по сумме необъяснимых каких-то признаков, а, может, и по воспоминаниям-отголоскам петербургских разговоров, Сергей решил, что дама - гамбургская, законная, жена.
      Увидев расстригу, Отто притормозил, но ни в машину его не пригласил, ни сам не вышел, а лишь нажал на кнопочку, опускающую стекло: не столько, видно, по хамству, сколько стесненный присутствием супруги.
      - Guten Tag, - склонился Сергей в полупоклоне, смиряя гордость, которая лезла изо всех его щелей.
      - Фот, сначит, кута фас санесло, - на приветствие легким только кивком ответив, сказал Отто неодобрительно. - Ну та, естественно.
      - Говорите, пожалуйста, по-немецки, - обратилась к Отто навострившая уши дама. - Это неприлично.
      Отто не без раздражения проглотил замечание.
      - Почему ж это, интересно, естественно? - по-немецки вопросил оскорбленный Сергей, потому именно по-немецки, что на раз усек ситуацию и готов был извлечь из нее всю возможную выгоду. - Просто мама, когда отговаривала ехать в миссию, в Иерусалим, сказала, что у вас всегда найдется для меня место в гамбургском офисе.
      Почувствовав, что по поводу "мамы" предстоит непростое объяснение с супругою, Отто чуть скривился.
      - Ваша мама, должно быть, не слишком хорошо разбирается в бизнесе. Хотя! Вы на компьютере работать можете?
      Сергей отрицающе промолчал.
      - Электронные таблицы знаете? Автомобиль вдите? Я, конечно, мог бы дать вам немного денег, но вы, помнится, как-то заявили, что от меня не возьмете никогда и ничего. Вы переменили позицию?
      Сергей продолжил молчать.
      - Впрочем, мне много дешевле выйдет содержать вас в России. Если вы отказались от гордых ваших принципов, я готов купить вам билет до Санкт-Петербурга.
      Сергей потупился и выдавил.
      - Меня там могут убить.
      - Ну, знаете, - сказал Отто. - Вы уж слишком многого требуете от жизни. - И то ли со странным юмором, то ли с угрозою скрытой добавил. - А убить вполне могут и здесь. Извините, - и, нажав опускную кнопочку, отгородился от Сергея стеклом, тронул машину, уронил эдак впроброс, независимо, адресуясь к супруге. - Сын моей уборщицы. Из петербургского отделения!
      Глухой торцовой стеной огромного мрачного дома на задах мясного рынка неизвестный художник воспользовался, чтобы проиллюстрировать "Апокалипсис", а представитель экологической службы - чтобы пометить дом черно-желтым, на шесть секторов разделенным кружком: знаком радиационной опасности. Нинка с Сергеем снимали крохотную квартирку первого, глубоко вросшего в землю этажа.
      Сергей был сильно пьян:
      - А я сказал - на колени! - и ладонями, взятыми в замок, давил Нинке на голову, понуждая опуститься. - Перед шоферюгой могла, а передо мной гордость не позволяет?!
      - Я же тебя спасала, Сереженька. Ты разве забыл?
      Сказала-то Нинка кротко, а оттолкнула Сергея сильно, а потом еще и больно отхлестала по щекам.
      Он заплакал, пополз, обнимая ей ноги:
      - Помоги! Этот шофер - он все время перед глазами. И все твои остальные! шоферы. Я люблю тебя и от этого с ума сойду.
      - А я, когда ты пьян, - возразила Нинка, усевшись, поджав ноги, на тахту, зябко охватив плечи руками: так сидела она, ожидая электричку, перед первой с Сергеем встречею, - я не люблю тебя совсем.
      - Я больше не буду, - подполз Сергей и уткнул ей в колени повинную голову. - Я обещаю! я больше не буду! - и всхлипывал.
      - Ладно, - помолчав, закрыла Нинка тему и погладила отросшие волосы Сергея, вспоминая, быть может, как перебирала их в той ночной подмосковной-московской поездке. - Поспи!
      Потом и впрямь опустилась на колени, стащила с него башмаки, помогла взобраться на ложе.
      - Ты не сердишься, правда? - пробормотал Сергей в полусне. - Это ведь от любви!
      Нинка пошла на кухню. Из дальнего угла выдвижного ящика извлекла нетолстую пачку несвежих бумажек, пересчитала: марок триста, четыреста: все, что у них осталось. Отложив несколько банкнот и спрятав в прежнем месте, бросила остальное в сумочку и, убедившись, что Сергей спит, вышла из дому.
      Риппер-бан оказалась очень широкой, очень разноцветной и густонаселенной, но почему-то при этом скучной, унылой улицей. Напустив на себя все возможное высокомерие, чтоб не дай Бог чего не подумали, Нинка медленно шла, глядя по сторонам. За исключением переминающихся с ноги на ногу глубоко внизу, у въезда в подземный какой-то гараж, троих загорелых девиц на высоких каблуках и в отражающих пронзительную голубизну ультрафиолетовой подсветки белых лифчиках и трусиках, проституток в классическом понимании слова не было: секс-шопы, эротические видеосалоны, сексуальные шоу с назойливыми зазывалами у входа!
      Пройдя до конца, Нинка перебралась на другую сторону, но там и шоу с шопами не оказалось: ночные магазины газового оружия, ножичков разных, недорогих часов, неизбежные турки у прилавков! Впору было возвращаться домой: не спрашивать же у прохожих, - но тут веселая подвыпившая матросская компания свернула в переулок, Нинка вмиг поняла зачем и свернула тоже.
      Девицы стояли гроздьями прямо на углу, в двух шагах от полицейского управления, и странно похожи были одна на другую: не одеждою только, но, казалось, и лицами. Нинка цепко глянула и пошла дальше.
      На зеленом дощатом заборе, оставляющем по бокам два узких прохода, висела табличка: "Детям и женщинам вход воспрещен" - Нинка тут же поняла, что сюда-то ей и надо, и нырнула в левый проходец.
      Переулочек состоял из очень чистеньких, невысоких, один к одному домов, в зеркальных витринах которых, тем же ультрафиолетом зазывно подсвеченные, восседали полураздетые дамы: кто просто так, кто - поглаживая собачку, кто даже книжку читая.
      Одна витрина заняла Нинку особенно, и она приостановилась: за стеклом, выгодно и таинственно освещенная бра, сидела совсем юная печальная гимназисточка в глухом, под горло застегнутом сером платьице. Тут Нинку и тронул за плечо средних лет толстяк навеселе:
      - Развлечемся? Ты - почем?
      Нинка брезгливо сбросила руку, сказала яростно, по-русски:
      - П-пошел ты куда подальше! Я туристка!
      - О! Туристка! - выхватил толстяк понятное словцо. - Америка? Париж?
      - Россия! - выдала Нинка.
      - О! Россия! - очень почему-то обрадовался толстяк. - Если Россия пятьсот марок! - и показал для ясности растопыренную пятерню.
      - Ф-фавен! - шлепнула Нинка толстяка по роже, впрочем - легонько шлепнула, беззлобно. - Я же сказала: ту-рист-ка!
      - Извини, - миролюбиво ответил он. - Я чего-то не понял. Я думал, что пятьсот марок - хорошие деньги и для туристки, - и пофланировал дальше.
      - Эй, подруга! - окликнула Нинку на чистом русском, приоткрыв витрину напротив, немолодая, сильно потасканная женщина, в прошлом без сомнения - статная красавица. - Плакат видела? Frau und Kinder - verboten! Очень можно схлопотать. А вообще, - улыбнулась, - давненько я землячек не встречала. Заваливай - выпьем!
      Нинка улыбнулась в ответ и двинула за землячкою в недра крохотной ее квартирки.
      Стоял серенький день. Народу на улице было средне. Нинка сидела у окна и меланхолично глядела на улицу. Сергей валялся на тахте с книгою Достоевского. На комнатке лежала печать начинающегося запустения, тоски. Ни-ще-ты.
      - Может, вернешься в Россию? - предложила вдруг Нинка.
      Сергей отбросил книгу:
      - Ненавидишь меня?
      Хотя Нинка довольно долго отрицательно мотала головою, глаза ее были пусты.
      Мимо окна, среди прохожих, мелькнула стайка монахинь.
      Нинка слегка оживилась:
      - Где ряса?
      - На дне, в сумке. А зачем тебе?
      - Платье сошью, - и Нинка полезла под тахту.
      - Ну куда ты хочешь, чтоб я пошел работать?! Куда?! - взорвался вдруг, заорал, вскочил Сергей. - Я уже все тут оббегал! Ты ж запрещаешь обращаться к Отто!
      Нинка обернулась:
      - Бесполезно. Я у него уже была!
      - Была? В каком это смысле?! - в голосе Сергея зазвучала угроза.
      - Надоел ты мне страшно! - вздохнула Нинка и встряхнула рясу. - В каком хочешь - в таком и понимай!
      Было скорее под утро, чем за полночь. Нинка выскользнула из такси, осторожно, беззвучно прикрыв дверцу, достала из сумочки ключ, вошла в комнату; разделась, нырнула под одеяло тихо, не зажигая света, но Сергей не спал: лежал недвижно, глядел в потолок и слезы текли по его лицу, заросшему щетиной.
      - Ну что ты, дурачок! Что ты, глупенький! - принялась целовать Нинка сожителя, гладить, а он не реагировал и продолжал плакать. - Ну перестань! Я же тебя люблю. И все обязательно наладится.
      - Я не верю тебе, - произнес он, наконец, и отстранился. - Никакая ты не ночная сиделка. Ты ходишь! ты ходишь на Риппер-бан!
      - Господи, идиот какой! С чего ты взял-то?! - и Нинка впилась губами в губы идиота, обволокла его тело самыми нежными, самыми нестерпимыми ласками.
      Сергей сдался, пошел за нею, и они любили друг друга так же почти, как в залитом африканским солнцем иерусалимском номере, разве что чувствовался в немом неистовстве горький привкус прощания.
      Когда буря стихла, оставив их, лежащих на спинах, словно выброшенные на пляж жертвы кораблекрушения, Сергей сказал:
      - Но если это правда! Я тебя! вот честное слово, Нина! Я тебя убью.
      Сейчас они сидели в витринах друг против друга, на разных сторонах переулка: гимназисточка и монахиня. Землячка привалилась к наружной двери, готовая продать билет! И тут из правого проходца возник Сергей: пьяный, слегка покачиваясь.
      Нинка увидела его уже стоящим перед ее витриною, глядящим собачьим, жалостным взглядом, но не шелохнулась: как сидела, так и продолжала сидеть.
      Землячка обратила внимание на странного прохожего:
      - Эй, господин! Или заходи, или чеши дальше!
      - Что? - очнулся Сергей. - Ах, да! извините, - и, опустив голову, побрел прочь.
      Землячка выразительно крутанула указательным у виска.
      - Зачем? - шептала Нинка в витрине. - Зачем ты поперся сюда, дурачок?..
      Один ночной бар (двойная водка), другой, третий, и из этого, третьего, старая, страшненькая жрица любви без особого труда умыкает Сергея в вонючую гостиничку с почасовой оплатой!
      На сей раз придерживать дверцу такси нужды не было: окна мягко светились, да и не мог Сергей Нинку не ждать.
      Она замерла на мгновенье у двери, собираясь перед нелегким разговором, но, толкнув ее, любовника не обнаружила. Шагнула в глубь квартиры и тут услышала за спиною легкий лязг засова, обернулась: Сергей, не трезвый, а победивший отчасти и на время усилием воли власть алкоголя, глядел на нее, сжимая в руке тяжелый, безобразный пистолет системы Макарова.
      - Где ты его взял? - спросила почему-то Нинка и Сергей почему-то ответил:
      - Купил. По дешевке, у беглого прапора, у нашего. Похоже, нашими набит сейчас весь мир.
      - Понятно, - сказала Нинка. - А я-то все думаю: куда деваются марочки? - и пошла на любовника.
      - Ни с места! - крикнул тот и, когда она замерла, пояснил, извиняясь: - Если ты сделаешь еще шаг, я вынужден буду выстрелить. А я хотел перед смертью кое-что еще тебе сказать.
      - Перед чьей смертью?
      - Я же тебя предупреждал.
      - Вон оно что! - протянула Нинка. - Ну хорошо, говори.
      Сергей глядел Нинке прямо в глаза, ствол судорожно сжимаемого пистолета ходил ходуном.
      - Ну, чего ж ты? Давай, помогу. Про то, как я тебя соблазнила, развратила, поссорила с Богом. Так, правда? Про то, как я затоптала в грязь чистую твою любовь. Про то, как сосуд мерзости, в который я превратила свое тело!
      - Замолчи! - крикнул Сергей. - Замолчи, я выстрелю!
      - А я разве мешаю?
      Сергей заплакать был готов от собственного бессилия.
      Нинка сказала очень презрительно:
      - Все ж ты фавен, Сереженька. Вонючий фавен, - и пошла на него.
      Тут он решился все-таки, нажал гашетку.
      Жизненная сила была в Нинке необыкновенная: за какое-то мгновенье до того, как пуля впилась чуть выше ее локтя, Нинка глубоко пригнулась и бросилась вперед (потому-то и получилось в плечо, а не в живот, куда Сергей метил), резко дернула любовника за щиколотки. Он, падая, выстрелил еще, но уже неприцельно, а Нинка, собранная, как в вестерне, успела уловить полсекундочки, когда рука с пистолетом лежала на полу, и с размаха, коленкой, ударила, придавила кисть так, что владелец ее вскрикнул и макарова поневоле выпустил.
      Сейчас Нинка, окровавленная, вооруженная, стояла над Сергеем, а он, так с колен и не поднявшись, глядел на нее в изумлении.
      - Ты хуже, чем фавен, - сказала Нинка. - Я не думала, что ты выстрелишь. Ты - гнида, - и выпустила в Сергея пять оставшихся пуль. Поглядела долго, прощально на замершее через десяток секунд тело, перешагнула, открыла защелку и, уже не оборачиваясь, вышла на улицу.
      Ее распадок выталкивал, выдавливал из себя огромное оранжевое солнце. С пистолетом в висящей плетью руке, с которой, вдоволь напитав рукав, падали на асфальт почти черные капельки, шла Нинка навстречу ослепительному диску.
      На приступке, ведущей в магазинчик игрушек, свернувшись, подложив под себя гофрированный упаковочный картон и картоном же накрывшись, спал бродяга. Нинка склонилась к нему, потрясла за плечо:
      - Эй! Слышишь? Эй!
      Бродяга продрал глаза, поглядел на Нинку.
      - Где есть полиция? - спросила она, с трудом подбирая немецкие слова. - Как пройти в полицию?
      Звон колоколов маленькой кладбищенской церковки был уныл и протяжен под стать предвечерней осенней гнилой петербургской мороси, в которой расплывался, растворялся, тонул!
      Могилу уже засыпали вровень с землею и сейчас сооружали первоначальный холмик. Народу было немного, человек десять, среди них поп, двое монахов и тридцатилетняя одноногая женщина на костылях.
      По кладбищенской дорожке упруго шагал Отто. Приблизился к сергеевой матери, взял под руку, сделал сочувственное лицо:
      - Исфини, раньше не мог.
      Отец Сергея, стоящий по другую сторону могилы, презрительно поглядел на пару.
      Спустя минуту, Отто достал из кармана плаща пачку газет:
      - Фот. Секотняшние. Ягофф прифес, - и принялся их, рвущихся из рук, разворачивать под мелким дождичком, демонстрировать фотографии, которые год спустя попытается продемонстрировать монастырской настоятельнице белобрысая репортерша, бурчать, переводить заголовки: - Фсе ше тшорт снает какое они разтули тело. Писать им, тшто ли, польше не о тшом?! Или это кампания к сессии пунтестага? Проститутка-монашка упифает монаха-расстригу! М-та-а! Упийство в стиле Тостоефского! Русские стреляют посрети Хамбурка! Тотшно: к сессии! Как тебе нравится?
      Ей, кажется, не нравилось никак, потому что была она довольно пьяна.
      - Романтитшэские приклютшэния москофской парикмахерши, - продолжал Отто. - Фот, послушай: атвокат настаифает, тшто его потзащитная не преступила краниц тостатотшной опороны!
      - Какой, к дьяволу, обороны?! - возмутился вельможа, обнаружив, что тоже слушал Отто. - Пять пуль и все - смертельные!
      - Смиритесь с неизбежным, - резюмировал поп, - и не озлобляйте душ!
      И за деревянным бордюром, в окружении полицейских, Нинка все равно была смерть как хороша своей пятой, восьмой, одиннадцатой красотою.
      Узкий пенальчик, отделенный от зала пуленепроницаемым пластиком, набился битком - в основном, представителями прессы: прав был Отто: дело раздули и впрямь до небес. Перерывный шумок смолк, все головы, кроме нинкиной, повернулись в одну сторону: из дверцы выходили присяжные.
      Заняли свое место. Старший встал, сделал эдакую вескую паузу и медленно сообщил, что они, посовещавшись, на вопрос суда ответили: нет.
      Поднялся гам, сложенный из хлопанья сидений, свиста, аплодисментов, выкриков диаметрального порою смысла, треска кинокамер и шлепков затворов, под который судья произнес соответствующее заключение и распорядился освободить Нинку из-под стражи.
      Она спокойно, высокомерно, словно и не сомневалась никогда в результате, пошла к выходу, и наглая репортерская публика, сама себе, верно, дивясь, расступалась, давала дорогу.
      На ступеньках Дворца правосудия - и эту картинку показывала уже (покажет еще) белобрысая репортерша - Нинка остановилась и, подняв руку, привлекла тишину и внимание:
      - Я готова дать только одно интервью. Тому изданию, которое приобретет мне билет до России. Я хотела бы ехать морем!
      !И вот: помеченная трехцветным российским флагом "Анна Каренина" отваливает от причала в Киле, идет, высокомерно возвышаясь над ними, мимо аккуратных немецких домов, минует маяк и, наконец, выходит на открытую воду, уменьшается, тает в тумане!
      Алюминиевый квадрат лопаты рушил, вскрывал, взламывал влажную флердоранжевую белизну, наполненный ею взлетал, освобождался и возвращался за новою порцией!
      То ли было еще слишком рано, то ли монахини отдыхали после заутрени, только Нинка была во дворе одна, и это доставляло ей удовольствие не меньшее, чем простой, мерный труд.
      Снег падал, вероятно, всю ночь и густо, ибо знакомый нам луг покрыт был его слоем так, что колеи наезженного к монастырским воротам проселка едва угадывались, что, впрочем, не мешало одинокому отважному "вольво" нащупывать их своими колесами.
      Отвага, впрочем, не всегда приводит к победе: на полпути к монастырю "вольво" застрял и, сколько ни дергался, одолеть препятствие не сумел. Тогда, признавая поражение, автомобиль выпустил из чрева человеческую фигурку, которая обошла вокруг, заглянула под колеса, плюнула и, погружаясь в снег по щиколотки, продолжила не удавшийся машине путь.
      Оказавшись у врат обители, фигурка, вместо того, чтобы постучать в них или ткнуться, пустилась собирать разбросанные здесь и там пустые ящики, коряги, даже пробитую железную бочку и, соорудив из подручного подножного - материала небольшую баррикаду у стены, вскарабкалась и застыла, наблюдая за работою одинокой монахини.
      Снег взлетал и ложился точно под стеною, порция за порцией, порция за порцией. Нинка была румяна и прекрасна: физическая работа, казалось, не столько расходует ее силы, сколько копит.
      Подняв голову, чтобы поправить прядь, Нинка увидела гостя и узнала: крутой-молодой, тот самый, который купил ее некогда за невероятные, баснословные тридцать тысяч долларов и от которого она умудрилась сбежать на вторую же ночь.
      Какое-то время они глядели друг на друга, как бы разведывая взаимные намерения, пока крутой-молодой не улыбнулся: открыто и не зло.
      Нинка улыбнулась тоже, одним движением сбросила черный платок-апостольник, помахала рукою и сказала:
      - Привет!
      Репино, 6 - 25 марта 1992 г.
      КВАРТИРА
      сентиментальная история, случившаяся на окраине Импери инакануне ее распада
      "КВАРТИРА"
      "ТАДЖИКФИЛЬМ"
      Душанбе, 1989 год
      Режиссер - Сайдо Курбанов
      В главных ролях:
      ПЕЧАЛЬНЫЙ - Сайдо Курбанов
      ЭНЕРГИЧНЫЙ - Павел Семенихин
      МАФИОЗИ - Шухрат Иргашев
      МАДОННА - Фарида Муминова
      СОСЕДКА - Вера Ивлева
      Друзьям: Сулиму, Сайдо, Шухрату
      - Все равно эта квартира будет моею! - кричит пьяный Мафиози под июльским проливнем, задрав лицо к окну третьего этажа, и молния высвечивает лицо до трупной голубоватой белизны, а гром, не в силах полностью его перекрыть, соперничает с криком. - Небом клянусь: бу-удет!..
      - Будет вашей, будет, не кричите, пожалуйста, - успокаивает немолодой Шестерка в кожаном пиджаке, разрываясь между стараниями удержать патрона от падения в лужу и стремлением поймать машину, которых мало проезжает мимо в этот совсем поздний уже вечер, а те, что проезжают, не останавливаются, а с какой-то особой ехидцею обдают водой.
      А там, наверху, с другой стороны окна, к которому обращает свои клятвы Мафиози, пытается остудить лоб о стекло пьяный Печальный, хозяин этой самой квартиры. Лоб не остужается, голова плывет. Печальный в три качка добирается до исцарапанного временем сервантика, из дверки, как из рамы, извлекает старенькую, со сломами по углам фотографию: под портретом усатого, оспою побитого Бога стоят в обнимку три третьеклассника, три мушкетера, три юных пионера, Риму и миру демонстрируя дружбу, нерушимую вовек: Печальный слева, Мафиози справа, троих, но самый, пожалуй, крепкий и! энергичный. Печально поглядев на фотографию, Печальный ничком валится на тахту и то ли плачет, то ли смеется: со спины не разобрать.
      - Похож на яблочко, но с родинкою черной = твой подбородочек, прелестно округленный! - настроение Мафиози успело тем временем поменяться с агрессивного на лирическое настолько, что вынудило декламировать из классика. - Это про нее! - проникновенно признается Мафиози Шестерке, когда, повторив двустишье раза четыре, смиряется с тем, что дальше не помнит. - Про нее! Родинки, правда, нету, а так - все точно. Портрет. В школе учили! - поясняет. Рудаки!
      Хотя по виду Шестерки поверить, что он когда-то учился в школе, нелегко, он заверяет патрона:
      - Учили, учили, успокойтесь.
      - Едва коснулся, руку обожгло!.. - вспоминает вдруг Мафиози, как дальше. - Едва пригубил - потерял покой! Про нее! Не веришь?
      Красная пожарная машина пролетает, подобная торпедному катеру, мимо и обдает волною воды, на которую Мафиози и внимания не обратил.
      - Почему не верю? - соглашается с патроном Шестерка, пуская пузыри, ибо просто не имеет в запасе рук, чтобы вытереть лицо. - Почему не верю?!
      - А я потерял!
      - Найдете, не переживайте! Эй, шеф! - кричит вдогонку уже унесшейся машине и тут же комментирует. - У, с-сволочь!
      - Чт найду? - живо заинтересовывается Мафиози.
      - Что захотите, то и найдете! Успокойтесь, пожалуйста.
      - А знаешь почему я сказал ей, что это моя квартира? Знаешь?! Потому что она похожа! ну, вылитая! на! на игрушку! на ослика! Понял или не понял?
      Если б последний вопрос Мафиози звучал не так требовательно, Шестерка просто отмахнулся бы - тут же пришлось отвечать и по возможности вежливо:
      - Ваша невеста похожа на ослика?
      - Сам ты похож на ослика! На ишака! Мы когда маленькие были, часто ходили сюда, - снова поднимает голову к окну на третьем этаже. - Тетя Лена кормила! дядя Бако самоделки показывал!
      Останавливается машина. Шестерка, промокший, замученный дождем и проникновенным разговором, не скрывая облегчения бросается к дверце, называет адрес окраинного района.
      - Извини, друг, - отзывчиво отзывается водитель. - В другую сторону.
      - Сто рублей даю! - вмешивается Мафиози. - Эй, ты не расслышал?! - и лезет в карман, вытягивает оттуда пачку мятых купюр.
      - Зад себе подотри своими бумажками! - выкрикивает вдруг разозлившийся водитель и рвет с места, как на ралли.
      - Дерьмо, - сплевывает Мафиози и грозит кулаком вслед автомобилю, после чего, вернувшись в лирико-исповедническое настроение, оборачивается к Шестерке, подбирающему с асфальта подмокшие денежные бумажки. - Я ей, понимаешь, рассказал про эту квартиру, как про свою! Про фонтан под окном, про игрушки. Ну так как же! - берет Мафиози Шестерку за грудки столь решительно, что оба чудом только удерживаются на ногах, - как я могу привезти ее сюда, если это не моя квартира? Отвечай, как?! Чего ты мне эти деньги суешь? Как?!
      - Станет, станет вашей, - пытается Шестерка прислонить Мафиози к стене, - уймитесь, пожалуйста.
      - А он! - Мафиози старательно, точно клоун по проволоке, шагает раз, другой, а остановясь, утвердясь, грозит кулаком куда-то вверх: Аллаху ли, третьему ли этажу, - а он посмел мне отказать! Для него это, ишь память о родителях!
      - Колхоз Ленина, - сообщает Шестерка водителю притормозившего РАФика-скорой.
      - Пятерка, - мгновенно ориентируется водитель в ситуации.
      - Кто шестерка?! кто шестерка?! - взвивается обидевшийся Шестерка, нервы которого на пределе.
      - Да таких и денег-то нету, - торопеет водитель. - Пятерка, я сказал.
      - А! - опадает Шестерка. - Тогда ладно, - и идет за патроном, все грозящим небу, все выкрикивающим:
      - Я ему такой дом предложил, я ему мебель! я ему десять тысяч! я ему машину!
      - Куда ты его? - противится водитель. - Заднюю дверцу открой!
      Шестерка распахивает задние воротца, и Мафиози плюхается на подтолкнутые навстречу водителем брезентовые носилки!
      !Один Аллах знает, что там с чем и как именно сцеплялось в подсознании Печального, когда он, отхохотав, отрыдав ли, вырубился на незастеленной кушетке, он и сам, продрав глаза, не сумел бы ничего толком рассказать, - сновидение, однако, вызвало отчетливое, как на кинопленке, воспоминание: трое мальчиков, трое пионеров (с той самой, под дедушкой Сталиным, фотографии) стоят на пороге квартиры, просторной и уютной, пронизанной солнцем.
      - Это мои друзья, мама. Из нашего класса.
      - Заходите, заходите, ребята, - появляется в дверном проеме отец. Чего стали? Приготовь-ка им, Леночка, закусить после трудов праведных.
      - Я не голодный! - агрессивно выступает мальчик, одетый похуже остальных, и Печальный никак не может соотнести его с Мафиози, хоть и отлично знает, что Мафиози вырос именно из этого плохо одетого, с обостренной гордостью мальчишки.
      - Не голодный, так чаю выпьешь, - мягко, делая вид, что не заметил выпад, произносит отец. - А пока пошли в мастерскую!
      Кроме верстака и прочих технических приспособлений, комната, превращенная отцом в мастерскую, заключает десятки замысловатых игрушек, механических кукол и прочей занимательной всячины. Ребята (то есть двое из них, гости) прямо-таки столбенеют на пороге, - только завороженные взгляды переводят с одного предмета на другой. Мальчик почище, поухоженнее, уже и тогда немножко печальный, оживляет перед друзьями отцовские поделки, ибо все они способны оживать: Багдадский вор тащит кошелек из халата купца, курица клюет зерна, дебелая, румяная деревянная красотка вяжет на спицах!
      Спустя некоторое время отец прерывает демонстрацию:
      - А ну-ка, ребята, идите сюда! - и по его взгляду, по всей гордой и вместе застенчивой манере становится ясно, что это последняя работа, а они - первые ее зрители: чернобородый мужчина с пилою за спиной, женщина с удивительно милым лицом и с младенцем на руках по обе стороны смешного ослика, нагруженного нехитрым скарбом. Отец поворачивает рычажок, все три фигурки пускаются в путь; мужчина на каждом шагу поглаживает бороду, женщина время от времени склоняется к младенцу, ослик забавно помахивает хвостом, качает головою, выкрикивает-выскрипывает: и-а, и-а!
      - Сколько ж такая стоит? - интересуется тот, из которого вырос Энергичный. - Тысячу, да?
      - Какая красивая! - шепчет будущий Мафиози.
      В дверях комнаты стоит русокосая мама и, улыбаясь, наблюдает за ребятами и отцом!
      Привалив к дому обшарпанный велосипед, Энергичный поджидал Печального: сидел на корточках у подъезда и, скармливая ей кусочками колбасу, проникновенно беседовал с приблудной собакою:
      - !потому что ты ничего не способна понять! Вот скажи: способна ты что-нибудь понять или нет?
      Собака не ответила.
      - А-а-а! то-то же! - уличил ее Энергичный. - Об одной колбасе и думаешь! Ладно, держи. А человеку в этом мире! У человека, может, способности! У человека полет! Он, может, приходит к людям и говорит: я, говорит, талантливый. Хотите, говорит, я подарю вам свой талант?! Просто так, бесплатно! А им - не надо. Понимаешь? - не-на-до! Что? Опять колбасы просишь? Нету. Кончилась. А вот просто, бескорыстно - слаб поговорить?
      Собака всем видом продемонстрировала, что слаб, и собралась было по своим неотложным делам, но Энергичный в последний момент сумел удержать ее за загривок:
      - Давай Юсуфку дождемся - у него всегда в холодильнике найдется что-нибудь для приблудного пса или случайного приятеля. Традиция. Эй, ты куда? Слышишь?
      Завидев приближающегося Печального, собака вырвалась, поджала хвост и задала деру.
      - Привет, - сказал Энергичный. - Чего это они от тебя бегают?
      - Бегают, - печально согласился Печальный. - Я и так, и эдак, а они бегают. И дети тоже.
      - Чьи дети? - не понял Энергичный.
      - Ничьи, - объяснил Печальный. - Дети. Просто.
      - А-а-а!
      Приятели, сперва один, а за ним и другой, посмотрели в небо.
      - Ну и ливень был вчера! - констатировал Энергичный.
      - Ливень? - удивился Печальный.
      - С луны свалился?
      - Почему? я помню, - не согласился Печальный насчет с луны. - Гроза, да?
      - Ну, ты даешь!
      - Спал плохо, - пояснил Печальный.
      - А чего мы тут, собственно, топчемся? у тебя там девушка, что ли? кивнул Энергичный наверх, на окна третьего этажа.
      - У меня? - печально улыбнулся Печальный.
      - А почему нет? Красавец! - продемонстрировал Энергичный друга воображаемой публике и окликнул проходящую мимо сильно перезревшую девицу. Эй, девушка! Можно на минутку?
      - Меня? - не без надежды приостановилась Девушка.
      - Перестань, пожалуйста! - Печальный повернулся уйти.
      - Постой! - ухватил Энергичный Печального за руку, как минутами раньше хватал за шкирку пса. - Да-да, девушка! Именно вас!
      Печальный, полный ужаса, подобно тому же псу резко рванулся и скрылся в подъезде. Девушка как раз подошла:
      - Случилось что?
      - Убежал, - развел Энергичный руками.
      - Кто убежал?
      - Сначала пес. А потом - Юсуфка.
      - Вы-то остались! - Девушка явно не спешила расставаться с надеждою.
      - Да я как раз собирался узнать, нравится ли вам н?
      - А чего, - сделала Девушка на лице выражение одобрения. - И он хорошенький.
      - Вот и я говорю, - согласился Энергичный. - А он, дурачок, взял и убежал. Так что уж извините, - и скрылся в парадной вслед за Печальным. - Слышишь?! - заорал на весь подъезд. - Ты, оказывается, хорошенький!
      Девушка постояла в некотором недоумении, потом запустила голову в дверную щель.
      - Вы чего, чокнутые, да?! - сказала едва ли не сквозь слезы, пнула велосипед, который, жалобно звякнув, свалился на асфальт, и, всеми подручными средствами демонстрируя гордость и независимость, застучала каблучками прочь.
      Энергичный позвонил и, наткнувшись на полное отсутствие какой бы то ни было реакции, позвонил снова. Потом застучал кулаками. Потом - каблуками. Потом вдруг успокоился и тихо произнес:
      - Я же все равно слышу, что ты там стоишь.
      Дверь медленно открылась на длину цепочки, обнаружив в щели настороженное лицо Печального:
      - Нету?
      - Кого нету?
      - Девушки.
      - Какой девушки?
      - Ну, той, - боднул Печальный головою вниз, в направлении двора.
      - А-а! - дошло, наконец, до Энергичного, который и думать-то о девушке давно позабыл. - И чем она, интересно, так тебя напугала?
      - Неловко, - пояснил Печальный.
      - А она напротив: с большим удовольствием!
      - Так она здесь? - ужас отразился на лице приятеля, и дверь бы захлопнулась, не успей Энергичный вставить в щель ногу в изодранном парусиновом башмаке.
      - О, Господи! сколько тебе годков, мальчик? Нету ее, нету! Сними цепочку-то!
      - У меня тут такой бардак, - нерешительно произнес хозяин квартиры.
      - Нету! Мамой клянусь! - поклялся мамой Энергичный.
      - Не в том дело, - качнул головою Печальный в дверной щели. - Просто неприятно. Мой дом, понимаешь! он должен иметь свой вид, свое лицо! Image!
      - А чего случилось-то? - поинтересовался Энергичный.
      - Джаба вчера с приятелем завалили.
      - К тебе тоже?
      - А что, он и у тебя был?
      - Ага, сегодня, - кивнул Энергичный. - Подкараулил. Выхожу как раз из театра!
      - А ты с ним вообще часто видишься? - перебил Печальный.
      - Года четыре не встречал. Тк разве, на улице!
      - А я еще больше, - сокрушенно признался Печальный. - Вообще-то, это неправильно. Все-таки друзья! И вдруг, понимаешь, заходят. Ну, знаешь, эти его штучки: икра, бастурма, коньяк французский.
      - По пятьдесят рублей? - проявил Энергичный неожиданно живой интерес.
      - А черт ее! - затруднился определить Печальный.
      - Значит, по пятьдесят!
      - Я уже лет десять капли в рот не брал! - покривил душою Печальный.
      - Не брал?! - возмутился Энергичный. - А как же в прошлом году, в Семиганче?..
      - Семиганч не в счет!.. - потупился Печальный.
      - Ничего себе не в счет! - Энергичный наслаждался воспоминанием.
      - В общем, нагрузили они меня под завязку, - вернул Печальный приятеля из прошлого года в прошлый вечер. - Просто свиньей себя почувствовал.
      Приоткрылась дверь напротив, высвободила голову Соседки в бигудях. Голова повернулась в сторону приятелей и спокойно, словно в театре, устроилась слушать и наблюдать.
      - А в воздухе, понимаешь, - продолжал не заметивший Соседки Печальный, - вроде как дух отца носится. Утром глаза разлепляю: в квартире пакостно как во рту. Даже убрать не успел: на службу опаздывал!
      - Пророк вино не велел пить, - продекларировала Соседка в пустоту.
      - Ты это, тетка, - огрызнулся Энергичный, - мужу своему расскажи, - и обернулся к Печальному. - Ладно, открывай. Помогу убраться. А от тебя ему что понадобилось? Жениться, что ли, уговаривал?
      - Жениться? С чего это - жениться?! - изумился Печальный, но тут же с некоторой тревогою принялся восстанавливать обрывки диалога, происходившего вчера в сильном уже подпитии: вдруг и впрямь речь шла и о женитьбе? Магнитофон памяти поскрипел немного, подергал ленту туда-назад и безнадежно заткнулся. - Да нет! Вроде бы не жениться. Переехать. Дом, говорит, с мебелью - твой. Участок, говорит, с тутовником - твой. Пай, говорит, за эту квартиру - тоже твой. И на чем, говорит, поедешь - твой.
      - А на чем поедешь? - живо поинтересовался Энергичный.
      - Ни на чем я не поеду! - раздраженно огрызнулся Печальный и добавил. - "Жигули".
      - Ясно как день, - прокомментировал Энергичный. - Девятка. Пять дверей. Кузов "хэтчбек"!
      Печальный окинул глазом следы попойки, как бы проводя рекогносцировку предстоящего сражения с энтропией, малого сражения, ибо в большом, как бы он ни старался (а Печальный, очевидно, старался постоянно), все равно победить бы не сумел: пробужденная сновидением память с грустью констатировала неодолимое обилие мелких отличий квартиры сегодняшней от той, из детства: рассохшийся паркет, потрескавшиеся потолки, пожухлые, в пятнах и царапинах обои, потускневшие отцовские игрушки, неорганично соседствующие с немногими новыми, "научно-фантастическими", явно вышедшими из-под рук нынешнего ответственного съемщика.
      Поглядев на пустую коньячную бутылку, Энергичный пробормотал под нос:
      - Точно, пятидесятирублевая. Из Москвы. С Калининского. Я видел, - и, собрав рюмки, понес под раковину, на кухню, оттуда и крикнул. - Значит, не женить, а купить квартиру?
      - Ага, - отозвался Печальный. - Втемяшилось ему. Не привык себе отказывать. А с чего ты взял, что женить? - появился на кухонном пороге, эквилибрируя в вытянутых руках горою грязных тарелок.
      - Да с того, что! - но дверной звонок прервал объяснение.
      Печальный, прежде чем открыть, набросил цепочку.
      - Ну ты и боязливый! Глазок бы уж тогда врезал.
      В дверной щели обнаружилось лицо давешней Соседки.
      - А у меня мужа нету, - с обескураживающей наивностью сообщила она.
      - Где ж он у тебя, тетка? - не вдруг вспомнив, чем окончился предыдущий их разговор, Энергичный залился хохотом. - Куда подевала? Поучениями Пророка замучила?
      - Нет, - наивности Соседки не виделось предела. - У меня его никогда и не было. Дети - это правда, дети есть, а мужа!
      - А дети-то хоть взрослые? - осведомился Энергичный.
      - Взрослые, взрослые, - успокоила Соседка.
      - Тогда м передай насчет вина.
      Повисла пауза.
      - Ты чего, тетка, тк вот и собираешься стоять? - вопросил, наконец, Энергичный.
      - Почему? Я домой пойду.
      - Вот и иди! - Энергичный закрыл дверь и обернулся к Печальному. - В вашем подъезде, интересно, все вроде тебя: двинутые?
      - Эх, кабы бы все!.. - сокрушился Печальный.
      - А у меня, - поведал Энергичный, - между прочим, дельце одно выгорает.
      - Снова дельце?
      - Хорошо смеется тот, кто смеется последним, - покровительственно возразил Энергичный на усмешку приятеля. - У тебя зарплата какая?
      - Мне хватает, - буркнул Печальный.
      - Ну сколько, сколько?
      - Сто двадцать.
      - Чистыми?
      - Грязными, но все равно хватает.
      - А пятьсот хочешь? - с запальчивостью нувориша выдал Энергичный.
      - Зачем это мне пятьсот? - искренне пожал плечами Печальный.
      Энергичный даже ответить не попытался на идиотский вопрос, а перешел прямо к делу:
      - В общем, слушай: я регистрирую кооператив. Служба знакомств. Называться будет: "Душевный покой". Ничего названьице?
      - Ничего, - снисходительно улыбнулся Печальный.
      - Гениальное! - возразил Энергичный. - У меня все просчитано: не меньше четырех тысяч месячного дохода. А будет нас - трое. Я, так сказать, председатель, ты - программист! не зря ж тебя в институте пять лет учили. И еще у меня парень один знакомый есть, электронщик. Закупаем итальянский компьютер!
      - Почему итальянский? - ехидно поинтересовался Печальный.
      - Ладно, согласен! - очень энергично согласился Энергичный. - Давай японский!
      - А где закупаем-то?
      - Где-где! Найдем где! В Москве!
      - А на какие шиши?
      - Жаба даст!
      - Джаба?? Даст??
      - Даст-даст, - уверил друга Энергичный. - Тебе только надо жениться.
      - Мне?!.
      - Ну, конечно. И тогда Жаба даст нам денег! - Энергичный посмотрел на недоуменное лицо Печального. - Ладно! черт с тобой! Все-таки мы друзья. Открываю последний секрет. Он мне за это еще и "Жигули" пообещал.
      - За что за это? За то, что денег даст?
      - Не, точно - валенок! - хлопнул себя Энергичный по ляжкам и попробовал втолковать. - За то, что ты женишься!
      - Тебе "Жигули" за то, что я женюсь???
      - Ага, девятку. Пять дверей. Кузов "хэтчбек".
      - И на ком же я, интересно, должен жениться, чтобы он купил тебе девятку, пять дверей, кузов "хэтчбек"?
      - Совершенно безразлично! На ком хочешь! Главное - чтоб женился!
      Печальный разразился неожиданно темпераментным хохотом:
      - А если не женюсь?
      Энергичный даже опешил:
      - Как, то есть, не женишься? Неужто тебе для лучшего друга лишнего штампика в паспорте жалко?.. Да и для себя!
      - Ну, а если?! - хохотал не унимался Печальный.
      - Н-ну! - обиженно потупился Энергичный. - Тогда ему покупаю машину.
      - Девятку? - задыхался от хохотал Печальный так, что даже отмахивался ладонями. - Пять дверей? Кузов "хэтчбек"? А где ты денег возьмешь?
      - Супругу продам, - мрачно пошутил Энергичный.
      - Кто ее! у тебя! возьмет?.. - отдыхивался от приступа смеха Печальный. - Разве на вес! И сколько ж он дал тебе сроку меня женить?
      - Три месяца, - буркнул Энергичный, обиженный и на хохот товарища, и на шутку по поводу веса супруги. - А чего это я такого смешного сказал? Четыре тысячи в месяц - это цветочки. А потом мы знаешь! Мы всю Среднюю Азию охватим: и Узбекистан, и Туркмению! Даже можно будет международный филиал открыть, валютный: Афганистан, Пакистан, Сирия! Знаешь сколько пожилых богатых людей подыскивают невесту?! Тот же Жаба, к примеру! А родители, которые чтобы калым получить!
      - Постой-постой, - прервал Печальный полет фантазии товарища. - А при чем тут Джаба, моя женитьба и твои воображаемые "Жигули"?
      - Почему это сразу воображаемые!?
      - Потому, - ядовито пояснил Печальный, - что ты на моей памяти уже в девятый раз покупаешь "Жигули", а ездишь на велосипеде, который родители подарили тебе еще в школе.
      Энергичный выдержал паузу, достаточную, на его взгляд, чтобы выразить свое отношение к бестактности друга, и произнес примирительно:
      - Ладно, сам убедишься. - Выдержал еще одну паузу, примерно в треть предыдущей, и добавил. - Но вообще-то ты прав: женитьба твоя, а "Жигули" должны быть моими? Несправедливо! Хорошо, согласен: "Жигули" - пополам!
      - С кем пополам? - поинтересовался Печальный.
      - Да с тобой же, Господи! - поразился Энергичный непонятливости друга.
      - А мне как, правая половина или левая? Или ты собираешься пилить их поперек?
      - Опять издеваешься? - Энергичный так рассердился, что хлопнул об пол тарелку, которую мыл. Печальный печально подобрал осколки:
      - Последняя из маминого сервиза. Двенадцать штук было.
      - Склеим, - успокоил Энергичный, обиду которого вмиг выдул ураган очередных гениальных планов. - Давай так: эта машина будет моя, а тебе купим с первых же кооперативных доходов!
      - Эта, значит, твоя? - не без иронии уточнил Печальный.
      - Хорошо, хорошо! ладно! уговорил. Пусть эта - твоя. А мне - с доходов. Значит, заметано? Женишься?
      - Если серьезно, Петрович, - вздохнул Печальный, прилаживая друг к другу осколки тарелки, - то, разумеется, нет. Если серьезно.
      - Как, то есть, нет? - снова опешил Энергичный. - Как - нет??! По-че-му - нет??!
      Печальный уселся на табурет, упер локти в колени, а подбородок в ладони, тихо сказал:
      - Я ведь уже пробовал два раза. Помнишь? Они, понимаешь! они все чужие.
      - Эт' ты не волнуйся, - подбежал к другу, присел рядом на корточки Энергичный. - Я тебе отличную подыщу. Доволен останешься.
      - Не в этом дело, - слегка, сколько позволяла трагическая его поза, помотал Печальный головою. - Те ведь тоже были девушки хорошие. Просто они чужие. Понимаешь: чу-жи-е. У меня детство было, жизнь! Дом вот! Папины игрушки! А девушки! жены! куда им такое по-настоящему понять?! Я, когда первый раз женился, прихожу - а она ослика на антресоль запихивает. Представляешь?! Ослика - на антресоль!
      - Ослика - конечно!
      - Я вообще не понимаю, что случилось! - почуя издевку в сочувствии приятеля, вскочил с табурета Печальный. - Навалились со всех сторон! Джаба из квартиры гонит, ты собираешься сделать, чтоб квартира стала для меня чужой! Или постой! - уловил, наконец, связь между вчерашней пьянкой и сегодняшним пари. - Это ведь тебя Джаба надоумил - меня женить!
      - Вот и я говорю, что странно, - согласился Энергичный, хотя ничего подобного и не говорил.
      - Что странно? - поинтересовался Печальный.
      - Что если ему нужна твоя квартира, зачем он со мной на твою женитьбу пари заключал?
      Пока приятели ломали голову над странной логикой предложений Мафиози, тот, в ожидании, пока безмолвная парочка работяг перегрузит в багажник его автомобиля все положенные коробки из подсобки продовольственного магазина, снизошел до объяснения этой логики Шестерке, который тоже оказался не способен проницать умом полет мысли патрона:
      - Пока человек один, он может позволить себе эдакую! - скорчил Мафиози рожу! - эдакую иллюзию независимости. Но как только у него появляется кто-нибудь, за кого он отвечает, о ком должен заботиться! Я веревку из него совью! Не то что квартиру! И про папу, и про маму забудет!
      - Ну, вы, шеф, и умный!
      Так и не уговорив Печального жениться, унылый Энергичный катил на велосипеде домой и бормотал под нос то передразнивая товарища, то вступая с ним в воображаемую полемику:
      - Не позво-о-лю! уважать мой до-ом! уважать мою ли-и-чность! Да кто на твою личность претендует?! Тут деньги, можно сказать, сами в руки плывут! Личность! Как будто я ему гадость какую подсовываю, а не жену! Лягушку как будто!
      В калитке, картинно подбоченясь, поджидала Энергичного его не лягушка: восточная женщина, крупная, толстая, перезрелая, но с явными следами былой удивительной красоты.
      - Где мясо?! - возгласила с заметным акцентом.
      Энергичный спешился и проделал серию движений лицевыми мышцами.
      - Мясо где, спрашиваю? - не удовлетворилась супруга мимическим объяснением. - Мало что болтаешься неизвестно до скольки, еще и являешься с пустыми руками.
      Энергичный перешел в контрнаступление:
      - А где я тебе денег на мясо возьму?
      - Это ты мн задаешь вопрос? - изумилась супруга на всю улицу, так что над соседним забором появилась любопытствующая женская голова. - Мн?! Глава семьи! Мужчина! Заработать не можешь - в долг хотя бы взял!
      - Не у кого, - виновато признал Энергичный поражение. - Я пробовал. У меня и друзей-то богатых никого не осталось, - и попытался проскользнуть в калитку.
      Но супруга обороняла рубеж со стойкостью героини-панфиловки.
      - Слушай, может, все-таки в дом войдем, - покосился Энергичный на стороннюю наблюдательницу. - Чего театр-то на всю улицу устраивать? Бесплатный!
      - А ты билеты, билеты продай, - посоветовала супруга, намекая на профессию благоверного, и стала на дороге к дому еще монументальнее, хотя всего мгновение назад казалось, что еще монументальнее - невозможно. Без мяса, - резюмировала, - ты в этот дом не войдешь. Мне детей кормить надо.
      - Кормить-кормить! - пробурчал Энергичный, выслушав безапелляционный звон засова, оседлал велосипед и покатил в сторону любопытной Соседки. Возле нее притормозил, крикнул с восточным акцентом, передразнивая кого-то: - Царица какая! (сариса какая!) - и, нажав на педали, себе под нос: - Говна такая!..
      Печальный глядел в окно, печально и одиноко. Там, внизу, во дворе, играл в песочнице сам с собою столь же одинокий мальчик лет пяти. Печальный спустился во двор.
      - Здорво, - сказал малышу.
      Тот с опаскою глянул на заросшего щетиною дядю.
      - Играешь, значит? - присел на корточки в попытке установить контакт Печальный.
      Малыш огородил руками, защищая, песчаную крепость:
      - Не трогай! Я маму позову!
      - С чего ты взял, что я собираюсь трогать? - заоправдывался Печальный. - Я тебе игрушку хотел подарить.
      Малыш смерил Печального подозрительным взглядом:
      - Игрушку?
      - Ну да, - улыбнулся Печальный настолько подчеркнуто добродушно, что и взрослому стало бы не по себе. - Игрушку.
      Малыш испытующе поглядел на дураковатого дядю и сказал не без опаски:
      - Давай.
      - Она у меня дома. Вон там, - показал Печальный на окна квартиры. Поднимемся, и получишь.
      - Ты мне ее лучше сюда принеси! - не согласился малыш.
      - А у меня там много, - продолжал Печальный соблазнять кандидата в друзья. - Я же не знаю, какая тебе больше понравится.
      - А ты все принеси! - без труда нашел малыш соломоново решение.
      - Все у меня в руках не уместятся!
      Малыш прикинул эдакий объем богатства - устоять было трудно:
      - Тогда ты посиди тут, посторожи, а я к тебе схожу и выберу.
      - Ты ж не найдешь, где я живу, - притворно сокрушился Печальный. - И дверь не откроешь.
      Малыш просчитал что-то в уме и, наконец, решился:
      - Ладно, так уж и быть. Пошли. Но если обманешь!
      Печальный попытался взять малыша за руку, но тот вырвался:
      - Не трогай!
      Через ступеньку преодолев четыре лестничных полумарша, малыш опасливо, но крайне независимо вошел в квартиру.
      - Ну, где они, твои игрушки? - спросил с подозрением. - Показывай.
      - Вот, - распахнул Печальный дверь в мастерскую отца. - Эту вот хочешь? - и подал малышу летающую тарелочку явно собственного изготовления.
      - Она ж самодельная, - разочарованно протянул малыш. - Даже не из магазина! - но тарелочку все-таки взял. - А это чо такое? - осведомился несколько брезгливо.
      - Космический корабль, - гордо ответил Печальный.
      - Ракета, что ли? - переспросил малыш. - Да они вовсе и не такие!
      - Это не наша ракета, - пояснил Печальный. - Ихняя.
      - Чья-чья?
      - Ихняя, - повторил Печальный и ткнул пальцем в потолок.
      - А кто они такие? - начал подпадать малыш под обаяние тайны.
      - А ты вон ту кнопочку нажми, - посоветовал Печальный, - увидишь.
      - Эту?
      - Ага.
      Едва малыш нажал на кнопку, в летающей тарелочке открылся лючок и оттуда выскочил страшненький зеленый "пришелец" с рожками и завизжал, заскрипел. Малыш отбросил игрушку, завопил противным голосом:
      - Не надо мне ничего от тебя! Пусти!
      - Подожди, подожди! - засуетился обескураженный Печальный. - Я тебе ослика покажу.
      - И ослика не надо, - набирал пронзительности ор малыша. - Пусти! Знаю я твоих осликов! Пусти, я маме скажу!
      - Да кто тебя тут держит! - обиделся, наконец, Печальный и распахнул входную дверь. Малыш стремглав побежал вниз. Печальный проводил его взглядом, поднял с пола космический корабль и грохнул оземь, - только стальная спиралька, выскочив, жалобно задрожала. Подошел к отцовской игрушке - святому семейству, попробовал завести, запустить. Игрушка задрожала, заскрипела, фигурки дернулись раз-другой и застыли. Печальный надел нарукавники, достал отвертку, принялся разбирать механизм, вытаскивать какие-то заржавевшие пружинки, колесики, рычажки, а деревянная Мадонна смотрела на него черными глазами, грустное выражение которых нисколько не изменилось с той поры, когда возле нее стоял зачарованный мальчишка, годы спустя выросший в Мафиози.
      - Красивая, - почти беззвучно шевельнулись губы мальчишки. - Кто они?
      - Маленький, - авторитетно, не в тон, ответил другой мальчик, тот, из которого вырос Печальный, - маленький - это русский Бог. А это - его папа и мама.
      - Не совсем так, - поправил отец. - Мама - верно, а это просто ее муж. У русского Бога отца не было.
      - Так не бывает, чтобы не было отца! - уверенно возразил тот, из которого вырос Энергичный.
      - Его отец тоже был Бог, - попытался пояснить отец.
      - А вот все и неправда! - продолжал возражать будущий Энергичный. Его дедушка, - кивнул на будущего Мафиози, - говорит, что нет бога, кроме Аллаха, а Мухаммед - его пророк. А Джабу назвали Джабой не потому, что он жаба, а в честь Главного Ангела Джабраила. Скажи, Джаба! - обратился за подтверждением к тому, из которого вырастет Мафиози, но тот, завороженный Мадонною, не отвечал. - Эй, Джаба, слышишь?! - Не получив поддержки товарища, будущий Энергичный сослался на следующий авторитет. - А учительница говорила, что никакого Бога нет вообще. Что это враки и сказки!
      - Есть много сказок на свете, - мягко сказал отец. - Про очень многих богов. Сколько народов - столько и богов. И в каждом доброта. А значит и правда. И смысл!
      Энергичный, привалив велосипед к парадному театральному входу, проследовал к кассам, постучал, на вопрос "кто?" отозвался "я", а на вопрос "кто - я" - "Оболенский" и после открывального щелчка щеколды вошел.
      - Вот, - выложил на стол билетную книжку. - Не желают!
      - Значит, распространитель хорош!
      - А вы сами подите-попробуйте распространить их на вашу муру!
      - Тоже мне, критик выискался, - обиделась кассирша за театр. - Белинский! Ты, между прочим, по закону непроданные билеты накануне сдавать должен, а не за два часа до спектакля!
      - А! - легкомысленно махнул рукою Энергичный. - Какая разница, когда их не купят.
      Зазвонил телефон.
      - Слушаю, Семен Михайлович, - бережно уложила в трубку кассирша. Четыре билета продано. Придется, наверное, снова солдат пригонять.
      - Во! - подхватил Энергичный. - А говорите - накануне.
      - Вычтут с тебя как-нибудь за все билеты, - огрызнулась кассирша и пояснила в трубку. - Да Оболенский, Семен Михайлович, билеты назад принес, все до единого. И еще и иронизирует. Хорошо, Семен Михайлович, хорошо, будет сделано!
      Энергичный тем временем был уже в директорском предбаннике.
      - Мне бы, Людочка, объявление напечатать, - промурлыкал, склонясь к секретарше.
      - Мне-то что! - пожала плечами высокомерная Людочка. - Машинка не моя.
      - А копирочки можно пару листиков?
      Секретарша резко открыла ящик стола. Энергичный склонился над машинкою.
      - Сдается комната в центре, - диктовал сам себе, выискивая клавиши с нужными буквами и, выискав, ударяя негнущимся указательным. - Условия недорогие. Обращаться по адресу!
      Из кабинета появился директор, явно ищущий, чем бы себя занять.
      - А! - обрадовался, увидев Энергичного. - Я как раз намеревался вызвать вас, чтобы сообщить, что вы уволены.
      - Очень надо! - огрызнулся Энергичный, не отрываясь от кропотливого своего занятия. - Да я в месяц буду получать больше, чем вы за год! Тоже мне: театр!
      - Вон! вон отсюда!! - взорвался директор.
      - Допечатаю и уйду, - невозмутимо отреагировал Энергичный.
      - Семен Михайлович, вам плохо? - подскочила к директору секретарша.
      - Сперва спектакли научитесь ставить, - продолжал бурчать репрессированный, извлекая из каретки готовые листки, - а увольнять - большого ума не надо.
      - Может, вы мне их и поставите?! - едко выкрикнул директор ему вслед из заботливых объятий Людочки.
      Энергичный даже не обернулся.
      Прямо тут, у театра, достал из кармана пузырек с клеем и прилепил первое объявление посередине афиши:
      ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР
      Премьера!!!
      ЭПОХА ЗАСТОЯ
      Комедия в двух действиях
      Потом оседлал велосипед и помчался в подрагивающую маревом жары даль.
      Жара мало-помалу раскаляла город, а в конторе, где служил Печальный, последний кондиционер сгорел еще в позапрошлом году. Дипломированный программист сидел в нарукавниках за столом в окружении доброго десятка женщин (что, впрочем, ничуть не придавало ему сходства ни с султаном, ни даже с евнухом) и рассеянно тыкал пальцем в кнопки дешевенького школьного калькулятора.
      - Юсуф, тебя, - протянула трубку самая монументальная из сослуживиц.
      - Спасибо, - подошел к аппарату Печальный. - А, Джаба, привет. Ничего, спасибо. Ну, ты, положим, тоже был хорош! - Печальный слушал голос на том конце провода и мрачнел. - Что-то я не понял, - прервал, наконец, монолог собеседника. - Ты что, запугать меня, что ли, решил? Так я, знаешь, в этой жизни не боюсь уже больше ничего. Ни-че-го! - и бросил трубку на рычаги.
      Но не успел дойти до рабочего места, как снова кому-то потребовался.
      - Ты, Юсуф, важный сделался - прямо министр, - прокомментировала монументальная.
      - Спасибо, - не отреагировал Печальный на дамину шутку. - Слушаю.
      Мрачную меланхолию с Печального сдули первые же услышанные им слова.
      - Что?! - взвился он, как лопнувшая пружинка летающей тарелочки. Что-о?!! Какое еще объявление? Да как ты посмел?! Да кто тебе позволил?!
      Швырнув ни в чем не повинную трубку на ни в чем не повинный аппарат, на ходу сдирая нарукавники, Печальный залавировал между столов в направлении выхода:
      - Девочки, миленькие! вы скажите ему! шефу! скажите, значит, что мне срочно. Я потом отработаю!
      - А чего, тетка, - беседовал тем временем Энергичный у подъезда Печального с давешней Соседкою. - Очень даже просто выдам тебя замуж.
      - Да не возьмут меня такую, я уже старая! - кокетничала Соседка.
      - Еще как возьмут! Ты меня плохо знаешь!..
      Печальный несся, запыхавшийся, на Энергичного, кулаки наизготовку. Энергичный подхватил с земли тяжелую брезентовую сумку, сделал резкий вираж и побежал от товарища.
      - Ты чего?! - кричал на бегу. - Чего тебе надо?!
      - Сейчас узнаешь чего! - приговаривал, догоняя, Печальный.
      - Живешь один! - пытался, не останавливаясь, объясниться Энергичный. - В трех комнатах! А люди, можно сказать, на вокзалах ночуют!
      - Сейчас я тебе покажу, как чужие квартиры сдавать! - не останавливался и Печальный. - В больнице ночевать будешь!..
      - Кажется, оба будем!
      Гонка и впрямь вымотала немолодых приятелей, они двигались друг за другом тяжело дыша и едва переставляя ноги.
      - Папа, мама, доброта! - дразнил, уковыливая, Энергичный. - Ослик! А как до дела дошло, куда твоя доброта подевалась?! Ну? Куда?!
      - Ладно! кочумай! - прохрипел вконец обессиленный Печальный и свалился в детскую песочницу. - А то совсем задохнешься!
      - Ты на себя посмотри! - присел рядом на деревянный бордюрчик Энергичный. - Конечно, можешь и не сдавать, - добавил, несколько уняв грохот сердца и переждав колотье в боку. - Если у тебя совести хватит.
      - Ладно, - примирился, кажется, Печальный с предприимчивостью друга. - Спасибо, хоть женить раздумал.
      И оба расхохотались.
      - А это еще зачем? - Печальный удивленно смотрел, как Энергичный опорожняет у входа в квартиру брезентовую сумку: на пол брякнулись электродрель, какие-то стамески, отвертки!
      - Как, то есть, зачем? - энергично изумился Энергичный. - Глазок врезать будем!
      - Какой глазок?..
      - Какой-какой! - передразнил Энергичный. - Обыкновенный! Знаешь, сколько их на объявление налетит? Что ж, значит: первому попавшемуся и сдавать комнату?
      - Почему первому? Познакомимся с человеком, поговорим, чаю выпьем!
      Соседка снова была тут как тут, внимательно слушала беседу.
      - Знаю я тебя, - отрезал Энергичный. - Ты кого на порог пустишь, язык уже не повернется отказать. А так - посмотрел в глазок, не понравился человек - и не открываешь. Дома как будто нету.
      - Что ты меня все врать втягиваешь?! - раздражился Печальный.
      - Сразу уж врать! - не согласился Энергичный с формулировкой. - Тактика! Учитываю твой характер.
      Соседка, долго готовившаяся, решилась-таки потрясти Энергичного за плечо:
      - А когда мужа найдешь-то?
      - Мужа? - не вдруг врубился тот. - Ах, мужа!
      - Ну! - подтвердила Соседка. - Мужа.
      - Это, тетка, - призадумался Энергичный, - это тебе придется маленько подождать. Вот купим компьютер!
      - Чего?
      - Компьютер, - гордо повторил Энергичный. - Видела, в магазине касса чеки выбивает?
      - Ага, - кивнула собеседница.
      - Во, приблизительно в этом роде.
      - А когда купите? - не отставала Соседка.
      - На будущей неделе наведайся, - посулил Энергичный. - А пока иди, тетка, иди.
      - Да я иду, - отступила Соседка на шаг и замерла снова.
      - Ладно, - обернулся Энергичный к Печальному. - Отпирай. Дрель подключить надо.
      Печальный открыл дверь, и, когда Энергичный, разматывая провод, скрылся за нею, обернулся к Соседке:
      - Вы, пожалуйста, не верьте ему. Он все шутит.
      - Я понимаю, - кивнула мать-одиночка. - Что ж я, совсем тупая по-вашему?..
      Двери видеосалона украшало объявление:
      На всех сеансах сегодня
      демонстрируется
      исключительно
      "Love story"
      - Смотрят? - осведомился Мафиози у человека за стойкой.
      - Не очень, Джабраил Исмаилович, - ответил тот хоть вежливо, а и с оттенком осуждения. - Может, все же "Тарзана" пустить?
      - К-козлы! - плюнул Мафиози и, заглянув в полупустой зальчик, где с экрана лилась известная душераздирающая мелодия, прошел в кабинет.
      Там, сладострастно подставив себя прохладным потокам воздуха из кондиционера, поджидал Шестерка. Мафиози выключил "Тарзана", которым пока развлекался подручный, протянул пачку денег:
      - Пересчитай!
      - Неужели ж, шеф, я вам не верю?! - выпятил нижнюю губу Шестерка.
      - Считай, говорю! - прикрикнул вполголоса Мафиози.
      Шестерка перебрал между пальцами червонцы:
      - Точно, две.
      - Отдашь, - распорядился Мафиози, - и скажешь, чтобы ждала дальше. Адрес не забыл?
      - Как можно, шеф? - полуобиделся Шестерка.
      - Тогда счастливо!
      Шестерка скрылся. Смикшированный покрытыми звукоизоляцией стенами, едва услышался звук резко взявшего с места автомобиля. Мафиози посидел неподвижно, затем вставил кассету в зев видеомагнитофона, нажал клавишу. Пошли начальные титры "Love story". Жужжание кондиционера раздражало, и Мафиози выключил его.
      Тут в дверь просунулась облитая потом лысая немолодая голова:
      - Джабраил-джан, стекло сперли. А мне на свадьбу, к сестре. Ночью, понимаете. Через перевал!
      - Что я тебе, на автосервисе, что ли, работаю? - буркнул Мафиози, раздраженный, что его оторвали. - И сколько раз вообще говорить, чтоб не приставали, когда работаю?! Дай мне побыть наедине с кино!
      - Ну Джабраил-джан, - голова просунулась глубже, втянув за собою толстое тело в чапоне цвета темной морской волны, подвязанном алым шелковым бильбаком, - ну пожалуйста! На свадьбу! К сестре! В Бухару!
      - В Бухару, говоришь? - забарабанил пальцами Мафиози. - Тоже, значит, в Бухару?
      Толстяк, конечно, не понял, почему тоже, но согласиться поспешил:
      - Тоже, Джабраил-джан, тоже!
      - Ладно, - смилостивился Мафиози, - подумаем.
      Толстяк выскочил из кабинета и тут же вернулся с телефонным аппаратом в руке - шнур змеился куда-то за дверь:
      - Прямо сейчас подумайте, а?!
      - Ну-ка, ну-ка, левее! Левее стань! Ч-черт подери, ни ч-черта не вижу! - уставясь в свежеврезанный глазок, дирижировал Энергичный Печальным. Открыл дверь. - Заходи. Ничего, понимаешь, не поделаешь - придется свет проводить. Я там у тебя в кладовке зеркальную лампу видел!
      - Это от отца, - печально пояснил Печальный. - Он ведь и фотографией тоже занимался. И как ему только хватало на все и сил, и времени!..
      - Лампу, говорю, тащи! - прервал Энергичный сентиментальное философствование. - Зарегистрируем кооператив - и у тебя на все времени хватит.
      - И что, - задумался Печальный, - она все время гореть будет? Она ж перекальная: надолго не хватит.
      Энергичный задумался в свою очередь - секунды аж на три:
      - Почему все время? Все время - невыгодно. Экономически. А приходит кто - мы ее отсюда включаем и смотрим. Кстати, я тебе уже говорил, что поживу у тебя недельку. С супругой, понимаешь, конфликт вышел. На почве мяса.
      - Как же это делать вид, будто нас дома нету, - продолжал размышлять Печальный, - если лампа включается?
      - Чего ты опять мудришь! - оборвал Энергичный. - Ты лампу тащи, а там разберемся! Помнишь, как Ленин учил?
      Молодая здоровая интернациональная семья из трех человек шла тем временем в полном составе по своим делам, и Аллаху было угодно, чтобы путь ее пролег мимо одного из объявлений Энергичного, а глава семьи обратил внимание на шелестящую под чуть заметным ветерком бахрому растиражированного адреса.
      - Эй, ты чего там? - тут же прикрикнула половина: видать, в семье не принято было, чтобы ее глава проявлял какую бы то ни было инициативу.
      - Пошли, папа! - топнул ножкой ребенок.
      - Смотри-ка! - сказал папа. - Комнату недорого сдают.
      - Зачем это тебе, интересно, комната? - зловеще осведомилась жена.
      - А сколько можно у твоей матери жить?! - с робкой, явно непривычной агрессивностью отозвался глава.
      - Значит, мама моя тебе плохая? - подбоченилась подруга жизни.
      - Почему плохая? - балансировал глава между углублением конфликта и его сглаживанием. - Но можно хоть капельку пожить самим?
      - Ладно, - сочла половина диспут оконченным. - Не болтай глупостей. Пошли, - и, взяв сына за руку, двинулась в прежнем направлении.
      Но главу, кажется, уже заело, и он, как в воду холодную бросаясь, выпалил:
      - Вт как?! Сама тогда и иди! Соскучишься - адрес на объявлении!
      Повернулся и, подобно человеку, готовому лучше принять в спину пулю, чем унизить достоинство, гордо подняв голову и сцепив ладони на пояснице, решительно зашагал вдаль.
      Подруга дней замерла, как громом пораженная, а когда чуть пришла в себя, подбоченилась вдвое по отношению к первому разу грозно:
      - Если ты сейчас же не остановишься!..
      - Сейчас же! - выказал ребенок полную солидарность с точкою зрения матери и снова топнул ножкой.
      Но что будет, если он не остановится, глава семьи так и не узнал, ибо ушагал за пределы голосовой досягаемости прежде, чем подруга жизни сумела придумать, что же, собственно, будет, если он сейчас же не остановится.
      Объявление, судя по всему, набирало популярность: искаженный широкоугольником дверного глазка, покачивался перед дверью Печального нетрезвый мужичок.
      - Свет, свет включи! не видно! - шептал Печальному прильнувший к окуляру Энергичный.
      - Фотографируете, да? Нас разыскивает милиция? - задал нетвердый вопрос мужичок, едва над ним вспыхнула мощная лампа. - А еще пишут: недорого! недорого! Тьфу на вас! - и пошел прочь.
      !Беременная красавица, не то что б чертами лица (ибо многое ли можно сказать о чертах лица довольно грубой, тремя красками выкрашенной деревянной фигурки?!), но, что ли, обликом, образом похожая на Мадонну игрушки с осликом, держа в руке дешевый чемодан средних размеров, появляется в дверях вокзала и идет, повторяя ее некрутые изгибы, центральной улицею жаркой столички. Хотя рассеянно-внимательные глаза Мадонны нацелены исключительно на лица окружающих, боковое зрение не может не вбирать и общий вид впервые посещаемого города: грязновато-пеструю суету базара, парадную архитектуру центра, алмазный блеск ниспадающих фонтанных струй возле Дома Правительства, сизый дымок, уносящийся в небо с жарких мангалов шашлычников!
      В квартире снова прозвенел звонок.
      - Подожди, я посмотрю, - осадил Печального Энергичный и подошел к двери, прильнул к глазку.
      На площадке стояла женщина и, сколько можно было разобрать, женщина молодая. Пытаясь сделать поправки на оптику, Энергичный бормотал под нос:
      - Раздумал женить! как же! как миленький женишься! Ну, повернулась бы ты, что ли! А, ч-черт тебя побери! Во-о! во-о! хорошо! Молодец! Молодец! Еще немножко! Нет, - сокрушился, - не годишься!
      - Что там? - шепотом спросил из-за спины Печальный. Энергичный скорчил рожу и отрицательно мотнул головой. - Дай хоть взгляну!
      - Чего ты там увидишь?! - не подпустил Энергичный товарища к оптическому аппарату.
      - Ты же видишь! - возразил Печальный.
      - У меня опыт, - отрезал Энергичный.
      - Откуда это, интересно, у тебя опыт?
      А женщина снова принялась звонить.
      - Отойди, - прошипел Энергичный Печальному. - Отойди, я скажу ей, что уже сдано. А то снова придет. Настырная.
      - А чего ты все распоряжаешься?! - шепотом же взорвался Печальный.
      - Погоди! - огрызнулся Энергичный. - Давай сперва человека отпустим, а уж потом выясним отношения!
      Печальный пожал плечами и отошел в глубины квартиры.
      Вечером Шестерка сигналил у ворот дома Мафиози. Тот вышел в майке, в тренировочных брюках.
      - Уехала! - выпалил Шестерка чуть ли не с радостью в голосе.
      Мафиози не поверил ушам.
      - Куда уехала? как?! я ж обещал, что вернусь!
      Шестерке явно доставляло удовольствие, что патрон расстроен.
      - Откуда ж я, Джабраил Исмаилович, знаю?! Может, в отпуск, может, еще куда. Она ведь одна жила. Снимала. Хозяева сказали: уехала. А куда!
      - Вещи-то забрала?
      - Вы меня об чем, шеф, просили? Деньги ей передать? Или провести расследование?..
      Радость в голосе Шестерки не ускользнула от внимания Мафиози.
      - По-моему, ты разучился со мной разговаривать, - холодно и устало, Аль Пачино в известной роли подражая, произнес он.
      - Да я, Джабраил Исмаилович! я, понял! я ничего! - нотки удовольствия вмиг выдуло из голоса Шестерки. - Но вы ж мне правда!
      - Голову на плечах иметь надо, - посоветовал Мафиози. - Поворачивай и мотай назад!
      - Но я хоть домой-то! - попытался защитить права трудящегося вымотанный неблизкой дорогою Шестерка.
      - Никаких домой! - отрезал Мафиози. - Ты понял?
      Шестерка опустил глаза, помолчал, выдавил:
      - Понял.
      - Вот и мотай, - завершил Мафиози очередной сеанс дрессировки.
      Шестерка вернулся к машине, запустил двигатель, по-каскадерски, с юзом, развернулся в тесном переулке и скрылся за поворотом.
      Энергичный снова прильнул к глазку, Печальный - снова пританцовывал за его спиною.
      - Пусти, говорю! - пытался поменяться местами с товарищем.
      - Да не нужна она тебе, - цепко удерживал Энергичный наблюдательный пункт. - Сама тощая, ребенок жирный!
      - Что такое?! - взбунтовался, наконец, Печальный. - Я здесь, в конце концов, хозяин или не я?! Открывай! Я сда им квартиру!
      - Ты подумай, дурак! - пришел Энергичный в несколько утрированный ужас. - Поди-взгляни, - и освободил глазок.
      - И смотреть не стану! Сдаю! Надоело!
      - Ну, знаешь, - обиделся Энергичный и пошел прочь из прихожей. - Ему как лучше делаешь, а он!.. - безнадежно махнул на ходу рукою.
      - Заходите-заходите, - распахнул Печальный дверь перед давешней половиною и ребенком, который топал ножкою на главу семьи. - Сдается!
      - Я не снимать, - сказала женщина. - Я за мужем.
      - Петрович! - позвал Печальный Энергичного. - Это по твоей части. Мужа ищет.
      Энергичный снова возник, пожимая плечами в демонстрации ложной скромности:
      - Я ж вроде и объявлений еще никаких не давал. Так, рассказал одному-другому. Во, видишь, реклама! Слухом земля полнится. Да мы с тобою не то что по четыре - мы по десять в месяц заколачивать будем! Какого вам нужно мужа? - переключился на посетительницу. - Мы еще, так сказать, не вполне развернулись, но!
      - Какого-какого, - передразнила та. - Моего!
      - Понятно, что вашего, - терпеливо пояснил Энергичный. - Только вашим он станет, когда мы вам его подберем, а вы оплатите нашу работу. А подбирать-то какого? Возраст, пол, национальность, рост! Ой, то есть пол понятный.
      - Никакой мне вашей национальности не надо! - сварливо сказала женщина. - Никакого пола! И никаких денег я вам платить не собираюсь! У меня есть муж. Хоким. За ним я сюда и пришла! Национальность!..
      - Сюда? - опешил Энергичный. - За Хокимом? А почему, собственно, сюда?
      - А разве он не у вас живет? - впервые выказала хокимова половина определенное недоумение.
      - Хоким? - переспросил Энергичный.
      - Ну да. Хоким Хайруллоевич.
      - Хоким Хайруллоевич у нас не живет, - покачал Энергичный головою.
      - А где ж он живет? - поинтересовалась женщина.
      - Это у вас спросить надо, где живет ваш муж, - парировал Энергичный.
      - Он сказал, - выпятила женщина нижнюю губку, - по этому адресу, - и предъявила, как паспорт милиционеру, оторванную от бахромы объявления полоску.
      - Ну нету здесь Хокима, нету! - вдруг взорвался стоявший до того тихо Печальный. - Ни Хайруллоевича, ни какого другого! Может, посмотреть хотите? Идемте, идемте! - и, схватив перепуганную хокимову половину за руку, потащил в квартиру.
      - Верю я, верю! - пыталась половина вырваться, а ребенок визжал на весь дом:
      - Мама! Мама! Отпустите маму, дяденьки!
      Печальный как очнулся, пришел в себя.
      - Извините, - и выпустил руку женщины.
      Та выскочила из странной квартиры, точно ошпаренная, только ребенка успела подхватить.
      - Все, хватит! Достал ты меня! - заорал Печальный, едва захлопнул за женщиной дверь. - Ты мою квартиру еще в контору кооператива вздумал превратить?!
      - Не давал я насчет кооператива никаких объявлений, - попятился Энергичный.
      - А насчет комнаты? - грозно поинтересовался Печальный. - Насчет комнаты тоже не давал? Сколько ты по городу этого дерьма наклеил?
      - Н-не з-зн-наю, - аж зазаикался Энергичный. - Н-не мн-ного! штук с-сорок, не больше.
      - А ну пошли сейчас же! - распахнул дверь Печальный. - Будешь срывать! Ногтями соскребывать! Зубами!
      Обливаясь птом, ехали они по улице на велосипеде: Энергичный за рулем, Печальный, нелепый со своими длинными ногами, которые то и дело скребли асфальт - боком, на багажнике. Затормозили возле стоящего на окраине парка деревянного медведя, свободу слова которого ограничивало заклеивающее морду объявление.
      - Последнее? - сурово спросил Печальный.
      - Последнее, - уверенно ответил Энергичный, но, не выдержав пристального взгляда товарища, добавил. - Кажется.
      - Соскребай, - распорядился Печальный.
      - Соскребаю, - и Энергичный принялся скрести ногтями по полированной деревянной поверхности.
      В видеозале народу было еще меньше, чем в прошлый раз; с экрана текла все та же сладкая мелодия.
      У своего персонального телевизора, "Sony", дюймов тридцать, не меньше, по диагонали, Мафиози мрачно наслаждался любимым фильмом. Шестерка виновато стоял рядом.
      - Сюда, говоришь, уехала? - дослушав мелодию до конца и с дистанционного пультика уняв звук, спросил Мафиози и забарабанил по столу пальцами.
      Когда дробь стала невыносима, Шестерка ее и не вынес:
      - Как я, интересно, вам ее разыщу?! как?!!
      - Твои проблемы, - выдавил из себя Мафиози. - Деньги, что я передавал для нее, на это как раз и потрать. Если что останется - возьмешь себе.
      - Спасибо, конечно, шеф, - сказал Шестерка. - Только я даже не знаю, как она выглядит. "Похож на яблочко, но с родинкою черной!" - попытался передразнить патрона как можно почтительнее. - Это разве портрет для розыска? Тем более, что вы сказали, что даже и родинки нету.
      - Какое яблочко? Какая родинка? Что ты чушь несешь?
      - Вы ж сами стихи читали, - обиделся Шестерка. - Говорили: как вылитая.
      - Я? Стихи?
      - Вы, Джабраил Исмаилович, - произнес Шестерка с интонацией, с которою Сократ в свое время изрек афоризм о Платоне и истине.
      Мафиози задумался.
      - Ладно, считай, что привиделось. Прислышалось.
      - Как скажете, шеф, - выбрал-таки Шестерка в пользу Платона.
      - А портрет ее! - помахал Мафиози пальцами в воздухе! - портрет! Когда мы у Юсуфа в гостях были - он игрушку показывал. С осликом.
      - Ну? - ничего не понял Шестерка.
      - Вот тебе и ну! Женщина на игрушке - точный ее портрет.
      - Понял, Джабраил Исмаилович, - сказал Шестерка, всем видом показывая, что патрон не в себе. - Попробуем, - и направился к выходу.
      Мафиози помолчал, побарабанил по столу пальцами и включил обратную перемотку.
      Усталые от срывальной экеспдиции, Печальный и Энергичный плелись по лестнице.
      - Ты меня что, совсем за дурачка держишь? - обессиленно бормотал Печальный. - Я ж знаю, зачем ты эту историю со сдачей комнаты придумал. Но не могу я жениться, не-мо-гу! Я в последнее время вообще людей переношу плохо.
      - На меня намекаешь? - обессиленно обиделся Энергичный. - На днях съеду. Разберусь с супругой и съеду.
      - Не в тебе дело, - обессиленно махнул рукою Печальный. - К тебе я привык. Живи. Я вообще! - и неопределенно перебрал в воздухе пальцами.
      - А, может, - вкрадчиво вступил Энергичный, - мы с тобой хоть фиктивный оформим? А? "Жигули" все-таки. Пять дверей, кузов "хэтчбек". И деньги на "Душевный покой". Мы знаешь, какие с тобой богатенькие сделаемся?!
      - Эх, Петрович-Петрович! - вздохнул Печальный. - Бог с ними, с "жигулями". Бог с ним - с "Душевным покоем"! Хорошо не жили - начинать не ..я. Я просто помог бы тебе. Но такие дела все же требуют!
      Однако Энергичный так и не узнал, чего требуют такие дела: в самый момент открытия роковой этой тайны приятели наткнулись взглядами на беременную Мадонну: она сидела прямо на ступеньках, неподалеку от квартиры, рукою опираясь на чемодан. Печальный, глядя на Мадонну с некоторой опаскою, вставил ключ в скважину.
      - У вс сдается комната? - поднялась Мадонна. - А я, видите, пришла. Вас нету. Поджидала.
      - Сдана комната, сдана уже! - смерив взглядом живот Мадонны, энергично замахал руками Энергичный.
      - Ах, сдана? Ну, ничего, ладно, - сказала она и, подхватив чемодан, пошла вниз. Походка казалась очень усталой.
      - Девушка, постойте! - окликнул Печальный, когда Мадонна добралась уже, судя по звуку шагов, до самого выхода. - Вернитесь!
      - С ума сошел?! - зашипел из-за спины Энергичный. - Какая она тебе девушка?! Видал: там уж на нос полезло!
      Но Печальный, не дослушав, легко, через две ступеньки на третью, понесся навстречу поднимающейся Мадонне, встретился с нею, подхватил чемодан:
      - Если вам подойдет - пожалуйста. Мне! мне будет очень приятно! Если, конечно, подойдет.
      - А как же?.. - кивнула Мадонна наверх. - Как же! сдана?
      - Не обращайте внимания! - успокоил Печальный.
      - Так чт, - спросила Мадонна, - квартира, что ли, ваша?
      - Моя, моя! - закивал, заулыбался Печальный, как чукча из анекдота.
      - Хорошо! - чувствовалось, что Мадонна так устала, что ей не до разбора запутанных обстоятельств.
      Достигнув порога, Печальный распахнул дверь и сделал рукою с чемоданом жест гостеприимства:
      - Проходите, пожалуйста. Вот сюда. Теперь сюда. У меня не прибрано.
      Мадонна застыла у окна.
      - Фонтан!
      - Да-да, фонтан за окном, - согласился Печальный в недоумении, что такая, в общем-то, не поразительная вещь, как фонтан за окном, поразила женщину. - Правда, он давно уже не работает, все никак не соберутся почистить.
      - Простите, - попросила Мадонна, - а можно взглянуть на другие комнаты?
      - Пожалуйста, - развел руками Печальный, снова похожий в этот момент на чукчу. - Конечно. Только эта самая тихая, самая удобная.
      Мадонна переступила порог мастерской и остановилась, как зачарованная:
      - Это точно! точно ваша квартира?
      Печальный, испуганный, кивнул несколько раз подряд, но не сумел даже произнести "да" или "точно".
      - Я, кажется, и впрямь схожу с ума, - прошептала Мадонна. - Или опять - сплю.
      В квартиру позвонили. Мадонна пошла открывать.
      - Комната сдана.
      - Мне не комнату. Я вот, - Шестерка с грубо наклеенными буденовскими усами, обвешанный фотоаппаратами, махнул перед носом Мадонны, не раскрывая их, бурыми корочками. - Я из газеты.
      - Хозяина дома нету. На работе, - ответила Мадонна, стараясь не пропустить прямо-таки лезущего в прихожую Шестерку. - Приходите вечером.
      - Да я на минутку только, - обтек-таки Шестерка Мадонну. - Его отец игрушки всякие делал. Там одна есть, с ишаком.
      - С осликом? - переспросила Мадонна.
      - Ну, - согласился Шестерка. - С таким ишачком маленьким. Мне ее срочно надо сфотографировать. А то в редакции по шее дадут.
      - Если срочно! - пожала Мадонна плечами: ее, впрочем, все равно не спрашивали.
      Шестерка уверенно прошел в мастерскую, присел перед игрушечною Мадонною, защелкал затвором!
      Комната сдана!
      ргичный прикалывал кнопками на дверь квартиры Печального плакатик с , написанный крупным кучерявым шрифтом. Полюбовался, отступив на га, остался доволен, зашел в квартиру, но не успел даже миновать жую, как зазвенел звонок.
      - Сдана комната! - выкрикнул, вернувшись и распахнув дверь. - Читать, что ли, не умеете? - и тут только врубился, что на пороге стоит его собственная супруга.
      Они обменялись долгими взглядами.
      - Ну нету у меня денег! - выкрикнул Энергичный. - И достать не у кого! Я и так всем должен.
      - Что? деньги нужны? - защебетал из квартиры голосок Мадонны. Сколько?
      Супруга Энергичного насторожилась. В прихожей появилась Мадонна, неся перед собой зеленую полусотню:
      - Пока хватит?
      - Ах, вон оно в чем дело! - осознала, наконец, супруга всю глубину падения Энергичного. - Она у тебя уже беременная! - и заплакала, ударила мужа изо всех сил, побежала вниз.
      - Постой! - понесся догонять ее Энергичный. - Я все объясню!
      - В общем, так, ребята, - инструктировал Шестерка человек десять ментов, собравшихся в дежурке. - Дело частное, но весьма важное. Выявить и указать местонахождение, - и бросил на стол веером фотографии деревянной Мадонны. - Нашедшему - дополнительный приз.
      На звук ключа Мадонна пошла в прихожую: сквозь распахнутую дверь въезжала в квартиру детская коляска с прозрачными окошечками сзади и по бокам.
      - Ой, что это?! - сплеснула Мадонна руками.
      - Проходил мимо, - покраснев, пояснил появившийся вслед за коляской Печальный, - смотрю - очередь. Говорят, дефицит.
      - Это вы мне, что ли? - тоже зарделась Мадонна.
      - Ну да, - совсем уж смутился Печальный. - Если, конечно, подойдет.
      - Ой! - озаботилась Мадонна. - Сколько ж я вам должна?
      - Очень прошу вас, пожалуйста, - отвел глаза Печальный. - Давайте потом.
      - Когда потом?
      - Потом, - замялся Печальный. - Как-нибудь!
      - Но я так! Но я, извините, так не умею! - сказала Мадонна по возможности гордо. - Вы и без того ничего с меня не берете за комнату.
      - А вы знаете! - осенило Печального. - Я слышал! Такая, оказывается, есть примета. В очереди сказали. Что вроде заранее покупать ничего не положено.
      - Такая примета? - испугалась Мадонна.
      - Ну, - подтвердил Печальный. - Так что давайте, будто это я ее для себя купил.
      - Для вас? - улыбнулась Мадонна. - Зачем это она вам для вас?!
      Печальный улыбнулся в ответ.
      - Так, - сказал, - картошку хранить. А когда родится!
      - А я вам поесть приготовила, - потупилась Мадонна. - Там, на кухне. Только руки помойте, пожалуйста, - остановила направившегося было на кухню смущенно-счастливого Печального.
      Не успели они усесться за накрытый стол, как в дверь позвонили. Вздохнув, Печальный пошел открывать. В проеме стояла Соседка:
      - Вы этот! ну как его?.. которым чеки отбивают! Компостер, что ли?.. Вы его еще не купили?
      - Какие чеки? - ничего не понял Печальный.
      - Ну, - пояснила Соседка, зардевшись, - ваш друг женить меня обещался. Замуж то есть выдать.
      Печальный не удержался - прыснул.
      - Я ж говорил вам, чтоб вы не обращали внимания. Он пошутил.
      - Это я понимаю, что пошутил, - сказала Соседка. - Не совсем же дурочка. Но вдруг все-таки женит?
      Посмотрев внимательно в невинные глаза, Печальный понял, что все равно ничего не сможет объяснить их владелице.
      - Не купили еще, - сказал со вздохом. - Заходите через недельку.
      - Вот спасибо, сынок, - просияла Соседка. - Вот за это - спасибо!
      Мадонна снова шла по городу, снова внимательно вглядывалась в лица прохожих. Два мента сидели в патрульной машине, подремывая. Один вдруг очнулся.
      - Ну-ка, смотри! - попытался растолкать напарника. - Она, а? - и вытащил из кармана фотографию, сделанную Шестеркой.
      - Да чего ты! - возразил другой, с неохотою полуразлепляя веки и в свою очередь вытаскивая из кармана свой экземпляр фотографии. - Совсем и не похожа!
      - Как это не похожа! - обиделся первый. - Вылитая!
      - Ничего общего! - страх как хотел вернуться в сладкую дрему второй.
      - Очень даже чего! - не сдавался первый.
      - Ну так и беги за ней, если очень даже чего! - прикрывая глаза, посоветовал второй.
      Эта перспектива почему-то первому не поглянулась.
      - А ты точно знаешь, что не она? - осведомился он у товарища.
      Но в душе того уже появились сомнения столь сильные, что заставили разлепить веки вторично и окончательно:
      - Как тебе сказать! может, и она. Дело-то темное!
      - Вот! - пристыдил его первый. - А сам говорил!
      - Свою голову на плечах носить надо, - огрызнулся второй. - Считаешь она - останавливай.
      - И ничего я не считаю, что она, - пошел первый на попятный. - Может, показалось просто.
      - А показалось - об чем же тогда и разговаривать?
      - Прячешься от меня, что ли? - насвистывающий Энергичный свернул в переулок, и руль его верного велосипеда неожиданно оказался в клещах рук Шестерки, чей патрон вальяжно полулежал на переднем сиденьи стоящего рядом автомобиля: девятка, пять дверей, кузов "хэтчбек".
      - Почему, Джаба, прячусь?! - Энергичный сперва вздрогнул, но потом попытался ответить так естественно, что Мафиози не сдержал улыбку.
      - Я уж и не знаю почему. Не звонишь, не заходишь. В театре не появляешься.
      - Уволился, - сказал Энергичный с поистине гусарской беззаботностью и кивнул на Шестерку. - Ты своему-то скажи, чтоб машину отпустил. А то я ему!
      - Эту, что ли, машину? - перевел глаза Мафиози на обшарпанный велосипед.
      - Эту, эту!
      Мафиози поглядел на Шестерку и сказал с сокрушенным вздохом:
      - Придется отпустить. А то он тебе!
      - А то чт он мне?! - осведомился Шестерка. - А то что он мне, шеф, интересно, сделает?
      - О! - ужаснулся Мафиози. - Ты его еще не знаешь! Он, когда злой бывает - семерых убивает.
      Энергичный терпел-терпел издевательский диалог, да и выпалил:
      - А чего надо-то?
      - Узнать: не забыл ли, что два месяца уже прошло.
      - Это насчет женитьбы? - как бы вспомнил Энергичный словно о пустяке, о десяти копейках, взятых в долг.
      - Догадливый, - тяжело, задумчиво констатировал Мафиози.
      - Ты не переживай, - улыбнулся Энергичный. - Все в порядке будет. Как в аптеке.
      - Я-то не переживаю, - успокоил одноклассника Мафиози. - А вот ты!
      - А что я?
      - Смотри-смотри! Месяц у тебя еще есть! - и кивнул Шестерке. - Отпусти его. Поехали.
      Девятка, пять дверей, кузов "хэтчбек" давно скрылась за поворотом, а Энергичный все стоял посреди улицы с велосипедом между ногами!
      Печальный сидел за столом - локти в нарукавниках - и мастерил какую-то хитрую, но отнюдь не научно-фантастическую погремушку. В дверь позвонили.
      - Мариам! вам не трудно открыть? Клей сохнет, - крикнул Печальный в соседнюю комнату.
      - Конечно, Юсуф. С удовольствием.
      Спустя минуту Мадонна стояла за спиною Печального:
      - Вот, письмо принесли. Заказное. А что это вы делаете? - заинтересовалась.
      - Так! - засмущался Печальный. - Все равно ничего путного не получится. Вот мой папа! - и вскрыл конверт, пробежал взглядом машинописный текст. - К сожалению, не подошел, - пробормотал почти про себя. - Всего вам доброго.
      - Неприятности, да? - сочувственно спросила Мадонна.
      - Как вам сказать! - замялся Печальный. - Я уж привык! Я рассказы сочиняю, фантастические! Научно-фантастические.
      - Ну и?..
      - Не понимают, - печально улыбнулся Печальный. - Отсылают назад. А в конце непременно приписывают: "Всего вам доброго".
      - Может, прочтете? - попросила Мадонна.
      - Вам интересно? - чуть покраснел Печальный.
      - Конечно. Я б не просила иначе.
      - Только если скучно будет, сразу скажите.
      - Скажу-скажу, - улыбнулась Мадонна.
      - Вот, - сказал Печальный и извлек из конверта другой листок, исписанный от руки.
      - Это весь рассказ?
      - Весь, - смутился Печальный. - Чехов ведь говорил, что талант - брат кратости. Так я читю? - и бросил на Мадонну трагический взгляд.
      - Читайте, конечно читайте!..
      - Вы только сядьте, пожалуйста.
      - Я, наверное, и устать не успею.
      - Сядьте, очень прошу.
      Мадонна села.
      - Вот, значит, - сказал Печальный и откашлялся. - Рассказ. Называется "Обманули". На всепланетном конкурсе на лучшую собаку мы с Джимом взяли первое место. То есть первое место взял, конечно, Джим, а я просто его хозяин. Так уж получилось. Джим лучше всех бегал, быстрее всех находил спрятанные вещи, демонстрировал чудеса дрессировки. И только когда председатель жюри награждал его золотой медалью и правом на первый полет в автоматической ракете к Альфе Центавра, я понял, что все равно придется признаваться. Джим просто не выдержал бы такого полета: десять световых лет, перегрузки. А он все-таки был живою собакою. Мы всех обманули. Вот, значит, - повторил Печальный и потупился. - Все. Не смешно, да? Непонятно?
      - А по-моему, очень понятно, - встала Мадонна и подошла к Печальному, погладила его ладонь. - Все собаки были роботы, а Джим - нет. Правильно?
      - Точно! - обрадовался Печальный.
      - А что не смешно, так чего ж тут смешного? Когда все собаки - роботы.
      - И впрямь, - согласился Печальный. - Чего ж тут смешного? Но они, понимаете, все равно не печатают!
      - Я постараюсь, Семен Михайлович. Вы простите меня, пожалуйста, что я такого тогда наговорил! - Энергичный, понурив голову, стоял перед директором театра.
      Нависла пауза, доставляющая директору массу удовольствия.
      - Я осознал, - нарушил ее Энергичный.
      - Осознали, говорите? - произнес директор с видимым наслаждением, но тут, не дав раскатиться торжествующему монологу, зазвенел телефон. Слушаю! Да, театр. Кого-кого? Оболенский уже два месяца как уволен!
      Энергичный глянул на директора с горечью и презрением и, повернувшись, пошел к дверям.
      - Постойте! - крикнул директор не то в микрофон, не то вдогонку бывшему подчиненному. - Но случайно! - установил вертикаль указательного, случайно он как раз здесь. Назад просится! - и пододвинул аппарат Энергичному. - Вас!
      - Знаешь, Петрович, - по случаю обеденного перерыва Печальный сидел в заставленной канцелярскими столами комнате один-одинешенек, - а я бы на ней, вот честное слово, женился. Она, понимаешь! она не чужая! Вот мне про нее ничего не известно: не рассказывает, целыми днями пропадает где-то! А чувствую: не чужая. Честное слово, женился бы! Только пойдет ли? Не представляю, как и подступиться!
      - Ты где? в конторе? - крикнул едва не вскипевший от новой флюктуации энергии Энергичный. - Не двигайся с места, через десять минут буду! - и бросил трубку.
      - Осознали, говорите! - едва дотерпел директор до возможности продолжить монолог. - Ну, тогда!
      - Да идите вы со своим говеным театром куда подальше! - бросил Энергичный в лицо опешившему благодетелю, пулей вылетая из кабинета.
      Друзья шли по рынку мимо цветочного ряда.
      - Нет, - придирчиво экспертировал Энергичный. - Это нам не подойдет. И это не подойдет. И это!
      - А вон, по-моему, очень приличные розы, - несколько оторопевший от его строгости, робко дернул Печальный приятеля за рукав.
      - Э-э! - укоризненно покачал головою Энергичный. - Что б ты понимал в сватовстве?! Дилетант! Сватовство - это! - помахал в воздухе пальцами. Сватовство - это профессия. Я вт что думаю: нам бы при нашем "Душевном покое" организовать цветочный отдел. А? Гениально? Компьютер, понимаешь, компьютером, а когда фотография жениха поступает к невесте в футляре из белых роз!
      - А вон взгляни! - высмотрел Печальный где-то вдалеке подходящие на его взгляд цветы.
      чашелистики. - Эти еще куда ни шло. Почем отдашь, отец? - обратился к продавцу в чалме и чапоне.
      - Рупь, - ответил старик.
      - За штуку?! - наиграл бешеное изумление на грани яростного ужаса Энергичный.
      - За сотню, - огрызнулся сосед старика, продающий гладиолусы.
      - Послушай, Петрович, - обратился Печальный, покрасневший от реплики гладиолусного торговца. - Тебе, конечно, спасибо, что ты все мне устраиваешь, но можно хоть сегодня не мелочиться? Плач-то я!
      - Да я и сам заплатил бы. Только, вишь, денег! - развел Энергичный руками. - Вот откроем "Душевный покой"!
      - Хорошо-хорошо, - прервал Печальный. - Сколько нужно?
      - Сколько? - прикинул Энергичный. - Если по первому разряду - штук пятьдесят, не меньше!
      - Пять-де-сят?!
      - А?! Кусается все-таки! Дед, пятьдесят за сорок отдашь?
      С огромным букетом белых роз стояли они у дверей квартиры и звонили.
      - Вот так, - сказал печально Печальный. - Мы с тобой разлетелись, уши, как дураки, вымыли, а ее и дома-то нету. Целыми днями где-то гуляет.
      - А чего не спросишь где? - спросил Энергичный.
      - Ничего ты, Петрович, все-таки в этой жизни не понимаешь!
      - Много т понимаешь! - обиделся Энергичный. - Такой умный - почему не богатый?
      Они посидели на кухне, выпили чаю, поболтали о том о сем.
      - Извини, старик, - встал, наконец, Энергичный. - У тебя, конечно, ничего без меня не получится. Но у меня тоже! - сделал чрезвычайно выразительную паузу и даже подкрепил ее не менее выразительным жестом! - У меня тоже - жизнь. Ты вт что. Ты цветы поставь ей в комнату, - делал, подобно полководцу, которому обстоятельства не позволяют самому принять в ней участие, последние распоряжения перед решающей битвой, - но ничего не предпринимай. А завтра я освобожусь и!
      И! тут в дверь позвонили.
      - Тихо, она! - шепнул Энергичный, имея в виду Мадонну. - А, черт с ним! где наша не пропадала! пускай пилит! - это уж конечно, по поводу собственной супруги.
      - Да у нее ж ключ! - усомнился ли Печальный, что это Мадонна, испугался ли, что она.
      - У нас тоже ключ - мы ж, тем не менее, звонили? Открываем?
      Сунув букет Печальному, Энергичный распахнул дверь, а сам отскочил.
      На пороге стоял Мафиози.
      - Ну, чего ты, чего?! - ткнул Энергичный, который не видел, кто там, Печального в бок. - Ну! Как репетировали!
      - Извиняться пришел, - сказал Мафиози и протянул бутылку коньяку и сверток с чем-то, надо думать, съестным. - Я тогда по телефону!
      - Ладно, чего уж! - опустил букет Печальный едва ли не с облегчением. - Я зла не помню.
      - А, Джаба! - сориентировался, наконец, в ситуации Энергичный. - Женимся! Готовь "Жигули". Девятка, пять дверей, кузов "хэтчбек", - и, бросив Печальному: - Так я побежал? - действительно побежал вниз.
      - Женишься? - спросил у Печального Мафиози.
      - Беги-беги, - почти и не вслух сказал Печальный вдогонку приятелю, вопрос Мафиози как бы пропустив мимо ушей.
      - Ты что, впустить меня не желаешь? - чуть обиженно поинтересовался Мафиози.
      - Я, понимаешь! - замялся Печальный. - Я, понимаешь, девушку жду! женщину!
      - Невесту, что ли?
      В вопросе Мафиози почудилась Печальному чуть заметная издевка, и, сам на себя разозлясь, что дурно подумал о приятеле, Печальный приглашающе приотступил с дороги:
      - Нет, заходи, конечно. Только извини - пить я не буду.
      И снова сидели два одноклассника на кухне, снова потягивали чай!
      - Ты, Юсуф, знаешь меня с десяти лет, - с трудом, через тяжелые паузы давил из себя Мафиози, не поднимая на собеседника глаз. - Мы, ты, конечно, помнишь, жили очень бедно. Нам со всех сторон пытались как-то помочь. Да хоть бы и твоя мама - всегда подкладывала мне в тарелку лучший кусок!
      - Брось ты, Джаба! - Печальному неловко было все это слышать, неловко было видеть Мафиози в столь несвойственной последнему ситуации.
      - Подкладывала-подкладывала! - нажал-утвердил Мафиози. - И я еще тогда, в третьем классе, решил, что, когда вырасту, ничего ни у кого никогда не попрошу. Пускай у меня просят! Решил, что у меня будет все. И ведь все, что у меня сейчас есть, я заработал этими вот руками. И этой вот головой!
      - Конечно, Джаба, конечно!
      - А у меня ведь все есть? - поднял, наконец, Мафиози глаза. - Правда?
      - Да, - согласился Печальный. - У тебя есть все.
      - А вот и не все! - встал Мафиози, подошел к окну, слепо уставился куда-то в бесконечность. - У меня не было! детства.
      - Детства? - зачем-то переспросил Печальный.
      - Детства, - подтвердил Мафиози.
      - Да что ты, Джаба! - Печальный чувствовал, что приятель сказал правду, и тем активнее пытался его опровергнуть. - У тебя был дедушка! потом!
      - Не надо! - хлопнул Мафиози по стеклу ладонью так, что оно треснуло. - Не-на-до! Ты прекрасно все понимаешь. Не надо. Молчи!
      Повисла пауза.
      - Может, все-таки выпьем? - вернулся Мафиози к столу, подкинул-поймал темную, тяжелую, непривычной иноземной лепки бутылку. - Мне трудно разговаривать.
      - Выпей один, Джаба, - возразил Печальный и полез в ящик стола за штопором, пододвинул Мафиози рюмку.
      Тот мотнул головою, взял пиалу, налил ее коньяком всклянь, опорожнил.
      - Ты знаешь, женщин у меня всегда было под завязку! Какая ж откажется?.. Деньги! удовольствия! Да и собою я ничего!
      - Джаба, успокойся, пожалуйста! - подошел Печальный к товарищу, сжал ему локоть.
      - Не в этом дело, Юсуф, не в этом дело! В общем, когда я встретил ее! - Мафиози саркастически хохотнул, - я украл у тебя детство!
      - Украл детство? - не понял Печальный.
      - Ага. Украл. Присвоил. Сам не заметил, как получилось.
      - Детство! - словно печальное эхо, повторил Печальный.
      - Эти игрушки, этот фонтан за окном, твоих родителей! - Мафиози налил в пиалу следующую дозу коньяку, выпил. - А права на это я не имел! - и снова пристукнул ладонью - на сей раз по столу.
      - Почему, Джаба? Это ведь и твое детство тоже: игрушки, фонтан! Сам подумай - сколько ты здесь провел времени?! Значит - и твое.
      Мафиози мучительно прикрыл глаза: видать, и его память воскресила тот далекий день, пронизанный солнцем, маленького мальчика, глядящего на раскрашенную деревянную Мадонну:
      - Какая красивая!..
      - В общем, ладно! - решительно прогнал Мафиози воспоминание. - Спасибо. Я все понимаю. Ты, наверное, решил, что я еще раз пришел просить тебя переехать? Нет, Юсуфка, нет! Не такое я дерьмо, как можно по мне подумать! Не такое дерьмо! А пришел я сюда! А, ч-черт его знает, зачем я сюда пришел! - и Мафиози опрокинул в себя третью пиалу коньяка. - Ты вот, - продолжил, запив глотком остывшего чая, - ты вот, Петрович сказал, женишься. Я рад за тебя. Поздравляю. Ты приведешь ее сюда, и вы будете жить среди этих игрушек. Смотреть по вечерам на фонтан!
      В небе глухо заурчало.
      - Опять, что ли, гроза собирается? - Мафиози встал, направляясь к выходу. - Что ж такое? как появляюсь у тебя - обязательно гроза!
      - Грозел, - поправил Печальный.
      - Что? - приостановился Мафиози.
      - Грозел, - пояснил Печальный и продекламировал. - Коль коза мужского пола называется козел, = то гроза мужского пола называется грозел.
      - А! - сказал Мафиози, - шутишь! поднимаешь мне настроение. А может! - Мафиози стоял уже на пороге, и безумная надежда мелькнула в его глазах. - Может, тебе на свадьбу деньги понадобятся? В долг гордость взять не позволит, а так все-таки!
      Печальный по возможности тактично мотнул головой влево-вправо.
      - А дети пойдут! Им ведь в своем-то дворе расти лучше, чем здесь, в пыли?
      Печальный опустил глаза.
      - Ты извини меня, - осознал, наконец, Мафиози недостойность последних фраз. - Я не хотел. Я все понимаю, - и зашагал по ступенькам, держа коньячную бутылку, на дне которой еще плескалась маслянистая коричневатая жидкость.
      Выйдя на волю, забрался в машину. Запрокинув голову, приложился к горлышку. И как раз в этот момент из-за угла появилась Мадонна и, спеша убежать от дождя, первые тяжелые капли которого уже роняло мрачное небо, скрылась в подъезде. Допив коньяк, Мафиози откинул через открытое окно порожнюю тару, завел двигатель и тронул автомобиль. За тучами угрожающе заурчало.
      - Грозел! - сказал Мафиози.
      А там, в квартире, Печальный, зажмурясь, решился-таки выдохнуть Мадонне свое предложение.
      Она качнула головою:
      - Нет. Извините меня, пожалуйста, Юсуф. Но я! я несвободна.
      Печальный потупился.
      - Я, наверное! - прошептала Мадонна, - мне, наверное, лучше от вас съехать?
      - Что вы, Мариам! Оставайтесь, пожалуйста. Я вас больше не потревожу.
      - Я все-таки попытаюсь подыскать другое жилье, - мягко, но упрямо произнесла Мадонна и пошла в свою комнату.
      Печальный стоял, где стоял, и молчал.
      - Ой, что это? - донесся до него голос Мадонны и тут же она явилась сама, зарыв в белый ароматный шелк лепестков миниатюрное личико. - Это мне, да?.. - и по голосу было понятно, что личико сияет.
      Машины только что столкнулись: зернь битого стекла на асфальте, лужа масла. Мафиози нетвердо выбирался из-за руля девятки. Из-за руля единички выскочил тот самый толстый лысый таджик, который отрывал в свое время Мафиози от просмотра "Love story", подсовывая ему телефон, заорал разгневанно:
      - Ты чего, мудила! Красного света не видишь!
      Мафиози глядел в пустоту, в Бесконечность. Столкновение явно казалось ему на этом фоне несущественным пустяком.
      - Ой, Джабраил-джан! - узнал, наконец, лысый благодетеля. - Не поранились?
      - А! - Мафиози приподнял голову и тоже узнал товарища по несчастью. Снова стекло?! Тоже, значит, отъездился в Бухару?! - и расхохотался, как Мефистофель в опере.
      Лысый снова не понял, почему тоже, но снова счел за благо согласиться.
      Издалека, завывая сиреною, мигая сине, летела ГАИшная машина.
      - У нас все в порядке, - выпалил толстяк выбравшемуся из ГАИшного "жигуленка" лейтенанту. - Претензий нету. Как, Джабраил-джан? Согласны, что нету претензий?
      Мафиози ухмыльнулся.
      - Я к вам завтра наведаюсь, ладно? - сказал на прощанье лысый толстячок и, сев в покореженный автомобиль, поспешно удалился.
      - Джабраил-джан, здравствуйте, - узнал Мафиози и ГАИшник. - Стукнулись немножко, да?
      - Знаешь, что такое грозел? - спросил Мафиози.
      - О! Да вы выпили! Садитесь-ка рядышком, отдыхайте. Довезу, - и, подвинув Мафиози на соседнее сиденье, взялся за руль, крикнул, высунувшись из окна, сержанту в ГАИшном "жигуленке". - Следуй за нами, - и выжал сцепление!
      Как в начале нехитрой этой истории высвечивала молния пошатывающуюся фигуру Мафиози, так теперь, в рифму, что ли - тоненькую фигурку Мадонны, стоявшей в ночной рубашке на пороге комнаты Печального!
      Мадонна, пережидая удар грома, закрыла ладошками уши, а когда отгрохотало, позвала робко:
      - Юсуф! Юсуф, вы спите?
      - Я уже несколько ночей не сплю, Мариам, - пробормотал Печальный в стенку, ибо на вопрос Мадонны не обернулся, ухом, что называется, не повел.
      - Это упрек? - спросила Мадонна.
      - Что вы, Мариам! Какие упреки! Какие могут быть упреки!? - в интонациях Печального не слышалось ни оттенка кокетства. - Эдак мне пришлось бы упрекать всю мою жизнь. И всех людей вокруг. Бывают, знаете, судьбы легкие, удачливые, а бывают!
      Молния вспыхнула снова. Мадонна снова вздрогнула, снова зажала руками уши. Гром гневался долго, в несколько фраз, но все-таки умолк, и тогда Мадонна попросила:
      - Я, Юсуф, ужасно боюсь грозы. Вы не позволили б мне посидеть здесь, с вами.
      - Конечно, Мариам, конечно. Только вы! Только вы отвернитесь, пожалуйста: я брюки надену. - И, прыгая то на одной ноге, то на другой, добавил. - И постарайтесь не бояться. Пожалуйста. У вас ведь там маленький. Вы и его напугаете.
      - Я постараюсь, Юсуф, - кивнула Мадонна. - Хорошо. Я постараюсь.
      Печальный завернул постель, показал Мадонне место рядом с собою. Она села. В третий раз вспыхнула молния. Мадонна изо всех сил постаралась не прореагировать, но когда грохнул очередной удар, схватила Печального за руку. Дернулась руку убрать, но Печальный прикрыл ее сверху своей ладонью!
      Поливаемый небесной влагою, Мафиози колотил в калитку Шестерки. Тот, наконец, появился на крыльце, прикрываясь плащом, вгляделся во тьму.
      - Джабраил Исмаилович! Вы?! Заходите, заходите скорее, - и засеменил навстречу - отложить засов.
      - Никуда я не пойду!
      - Да вы посмотрите, что делается! - проапеллировал Шестерка к стихиям.
      - Никуда я не пойду, - нетвердо стоя на ногах, твердо сказал Мафиози и добавил: - Коль коза мужского пола называется козел, то гроза мужского пола называется! Как называется?
      - Не знаю, шеф, - покорно ответил Шестерка, тихо отчаявшись выйти сухим из-под воды.
      - То-то, что не знаешь! - назидательно сунул Мафиози под нос подручному указательный палец. - Поэтому поиски - пре-кра-тить!
      - Зачем, Джабраил Исмаилович? Я уж и на след напал! Вы хоть плащом вот накройтесь!
      - Убери! - оттолкнул Мафиози шестеркину руку. - А искать ее больше не-на-до! Если у человека не было детства! А! с кем я говорю! "Тарзана" смотрит! Тарзанщик! - и, махнув рукою, покачиваясь, побрел по лужам.
      - Шеф, шеф! - бросился догонять Шестерка.
      Мафиози приостановился, обернулся и припечатал так, что Шестерка даже испугался:
      - Деньги оставь себе!
      Мадонна медленно закрыла глаза и сбивчиво, словно в бреду, начала говорить:
      - Я ведь хорошенькая, да? Правда, хорошенькая?
      - Вы, Мариам! - задохнулся Печальный, но она прикрыла его рот:
      - Молчите, Юсуф, молчите. Я не затем спросила, чтоб вы отвечали.
      - Но вы и в самом деле!..
      - Молчите, слушайте!
      - Ладно, Мариам, - согласился Печальный. - Ладно.
      - Хорошенькая, - продолжила Мадонна, снова сосредоточась с помощью недлинной паузы. - Это с самого детства. Значит, получается, что меня послали сюда, в мир, специально для человеческой радости? Так ведь?! Так?! Иначе - зачем хорошенькая? Молчите, не отвечайте! А я их всех! ну, этих! ну, обожателей моих! Я их как бы! как бы в упор не видела. Мне почему-то всегда казалось, что я рождена для другой! для особой! миссии. А они уже! может, от этой вот моей холодности, от этого моего высокомерия! Но это не высокомерие, - перебила самое себя, - вы не подумайте! Это скорее! - задумалась Мадонна, подбирая слово.
      - Призвание? - попытался помочь Печальный.
      - Да, именно, - облегченно вздохнула Мадонна. - Так вт: они за мной прямо табунами уже ходили. Впору было хоть паранджу надевать. А я не то что бы их презирала! мне даже стыдно было за мое это чувство! но! но они все были для меня какие-то бесповоротно! чужие!
      - Чужие? - нервически хохотнул Печальный.
      - Ну да, - повторила Мадонна, - чужие. Вы смеетесь? - обернула личико к слушателю. - Я глупости говорю, да?
      - Что вы, Мариам, что вы! - жарко забормотал Печальный. - Я над собой засмеялся. Я ведь тоже! потому и один. - И вдруг выкрикнул в голос: Чужие! Чужие! Все - чужие!
      - Все чужие, все! - так же громко, страстно, в тон согласилась Мадонна. - А потом, знаете! я все-таки дождалась. Хоть это и был сон.
      - Сон? - переспросил Печальный.
      - В этом доме, в Бухаре! Где я снимала комнату. Я ведь даже в Бухару из Самарканда сбежала от обожателей. Жила в уголке, зарабатывала шитьем. На улицу не показывалась. Зато там был удивительный сад. Я любила лежать на траве, смотреть в Небо. Я ведь ждала чего-то именно Оттуда. Сигнала какого-то, что ли. Обещания. Нет, не обещания - пообещали мне уже при рождении, красотой пообещали. А! Мне почему грозы страшно?.. - отвлеклась Мадонна. - Мне все кажется, будто это на меня, на меня конкретно, Он гневается. Что я сделала что-то не так. Что я чего-то не сделала! И вот, я лежала однажды так в траве и заснула. И мне привиделось, будто надо мною склоняется красивое лицо. Нет, не красивое, но! Но! вы поймете: мое. То есть не мое, - очертила ручкою собственное личико, - а! мое! Вот! нашла! не красивое, но прекрасное. Этот человек - я почувствовала решил меня поцеловать! А я! а мне вдруг, впервые в жизни, захотелось, чтоб это случилось. И потом! потом - я просто боялась шевельнуться. Боялась спугнуть сон. Боялась пробудиться!
      Мадонна помолчала. Дождь за окном шумел ровно, успокаивающе. Печальный тоже боялся шевельнуться, тоже боялся пробудиться ль, спугнуть!
      - После всего, что у нас произошло, - продолжила Мадонна, - мы лежали рядом. Он говорил, что скоро-скоро заберет меня. Что я буду жить в небывалом доме. С фонтаном под окном! И с сотней волшебных игрушек! Он подробно описал этот фонтан. Я когда пришла к вам и все это увидела!
      - Вон оно что! - протянул Печальный. - Вон оно что!! - но Мадонна его не услышала.
      - Когда я проснулась, стояла ночь. Я почувствовала, что улыбаюсь. Несколько недель я прожила с этим сном в душе, богатая и счастливая. И вдруг! вдруг обнаружила, что беременна. Поначалу решила, что сошла с ума: предчувствие предчувствием, но от снов ведь не беременеют. Я ведь, - чуть закраснелась, отвела глаза, - я ведь была! девственна! А потом подумала!
      - Потом подумала, - мрачно вмешался Печальный, - что это было не сном, а явью.
      - Да, именно так, - не обратила Мадонна внимания на интонацию Печального. - Потом! - продолжила после небольшой паузы, - потом я стала его ждать. Все равно какого: живого, приснившегося. Лишь бы дождаться. Потом, когда прошли все назначенные самой для себя сроки ожидания, я подумала!
      - Что он вас забыл!! - мстительно сказал Печальный.
      - Нет, как можно! - возмутилась Мадонна. - Я подумала, что он попал в беду.
      - Приснившийся? - ехидно поинтересовался Печальный, но Мадонна не стала реагировать на ехидство:
      - !и поняла, что должна ему помочь. Мне смутно вспомнилось: он что-то говорил про ваш город. И вот, приехала сюда. Хожу целыми днями по улицам, пытаюсь встретить его или узнать что-нибудь о нем.
      - Что ж у меня-то не спросили? - спросил Печальный.
      - Н-не знаю. Постеснялась! Ваш дом так похож на то, что он мне рассказывал!
      - Это уж точно! - подтвердил Печальный. - Похож!
      - Теперь вы понимаете, Юсуф, что я и впрямь несвободна?
      Печальный встал, прошелся по комнате.
      - Понимаете? - повторила Мадонна.
      - Он бросил вас! - жестко и страстно припечатал Печальный. - Бросил и все волшебство. Попользовался и бросил! Его стиль!
      - Не смейте так говорить! - тоже вскочила Мадонна. - Не смейте!
      - Бросил! - распахнул Печальный окно, подставил лицо под струи дождя. - Бросил! - заорал, перекрикивая очередной удар грома.
      Мадонна заплакала. Печальный пришел в себя, приблизился к ней, приобнял осторожно, погладил по волосам:
      - Не надо, не плачьте. Я попробую разыскать вам этого человека. Но если окажется, что ни в какой он не в беде?.. - Печальный взял в ладони лицо Мадонны, пристально посмотрел в ее глаза. - Если окажется, что ни в какой он не в беде?.. Вы уверены, что ваше поведение не просто стандартное поведение женщины, которую оставил любовник?
      - Я? - высвободилась Мадонна, отошла, потом вернулась. - Я! Я не знаю.
      Шпионским шагом, с фоторужьем наизготовку, перебегал Энергичный от одного подслеповатого окошка длинного приземистого барака к другому, ловя видоискателем разгуливающего, словно петух в курятнике, между одетыми в ярокополосые платья работницами поликового кооперативного цеха Мафиози. Раз щелкнул затвором, другой, третий! Нет! недостаточно выразительными получались снимки, не удовлетворяли высоким творческим установкам Энергичного. Он переждал минутку, пока Мафиози стоял к нему спиною, прицелился еще раз, и тут цепкая клешня ухватила охотника за шиворот.
      - Что такое?! - диссидент-диссидентом взвился Энергичный. - По какому праву?!
      - А вот мы сейчас узнаем, - довольно добродушно ответил огромных размеров охранник, - по какому праву ты ходишь по объекту и фотографируешь. Сведем, куда следует - там пленочку-то проя-а-вят.
      - А куда следует? - попытался Энергичный сарказмом перебить нехороший страх.
      - Туда! - лапидарно выразился охранник и чувствительно заломил Энергичному руку.
      - По какому объекту?! - повизгивал тот, направляемый опытной дланью ко входу. - По какому объекту?! Мастерская кооперативная - тоже мне: объект!!
      - Ты? - удивился Мафиози, пойдя на шум и увидев Энергичного.
      - Я! - настолько гордо, насколько позволяло ему скрюченное положение, ответил Энергичный.
      - За "жигулями", что ли, пришел?
      - Фотографировал он, - пояснил охранник.
      - Отпусти, - кивнул Мафиози пальцем, и охранник выполнил это распоряжение столь же добродушно, как перед тем проводил задержание.
      - И чего снимал? - поинтересовался Мафиози, когда они остались одни. - Материалы на меня для ОБХСС собираешь? Ну-ну. Или, может, для прессы? Поскольку, так сказать! - Мафиози иронически ухмыльнулся, - гласность? Ну? Молчишь?
      - А в самом деле! - решился вдруг Энергичный и принял позу партизана на допросе. - Чего это я молчу? Можно и поговорить! Только выйдем отсюда, - демонстративно скривил нос в направлении полуподполикового производства.
      Покуда одноклассники, выбравшись на воздух, на лавочку, под тень огромного чинара, раскатывали нелегкий и для одного, и для другого разговор, Печальный беседовал с надменной продавщицею, разделенный с нею прилавком "Детского мира":
      - Значит, говорите, если девочка - розовый, а если мальчик - голубой? Младенчику-то, наверное, все равно. Но раз вы говорите, что так принято!
      - Ничего я не говорю, - презрительно выдавила из себя продавщица. Сболтнула сдуру, так сразу цепляться! По мне - хоть вообще не покупайте: меньше бегать.
      Печальный пересчитал свой не слишком богатый денежный запас.
      - Давайте знаете что? Давайте-ка и тот и другой!
      - Сорок три шестьдесят в кассу, - уронила продавщица и демонстративно отвернулась.
      - Любовь, значит, у них, говоришь? - забарабанил Мафиози пальцами по отполированному тысячами задов дереву скамьи.
      - Любовь! - вызывающе ответил Энергичный.
      - А ребенок, - не столько спросил, сколько констатировал Мафиози, от меня.
      - От тебя! - подтвердил Энергичный.
      - А фотография моя, значит, говоришь, нужна, чтоб показать ей, какой я подонок?
      - Приблизительно так, - согласился Энергичный.
      - А она, значит, говоришь, - продолжал итожить Мафиози информацию, полученную от одноклассника, - порядочная. Что не мешает ей третий месяц жить в квартире Юсуфа.
      - Говорю! - гордо вскинул голову Энергичный.
      Мафиози замолчал довольно надолго: только пальцы постукивали по дереву да полуподполиковые производственные шумы доносились из открытых окон барака, и именно эти секунды, десятки секунд молчания выбрал почему-то Энергичный, чтобы сказать:
      - Ты так со мною, Джаба, разговариваешь, будто!
      Что будто так и осталось неизвестным, ибо Мафиози перебил приятеля:
      - Не Джаба, а Джабраил Исмаилович! А как я еще должен с тобой разговаривать?! С человеком разговаривают так, как он позволяет с собой разговаривать!!
      - Вон оно что! - обиделся, вскочил уходить Энергичный.
      - Оно-оно, - равнодушно-дружелюбно удержал его Мафиози за рукав, усадил снова. - Погоди. Я подумаю.
      Снова потянулась пауза, но на сей раз нарушил ее сам Мафиози:
      - Завтра в шесть подъезжайте оба в шашлычную! знаешь, за Варзобом, на острове? Найдете чем добраться?
      - С кем оба? - спросил Энергичный.
      - С Юсуфом, - тихо сказал Мафиози и вдруг заорал: - С Юсуфом, понял?! С Юсуфом!!!
      - Можно вас, Мариам, на минутку? - крикнул Печальный из ванной. Только быстренько, бумага засветится, - и, когда Мадонна зашла, спросил, полоща в проявителе лист, на котором проступали черты лица Мафиози: Он?
      - Он, - подтвердила Мадонна, но не было в ее голосе радости обретения. - И в то же время, - добавила, - кажется, будто не он.
      Печальный глянул на озаренное красным фотосветом точеное личико.
      - Нет, - пояснила она, - я не в том смысле, что не опознала, а, как бы это сказать!
      - Я понял вас, Мариам. Я понял. Не объясняйте.
      Лицо Мафиози, при печати, вероятно, переэкспонированное, чернело в проявителе с каждой секундою все сильнее.
      - Смотрите, - сказал Печальный, - у него в кармане газета. Сегодняшняя. И на человека, попавшего в беду, он похож мало? Согласны? Стало быть, теперь можете считать себя свободной?
      Мадонна вспыхнула, взорвалась:
      - А почему вы все время надеваете эти дурацкие нарукавники?! - и выскочила из ванной.
      Печальный густо покраснел, что в фотосвете получилось как побледнение, приоткрыл дверь и ответил:
      - Папа приучил!
      Шумела скачущая по камням река. Покрикивали кеклики в развешанных тут и там клетках. Трое одноклассников, трое выросших мальчиков с давней фотографии сидели за столом у самого берега. Энергичный энергично жевал мясо, два других шашлыка, нетронутых, подернулись уже жиром от вечернего ветерка, скользящего с гор.
      - Хорошо, - сказал Мафиози. - К делу так к делу. Только давайте без эмоций, без апелляций к совести и прочей чуши. Договорились?
      Энергичный не смог ответить из-за занятости артикуляционного аппарата, Печальный же промолчал просто. Мафиози принял молчание за согласие и продолжил:
      - Не знаю уж там почему! не желаю знать! вам нужно, чтоб я от нее отступился. Вероятно, в противном случае свадьба Юсуфа может расстроиться. Так ведь? Так? Ладно, - сказал, послушав паузу. - Я отступлюсь. Я ее не узню.
      - Извини, Джаба, - возразил Печальный. - Этого мало. Ты должен сказать ей, что с твоей стороны это было обычным развлечением и что!
      - И что половой акт - не повод для знакомства, - мрачно завершил фразу Мафиози.
      - То есть, собственно, сказать то, что есть на самом деле, - демонстративно пропустил мимо ушей Печальный сомнительную шутку.
      - А откуда это тебе, интересно, знать, чт есть на самом деле? - процедил сквозь зубы Мафиози и, не дождавшись ответа, добавил-спросил: Значит, встретиться и сказать?
      - Да, - спокойно ответил Печальный. - Встретиться и сказать.
      - Иначе она решит, - встрял дожевавший свой шашлык и косящийся на два нетронутых Энергичный, - что ты ей приснился, и будет ждать тебя до старости.
      - Шизофреничка, - поставил Мафиози экспресс-диагноз. - Так я и предполагал.
      - Джаба! - с угрозой привстал Печальный.
      - Что Джаба?! - привстал и Мафиози.
      Напряженная пауза провисела над столиком несколько секунд, пока Мафиози ее не нарушил:
      - Хорошо. Продолжим. Хотя твоя беременная невеста мне действительно и на фиг не нужна, я не собираюсь проигрывать пари. Вон с ним, - пояснил, кивнув на Энергичного. - Ты, надеюсь, в курсе?
      - В курсе, - подтвердил Печальный.
      - В курсе он, - подтвердил и Энергичный, хотя его, в общем-то, не спрашивали.
      - Я пока еще ни разу ничего в этой жизни не проиграл, - продолжил Мафиози, - и начинать не намерен. Так вот: если пари будет считаться за мною, жентесь на ком вам заблагорассудится.
      - Ну ты, Джаба, даешь! - возмутился Энергичный.
      - Это т даешь! - возразил Мафиози. - И не Джаба, а Джабраил Исмаилович - второй и последний раз повторяю. Не получится пропорхать всю жизнь эдакой пташкою.
      Мафиози поднялся, подошел к кеклику, просунул сквозь прутья большой палец ногтем кверху, но кеклик не клюнул, отвернулся.
      - В какой-то момент приходится начинать отвечать за свои поступки! или там не знаю! слова.
      - Понятно, - сказал Печальный.
      - И слава Аллаху, - вернулся Мафиози за столик. - Итак, - повернулся в сторону Энергичного, - ты должен мне автомобиль. Будем считать: восемь тысяч. Хотя на рынке девятка идет сейчас за двенадцать. Квартира твоя, повернулся к Печальному, - я узнавал в правлении, четыре с половиной. Увы! Кооператив старый. Один из первых.
      - Это почему же это увы? - агрессивно осведомился Энергичный.
      - Для Юсуфа увы, - пояснил Мафиози. - Мне-то как раз хорошо.
      - Ладно, дальше, - нетерпеливо подогнал Печальный.
      - Будет и дальше, - пообещал Мафиози. - Значит, четыре с половиной, не считая износа. Но поскольку мы друзья, износ мы считать не будем, правда?
      - Спасибо, - отозвался Печальный.
      - Не за что, - кивнул Мафиози. - Остается две с половиной. Всю твою обстановку и это барахло! ну, игрушки! я покупаю за две. Они и десятой доли не стоят, но тоже по старой дружбе! А вот пятьсот рублей! Пятьсот рублей вам придется все-таки где-нибудь набирать. Все понятно?
      - Да это ж чистый грабеж! - взвился Энергичный. - Я в милицию на тебя заявлю!
      - В милицию? - спросил Мафиози. - Ну да, - сам же себе и ответил: - В милицию. - И резюмировал: - В милицию - дело хорошее.
      - Помолчи, Петрович, - оборвал Печальный еще не родившуюся реплику Энергичного и обернул лицо к Мафиози: - Все?
      - А что? - приподнял Мафиози брови. - Есть какие-то неясности.
      Печальный полез в карман за деньгами - рассчитаться за один съеденный и два несъеденных шашлыка.
      - Не надо, - остановил Мафиози. - Это ведь вас сюда пригласил. А тебе деньги еще понадобятся. Другу помочь с должком рассчитаться. Если конечно, - хмыкнул, - милиция не вмешается.
      - Спасибо, Джаба, - встал Печальный. - Большое тебе спасибо, - и кивнул Энергичному: - Пошли.
      - Так я не понял, - остановил уходящих приятелей Мафиози. - Условия принимаются?
      - Мы тебе сообщим, - бросил через плечо Печальный.
      - Только не забудьте, - не выдержал до конца усильно взятого спокойного тона, присорвался в крик Мафиози, - срок пари послезавтра.
      - Слушай, Джаба! - обернулся Печальный. - А ты, Петрович, иди, иди! Иди, говорю! Подожди на остановке!
      Энергичный пожал плечами и побрел к шоссе. Печальный проводил его взглядом и вернулся к столику.
      - Хочешь напомнить мне, - осведомился Мафиози, - как твоя мама кормила меня? Лучшие куски подкладывала? Хорошо, за эти обеды я сбрасываю! сделал вид, что прикидывает в уме. - Как по-твоему: двух сотен довольно?
      - Джаба, Джаба! - потряс Печальный Мафиози за плечи. - Джаба! Приди в себя! Это же твой ребенок! Твой!
      Мафиози сглотнул, прикусил губу и ответил:
      - Алименты слупить надеешься? Ты всех ее любовников собери - войду в долю.
      - Понимаю, - сказал Печальный и отпустил Мафиози. - Понимаю: ты ждешь, чтобы я ударил тебя. Нет, - помотал головою. - Такого удовольствия я тебе не доставлю!
      Двумя днями позже Печальный, Энергичный и Мадонна с коляскою и небольшим количеством носильного скарба осторожно спускались по неметеной лестнице медленно, но неостановимо приходящего в упадок дома. У подъезда поджидал Мафиози. Мадонна отвела от него глаза, он же, напротив, глядел на компанию нагло и открыто, хотя, в общем-то, было понятно, чего этот наглый открытый взгляд ему стоит.
      - Возьми, - уронил Печальный ключи в подставленную Мафиози ладонь.
      Собака, та самая, которую Энергичный некогда покормил колбасою, подбежала к нему и испытующе заглянула в глаза.
      - Нету, - качнул головой Энергичный. - Кончилась колбаса. Вообще многое кончилось.
      Из-за угла, обливаясь птом, показалась Соседка: она несла в объятиях кассовый аппарат.
      - Ой, как хорошо, что я вас застала-то! - бросилась к Печальному с Энергичным, едва, поставив ношу, чтобы передохнуть, увидела их. - Во, глядите! - ткнула в аппарат. - Добыла! Так что мужа-то вы мне того! сымитировала верчение ручки! - выкрутите?
      Печальный улыбнулся и предоставил объясняться Энергичному.
      - Мужа тебе, говоришь, тетка? - Энергичный, кажется, впервые в жизни не находился, что ответить.
      - Ну да, - как всегда наивно, произнесла - уже Бывшая - Соседка. - Вы ж обещали.
      - Мы, тетка, - потупился Энергичный, - видишь, переезжаем.
      - А чего, - спросила, встревожась, Соседка, - это надолго?
      - Переезжать? - переспросил Энергичный. - Боюсь, что навсегда.
      - Не-а, - замотала она головой. - Мужа выкрутить.
      - До-олго, - вздохнул Энергичный. - Ой как долго!
      - Выходит, - сникла Соседка, - зазря я его сюда волокла?
      - Выходит, тетка, зазря!
      Соседка присела на кассовый аппарат и пригорюнилась, подперла щеку ладошкой.
      Мафиози подошел к Печальному:
      - У тебя на такси-то хоть осталось?
      - Спасибо, Джаба, - ответил совершенно какой-то просветленный Печальный. - Мы как-нибудь на велосипеде.
      Мафиози едва удержал слезу.
      - Смотри, - сказал. - Хозяин - барин. А жить где собираетесь?
      - У меня пока поживем, - взялся было объяснять Энергичный, но осекся под выразительным взглядом Печального.
      - Ну-ну, - кивнул Мафиози. - Счастливо.
      Троица принялась прилаживать к велосипеду свой скарб, что не держалось - упихивали в коляску. Мафиози наблюдал. И вдруг под сирену, с крыши помигивая синим фонарем, возник у перекрестка "воронок", притормозил, сориентировался и двинулся прямо во двор. Энергичный встрепенулся, впился в "воронок" взглядом. Машина стала, как вкопанная, выпустила трех ментов, которые, с офицером во главе, направились к Мафиози торжественным шагом.
      - Во, видишь! - толкнул Энергичный Печального в бок. - Справедливость-то все-таки торжествует!
      - Вот вы где! - зловеще, как показалось Энергичному, обратился офицер к Мафиози. - А мы вас по всему городу ищем.
      Энергичный сиял.
      - Полковник Рахимов племянницу замуж выдает, - продолжил мент. Снять надо. Распорядитесь, пожалуйста, чтоб сделали. И фильм какой-нибудь новый.
      - "Love Story"? - предложил-спросил Мафиози.
      - Не-а, - скорчил офицер кислую мину. - Может, "Тарзана", а?
      - Справедливость, Петрович, уже восторжествовала, - несколько запоздало отозвался Печальный на реплику друга и продолжил укладку.
      Мафиози уселся в "воронок" рядом с водителем, и машина, мигая и завывая, скрылась из вида.
      Троица двинулась в путь. Мадонна и Печальный шли по обе стороны велосипеда, держа его за руль, Энергичный трусил сзади с детской коляскою. Рядом с коляской бежала давешняя собака.
      Они удалялись по улице, и казалось, что все-то у них в конце концов непременно устроится, потому что может ли быть иначе в этом теплом и добром городе?
      Душанбе - Москва, 1988 г.
      КАК ЖУЕТЕ, КАРАСИ?..
      кровосмесительная история
      "КАК ЖИВЕТЕ, КАРАСИ?.."
      Киноконцерн "Мосфильм", студия "Союз"
      Москва, 1991 год
      Режиссеры - Михаил Швейцер, Софья Милькина
      В главных ролях:
      ПОЛКОВНИК - Николай Пастухов
      ЧЕЛОВЕЧЕК - Александр Калягин
      БЛАГОРОДНЫЙ КАРАСЬ - Валерий Золотухин
      КАРАСЬ-ХУДОЖНИК - Борис Клюев
      КАРАСЬ-ЭМИГРАНТ - Евгений Евстигнеев (V)
      ВНУЧКА - Анна Назарьева
      ЮНОША - Евгений Миронов
      САМОЕ ВЫСОКОЕ НАЧАЛЬСТВО - Леонид Куравлев
      ТОВАРИЩ МАЙОР - Николай Качегаров
      СТОЛЯР - Павел Семенихин
      И сынок мой по тому ль по снежочку
      Провожает вертухаеву дочку.
      А. Галич. "Желание славы"
      Из старенькой "Спидолы" почти лишенный электроникою обертонов, но отлично поставленный голос с театральными интонациями декламировал монолог пушкинского Скупого:
      !Кажется, не много,
      А скольких человеческих забот,
      Обманов, слез, молений и проклятий
      Оно тяжеловесный представитель!..
      Полковник выпил коньяку, постоял, прислушиваясь не то ко вкусу спиртного, не то к голосу из приемника, аккуратно вымыл рюмку под ржавым умывальником, укрепленным в углу летней дачной кухоньки, и через тесный огороженный двор вошел в дом, открыл шкаф, снял с плечиков парадный китель, украшенный джентльменским набором правительственных наград, а также петлицами и кантом того небесно-голубого цвета, под знаком которого пекутся о гражданах нашей страны вот уже без малого две сотни лет, надел, отразился в зеркале, после мелких коррективов отражение одобрил и, позвякивая медалями, вернулся во двор.
      Участок круто сходил к реке, и дальний угол небольшого дачного дома поднимался над землею на кирпичном фундаменте на добрые полтора метра. В кладку фундамента, защищенная от непогоды и любопытных глаз дощатым тамбурком, вросла массивная стальная дверь с рычагами-запорами и сейфовыми маховичками. Полковник любовно возился с ними, а из кухни чуть слышалось:
      Когда я ключ в замок влагаю, то же
      Я чувствую, что чувствовать должны
      Они, вонзая в жертву нож: приятно
      И страшно вместе.
      Дверь плавно, тяжело отошла, Полковник щелкнул выключателем, но, поскольку свет не зажегся, принялся, выругавшись под нос, шарить в пыльной нише. Звякнуло, осыпалось разбитое стекло: фонарик выскользнул из пальцев, упал на ступени, покатился. Брезгливо отряхивая с кителя пыль, Полковник резко направился к кухне, выдвинул ящик стола.
      Я царствую!.. Какой волшебный блеск!
      Послушна мне, сильна моя держава;
      В ней счастие, в ней честь моя и слава!
      Голос из "Спидолы" раздражал, пришлось его заткнуть, и тут же нашелся огарок. Полковник вернулся к подземелью, запалил фитиль, в свете неровного, колышущегося пламени, прикрываемого ладонью, спустился вниз. Стеллажи каталогов и низкие тяжелые шкафы с основательностью порядка заполняли бетонированную подвальную комнату. Примостив-припаяв к шкафному карнизу неверный источник света, Полковник нацелился и одним коротким движением руки, подобным падению хищной птицы на добычу, выдвинул узкий, длинный ящик. Ловкие, тренированные пальцы перебирали карточки, губы беззвучно шевелились.
      Неизвестно откуда возникший порыв ветра задул пламя, но, судя по всему, дурная примета Полковника не напугала: час спустя он, повесив китель на спинку аскетичного деревянного кресла, спокойно сидел наверху, в доме, у письменного стола и заполнял стандартные бланки вызывных допросных повесток: вписывал фамилии, сверяясь с карточками из каталожного ящика, проставлял дату и время, тут же делая пометки на перекидном календаре 1990 года, а адрес "Ул. Дзержинского, 14" аккуратно зачеркивал, чтобы вместо вписать: "Пос. Стахановец, ул. Садовая, 6"!
      Сребровласый английский джентльмен, чьего платья легко коснулась рука благородной бедности, Полковник появился из подземелья метрополитена прямо возле Известного Здания, фасад которого и предстояло миновать. У Главного Подъезда ласково, почти неслышно урчал мотором лаково-серый "ЗИЛ", поджидая, должно быть, кого-то из Самого Высокого Начальства. И действительно: не дошел Полковник до "ЗИЛа" всего десяток шагов, как тяжелая дверь Подъезда отворилась адъютантом, и Важный В Штатском проследовал к лимузину. Полковник замер, замер и Важный В Штатском: на мгновенье или, во всяком случае, ровно на столько, сколько понадобилось обменяться пронзительными, как в кино про Штирлица, взглядами. Часовые напряглись, адъютант сунул руку под мышку.
      "ЗИЛ" мягко отплыл, часовые опали. Полковник плюнул под ноги, растер плевок подошвою и пошел к Пушечной, на углу которой остановился и, обернувшись на Известное Здание, достал из папочки пачку давешних повесток. На ощупь, но аккуратно, словно глядя, отправил одну за другою в мрачное чрево почтового ящика с раскрашенным гербом державы, которой не оставалось и полутора лет жизни.
      На углу Кузнецкого десятка два человек торговали газетками ДС и каких-то еще Блоков, Союзов, Партий! Разного пола и возраста, на посторонний, непрофессиональный взгляд ничего между собой общего не имеющие, продавцы, безусловно, принадлежали к совершенно определенному клану, описать который Полковник возможно бы и не взялся, но любого представителя которого почуял бы за версту, а как минимум один из последних оказался Полковнику и прямо знакомым, что и подтвердил-продемонстрировал как-то слишком уж, как-то чересчур независимым отворотом в ответ на полковничий кивок. Полковник, впрочем, отнюдь не счел для себя унизительным сделать к знакомцу шаг-другой, достать рубль и потянуться к газетке:
      - Неужто не узнаете?
      - Отчего же, - не вдруг отозвался Газетный Продавец. - Просто считаю ниже своего достоинства! - и не нашелся как закончить гордую, однако, несколько суетливую фразу.
      - Эх! - посетовал Полковник, разворачивая газетку и пробегая взглядом жирный заголовок ЗЛОДЕЯНИЯ КГБ и подзаголовок помельче: Страшная приемная. - Всегда б вам столько независимости!
      Дээсовец помрачнел, посуровел, передвинул пачку товара куда-то за спину. Полковник нежно дотронулся до локтя Газетного Продавца. Продавец одеревенел и безропотно повлекся рядом. А Полковник, всего два-три шага-то и пройдя, остановился у ничем не примечательной двери и положил на нее ладонь, словно впитывая идущую сквозь дерево радиацию.
      - Вот здесь она и была, эта самая страшная приемная. Справочная!
      Голосом Полковника владела глубокая печаль, и Газетный Продавец вышел из ступора, отстранился весьма агрессивно и, оглянувшись по сторонам, сказал-спросил подчеркнуто громко:
      - Запугиваете?
      - Вас запугаешь, как же! - едва не покатился Полковник со смеху.
      Ирония, однако, пропала даром: Дээсовец исчез, как бы растворился в воздухе. Полковник, впрочем, не слишком обескураженный этим обстоятельством, двинулся дальше в толпе Кузнецкого, отмечая взглядом то тут, то там расклеенные листовки. Посреди бурлящего книжного рынка остановился на минутку, повертел в руках Набокова, Солженицына, Бродского, поинтересовался ценами.
      Вдруг среди жучков произошло шевеление, рынок в мгновение как-то сам собою рассосался. Полковник обернулся: приближался милицейский наряд.
      - Старший лейтенант! - подчеркнуто громко окликнул Полковник возглавляющего наряд Сержанта и неудержимо весело спросил: - Перешли в милицию? Да еще с таким понижением?!
      Якобы Сержант пробуравил Полковника серым взглядом и бросил через губу:
      - Паяц!..
      В рифму к тому, дачному, подвалу спустился Полковник по крутой щербатой лестнице флигеля Рождественского монастыря и оказался в столярной мастерской.
      - Иннокентий Всеволодович! - вскочил с табурета навстречу вошедшему хозяин: пьяненький, но очень интеллигентный, в синем таком, застиранном, аккуратно выглаженном халатике.
      - Николай Юрьевич, - здороваясь, склонил голову Полковник.
      Дышащий на ладан черно-белый телевизор доносил сквозь сетку помех очередное заседание сессии Верховного Совета. Депутат с горящим взором страстно защищал Свободу Печати (с двух больших букв)! Мужчины постояли минутку молча, внимая оратору, потом Полковник, очевидно соскучившись, прервал паузу:
      - Готово?
      - А как же, Иннокентий Всеволодович! Мы ведь уславливались. А слово джентльмена! - засуетился Столяр: надел очочки из халатного кармашка, полез за верстак, извлекая стопку обструганных, проморенных, лакированных дощечек. - Вот так соберете, - принялся прилаживать одну дощечку к другой. - Вот так! И вот сюда - клеем!
      - Спасибо, спасибо, Николай Юрьевич, - прервал Полковник. - Не первый, слава Богу. Знаю, - и открыл дипломат, где дожидалась момента гонорарный пузырь.
      - Шестой сундук, сундук еще не полный? - вопросительно-улыбчиво пошутил пьяненький хозяин.
      Шутка явно не понравилась гостю: он мгновенно подобрался, взгляд сделался жестким, тяжелым. Поставив бутылку на верстак, собрав дощечки под мышку, Полковник сухо кивнул и направился к выходу. Но Столяр преградил дорогу: обида высвободила механизм нетрезвой храбрости:
      - Нет уж, постойте, Иннокентий Всеволодович! Не надо со мною так, будто эта бутылка! Не за бутылку я на вас работаю! И раньше работал - не за бутылку. Когда вы меня в свои пакости втравили! жучки ставить! микрофоны в табуретные ножки монтировать! Тут, может! - повертел Столяр ладошкою, - тут, может, обида! сладость падения! А вы! Вас ведь прежде моя сообразительность очень даже устраивала! умение с полнамека! Прямые-то приказы вы не очень любили отдавать! А сейчас дурачок удобнее? Который поверит, что вы решили на старости лет составить каталог домашней библиотеки? Я из уважения трепещу вас, полковник, - возвысил Столяр голос до пламенно-риторических интонаций. - А отнюдь не! Куда меня ниже этого подвала запрут? Может быть, честь? - расхохотался смешному словечку. Это вон этого, - кивнул через плечо на Парламентария С Экрана. - А я уж все! стабилизировался.
      Полковник выслушал монолог молча, но, судя по примирительному резюме, с пониманием:
      - Найдется кое-что и на этого.
      - Вы уж не сердитесь, Иннокентий Всеволодович, - услышав примирительную нотку, вернулся Столяр к привычной уважительности. - Только так тоже нельзя, - и, подойдя к верстаку, откупорил водку. - Я тоже все-таки человек. А бутылка что? Бутылка - это!
      Сейчас Полковнику уже неловко было уйти вот так просто, и он едва ли не с ужасом наблюдал, как разливает Столяр жидкость по двум подозрительным стаканам, как освобождает от липнущего к нему, неотдираемого, так что траурным ногтем приходится выколупывать, станиоля плавленый сырок, разламывает надвое:
      - Прошу, Иннокентий Всеволодович, - пришлось приблизиться, взять с верстака и поднять стакан, - но труд скрыть брезгливость Полковник решил себе не давать:
      - Сопьетесь вы, Николай Юрьевич! Вот ей-Богу - сопьетесь!
      Возле гостиницы "Москва" волновалась толпа народа человек эдак на сто. Полковник остановился, с ироническим любопытством читая плакаты насчет турок-месхетинцев, насчет беженцев-армян, насчет какого-то провинциального начальства, и тут подкатила "Волга". Деловитая, подтянутая, целеустремленная, недурная собою, с красным эмалевым флажком на лацкане серого, изящно скроенного под скромный пиджака, вышла Дама-Депутат в сопровождении двоих шестерок и смело ступила в народ. Полковник по случаю оказался на ее пути.
      - Здравствуйте, Иннокентий Всеволодович, - автоматически, машинально поздоровалась как-то вдруг сникшая, сдувшаяся Дама.
      - Добрый день, Александра Александровна, - несколько криво улыбнулся Полковник.
      - Меня поджидаете? - ужас нарисовался в депутатских глазах.
      - Сегодня - нет.
      - А-а! - с явным облегчением выдохнула Депутатка. - Очень рада, оч-чень! - Она, конечно, имела в виду соврать, что рада была встрече, но достаточно забавно получилось, что рада, что "сегодня нет", и Полковник с удовольствием отметил эту забавность. - Всего доброго, - и снова вся подобравшись, обретя уверенность, вклинилась в толпу, тут же обступившую ее с надеждами!
      Выйдя из лифта, Полковник неловко поместил под одну руку и дипломат, и каталожные дощечки, а другою на ходу выкапывал из глубокого брючного кармана, из-под полы плаща связку ключей. Замок щелкнул, дверь подалась, но недалеко, удержанная цепочкою. Посыпавшиеся дощечки усугубили раздражение Полковника, выразившееся в слишком уж настойчивом, нетерпеливо-прерывистом звуке звонка. Полковник давил на кнопку до тех пор, пока раскрасневшаяся, возбужденная, смущенная, не появилась в дверной щели Прелестная И Юная Девушка, одетая одним легким халатиком - и тем явно наброшенным только что, впопыхах.
      - Ой! Полковник! А что, разве сегодня уже вторник? Господи!
      - Так вот и будешь разговаривать, через цепочку? - мрачно поинтересовался Полковник, собирая, коленопреклоненный, дощечки.
      - Полковник, миленький! - Прелестная И Юная выскользнула на площадку и повисла на Полковнике, в результате чего дощечки снова оказались на полу. - Полковник, я совсем с ума съехала! Влюбилась как дура! Как полоумная! Ты не сердись, ладно! Он хороший, правда-правда! Таких теперь не бывает. Он! он! хороший!
      Снова собрав дощечки, размягченный поцелуями внучки, однако изо всех сил стараясь сохранить видимость суровости, Полковник взялся за дверную ручку.
      - Полковник, любименький! - повисла Прелестница на нем. - Не обижайся, пожалуйста! Не заходи, а! Я обед тебе все равно не приготовила!
      Полковник сделался мрачен по-настоящему, застыл на миг и, решительным движением плеча отстранив с дороги внучку, зашагал к лифту. Прелестница бросилась вослед, и полы взлетели, распахнулись, подтвердив нашу догадку, что под халатом ничего на Внучке нету.
      - Ты не прав, полковник, слышишь?! Просто такой момент. Неужто ты хочешь увидеть его! смущенным? Подавить, да? Чтоб он всегда при тебе?! Он ведь не виноват: это я ошиблась. Я с ума съехала - и пропустила вторник. Я пообещала ему, что мы будем одни, совсем одни, что никто не придет. Мы завтра к тебе заявимся, правда-правда. Вы познакомитесь. Честь по чести. Коньяку выпьете. Он тебе обязательно понравится. Ну полковник, слышишь, а?!
      Полковник стоял лицом к лифтовой дверце, ждал кабину и на внучкины горячие речи внешне не реагировал. Из-за двери квартиры робко, однако, в полной готовности броситься на защиту подруги, выглядывал Юноша немногим старше Прелестницы. Рука его нервно застегивала пуговки на рубахе.
      Лифт, наконец, явился. Полковник шагнул в него и нажал кнопку, так и не обернувшись. Когда дверцы за спиною схлопнулись, Полковник выпустил из рук и дощечки, и дипломат, закрыл глаза ладонью, словно от спазма головной боли, и буквально простонал:
      - Господи! второго раза я не-пе-ре-не-су!
      Вывески на дверях не было, окна-витрины плотно зашторены изнутри. Десятка полтора стариков и старух - так казалось в массе, на первый взгляд: возможно, из-за некоторого неуловимого стандарта в одежде; в действительности же встречались тут люди и вполне крепкие, никак не старше шестидесяти, да вот хоть бы и наш Полковник, - терпеливо ожидали времени, кто - группируясь по двое - по трое и тихо переговариваясь, кто, как Полковник - стоя гордо и одиноко. Один из этих, сравнительно молодых, подошел к заведению нервный, порывистый, возбужденный, чем сразу и выделился из подчеркнуто смиренной толпы. Потрясая сложенной вчетверо изнанкою наружу "Правдою", обратился к Полковнику:
      - Посмотрите, нет, вы только посмотрите, что делают! Уже читали?! На кого замахнуться посмели?! Не остановить их - все рухнет! Натурально все! Вот как пить дать!..
      Полковник стоял демонстративно индифферентно, как бы глухой, и Правдоносцу ничего не осталось, как с тем же монологом, только еще подбавив праведного возмущения в интонацию, перейти к кому-то следующему, потом следующему за следующим! Неизвестно, сколько бы так продолжалось и чем закончилось, когда б не отворилась таинственная дверь и не втянула в свой проем ожидающих.
      Показав пропуск элегантной даме в белом халате - хранительнице этой закрытой столовой-музея для отставных аппаратчиков второго разряда, Полковник оставил на вешалке дощечки и плащ и устроился у стены, за угловым, на двоих, столиком, к зальцу спиною.
      Полковник уже заканчивал поднесенный подавальщицею суп, когда стул напротив скрипнул под тяжестью некоего Пришельца, столь же нестарого и столь же мрачного, как Полковник. Полковник нехотя приподнял лицо.
      - Иннокентий Всеволодович? Вот уж кого не ожидал!
      - Иван Алексеевич? - Полковник узнал визави, улыбнулся саркастически, но вместе и сочувственно. - Значит, тоже до генерала не дотянули? В штатском, конечно, исчислении.
      - Как видите, - развел руками Пришелец. - А вы-то как же в отставке оказались? Я полагал, что кто-кто, а уж вы-то! не в смысле вы лично! при любых пертурбациях на месте останетесь.
      - То-то и оно, - вздохнул Полковник, - что не в смысле я лично. А я лично оказался засвечен. Вот начальство кость и бросило. Подопечные, знаете, расхрабрились, да и тиснули статеечку в "Огоньке". Свою, впрочем, роль обойдя более чем искусно. А вы сами посудите: кто я без них? Чем занимался бы? За что жалованье бы получал?
      - Ай-ай-ай, - покачал сочувственно головою, поцокал языком визави.
      - Ну, ничего, - улыбнулся Полковник, реагируя на сочувствие. - Ничего! Как заметил давеча один мой давний знакомец: шестой сундук, сундук еще не полный!
      - Как? - переспросил состольник.
      - Я, - пояснил Полковник, - к такому повороту готов давно. Очень давно. Лет уже двадцать, - и отправил в рот очередной кусочек котлеты.
      Электричка отстучала, затихла вдали. Полковник, пропыленный, усталый, расстроенный, с неудобоносимыми дощечками под мышкою, брел по Садовой. Сквозь фиолетовую дымку вечера за ним наблюдали двое из притаившейся между дачами старенькой, с правым рулем, с заклеенной бельмом скотча треснутой правой же фарою "Тоеты".
      - Во, смори, виишь! - толкнул локтем молодого, налитого силою Джинсового Усача опустившийся сиплый Забулдыга. - Снова доски таранит! А на хрена они ему, а? Скажи, на хрена? Смекашь? А подвал там знашь какой солдаты вырыли?! Мальчишками были - лазили. - По внешнему виду Забулдыги вполне могло подуматься, что мальчишкою он был при русско-японской войне, а не двадцать каких-то недалеких лет назад. - Этот подвал если, к примеру, картошкою затарить - до коммунизма до самого хватит. Ха-ха. Шутка, конечно. И дверь, как в бомбоубежище. Видел, да? Видел? И вобче генерал, а смори, как одевается. Машины опять же нету - электричкой. Смекашь, говорю? - и снова ткнул Усатого локтем.
      - Я тебе щас потыкаю, свинья, - чуть слышно, сквозь зубы, оборвал Джинсовый.
      - Да ты чо? - обиженный и напуганный, притих Забулдыга. - Я тебе, понимашь! как договаривались! а ты!
      - Заткнись, - так же спокойно возразил Джинсовый. - На вот, - протянул зелененькую с Лениным, - и вали. И мы с тобой никогда в жизни не виделись, понял?
      - Да понял я, понял, чо ты, все путем, - ретировался довольный добычею Забулдыга.
      Усатый даже не глянул.
      Полковник повозился у калитки, скрылся за нею. Спустя мгновения загорелись окна его небогатого дачного домика. Усатый запустил мотор.
      Если не считать любовно оборудованного подвала, с которым мы уже имели случай свести знакомство, единственной роскошью скромной в остальном полковничьей дачи были великолепные розы - под них ушла вся свободная земля участка. В респираторе, в полиэтиленовом фартуке и специальных рукавицах Полковник и занимался ими в это счастливое погодою, не слишком, правда, уже раннее летнее утро: с помощью хитрого какого-то аппарата опрыскивал землю у корней, листья: лечил ли от болезни, защищал от вредителей, удобрял!
      Шум подъехавшего автомобиля вывел Полковника из сосредоточенности, с которою он общался со своими любимцами. Дверца машины хлопнула за забором. Полковник бросил взгляд на часы, а с них - раздраженно-вопросительный - перевел на калитку и, отставив аппарат, замер в ожидании стука. Который тут же и воспоследовал.
      - Открыто! - крикнул Полковник и увидел элегантно одетого, самоуверенного по внешности Карася - того самого Парламентского Оратора, чья речь в защиту Свободы Печати привлекла ненадолго полковничий взгляд к телевизору в столярке. - Сколько мне помнится, - продолжил Полковник, я приглашал вас на одиннадцать. - И в сторону, почти себе под нос: - Поразительный зуд!
      - У меня заседание Верховного, буквально, Совета, а ваша! ваша! повестка, - Карась постарался вложить все доступное ему брезгливое презрение в это слово и даже подкрепить его не менее презрительно-брезгливым жестом двух сжимающих бумажку пальцев, - ваша повестка, если я, буквально, не ошибаюсь, не является официальным документом, который! скорее, дружеское приглашение, и я, буквально! - презрение Карася начало иссякать, обнаруживая под собою растерянность и страх.
      - В смысле дружеского - разумеется, ошибаетесь, - ответил Полковник, сполна насладившись карасевой паузою. - Мы с вами не дружили никогда, да оно, в сущности, и невозможно.
      Карась смолчал.
      - А что касается формальной, правовой, так сказать, необязательности! - Полковнику, кажется, вполне уже достало факта появления Карася и его поведения, так что теперь вместо очевидно скучной беседы хозяин явно предпочел бы продолжить занятия свои с розами - !вы и впрямь совершенно свободны, - и Полковник подошел к калитке, распахнул ее настежь, вернулся к цветам.
      Карась стоял в нерешительности.
      - Вам, очевидно, пришло в голову, - отвлекся Полковник от бутона баккара, - что и я, сделавшись лицом частным, более, чем когда-либо, свободен в частных своих поступках? Которые мне особенно облегчаются вашими же стараниями в области неограниченной Свободы Печати, - так и выделил две начальные буковки, спародировав карасево выступление С Высокой Трибуны.
      - Это что же, буквально, шантаж? - проглотив информацию вместе со вставшим вдруг в горле комом, хрипло выдохнул Карась.
      - Помилуйте! Как вам и слово-то такое пришло в голову?! Разве я чего-нибудь от вас требую? Ну! кроме вот этих вот! легких! невинных! бесед. Которыми вы, кстати вспомнить, никогда прежде не брезговали, ничего эдакого! не выказывали, даже инициативу проявляли. С чего мне было решить-то, будто ходите ко мне не в охотку? Сами посудите: по тем временам ни в тюрьму вас посадить, ни расстрелять возможности у меня не было. А вы все ходили, ходили! Вот я, наивный, и поверил.
      - Да нет, отчего же, - залепетал Карась. - Я с большим, буквально, удовольствием! с большим! с огромным, буквально, уважением!
      - В таком случае - подождите до одиннадцати, - сухо бросил Полковник, снова натянул рукавицы и взялся за аппарат. - Там, за калиткой.
      Розы были действительно великолепны. Крупная капля прозрачной влаги на лепестке одной из них слегка подрагивала, переливалась, преломляла солнечный луч. Карась, однако, все топтался на участке и ломал кайф.
      - Но нельзя ли! - наконец, решился подать голос, - нельзя ли! буквально, в порядке исключения?..
      Полковник с искренним сожалением бросил прощальный взгляд на клумбу, снял рукавицы окончательно и, развязав тесемки фартука, направился к уличному рукомойнику:
      - Ну, Бог с вами. Только в другой раз я просил бы!
      - А что, будет, буквально, и другой? - с робким ужасом возопил Карась, исключительно усилием воли удерживаясь, чтобы не подать Полковнику полотенце.
      - А как же! - широко, открыто улыбнулся Полковник и проводил гостя в дом. - Как в старое доброе время. Да вы проходите, проходите, - определил Карася на стул напротив своего следовательского стола, за который и уселся с выработанной годами привычной усталостью. - Станем встречаться, беседовать. Мне вас просто! недоставало бы.
      - Но ведь так многое, буквально, переменилось! - попробовал возразить гость, на что хозяин позволил себе удивленно-ироническую гримасу. - И мы так давно!
      - А-а-а! Понимаю! - догадался, наконец, Полковник и кивнул на депутатский значок. - Вы стали совестью нации, и теперь вам несколько неудобно!
      - Ну уж, буквально, совестью! - засмущался, закокетничал Карась, чем выдал, что именно совестью нации в глубине души себя и ощущает. - Но все-таки. Верховный, буквально, Совет. Положение, если хотите, обязывает!
      Неожиданно для нас - мы еще не встречались с таким Полковником, нам пока ничто не давало даже и повода предположить, что он, человек, если и не спокойный внутренне - более, чем самодисциплинированный, таким быть способен, - Полковник стукнул ладонью по столешнице и очень жестко на Карася прикрикнул:
      - А нечего было и лезть в совесть нации, коль знаете про себя, что доносчик! Избиратели ваши, правда, тоже могли б догадаться. Но они хоть догадаться, а вы-то знаете точно!
      - Так ведь! все мы! - растерялся Карась. - Время было такое! Из кого ж тогда! С кем тогда и! Михал Сергеич тоже ведь! не из диссидентов.
      - Ну-те, ну-те, ну-те! - с едва ли не искренним, поощрительным любопытством затетекал Полковник. - Вы что, всерьез ощущаете на раменах бремя ответственности?! Вы всерьез верите в собственную власть?! Вы?!
      - Но Иннокентий Всеволодович! - попытался возмутиться Карась.
      - Гражданин полковник! - снова прикрикнул-пристукнул хозяин.
      - Г-гражданин п-полковник, - поправился Карась, заикаясь. - (Полковник не дал себе труда скрыть улыбку). - Я! я, буквально! я слышал, что у вас там со службою! Так вот, по нынешнему своему положению! Я как раз, буквально, Член Комитета!
      - Ваша информация обо мне интересует меня очень мало, - затруднил еще больше Полковник положение Карася. - Только о ваших друзьях, коллегах, любовницах! Как обычно.
      - Я просто! вы не сердитесь, пожалуйста! - Карась собрал всю свою волю, чтобы держаться понезависимее. - Я хотел бы, буквально, предложить! выкупить все мои! буквально! сообщения.
      - Если уж буквально, - поправил Полковник, с особой ехидцею выделив интонацией карасево словечко, - то доносы.
      - Доносы, доносы, - согласился Карась. - У нас в Комитете освобождается вакансия Председателя, и я! Цену, конечно, назначаете вы, но чтоб буквально! с расписочкою. То есть - гарантия!
      Полковник глянул на Карася довольно пронзительно и продержал свой взгляд, под которым Карась прямо-таки съежился, едва не минуту.
      - Тысяч, скажем, пятнадцать, а? - спросил наконец.
      - Да-да, конечно, буквально - с удовольствием, - рассвободился, разулыбался, перестал заикаться Карась. - Я даже буквально и до двадцати пяти рассчитывал.
      - Какая вы все-таки мелкая, мерзкая дрянь, - устало констатировал весь опавший, с лица даже посеревший Полковник. - Буквально. - И как бы сам с собою размышляя, добавил: - Вроде бы и всего-то дел: ушел на покой, цветочки выращиваешь. Ну или там, в зависимости от склонностей, рыбок разводишь, кроликов. Пенсия какая-никакая есть. А ведь как, падла, держится, как цепляется!..
      - При чем тут, буквально, пенсия? - посетовал Карась. - Позор-то, позор какой выйдет!
      - Да бросьте, позор! Если б вы позора боялись, вы б тогда еще, двадцать лет назад, после первой нашей встречи руки на себя наложили! Ладно! Я и так потратил на вас времени больше, чем! вы того стоите. Вот бумага - пишите.
      - Да я уж написал все, - честно глянул в глаза Полковника Карась. Вот, буквально, пожалуйста, - полез совершенно обессиленный, выжатый, уж не обмочившийся ли Поборник Неограниченной Свободы Печати во внутренний карман, откуда и извлек пачку смятых бумажек. - Посмотрите. Достаточно подробно?
      Полковник тоскливо смел рукавом, стараясь их не коснуться, бумаги в ящик стола и сказал:
      - Свободны. И если еще раз попытаетесь предложить взятку!
      Карась задом выпятился из дверей. Полковник вышел на крыльцо, брезгливым взглядом провожая подопечного до калитки: не обгадил бы, так сказать, чего, - а из нее уже припрыгивал навстречу очередной Карась, следующий: шумный, веселый, курчавый толстячок в очках с сильными линзами.
      - Давненько мы с вами, Иннокентий Всеволодович!! Давне-е-енько! Квартирку, стало быть, переменили. А и то верно! Чем по гостиницам! Или в том, помните, клоповнике?.. Где лифт вечно ломался. А тут природа! Цветы! Благорастворение - ха-ха - воздухов!.. И глядите-ка: в открытую, повесточкой! Стало быть, и у вас эта! как ее! гласность мощь набирает?! Ха-ха-ха! А и то: чего вам стесняться?! А что, и этот на вас работает? кивнул конфиденциально Второй Карась на забор, за которым хлопнула дверца и взревел обиженный автомобильный мотор.
      - На нас, мой милый, - ответил Полковник, пропуская Второго Карася в дом, - работает практически вся страна. Именно в этом наша сила!
      Мы могли бы проследовать за Полковником и Вторым Карасем назад в дом, но у нас, оказывается, появилась и альтернатива: понаблюдать за продолжением беседы с маленького черно-белого экрана мониторчика, правда в немом варианте, ибо Элегантный Молодой Человек, настраивающий с чердака соседнего дома видеокамеру и специальный дальнобойный микрофон на съемку происходящего в полковничьем кабинете, завел звуковое сопровождение на наушники. Не стоит, однако, сетовать на некоторую ущербность представления: происходящее в кабинете было рутинно-скучным и ничего ни о Полковнике, ни о Втором Карасе нам все равно не добавило бы.
      Когда и картинка, и звук, и качество записи вполне устроили Молодого Человека, он снял наушники, профессиональной украдкою спустился с чердака и минутою позже оказался в притаившейся в удобном закутке, том самом, где пару дней назад таилась подслеповатая "Тоета", "Волге" в компании человека не менее элегантного, хоть и несколько менее молодого. Оказался и доложил:
      - Пишется, товарищ майор. Качество - удовлетворительное.
      Но и "Тоета" была тут как тут: замаскировалась среди могил легшего на холме запущенного кладбища. На водительском месте не развалился - умостился - Джинсовый, рядом сидел человек, наблюдавший за домиком на Садовой в мощный морской бинокль. Одет человек был тоже и модно, и элегантно, но если Обитатели Черной "Волги" брали себе за образец безупречного английского лорда, Человек С Биноклем ориентировался скорее на голливудского крестного отца. Наглядевшись вдоволь, доморощенный крестный отец отвел окуляры от глаз, и стало видно, сколь жесток его взгляд. Как давеча Забулдыга перед Джинсовым, сегодня Джинсовый шестерил перед Жесткоглазым:
      - Прям' Каннский фестиваль, а? И все чего-нибудь ему да везут, не иначе!
      Каннский - не Каннский, а на узкой Садовой, возле полковничьей дачки, и впрямь скопилось тем временем штук уже пятнадцать автомобилей: все новенькие, блестящие, престижных моделей. Владельцы сидели за рулями, нервно покуривали; иные переглядывались, иные, напротив, старались вжаться в салон поглубже, чтобы не вдруг быть узнанными.
      Отворилась калиточка. Вышел Второй Карась - веселый, ехидный, улыбающийся, проинвентаризировал взглядом автомобилизированное общество и почапал в сторону электрички. Первый Из Очереди покинул машину, шагнул к калиточке, но из дальней "Волги" выскочил Некто В Штатском, чьи своеобразные шевелюра, борода и дородность наводили на мысль о рясе, - выскочил, перебежал дорогу Первому.
      - У меня, понимаете! - шепотом пробасил. - У меня сегодня очень, понимаете, важная! служба! Сам, понимаете, Владыка обещал! Не могли б вы! чисто по-христиански!
      Бормоча это, Бородач всем видом и поведением выказывал желание оказаться у Полковника раньше остальных. Первый стоял в нерешительности, как это бывает, когда просятся пропустить без очереди к зубному врачу, но тут оживились задние: загудели клаксонами, повысовывались из окон:
      - У меня через час ученый совет!
      - А у меня - репетиция!..
      - Видите! - развел руками Первый и скрылся в калитке.
      Бородач понуро поплелся к своей "Волге". Тот, У Кого Репетиция, высунулся из окна:
      - А вы, батюшка, поезжайте. Чего ж на всякую дрянь внимание обращать? - и помахал повесткою. - Он, я слышал, вообще уже в отставке.
      Бородач злобно покосился на советчика:
      - Сам вот и поезжай. Такой умный! Меньше ждать останется.
      Из-за угла вынырнула блистающая перламутром "девяточка", но, увидав автомобильное скопище, тут же и осеклась, остановилась, истерично попятилась да и села обоими колесами в канаву. Водитель загазовал, задергал туда-сюда рычаг передач, чем только усугубил положение.
      - Помочь? - крикнул, выбираясь из "Вольво", Тот, У Кого Ученый Совет, и двинулся к перламутровой красотке.
      - Спасибо, спасибо, не надо, спасибо! - запричитал ее водитель, прикрывая лицо ладошкою. - Не надо!
      Но обрадованные хоть таким развлечением ожидающие - кто пешком, а кто и на колесах - уже двинулись к потерпевшему.
      Тогда он вытащил не слишком чистый платок, набросил на лицо и дал деру, словно нашкодивший мальчишка, оставив красавицу-"девятку" на произвол судьбы.
      - Стесняется, - понимающе пробасил в бороду Батюшка. - Молодой!
      В электричке еще не зажгли света, хотя, в общем-то, было пора. Внучка стояла в обнимку со своим Юношей возле тамбурного дверного окна. Толстая тетка с сумками и авоськами с трудом выдралась из межвагонного перехода и, пропихиваясь сквозь раздвижные остекленные двери, высказалась, взглянув на парочку:
      - Совсем обесстыдели!
      - Зверь рыгает ароматически, - сказал Юноша.
      - Что? - не вдруг отозвалась Внучка. - Какой еще зверь?
      - Вон, - кивнул Юноша на скорректированную досужими шутниками запретительную надпись на стекле двери. - И все-таки зря мы туда едем.
      Внучка не ответила ни звуком, однако, плечо ее затвердело под рукою Юноши, демонстрируя характер владелицы.
      - Я вот, честное слово, сознаю, что это чушь собачья! Дефект воспитания. И все-таки!
      - Зверя боишься?
      - Родители не поймут.
      - Рано или поздно и им, и тебе все равно придется смириться, - пожала Внучка плечами. - Полковник мне и папа, и мама вместе. Не просто дед.
      - Да-да, я помню! - попытался закрыть Юноша не слишком приятный разговор, но Внучка не обратила внимания.
      - Мама умерла, когда меня рожала. А отца не было вообще.
      - Помню, - повторил Юноша и нежно поцеловал Внучку в висок, поглаживая ей голову.
      - Не надо меня жалеть! - вырвалась Внучка. - Мне полковник их всех заменил! И я его не предам!..
      Электричка остановилась. Открылись противоположные двери. Туда-сюда замелькал народ.
      - Выходи! - крикнула Внучка и резко толкнула Юношу в сторону проема.
      Юноша набычился.
      - Выходи!
      Двери захлопнулись, электричка двинулась дальше.
      - Эх, - сказал Юноша. - Знала бы ты! Для них гэбэ - это! - и махнул рукою.
      - Я ж говорила: выходи.
      - Ладно, поехали, - вернул Юноша руку на внучкино плечо.
      - Следующая станция - "Стахановец", - неразборчиво пробурчало вагонное радио.
      Застрявшая перламутровая "девяточка" так и белела-посверкивала вдали, а стыдливый ноль-одиннадцатый "жигуль" одиноко стоял возле самой полковничьей дачи, когда Внучка и Юноша к ней подошли. В освещенном окне видно было, как Полковник беседует с Очередным Карасем. Внучка взяла Юношу за руку, потащила к калитке.
      - Неудобно, - шепнул он, слегка упираясь. - Видишь - разговаривают.
      Внучка пренебрежительно пожала плечами, запечатала губы пальцем и, шутливо крадучись, повлекла Юношу к дверям. Прежде чем те закрылись, голубоватый пронзительный свет галогенок подъезжающей машины успел на мгновенье осветить пару.
      - Да ни черта мне от вас не надо! - устало втолковывал Карасю Полковник. - Вызывают вас - приходите. Все! А зачем - это уж мое дело!
      - Извини, полковник! - прервала Внучка, выступая из полутьмы прихожей. - Мы потихонечку, помнишь, как Штирлиц? Ну полковник, чего надулся?! Мы вчера не могли и позавчера тоже. Я потом объясню. Здравствуйте, - отнеслась к Карасю.
      - Здравствуйте, - привстал тот.
      - Вот, знакомься, - вытащила Внучка на свет Юношу.
      - Никита, - представился Юноша и протянул руку кажется что с опаскою.
      - Иннокентий Всеволодович, - вышел из-за стола, пожал руку Полковник.
      - Рыгает ароматически, - шепнула Внучка с ехидцею.
      - Сидоров-Казюкас, - снова привстал-поклонился Карась. - Очень приятно.
      - А вас никто не спрашивал! - прикрикнул Полковник.
      - Никита, - подчеркнуто вопреки покрику Полковника поклонился Юноша Сидорову-Казюкасу.
      - Оторвали, да? - поспешила Внучка загасить в зародыше готовый вспыхнуть конфликт и потянула Юношу на крутую лесенку, а по ней - в мансарду, бросив деду по пути: - Ну ты занимайся!..
      "Жигули", минуту-другую назад мазнувшие светом по парочке, подкатили к даче, погасили фары, умолкли и выпустили, наконец, одетого в светлый костюм Спортивного Мужчину, не старого, но совсем седого эдакой благородною сединой. Он осмотрелся, оценил факт наличия стоящего у дома ноль-одиннадцатого, вытащил кисет с табаком, трубку, неторопливо набил ее, запалил от спички и стушевался во мгле. Когда глаза Благородного попривыкли к темноте, он пересек неширокую Садовую и остановился у дома напротив: не в пример ладненькому, но, в общем-то, несерьезному полковничьему - мощный, огромный, из неподъемных, почерневших от времени бревен сложенный, был он - даже во тьме очевидно - запущен до невозможности восстановления. По лицу Благородного скользнула странная какая-то гримаска: улыбка - не улыбка, и если уж улыбка, то, скорее, усмешка: горькая и над собой. Он толкнул державшуюся на одной верхней петле калитку, та подалась нехотя, скребя низом по земле, но щель достаточную, чтобы пройти, Благородному предоставила. Чем он и воспользовался.
      На дверях висел огромный амбарный замок, вход, однако, не охраняющий, ибо находился в давно ни на чем не держащихся пробоях. Благородный потянул за ручку и оказался внутри затканного паутиною, загаженного экскрементами дома. Слабый блик далекого фонаря пробивался сквозь незакрытую дверь, и Благородный, перешагивая через кучки дерьма, вошел в огромную в своей нежилой пустоте комнату.
      Немалое усилие потребовалось воображению, чтобы признать в ней ту самую теплую, всю в уютных мелочах гостиную, где много-много лет назад пел ныне покойный Бард:
      - Как жуете, Караси?..
      - Хорошо жуем, мерси!..
      - Да! - протянул вслух Благородный. - Иных уж нет, а те - далече! но и эхо, кажется, покинуло дом: не отозвалось, позволило словам потонуть, кануть, бесследно не стать.
      Оборванная ставня приоткрывала часть того как раз самого окна, напротив которого сидел в незапамятные времена Благородный, слушая Барда и машинально наблюдая, как на участке напротив десяток солдат строит дачу, а крепенький мужичок лет сорока бегает-приглядывает, обеспечивает указаниями. "Летчик, наверное, - подумал Благородный тогда. - Испытатель. Откуда ж иначе в таком возрасте деньги на дачу? Да и солдат не всякому дадут."
      Сейчас дача напротив, какими бы комично-зловещими повестками на нее ни зазывали, была живою и теплою, а здесь, в огромном чернобревенчатом доме, в диссидентском гнезде, стояли необратимое запустение и тоска. Энтропия, как ей и положено в замкнутой системе, неудержимо росла.
      Хлопнула калитка. Сидоров-Казюкас нырнул в своего ноль-одиннадцатого, запустил мотор и, стыдливо не зажигая огней, укатил на ощупь. Благородный выбил трубку о каблук и выбрался наружу, скользнув случайным безмысленным взглядом по неярко освещенному мансардному окну, за которым на низкой дачной тахте Внучка с Юношею целовались страстно и нецеломудренно, поглощенные этим занятием столь глубоко, сколь глубоко могут быть поглощены им лишь люди, совсем недавно открывшие для себя в полной мере эту таинственную сторону жизни!
      - Вы, Иннокентий Всеволодович, считаю своим долгом заметить, пользуетесь недозволенными приемами. То, что связывало меня с покойной Мариною, не дает вам права! скорее - наоборот! Я всегда, слава Богу, сознавал, что человек, пошедший служить в чекагэбэ, не может быть порядочным человеком - но сколько же вы потратили сил, чтобы внушить мне иллюзию обратного! А теперь сами все и рушите? - разговор шел на участке, партнеры едва освещались бликом мансардного окна, так что трудно было понять с определенностью, почему Полковник молча терпит страстную эту филиппику. - Я приехал к вам исключительно как к отцу Марины. Уважая ваш возраст! одиночество! зная, что вас уволили в отставку. Так что не трудитесь больше переводить впустую повестки - играть в ваши паранойяльные игры вы меня не заставите. А если вам понадобится моя помощь - вот, звоните, пожалуйста. Я не откажу, - и, протянув Полковнику визитную карточку, Благородный повернулся уходить.
      - Ой ли, Дмитрий Никитович? - спросил Полковник. - Точно ли не заставлю?
      - Безо всяких сомнений! - отрезал Благородный.
      - А вы вообразите на минуточку, что я - ваша персонифицированная совесть. Ведь тогда и наши встречи можно будет расценить как дело пусть для вас неприятное, но безусловно благое. Как! покаяние!
      - Вы опять про Марину? - раздражился Благородный настолько, что повысил тон несколько сверх самим же себе назначенной меры, чем раздражился еще больше. - Она рожала у лучших врачей. Ее ничто не могло бы спасти. Это судьба. И я тут не при чем. А вот вы! вы! вы ни разу не допустили меня до моего собственного ребенка!
      - Марина не допустила, - мягко возразил Полковник.
      - Но я действительно собирался развестись! - почти уже кричал Благородный.
      - Ее не устраивало, что вы оставили бы своего сына сиротою.
      - Я бы уж как-нибудь разобрался!
      - Нисколько не сомневаюсь, - теперь интонация Полковника несла в себе едкий яд.
      - Откуда ж столько презрения? - поинтересовался Благородный.
      - Оттуда! - вспылил, наконец, и Полковник. - Оттуда, что мое дело было - выполнить последнюю волю дочери. А ваше - пробиться к ребенку несмотря на мое сопротивление. Несмотря на все силы ада!
      - И вы еще смеете упрекать?!.
      Видать, в этой последней реплике Благородного послышалась Полковнику боль столь искренняя, что он вдруг как-то весь помягчал и сказал:
      - Хотите познакомлю?
      - С кем? - испугался Благородный, и именно потому испугался, что отлично понял с кем.
      - С дочкой с вашею, с Машенькой, - тем не менее пояснил Полковник.
      - А она что, здесь?
      Полковник кивнул утвердительно.
      - Но я! но я! - в страшной неловкости замялся Благородный. - Но я н-не готов!
      - Понимаю, - отозвался Полковник после недлинной паузы. - Она, наверное, тоже. Пойдемте, хоть фотографию покажу, - и направился к летней кухоньке, щелкнул выключателем.
      Внучкино фото в рукодельной рамочке стояло на полке, предваренное роскошной розовой розою в баночке из-под майонеза. Благородный взял рамку в руки, посмотрел пристально на изображение лица дочери. Полковник забрал рамку у Благородного, вытащил из нее фотографию:
      - Возьмите. У меня есть еще.
      Благородный бережно положил фотографию во внутренний карман, уронил "спасибо" и направился к выходу.
      - А про покаяние, - произнес Полковник совсем тихо, так, что при желании вполне можно было б его и не услышать, - про покаяние я сказал исключительно в связи с вашими! доносами.
      - Что?! - столько праведного возмущения прозвучало в этом словечке человека, вмиг превратившегося из Просто Благородного в Благородного Карася, так безостаточно разогнало оно теплую, тихую какую-то атмосферу, только что наполнявшую кухоньку, что и Полковник поневоле сменил тон, поправившись с ехидцею:
      - Простите: экспертизами.
      - А-а-а! - протянул Благородный Карась, застыв на пороге. - А что! мои экспертизы? Я всегда писал, что думал. И если даже иногда заблуждался в своих оценках!
      - Дмитрий Никитович! - как-то даже обескуражился Полковник. - Да пойдемте почитаем. Коль уж все равно в такую даль прикатили!
      - Они! - отпустил Благородный Карась дверную ручку, - у вас есть?
      - Да неужто в противном случае я посмел бы послать вам повестку? развеселился Полковник.
      - Ну и пускай! Не стану я!.. - возмутился было Благородный Карась, но вдруг согласился, видимо, заинтересованный. - А впрочем!
      Они вышли, двинулись вниз по тропинке, уложенной бетонными восьмиугольниками.
      - Сюда вот, пожалуйте! Осторожно, здесь круто! Так! вот сюда! - вел Полковник гостя к заветному тамбуру. - Несмотря ни на что, всегда считал вас человеком! ну не то что бы вполне порядочным! Во всяком случае, никого другого сюда не пригласил бы. Постойте минуточку! сейчас! - нащупывал кодовые колечки, поворачивал, прислушиваясь к треску, замочный маховичок. - Сейчас я и свет зажгу, - и лестница в подземелье озарилась. Проходите, проходите. Не бойтесь: не пыточная камера, не подземная тюрьма.
      - Да с чего вы взяли?! - взвился Благородный Карась, компенсируясь, видать, за то, что смолчал на "не то что бы вполне порядочного".
      - Вот и чудненько.
      Отворилась вторая дверь, нижняя, и перед Благородным Карасем во всем великолепии открылась полковничья сокровищница. Хозяин, пропустив гостя вперед, остался на пороге, и в гордом взгляде его чудился едва ли не блеск безумия.
      - Где вы тут у меня? - насладившись паузою, двинулся Полковник к одному из каталожных стеллажей, вытянул ящик. - Так! так! та-ак! - приговаривал, перебирая карточки, словно на арфе играя. - Вот! - едва ли не на ощупь определил, наконец, нужную. - Шкаф номер восемь, папка четырнадцатая.
      Затем подошел к шкафу номер восемь и извлек папку номер четырнадцать. Открыл. Перелистал. Подманил Благородного:
      - Ваша рука? Узнаете?
      Благородный Карась потянулся к папочке.
      - Не надо! - профессионально остановил Полковник. - Трогать - не надо. Я вам почитаю. Вот, - принялся листать, - где это? Ага: "!с достаточной уверенностью заключить, что в подвергнутых экспертизе текстах безусловно"! чувствуете, - отвлекся, - какое словцо? вы ведь филолог, не можете не чувствовать! - и вернулся к документу: - "!безусловно отсутствует даже след таланта, так что мысли, высказанные в них, можно считать вполне авторскими и публицистическими".
      Полковник шумно захлопнул папку, выпустив на волю легкое облачко тонкой книжной пыли.
      - И это, заметьте, не про Солженицына. Это про того мальчика, помните? Который на втором году погиб в лагере, в Мордовии?
      - Так ведь вы ж туда его и засадили, вы! - закричал Благородный Карась.
      - Не мы, положим, а суд. Но дело сейчас не в этом. Это, так сказать, наши проблемы. Наши! с Господом!
      - Вы еще и верующий?! - несколько истерично хохотнул Благородный.
      - Не в этом! - повторил-утвердил Полковник.
      Благородный Карась прошелся туда-назад по бетонному полу не упруго-спортивною, как прежде, как еще несколько минут назад, а шаркающей какою-то, стариковской походкой и потянулся в карман за трубкой, за кисетом, принялся набивать табак.
      Полковник, краем глаза наблюдая процедуру, водворял папку номер четырнадцать в шкаф номер восемь, а когда Благородный Карась чиркнул спичкою, мягко сказал:
      - Воздержитесь, если можете, Дмитрий Никитович. У меня тут с вентиляцией! - и пустил многоточие, подкрепленное жестом.
      Благородный Карась раздраженно помотал рукою, гася пламя.
      - Но я мог в конце концов ошибаться! - несколько запоздало, но с попыткой достоинства возразил. - И потом, там действительно с талантом было!
      Полковник отрицательно качнул головою и тихо сказал:
      - Неужели ж вы не понимали, что означает для него такая экспертиза? И потом: писали-то - не в журнал!
      Они не выдержали-таки, и получилась любовь. А сейчас, смущенные, приводили в порядок одежду.
      - Я ж говорила: ты сумасшедший, - лепетала Внучка. - А ну как полковник услышал?
      - Не услышал он ничего!
      - Ага, не услышал! Он у меня знаешь какой Штирлиц?
      - Да вон же! - подошел Юноша к окну. - Его и в доме-то не было. Вон, видишь, с гостем прощается. Или не с гостем, а! как там у вас это называется?
      Внучке, видать, так хорошо было после произошедшего, так тепло, так расслабленно, так нежно, что она даже решила не обратить внимание на едкое "у вас", приблизилась, обняла Юношу сзади. Полковник, действительно, прощался с кем-то у калитки.
      - Постой-постой, - сказал Юноша. - Это же!
      Гость вышел, уселся в машину, заурчал мотор, вспыхнули галогенки.
      - Точно! Отец!
      - Кто?
      - Вон, - кивнул Юноша на удаляющиеся хвостовые огни.
      Внучка замерла - таким жутким голосом произнес Юноша последние слова, а потом вдруг расхохоталась:
      - Ты боялся! А они - дружат! Или даже по делу!
      Юноша стоял, совершенно ошарашенный:
      - Но ведь этого же не может быть! чтобы у моего отца!! С твоим дедом!!
      - Ты подумал, что говоришь? - обиделась Внучка и отошла от Юноши.
      - Не в том смысле, - бросился он за нею, но она вывернулась, сменила направление. - Просто это! невероятно.
      - Однако же факт! - довольно жестко констатировала Внучка, и тут понятно вдруг стало с очевидностью, кто ее дед. - Полковник! - крикнула, распахнув окно.
      - Не надо! - испугался Юноша. - Слышишь, не надо! Не надо у него ничего выяснять!
      Полковник, стоявший перед тем в задумчивости, поднял голову.
      - Ну я тебя умоляю, - продолжал шептать Юноша.
      - Ты про нас не забыл? - пропела Внучка голосом счастливо-беззаботным. - Ну-ка быстро - за коньяком!
      Полковник молча направился к кухоньке.
      - А мы пока стол накроем, - крикнула Внучка вдогонку.
      - Сперва я поговорю с отцом, - пояснил Юноша.
      - Поговори-поговори, - ответила Внучка не без злой иронии и, взяв Юношу за руку, потянула вниз: - Пошли знакомиться. Ароматически!
      Черная "Волга" давно укатила, а из подслеповатой "Тоеты" все продолжали наблюдать за домом, только к Джинсовому и Жесткоглазому прибавились - на заднем сиденье - еще трое: молодых, уголовных по виду.
      Джинсовый сказал:
      - А что, если они там на ночь останутся?
      - Значит, приедем завтра, - отозвался Жесткоглазый.
      - За-а-втра-а! - с сожалением протянул Джинсовый. - На завтра у меня дельце одно намечено.
      - Тогда, - жестко ответил Жесткоглазый, - без тебя.
      - Как без меня? Как, понял, без меня?! Я, падла, нашел, а ты!
      - А ну-ка!.. - убедительно, хоть и негромко прикрикнул Жесткоглазый.
      - О, смори! - буркнул сзади один из уголовных.
      И действительно: парочка, держась за руки, вышла из калитки, в проеме которой стоял, провожая, Полковник, и направилась к электричке.
      Выждав некоторое время, Жесткоглазый сказал:
      - Айда!
      Полковник мыл посуду на кухоньке, как дверь вдруг распахнулась и обнаружила Джинсово-Усатого, за которым маячили тени.
      - Ну вот, папаша, - сказал Джинсовый. - Ты погулял в своей жизни. Теперь дай и нам. Где там подвал с брильянтами? Все по-тихому сдашь - не тронем. Понял? Вот и отлично. Пошли, - и отступил на полкорпуса, давая Полковнику дорогу.
      Полковник медленно двинулся к выходу и, когда миновал Джинсового, сделал резкий выпад локтем, так что Джинсовый со стоном согнулся пополам. Еще удар - тому, кто на улице! Еще! Еще!
      Хоть и не молод, хоть и работа вроде кабинетная, а тренирован был Полковник неплохо, и случись противников не пятеро, а хотя бы трое!
      Минуты спустя, Полковник, скрученный бельевой веревкою, лежал на дорожке, а пришедший в себя Джинсовый пинал его с бешеной злобою:
      - П-пало! У! п-пало! Фраер вонючий! Парчушка! Ментяра! Пет-тух шоколадный!
      - Хватит! - осадил Жесткоглазый. - Кому сказал? Понесли, - и кивком показал на дом.
      - Значит, - спросил, когда, привязанный к кушетке, оказался Полковник в собственном кабинете, - добром выдать ключи от подвала не желаете? Но вы ж поймите - мы без них все равно не уйдем.
      Полковник презрительно молчал.
      - Мы понимаем, что это штамп, - продолжал Жесткоглазый, - что так бывает только в "Вечерке" и в дурном кинематографе. Но честное слово, нам некогда тратить время на изыски, особенно, когда клиент так строг к стрелкам на брюках и так вдов, что вынужден сам поддерживать их в порядке, - и кивнул Джинсовому.
      Тот подскочил, рванул с удовольствием на Полковнике рубаху.
      - Как там? - обернулся Жесткоглазый к одному из уголовных, в глубину комнаты. - Нашел розетку?
      - Ага, - ответил уголовный, только что включивший электроутюг. - Провода не хватает. Тащите его сюда.
      Выступили двое других, подхватили кушетку с Полковником, понесли к утюгу.
      - Слушай, можно, я? А? Можно? - отнесся Джинсовый к Жесткоглазому столь сладострастно, что слюни чуть не потекли изо рта.
      Жесткоглазый равнодушно пожал плечами, и Джинсовый завладел утюгом.
      - Сами понимаете, какой вам срок одуматься, - оборотился Жесткоглазый к Полковнику. - Пока нагреется. А время сейчас позднее, все свет повыключали. Так что напряжение хорошее!
      Хоть время было и впрямь позднее, родители не спали, а вели на кухне какой-то важный и, судя по тому, что сразу прервали, секретный разговор: Юноша успел услышать из прихожей только последнюю отцовскую реплику:
      - И ничего - понимаешь, ни-че-го! - нету в них особенного! Но сам факт!
      В ком "в них" (мы-то с вами сразу догадались, что речь идет о карасевых экспертизах) Юноша не понял, да, впрочем, понимать и не интересовался, а:
      - Где ты был сегодня вечером, папа? - спросил, став на пороге.
      - Может, сначала поздороваешься? - робко испробовал отец воспитательный тон.
      - Где ты был сегодня вечером?!
      - Н-ну! кк где? - несколько замялся Благородный Карась. - Где всегда. В журнале. А потом - на заседании "Мемориала". Ты прекрасно знаешь, что твой дед погиб в чекистских застенках!
      - Где ты был сегодня еще?!
      - Что это за манера? - почувствовала мать, что пора идти мужу на помощь. - Ты что, допрашиваешь отца?
      Но сын даже и внимания не обратил на материнское вмешательство:
      - Где ты был сегодня еще?!!
      Отец молчал довольно красноречиво.
      - Я тебя видел на одной даче, - сказал Юноша обреченно, словно только что потерял последний атом надежды на благополучное разрешение страшного недоразумения.
      - Как вдел? - переспросил Карась: с момента появления сына на пороге отец понял, что дезавуирован, но о возможности инцеста догадался только сейчас, вот от этого вот словечка: видел, - догадался, но тоже цеплялся за непонятно на что надежду. - Что ты там делал?!
      - Знакомился с дедом невесты, - произнес Юноша вызывающе.
      - Какой еще невесты?! - недоуменно вмешалась мать. - Ты снова женишься?
      - Погоди, Вера! - остановил ее отец. - С Иннокентием Всеволодовичем?
      - А что ж тут такого страшного, папа? Ты ведь с ним, как оказалось, тоже водишь знакомство. Наверное, даже! сотрудничаешь. Почему ж нельзя мне?
      - Я?! Сотрудничаю?! - очень искренне возмутился Благородный Карась.
      - Почему?!
      - Да потому что! - чуть было не выдал Благородный Карась роковую тайну, но осекся, глянув на жену. - Да потому! потому что! В общем! в общем, я тебе запрещаю это знакомство!
      - Вот как! - усмехнулся юноша.
      - За-пре-ща-ю! - закричал Карась так натужно, что голос сорвался на визг.
      - А я ничего другого и не ожидал! Привет! - и со слезами на глазах Юноша выскочил из кухни, из квартиры, стремглав понесся по лестнице.
      - Никита! - выбежал за ним отец. - Никита! Постой! Слышишь?!.
      Далеко внизу хлопнула дверь парадного.
      - !Да кто ж еще как не мы создали вам эту! популярность? Мы вам обыск - назавтра все голоса трубят. Мы вас на беседу - тут же эдакий, знаете, восхищенно-осуждающий шумок в либеральных кругах. Восхищенный, естественно, в вашу сторону, осуждающий - в нашу. Вы нам по-хорошему солидный процент отстегивать должны. И от тутошних гонораров, и от тамошних!
      - Вы что, процент требовать меня пригласили? - не без иронии поинтересовался Карась-Писатель.
      - Бог с ним, с процентом, - махнул рукою Полковник. - Вы ведь, пожалуй, заведете что рекламу нам не заказывали, что мы сами, вас не спросясь!
      - А разве не так? - попытался перехватить инициативу Карась.
      - И тк, знаете, - мгновенно ответил Полковник, - и не так, - и пояснил, что имеет в виду: - Вы ведь нас провоцировали на эти обыски, вызовы. Грань, однако, никогда не переступали, чтоб в лагерь там или под грузовик. Согласен, согласен! - замахал ладошками на Карася-Писателя, рот ему не дав открыть. - Дело это тонкое, недоказуемое. Так что процентами уж пользуйтесь.
      - Вот спасибо, - снова сыронизировал Карась.
      - Не за что, - отпаснул Полковник.
      - Ну и зачем же в таком случае?.. - обвел Карась широким жестом окружающую обстановку.
      - А вы не догадываетесь?
      - Нет, - честно сознался Карась.
      - Чего ж тогда приехали? Ну-ну, думайте, людовед! Приехали? Согласились? Значит, чувствуете за собой что-то, а? Чувствуете высшее мое право вас сюда! приглашать?
      Карась-Писатель покраснел.
      - То-то же! - припечатал Полковник и, не давая подопечному остыть, пустился дальше: - Догадались? Правильно! Вроде и доносов вы ни на кого не строчили, и не заложили вроде никого, а вот поди ж ты: сидите тут передо мною и краснеете. Потому что не забыли, как вызывал я вас свидетелем по делам ваших приятелей и как правдиво и искренне отвечали вы на вопросы. И вопросы-то, согласитесь, были пустячными. Я вам важные на всякий случай даже и не задавал: вдруг, боялся, сорветесь. Но, однако, чувствовали вы, наверное, что лучше бы вообще не отвечать, а? А храбрости не хватило. Вот и краснеете. Чувствовали, что самим фактом согласия беседовать тогда со мною о ваших друзьях вы уже как бы санкционировали мое право на их арест и прочее. Угадал? Вот бы вам о чем написать! автобиографическую повесть!
      - А я, может, и напишу, - сказал Карась после паузы. - Спасибо за идею.
      - Не знаю - не знаю, - ответил Полковник. - Может, когда и напишете. А вот что вижу отчетливо, так это что воображения вашего писательского вполне достает представить себе реакцию друзей по "Апрелю" и товарищей по Пен-центру, - согласен, согласен! - им ли судить? - а все-таки: если в печати вдруг обнаружится парочка ваших свидетельских протоколов! где вы хоть никого и не заложили, однако, такие невинные подробности из частной жизни приятелей припомнили! Тут ведь того и гляди популярность, которую мы с вами столькими усилиями и так долго пестовали, рухнет? А вы уверены, что книги ваши, сами по себе, достаточно значительны, чтобы подобное испытание выдержать? - Самое Высокое Начальство - то как раз, с которым Полковник столкнулся нос к носу несколько дней назад - щелкнуло клавишею, чем и прервало демонстрацию оперативной видеозаписи, и отнеслось к Товарищу Майору, знакомому нам по автомобилю "Волга" с задворок поселка "Стахановец".
      - Я думаю! - протянуло, - пускай. Пускай! развлекается, - и, вздохнув, встало из-за необъятного, как Родина, стола, размяло конечности, подошло к окну не Самого, кажется, Главного, но уж во всяком случае Второго или Третьего в этом Гранитно-Охристом Здании Кабинета. - Настоящий чекист! - помотало рукою в воздухе. - Даже если в отставке! Что гласит народная мудрость? - полуобернулось к Товарищу Майору.
      - Старый конь борозды не испортит, - отрапортовал без паузы Товарищ Майор.
      - Именно! - похвалило Начальство.
      За окном суетилась Москва. Автомобили обтекали по кругу чугунного основателя Заведения, повернувшегося спиною к одному из своих преемников.
      - То есть, - спросил Товарищ Майор, - наблюдение снять?
      - Н-ну! - снова повертело Самое Высокое Начальство ладошкою. - Наведайся через месяц! через полтора. Ведь что в нашем деле главное?
      - Учет и контроль! - выпалил Товарищ Майор.
      - Именно!
      Самое Высокое Начальство покивало одобрительно и вперилось в кишащую перед Детским Миром толпу. Постояло так некоторое время, потом поманило, не оборачиваясь, жестом указательного. Товарищ Майор подошел, как подкрался.
      - Вот, - сказало Начальство. - Смотри! - и повело указательным вправо и чуть вниз, видимо, желая преподать какой-то важный не то профессиональный, не то нравственный урок. Но так и не сумело облечь словами.
      Товарищ Майор в некоторой растерянности смекая, на что, собственно, смотреть, вывернул голову, привстал даже на цыпочки - тут-то и попался ему на глаза Благородный Карась, направляющийся явно к одной из дверей Здания.
      - Вас понял, - сказал с облегчением Товарищ Майор. - Жаловаться идет. На Иннокентия Всеволодовича.
      - Кто? - тупо посмотрело Самое Высокое Начальство, отвлеченное от Не Менее Высоких Мыслей.
      - Подопечный. Тоже из вчерашних. Последний. Вы не досмотрели, на третьей кассете.
      - А-а! - не то сообразило, не то сделало вид, что сообразило Самое Высокое Начальство. - Ну ты уж! - и в третий раз помотало кистью, а потом погрозило в воздухе толстым, поросшим шерстью перстом.
      - Так точно! - отчеканил Товарищ Майор. - Разрешите идти?
      Начальство разрешительно махнуло, вздохнуло глубоко и снова погрузилось в созерцание Народа.
      - Володя? - нажал Товарищ Майор в каком-то совсем небольшом, с окном во двор, кабинетике, кнопку селектора. - Там один такой! седой! в светлом костюме! в общем, догадаешься! прорываться будет. Проведешь. Только помурыжь как следует, понял? Чтоб обосрался. Конец связи. - Нажал другую кнопку, сказал: - Валечка? Материалы на Тищенко Дэ эН! - после чего достал из ящика стола тамиздатовскую книжку Солженицына и погрузился в чтение.
      Святая святых полковничьей дачи была варварски разорена: расколотые каталожные ящики валялись повсюду, шкафы - перевернуты, и весь пол засыпан карточками, фотографиями, листами "дел"! Сам Полковник, измученный, истерзанный, едва живой лежал на принесенной сверху кушетке и подвергался ласковой медицинской заботе Чернокудрой Красавицы. Даже нежные ее пальцы, касаясь воспаленных ожогов и рубцов на полковничьем теле, не могли не вызвать едва переносимую боль, - Полковник, однако, не стонал, даже губу не закусывал, а только добавочно серел с лица.
      Не смущаясь, что Полковник демонстративно не обращает ни на его речи, ни на него самого ни малейшего внимания, невысокого роста, лысоватый, обаянием ума обаятельный человечек расхаживал по подвалу и, с аппетитом разглядывая то одну бумажку, то другую, продолжал спокойный, неспешный монолог:
      - !да когда, сами посудите, кому удавалось на черную работу набрать одних интеллектуалов? Вы вспомните хоть историю вашего ведомства! Сколько разоренных библиотек, сколько научных трудов, попаленных в печках, сколько поэтовых черновиков! Я, знаете, когда размышляю об этом вспоминаю рахманиновский рояль, сброшенный на мостовую со второго этажа. Не вспоминаю, конечно, а! как бы это сказать?.. слышу звук, - и Человечек на минутку прислушался к этому внутри себя звуку, после чего обернулся к Нежной Чернокудрой: - Как там, Нелличка?
      - Ожоги глубокие, - ответила Чернокудрая, - но сепсиса, думаю, не произойдет.
      - А сердце? давление? Проверь, пожалуйста, все как следует. Уверяю тебя: жизнь Иннокентия Всеволодовича, его здоровье! Таких людей, как Иннокентий Всеволодович!
      - Все проверим, и кардиограммку снимем, - ответила Ласковая Чернокудрая не шагающему Человечку, а прямо Полковнику, - все будет очень хорошо.
      - Так что клянусь вам, Иннокентий Всеволодович, мне и самому крайне печально наблюдать это, крайне! - пропанорамировал Человечек рукою по пейзажу разора. - Ну да мы постараемся все и восстановить. С вашей, разумеется, помощью. Не дадим погибнуть архиву столь уникальному.
      Полковник презрительно скривил губы.
      - О! - обрадовался Человечек. - Вы уже реагируете! Это приятно. А что касается содержания вашей реакции - это, уверяю вас, дело временное. Вы всю жизнь просидели по ту сторону стола - вот и не приобрели опыта истинного подчинения: радостного и добровольного. Но он приобретается быстро - было бы достаточным давление.
      - Я за кардиографом, - встала от Полковника Чернокудрая Очаровательница и пошла из подвала, в дверях которого столкнулась с пропустившими ее двоими уголовного вида.
      - Ступай, Нелличка, ступай. Да что далеко ходить за примерами? - продолжил Человечек. - Вот вчера: переоценили вы свои силы, стойкость духа своего, когда под утюжок-то легли. Все равно ведь шифры-то выдали. Так стоило ли мучиться? Урок! - и несколько секунд продержал значительную вертикаль указательного перста. - Еще пара таких уроков, и с радостью засотрудничаете, с улыбкой. Помните, как это? с чувством глубокого удовлетворения. Да что я вам объясняю?! Хоть и с обратной стороны стола, а уж сколько вы наблюдали подобных преображений! Ме-та-мор-фоз! Ни одному Овидию не снилось! А что не устроил своим болванам даже разноса за утюжок, да и за разграбление особенно не взыщу - это потому, что хватило у них ума, не найдя денег и золота, не поджечь ваши владения с вами внутри, а сообщить мне. Хватило интуиции догадаться, когда первая досада прошла, что и такое вот! с их точки зрения барахло! - снова пропанорамировал, - может стоить чего-то. Да, кстати! Не помните у Розанова, у Василия Васильевича, заметочку: страдание есть утюг, которым Господь Бог разглаживает морщины на наших душах? Смешно, да?
      В двадцатый, не менее уж, наверное, раз пересмотрев с вываливающимся листами, истрепанный, пятилетней давности номер не то "Юного техника", не то "Юного натуралиста", Благородный Карась внешне решительно поднялся из-за круглого, со щербатой, исцарапанной столешницею столика и толкнул дверь небольшой казенной приемной, в которой неволею коротал время. Тут же у порога возник Молодой Человек В Штатском.
      - Вам не кажется неприличным заставлять меня здесь столько ждать?! Я все-таки ученый с мировым именем, доктор филологии, и!
      - О вас доложено, - почтительным тоном оборвал Молодой Человек Благородного Карася. - Как только товарищ майор освободится - сразу же вас и примет. Вас ведь сюда не вызывали - сами пришли. А у нас рабочий день расписан по минутам.
      - В таком случае! - отреагировал глубоко уязвленный Благородный Карась, - в таком случае! я зайду как-нибудь в другой раз. Или вообще не зайду! - добавил едва ли не с угрозою в голосе. - Проведите меня к выходу.
      - К сожалению, - с искреннейшим сочувствием улыбнулся Молодой Человек, - к сожалению, это никак невозможно. Никак!
      - Как то есть никак? - обмер не столько Карась как личность, сколько - независимо от личности - весь его организм.
      - Часовой без пропуска задержит, - пояснил Молодой Человек.
      - Так напишите пропуск!
      - Увы - не в моей компетенции, - посетовал собеседник.
      - А в чьей?
      - Товарища майора.
      - Так проведите к нему!
      - Я уже сказал, - терпеливо, как ребенку, объяснил Молодой Человек, что ему о вас доложено. Ждите.
      - Я!.. - взвился Благородный Карась, - я этого так не оставлю! Я буду жаловаться! Лишать человека свободы без малейших на то оснований!
      - Ой, как вы правы! - посочувствовал Карасю Молодой Человек. - Ой, как правы! Но медленно еще идет у нас перестройка. Эти старые инструкции! А!.. - махнул рукою. - Просто не говорите! Так что придется подождать еще.
      - Сердце на удивление крепкое. Для такого возраста! - поднесла Чернокудрая Человечку кардиограмму. - А давление так и вообще: восемьдесят на сто двадцать.
      - Ну, спасибо, Нелличка, спасибо, родная, - поцеловал Человечек ручку Очаровательнице. - Езжай, - и вернулся к Полковнику: - Тут вот ящичек на мою букву целым случайно оказался. Я пересмотрел внимательно, но своей фамилии не встретил. И сделал вывод, что не всех вы, кто через вас прошел, в картотеку заносили, а тех только, кто раскололся. Прочих предпочитали признать как бы не существующими. Феномен удивительный. И опасный. А вы для меня, знаете, существовали всегда. С тех самых пор. Я по делу о подпольной рубашечной фабрике проходил. В шестьдесят четвертом. Так и не вспомнили? Сколько ж в ваших руках силы было сосредоточено: тут и тюрьма Лефортовская, и полная изоляция от мира, и не менее полная ваша бесконтрольность, безнаказанность! И лагерные года в ваших руках: два, десять, пятнадцать! И даже - страшно подумать! - расстрел. А в моральном отношении?! Вы ведь действовали от лица всего государства! Народа, так сказать! А при этом - сколько корректности, объективности! эдакого! равенства в беседе. Будто совсем и не важно, кто по какую сторону стола. Философский диалог исключительно в интересах Истины. Вот я и подумал тогда! Знаете, такая! юношеская мечта! Окажись, мол, вы в моих руках, как я в ваших! Что бы сделалось тогда с вашими! убеждениями? С моральной правотою? А вдруг - подумал - вы и согласились бы, что экономика не бывает теневая или не теневая. Что она либо выпускает рубахи, либо нет. Что ваша мафия ничуть не лучше нашей. Хуже! Разветвленней, мощнее и безжалостнее: давит каждого, кто отказывается отстегивать ей девяносто пять, а то и все девяносто девять процентов?! У нас-то - не больше чем исполу!
      Несколько разнервничавшийся Человечек походил, успокаиваясь, по подвалу.
      - Но, поверьте, только мечта, юношеская мечта. И в поле зрения я вас не держал, и не охотился, не выслеживал. Так что нынешняя встреча - результат чистой слу-чай-нос-ти. Печальной для вас, однако, ведущей! как бы слово-то подобрать? Не подсобите? Вроде нехорошо сказать по-русски: к помудрению? Вот! - нашел, наконец, Человечек. - К покаянию!
      Судя по тому, как долго и подробно, чтоб не сказать сладострастно, вел Молодой Человек Благородного Карася в кабинет Товарища Майора коридорами и лестницами Учреждения, распоряжение помурыжить выполнял творчески и с любовью. Когда совершенно обосравшийся Карась уселся, наконец, на стул в том самом небольшом кабинетике, от благородного негодования не осталось уже и следа.
      - Ну! - сказал Товарищ Майор жестко и нетерпеливо. - Чем обязаны счастьем видеть вас здесь?!
      - Насколько мне известно, - начал Благородный Карась, - полковник Картошкин, Иннокентий Всеволодович, уволен в отставку, - и, не дождавшись от Товарища Майора ни подтверждения этой сентенции, ни опровержения, словом, никакой человеческой реакции, которая самим фактом своего существования могла уже как-никак подбодрить, вынужденно продолжил: Однако, он завладел совершенно секретными документами и использует их в личных целях.
      - Ну уж секретными, - с подчеркнутым пренебрежением высказался Товарищ Майор. - Доносы! - и долгим спокойным взглядом посмотрел на Карася. - Это, кажется, ваша статья? - извлек из ящика стола толстый журнал и безошибочно раскрыл на нужной странице. - Вы так блистательно разоблачили наши безнравственные методы! да и не вы один. Нам просто бессмысленно теперь скрывать, что мы пользуемся доносительством. А если секретные в том смысле, что раскрывают доносчиков! Так ведь революционный процесс идет, перестройка. Многим приходится несладко, тому же полковнику Картошкину. Лес, как говорится, рубят!
      - И все-таки, - не без робости встрял Карась, - мне казалось, что без серьезной необходимости!
      - Нет-нет-нет! - решительнейшим образом перебил товарищ Майор. - Никак невозможно! Вот ведь! - углубился в журнальную статейку - !сами пишете: "недопустимо, чтобы Комитет государственной безопасности занимался чем-либо, кроме наших внешних противников, а избыток освободившихся сил, коли уж никак не в состоянии сократить, обратил на борьбу с мафией и коррупцией". Так что обращайтесь в суд, что ли. Или я не знаю! в милицию. В ЖЭК!
      - Отлично! - вскочил оскорбленный Карась. - Благодарю вас! Я получил! исчерпывающий ответ. Особенно насчет ЖЭКа.
      - Что вы, не за что, - отзывчиво отозвался Товарищ Майор. - Это наш долг.
      Благородный Карась требовательно протянул руку и на наивно-вопросительный взгляд Товарища Майора пояснил:
      - Пропуск! Могу я, в конце концов, выбраться из этого! здания?!
      - А-а-а! - обрадовался, что понял, Товарищ Майор. - В конце концов разумеется. Какие могут быть разговоры! И пропуск вам выпишем. Только предварительно зафиксируйте, пожалуйста, смысл заявления, с которым вы сюда приходили. Собственноручно! - и подвинул по столу лист бумаги и шариковый, за тридцать пять копеек, карандашик.
      - Это что, - вопросил Благородный Карась, - обязательно?
      - А как же! Поднимут очередную шумиху, кампанию. А у меня вот оно ваше собственноручное. Да и перед начальством отчитаться: как-никак, а минут десять служебного времени вы у меня отняли.
      - Понимаю! - протянул Карась. - И в противном случае - не выпустите.
      - Отчего же, - возразил Товарищ Майор. - Выпустим и в противном. Рано или поздно - непременно выпустим. Согласуем с начальством!
      Благородный Карась, оценив в полной мере "рано или поздно", покорно вернулся к столу и взял карандашик.
      - Только будьте ласковы, без общих фраз. Как вы это! - кивнул Товарищ Майор на журнал, - умеете. Изложите: что, почему, зачем. Чем вас лично затронуло! Да, впрочем, вы понимаете, о чем я говорю!
      - Вы вот так презрительно на меня смотрите, Иннокентий Всеволодович, - не отрываясь от разбора бумаг, продолжал Человечек, но тут вошел в помещение Некто, зашептал Человечку на ухо. Тот покивал понимающе, а впитав информацию, с благодарностью гостя отпустил: - Спасибо, спасибо, милый. Все правильно.
      Милый исчез. Человечек помурлыкал с минутку под нос невнятный мотивчик, после чего снова отнесся к глухо, принципиально молчащему Полковнику:
      - Итак, если не возражаете, - бросил короткий, но пристальный взгляд, - а вы, судя по всему, не возражаете, я пока оставлю архив тут. Мои люди разберут его по возможности, рассортируют! Вас я тоже оставляю здесь. Но не как главного хранителя, а в предварительном заключении. Помните? Попробую с максимальной точностью воссоздать условия содержания, которые в свое время предложили мне вы. Конечно, силы у нас послабее, но и пациентов поменьше. На случай, если кто-то особенно назойливый из ваших знакомцев будет вас домогаться, мы дадим им возможность с вами встретиться! И вы с полным самообладанием, как Штирлиц, объясните, что вот, мол, приютили у себя на время! ну, скажем, племянников из Рязани. И что сейчас вам, к сожалению, совершенно недосуг. Договорились? Эти вот документики, горяченькие, по первой разборке мною обнаруженные, - потряс Человечек пачкою листов, - я забираю с собою и прямо сегодня дам им ход. Ну а со временем, когда я подготовлю для нашего с вами архива достойное его помещение, мы и его, и вас туда и перевезем. А пока отдыхайте, поправляйтесь, - и Человечек направился к выходу. - Питание будет лефортовское, бросил, задержавшись на полпути, - из расчета тридцать восемь копеек в день. Вы, помнится, уверяли, что это очень полезно для желудка. Сейчас, правда, инфляция, но, с другой стороны, у вас и организм не молодой, как был тогда у меня, потребности меньше! Будем считать: так на так. Всего доброго. Да, чуть не забыл, - обернулся Человечек уже с порога, - чтобы у вас было больше искренности в актерских экзерсисах, если они понадобятся, ставлю вас в известность, что за вашей внучкою установлено пристальное, я бы даже сказал: ревнивое, - наблюдение. Так что в чрезвычайном случае! И не сверкайте так глазами! - прикрикнул вдруг гневно. - Вы уже семьдесят с лишним лет пользуете систему заложников. И - ни-че-го!
      - Иван Николаевич ждет вас, - сказала секретарша Человечку, едва тот появился в огромных размеров роскошной приемной, и проводила к внутренним дверям, обитым кожею.
      - Добрый день, - приветливо отнесся к Человечку Иван Николаевич, несколько нетвердо шагая навстречу по ковровой дорожке. - Рад видеть, - и подал для пожатия руку.
      Человечек, однако, демонстративно спрятал обе свои за спину, чем заставил Ивана Николаевича выкручиваться из чрезвычайно щепетильного положения.
      - Разрешение на особнячок подписали? - осведомился Человечек.
      - Вот, - протянул Иван Николаевич тонкую папку красной кожи. - Сивцев Вражек. Сердце, можно сказать, Арбата.
      - Получите, - изучив Разрешение и сопуствующие ему бумажки, швырнул на стол Человечек папку поневзрачнее, зато попухлее, и вышел вон.
      - Не появлялся? - с порога спросил Благородный Карась у открывшей дверь Супруги.
      - Девка его звонила!
      - Почему - девка?! - возмутился Карась.
      - Кто ж она еще? - пожала Супруга плечами.
      - Я! Я попросил бы тебя! выбирать! выбирать! выражения! Это, в конце концов, неинтеллигентно! - взорвался Карась.
      - Хорошо-хорошо, - присмирела ошарашенная Супруга, - не бесись.
      - Я абсолютно спокоен. Абсолютно! Он у нее?
      - У нее, - кивнула.
      - Адрес сказала?
      - Нашел дурочку!
      Благородный Карась переобулся в тапочки, прошел на кухню, сжевал что-то, взяв с тарелки прямо рукой.
      - Как ты думаешь? - обратился к Подруге Жизни. - Они уже?..
      - Двадцать лет мальчику, - снова пожала та плечами. - Я собрала ему вещи, денег немного. Придется временно смириться.
      - Э-то-не-воз-мож-но! - проскандировал Карась.
      - А что ты с ним сделаешь? - поинтересовалась Супруга.
      - Я с ним! я с ним! я с ним! поговорю!
      - И объяснишь, как оказался на даче? - ехидно осведомилась подруга жизни.
      Благородный Карась зарыл руки в седую шевелюру.
      - Может - с нею? - простонал.
      - А-га, - деланно согласилась Жена. - Так она тебе его и отдаст! Ничего, сам очухается! Ты вон чем дергаться - поешь, - налила в тарелку борща. - Как, кстати, твой поход?
      Карась подчеркнуто не отреагировал на вопрос Супруги, но она плевать хотела на эту подчеркнутость и добавила:
      - Ну, туда. В гэбэ!
      - Не ходил я в гэбэ! - швырнул Карась ложку так, что она, пролетев по столу, шмякнулась на пол и обрызгала белые брюки. - Я туда не ходил! И не пойду! Это безнравственно - по собственной инициативе вступать в сношения с тайной полицией!
      Супруга несколько обескуражилась реакцией супруга:
      - Но ты же! ты же сам вчера! ты ж собирался!
      - Я солгал тебе, солгал! - проорал Карась и выскочил из-за стола, побежал вон из кухни. - Со-лгал! Я вообще - лжец! - хлопнул дверью своего кабинета.
      Человечек выбрался из автомобиля возле арки сталинского, в мемориальных досках, здания и направился во двор. И прямо тут, под аркою, его застали несколько по обыкновению фальшивые звуки духового похоронного оркестра.
      Возле подъезда тихо толклось порядком народу. Вынесли сперва крышку гроба, потом - подушечки с наградами. Потом - самого виновника.
      Человечек пробрался поближе и увидел строгое и спокойное лицо Карася-Мертвеца. Сзади шли женщины в черном, плакали. Катафалк уже выдвинул из мрачного чрева тележку.
      Человечек постоял, посмотрел, потом - с большой серьезностью на лице: наверняка подумал о Вечности и Боге - снял шляпу. Кто-то из провожающих, увидев жест Человечка, покивал сочувственно головою и обратился со вздохом:
      - Да, как говорится! Ушел от нас!
      Человечек перестал думать о Высоком и отозвался:
      - Скорее улизнул!
      В тот миг, когда Благородный Карась возле справочного киоска пытался вызнать адрес Картошкина:
      - Да как, то есть, нету?! - орал на справочную старушку, - как нету?! Он живет в Москве как минимум тридцать лет! - Человечек поднимался в Обитель Муз Художника.
      Тот открыл двери сам.
      - Вы один? - осведомился Человечек.
      - Вы же просили, - отозвался Художник.
      - А вы сразу так и послушались? - ухмыльнулся Человечек и довольно бесцеремонно, по-хозяйски прошел в мастерскую, осмотрел висящие и стоящие картины, приблизился к мольберту и, не смущаясь нимало, приподнял покрывало, поизучал холст и опустил снова. Хозяин мастерской ходил за Человечком в полной готовности в случае чего услужить.
      - Итак, - уселся Человечек в кресло, - вы, судя по всему, догадались, о чем речь.
      - Догадался, - потупился Художник.
      - Вот, - достал Человечек из "дипломата" увесистый пакет. - Полное собрание ваших! сочинений.
      - Понимаю.
      - Даже не знаю, - сказал Человечек, - советовать ли вам давать мне за них такую немыслимую цену!
      - А какую? - поинтересовался Художник.
      - Которую я назову чуть позже. Репутация, конечно, попортится. Особенно на Западе. Но жить-то вы, в общем! - пустил Человечек многоточие, подкрепленное жестом. - Союз вас, пожалуй что, не оставит, заказами обеспечит. Академия из своих недр не изблюет!
      - Называйте же, называйте вашу цену!
      - Нет, право же, право - не знаю! Очень уж как-то! дорого! Раздобудете ли?
      - Вы что, издеваться надо мною пришли?! - впервые проявил Художник чувство некоторого достоинства.
      - Ну, как хотите, - развел Человечек руками. - Этот пакет будет вам стоить! сто тысяч.
      Значительное облегчение, которое он тут же постарался сменить наигранной озабоченностью, выразилось на лице Художника.
      - Долларов, разумеется, - добавил Человечек впроброс, сполна насладившись наигранной и в предвкушении натуральной озабоченности. - А то что ж получается? Лучшие галереи приобретают ваши шедевры за свободно, как говорится, конвертируемую валюту, а с собственными согражданами вы собираетесь рассчитываться резаной бумагою? Нехорошо, нехорошо. Презрительно как-то!
      Художник сидел оцепенелый: губы только слегка шевелились то ли в подсчетах каких, то ли в молитве.
      Человечек встал и снова принялся осматривать картины. Снял одну со стены:
      - Не подарите? Разумеется - не в зачет.
      - Берите, - равнодушно согласился хозяин. - Черт с вами.
      - Тонкое замечание, - оценил Человечек. - Но - спасибо. А по поводу цены - я ж вас предупреждал.
      - Согласен, - отозвался Художник. - Я согласен.
      Благородный Карась свернул на Садовую и уткнулся в широкую и глубокую канаву, перегородившую проезд. Возле канавы сидел молодой парень, лузгал семечки и слушал через наушники музыку, воспроизводимую с висящего на шее импортного плейера. Карась дал задний ход, развернулся, направился в объезд. Но и с другого переулка пути не было: небольшой специализированный тракторок заканчивал траншею. Водитель его высунулся из кабинки и сказал Карасю:
      - Водопровод, папаша, роем. Водопровод! Так что вали, пока цел.
      Сытый, самодовольный Мужчина за письменным столом в ампирном кабинете хохотал ото всей души. Когда прохохотался, сказал Человечку:
      - Да публикуйте, сколько заблагорассудится! Думаете, хоть один человек! из тех, кому это интересно! не знает меня как облупленного?
      - Но все-таки! - на сей раз обескуражен был Человечек, - все-таки публичный скандал.
      - Первый, что ли? Ну снимут отсюда, - обвел хозяин рукою лепную роскошь, - еще выше посадят. Эх вы, горе-шантажер! Идите отсюда, идите! Сто рублей хотите? Ну вас, до слез рассмешил, - отмахивался от Человечка ладошкою. - Ступайте!
      Благородный Карась дернул калиточку, но та оказалась запертою. Постучал. Постучал настойчивее.
      - Кого принесло? - раздался нелюбезный голос из-за забора.
      - Мне бы! - промямлил Карась, - Иннокентия Всеволодовича.
      - Нету его, - буркнули по ту сторону досок.
      - А где он? Когда будет?
      - По делам уехал. На сколько - не докладывался.
      - А нельзя ли, - не унимался Карась, припершийся в такую даль в поисках сына, - нельзя ли его московский адрес узнать? Или хоть телефончик.
      - Не положено! - отрезал зазаборный.
      - А вы! - решился осведомиться Благородный Карась, - вы его сотрудник?
      - Сотрудник-сотрудник, - согласился голос, и заскрипели по дорожке удаляющиеся шаги.
      Благородный Карась прильнул к забору, выискивая щель, и увидел-таки, как усаживается в шезлонг здоровенный бугай, затягивается сигареткою и аккуратно стряхивает пепел в один из розовых цветков. Увидел - и тут же, почувствовав на плече неласковое прикосновение, обернулся.
      - Нехорошо подглядывать-то! - столь же неласково, как прикоснулся, произнес парень с плейером. - А еще с виду - приличный человек.
      - Да ладно! - панибратски обратился Человечек к Главному Редактору Модного Журнала, в кабинете которого и шел разговор. - Чего вам особенно стоит-то напечатать мою статейку? Вы даже можете пометочку сделать: не все, дескать, опубликованное выражает мнение редакции.
      - Да у нас уже восемь номеров наперед сверстано, странный вы человек! - объяснялся Редактор. - Вы просто не в курсе специфики работы.
      - Сергей Константинович, - сказал Человечек. - А вы вот это вот почитайте, пожалуйста. В смысле специфики, - и протянул Редактору лист бумаги.
      Редактор сначала вздохнул от назойливости упрямого и глупого посетителя, потом со скукою взглянул на лист, потом скука сменилась любопытством, любопытство - удивлением, а оно, в свою очередь, - скорбной озабоченностью.
      - Откуда это у вас?
      - О! - сплеснул руками Человечек. - У нас такого добра сколько угодно. Как дерьма мамонта.
      - И все - только на меня? - несколько даже удивился Главный Редактор, как бы оставляя в подтексте: и когда это я столько успел нагадить?
      - Что вы, не только! - успокоил Человечек.
      - А на кого еще? - скорбная озабоченность отлетела, уступив место азартному интересу. - Садитесь-ка, садитесь поближе! - пригласил, а в микрофон, нажав кнопку селектора, бросил: - Люда, я занят. Ни с кем не соединяй, никого не впускай.
      Потом повернулся к Человечку, звонко хлопнул его ладошками по ляжкам, улыбнулся широко:
      - Да мы с вами! мы с вами, дорогой вы мой человек, мы с вами, если правильно дело поставить! мы с вами горы свернем!
      Подвал прибрали, хоть от былого великолепия порядка не осталось и следа: шкафы косо сдвинули в два угла, папки стопками разложили по полу, тут же рядом, за письменным столом, бывшим следовательским, расположился Интеллектуал лет под тридцать, разбирающий бумаги в свете настольной лампы. А двухметровое пространство у дальней стены огородили вмурованной в цемент пола стальной решеткою, в результате чего получилась камера для Полковника: кушетка, столик, парашное ведро!
      Полковник сидел на кушетке, погруженный во внутренний мир, когда дверь отворилась, и вслед молодым людям, несущим компьютер, ксерокс, пачки бумаги и упаковки характерной вытянутой формы голубых конвертов, вошел Человечек, одетый в полковничий парадный китель.
      - Сюда поставьте, - распорядился. - Подключите и свободны. А вы, отнесся к Интеллектуалу, - подите покурите, полюбуйтесь на розы. Я позову.
      Пока распоряжения его исполнялись, Человечек приблизился к Полковнику, рассмотрел, как обезьянку в зоопарке.
      - Нелличка сказала: дело идет на поправку. Да! здоровье у вас! Завидую, честное слово, завидую. Положению - отнюдь, а здоровью! Но согласитесь: ничего нет и дороже на свете. Вы, надеюсь, не против? - продемонстрировал китель. - Для вживания, так сказать, в образ. Система Станиславского.
      Полковник поднял голову и поглядел на Человечка с ненавистью.
      - А и зря вы так сверкаете очами, Иннокентий Всеволодович, ей-Богу, зря! Я ведь с хорошими известиями. Дело-то наше с вами закрутилось! Пробные шарики пущены и почти все сработали отлично. Капэдэ - девяносто процентов. Очень высокий капэдэ! И стоит ли так переживать личное несчастье, когда торжествует Идея?!
      - Что с Машенькою? - спросил Полковник.
      Человечек, развлекающийся красивой работою японского ксерокса, отвлекся от него:
      - Вот видите - мы уже говорим. Два шага до сотрудничества. Что с Машенькою? А что с ней может случиться? Живет себе. Влюблена. Устроилась подавальщицей к Мак-Дональду: знаете, на Пушкинской? Превосходно себя чувствует. Надо думать, скоро вас навестит. Но в общем-то, беспокойство ваше понятно. Помните Кьеркегора? Он утверждал, что человек окончательно реализуется только в миг смерти, а до тех пор непредсказуем. Так что полная гарантия машенькиной безопасности - только ваша! - подразумел Человечек Смерть. - Или очень уж хорошее поведение. Примерное. Ну, как у вас в лагерях пишут: стал на путь исправления.
      - Что будет со мной дальше? - выдавил Полковник.
      - Вопрос, свидетельствующий о возвращении жажды жизни, - прокомментировал Человечек. - Это обнадеживает, - и продолжил развлекаться ксероксом. - Отличная машинка! Тоже ведь: предмет материальной культуры. Залюбуешься! Ах, да! О вашей судьбе. Я готов пообещать вам, что при искренней, - подчеркнул слово "искренней", - перемене в вашем ко мне отношении вы со временем обретете свободу. Но поверите ли вы моему обещанию, вот вопрос? Вы знаете, что я знаю, что вы - профессионал. Натура у вас, судя по архиву и по личным моим воспоминаниям - христианская не чересчур. Связей - я имею в виду гэбэ, милицию, - связей хоть отбавляй. Следовательно, получив свободу, вы непременно попытаетесь использовать ее, чтобы отомстить мне. Что, скорее всего, у вас и получится. Остается держать вас в тюрьме вечно. Но это - накладно.
      Человечек поднес к полковничьей решетке несколько отпечатанных листов:
      - Глядите-ка, как хорошо! Четкость поразительная. Вы в курсе, что ксероксами уже вовсю торгуют обычные комиссионки. Отобрали у вас с государством монополию на информацию. Ну, не хотите смотреть - не надо, - и снова отошел к столу. - Так что логика должна убедить вас, что мне придется прибегнуть! хороший вы эвфемизм придумали! к высшей мере защиты. И тем не менее я обещаю сохранить вам жизнь. Вот пусть логика и надежда борются в вас! Логика и надежда. А сейчас, если позволите, я хотел бы заняться делом. Виктор Владимирович! - крикнул наверх, подойдя к двери. - Разрешите вас на полчасика, - и, когда Интеллектуал спустился, уселся с ним рядышком за стол, произнес: - Начинаем массированную атаку. Следует, согласно предложенной вами системе, отксерить первые полторы сотни доносов и обеспечить их эффектную и одновременную доставку!
      - То есть, профессор, вы полагаете, что вероятность генетической накладки невелика?
      - Процентов десять, - ответил Профессор Благородному Карасю. - Правда, в следующих поколениях!
      - Товарищи, товарищи, тихо! - оборвал этот негромкий, на ухо диалог и всеобщий легкий шумок Председательствующий, а в усиление слов постучал авторучкою о горло графина, - пора начинать!
      Шептавшиеся Благородный Карась и Профессор сидели за длинным покрытым сукном президиумным столом на сцене какого-то огромного зрительного зала, не то Дома Кино, не то Дома Литераторов, в компании еще нескольких человек. Пусть кресла в зале были заняты далеко не все, народу собралось предостаточно. Когда шум поутих, Председательствующий встал и торжественно произнес:
      - Друзья! Мы собрались здесь сегодня, чтобы учредить "Общество Пострадавших В Годы Застоя". Многие из вас являются членами общества "Мемориал", которое, выполняя Великую Нравственную Задачу полной реабилитации жертв сталинского режима, оставляет, однако, в стороне прочие жертвы нашего все еще тоталитарного государства. Я имею в виду не только и не столько так называемых прямых диссидентов, томившихся в тюрьмах и лагерях в период с тысяча девятьсот пятьдесят шестого года и буквально до сегодня, но и многие миллионы журналистов, писателей, ученых, да просто - честных, порядочных людей, которым перекрывали кислород, которых зачастую вынуждали соглашаться на сотрудничество, но которые при этом!
      Председательствующий со все большим вдохновением разливался соловьем, но звуки его речи как-то вдруг пожухли для Благородного Карася, удалились, потеряли разборчивость, когда он увидел появившегося в кулисе молодого человека с пачкою голубых конвертов в руке. Молодой человек замер на мгновение, как бы прицеливаясь, и спокойным, корректным шагом вышел на сцену, разложил конверты перед некоторыми членами президиума, в числе которых оказались и Председательствующий, и Профессор, и Благородный Карась. Благородный Карась рванул голубую обертку - одного мгновенного взгляда достало ему сориентироваться, - и сунул конверт в карман.
      А по залу, пересекая его во всех направлениях, неслышно и деловито сновали молодые люди, и порхали по рядам конверты синими птичками.
      Председательствующий скосил взгляд на стол, на конверт, потом - на Благородного Карася и на двоих других, которые тоже удостоились; кажется, все понял, налился кровью, но продолжал речь с тем большей уверенностью:
      - Мы должны вывести на чистую воду всех, кто был причастен к позору непротивления, но вместе - увековечить мужество тех!
      Благородный Карась несколько пришел в себя и, идентифицируя в зале владельцев конвертиков, делал пометки в записном блокноте.
      Две толпы волновались на Пушкинской площади: одна - в нетерпеливом ожидании вкушения благ западной цивилизации, другими словами - в очереди к Мак-Дональду, вторая - неподалеку - в праведном негодовании на Комитет Государственной Безопасности, о чем свидетельствовали и многочисленные плакаты типа Открыть архивы КГБ!, Долой политический сыск!, Позор стране, главою которой может стать начальник тайной полиции!, и слабо доносимые ветром речи ораторов. Милиция охраняла общественный порядок обоих коллективов.
      Усатый Джинсовый сидел на скамеечке, лизал мороженое и лениво поглядывал на стеклянную витрину Мак-Дональда, за которою сквозь счастливцев-едоков просматривались среди молодых мальчиков и девочек в красивых униформах Внучка и Юноша.
      Юноша, отвлеченный голубыми птичками, замелькавшими вдруг среди митинга, на мгновенье замешкался с обслуживанием очередного едока. Внучка же, хоть и не отвлекалась от работы, погружена была в свои мысли, резюме которых и высказала Юноше:
      - Если его не будет и завтра, поедем на дачу.
      - Что? - переспросил Юноша.
      - Завтра едем на дачу. С дедом что-то стряслось!
      Ксерокс работал на полную мощь, едва не дымился. Четыре человека в конвейере обслуживали его: один подавал документ из подготовленной пачки, другой собственно копировал, третий брал готовую продукцию, раскладывал по голубым продолговатым конвертам, четвертый вставлял конверты в спецприемничек компьютерного принтера, и тот отбивал сухие зловещие очереди!
      Благородный Карась накручивал тем временем телефонный диск в домашнем своем кабинете, по стенам которого висели два недурных пейзажа с древнерусскими включениями, похоже, что кисти Художника, портреты Бродского, Солженицына, Сахарова.
      - Вячеслав Афанасьевич? Профессор Тищенко беспокоит. Вы не получили вчера! Бросьте дурака валять! Не шантажирую - напротив! Хоть минуточку помолчите! Вот так. Очень хорошо. Итак, вы, наверное, догадались, что не один. И что кроме нас самих помогать нам не станет никто. Ни-кто! Поэтому я приглашаю вас посетить меня завтра около восьми. Разумеется, вечера. Не узнют! При входе наденете маску! Ну, как заблагорассудится! Пшите адрес? Песочная, двенадцать, квартира тридцать девять, второй подъезд, четвертый этаж. Код двести восемьдесят три. Все, до завтра. Извините, у меня еще слишком много звонков. Та-ак! - положив трубку, снова взялся за блокнот, поставил в нем птичку, справился о следующем номере и - за диск.
      А в соседней комнате карасева жена рылась в глубинах платяного шкафа, извлекая на свет Божий старые чулки и колготки, тут же с помощью ножниц превращаемые в чулки; некоторые - после осмотра - откладывала назад. Когда на полу скопилась внушительная груда, Супруга взяла верхний, натянула на голову, охорошилась у зеркала, появилась на пороге мужнина кабинета.
      - Так?
      Благородный Карась оторвался на миг от телефона, усмехнулся горестно:
      - Выходит, что так.
      - А тебе какой?
      - Мне, - героически отрезал Карась, - никакого! Я предпочитаю бороться со злом с открытым забралом! Всегда кто-то один вынужден взять на себя главную ответственность! - и с добавочной яростью завращал диск.
      Полковник притворился, что спит. Когда успокоенный этим страж вышел подышать воздухом, Полковник слез с кушетки, стал на пол, на колени, спиною к комнате, и под прикрытием собственного тела принялся пальцами, ногтями, зубами раздирать покрывало. Отодрав три полосы, Полковник накрепко связал их одну с другою, а на конце соорудил петлю. Накинул ее на шею, прикрепил хвост импровизированной веревки к решеточному пруту. И, не вставая с колен, начал отползать.
      Петля затянулась, сделала больно, затруднила дыхание. Сил держать напряжение веревки и даже увеличивать его едва хватало. Но - хватало. Все-таки!
      А где-то невообразимо далеко, за три с лишним тысячи верст от "Стахановца", под ярким, почти солнечным сиянием ртутных фонарей, дефилировали по Елисейским Полям от площади Звезды к площади Согласия Карась, Председательствовавший На Учреждении Общества Жертв Застоя - в руках еле умещаются пакеты, набитые сувенирами, и Новый Карась, судя по элегантной вписанности в пейзаж, проживающий в Париже давным-давно.
      Карась-Эмигрант вертел в руках знакомый нам голубой конверт:
      - Если такие пустяки, что же ты взялся доставить его сюда? Поездка на холяву, за счет фирмы?
      Отечественный Карась замялся:
      - Не все так просто, мой дорогой, не все так просто. Ты - здесь, а мы все-таки - там. То есть - наоборот.
      - Здесь-то как раз все сложнее! - возразил Парижанин. - И как ты думаешь: он действительно даст этому ход?
      Отечественный Карась печально кивнул. Собеседники помолчали.
      - Придется возвращаться в отечество, - неожиданно, но вполне убежденно изрек Карась-Эмигрант.
      - Возвращаться?! - не поверил или сделал вид, что не поверил ушам, Карась-Председатель. - В наше дерьмо?.. Да он тебя здесь не достанет!..
      - Нет, старик, все наоборот. Именно здесь он меня и достанет. Все, что я здесь имею: положение, уважение, дом, наконец, я получил на незапятнанной репутации диссидента-изгнанника, на авторитете моего журнала! Придется возвращаться, старик.
      - Да ты ж тут!.. - захлебнулся Отечественный Карась от обиды за товарища, - да ты что?!. Журнал!.. Пять книг вышло!.. Один твой дом чего стоит!.. Ты ж вчера на пресс-конференции сам говорил, что, хотя для тебя место проживания ничего не значит и ты сердцем, так сказать, всегда с Родиной, но не возьмешь на себя право снова ломать жизнь семьи. Жизнь детей, внуков!
      - Это вчера, - задумчиво провещал Карась-Эмигрант и снова помахал голубым конвертом.
      - Так ведь он же у нас тем более опубликует! - все уговаривал Карася-Парижанина Карась-Москвич, хоть вроде и посланный в столицу мира с противоположной миссией: видать, в глубине души чувствовал, что, сколько ни уговаривай, конверт весомее любых уговоров. Что, как говорится, написано пером!
      И действительно - Парижанин стоял на своем:
      - Ну, у вас! То есть: у нас! Пусть публикует. У нас я попросту затеряюсь среди подобных себе. Никто и внимания не обратит! Восстановят гражданство, стану работать! Еще, может, почетным гражданином сделают. Возвращенцев у нас любят.
      Некий Карась появился из лифта и огляделся в поисках нужной двери. Она обнаружилась не только номером, но и приколотой к обивке запискою: Входите без звонка. Так Карась и поступил и оказался в прихожей Благородного Карася. Там наличествовало еще два плакатика: один - под свисающими со шляпочницы разномастно-разноразмерными чулками: Желаете сохранить инкогнито - наденьте, другой, с рукою-стрелочкой, направленной на ближайшую дверь: Проходите сюда F. Карась помялся несколько, натянул на голову чулок и, горько-иронически улыбнувшись собственному отражению, пошел в направлении, указанном нарисованным пальцем.
      В кабинете скопилось Карасей больше десятка, и все, кроме хозяина, тоже в чулках. Прения были в разгаре.
      - Да что я, гэбистов от урлы не отличу? Нанял себе охрану! - добрызгивал слюною инициатор Тайного Совещания.
      - Э, знаете, - произнес с изрядным сомнением Карась, одетый коричневым, в рубчик, чулком. - Они себе иной раз таких набирают!
      - Нету там гэбэ никакого. Нету, - тихий, но очень уверенный обкомовский басок провещал из-под чулка черного, ажурного, с парой стыдливых дырочек в районе покатого лба.
      - А хоть бы и урла! - возразил чулок розовый, с цветочком на бывшей щиколотке. - С нашим вооружением да ухватками!..
      - Не перестреляют, как куропаток, - милиция заметет! - Серый В Ромбик.
      - Разбой пришьют! - подтвердил Чулок Телесного Цвета Со Спущенной И Наскоро Подхваченной Петлею.
      - Я всегда утверждал, - обличил хозяин, - что рабы заслуживают своей участи! Еще Карамзин писал!
      - Отчего же непременно рабы? - пробасил Черно-Ажурный, прервав Благородного Карася. - Вы выражения-то, Дмитрий Никитович, выбирайте. Не рабы - хозяева. Вас милицейский захват устроит?
      - Да не пойдет на это дело милиция! Я уже выяснял! - кипел Благородный.
      - А это уже - моя проблема, - успокоил Ажурный.
      - Браво! - закричали Караси и захлопали в ладоши. - Вот и выход! Вариант! Превосходно! - и повставали со стульев, счастливые возможностью разойтись. - По одному, по одному выходим! Конспирация!
      - Стойте! стойте! - преградил дорогу хозяин. - А вы не боитесь стать жертвами командира захвата? Или вот, скажем! поверьте, я не хочу вас обидеть! нашего уважаемого коллеги? - кивнул в сторону Черно-Ажурного.
      Караси несколько приумолкли.
      Черно-Ажурный проворковал:
      - Я могу дать честное слово, что архив будет тут же уничтожен.
      - Видите! - с радостным облегчением сказал Телесный Со Спущенной Петелькою, однако, общего облегчения не произошло.
      - Честное слово! - протянул со смаком фразочку Карась из-под чулка коричневого, в рубчик.
      - Если вам недостаточно моего честного слова! - обиделся Черно-Ажурный, направляясь к выходу.
      - Почему ж недостаточно? Очень даже достаточно! - загудели, занервничали Караси, удерживая уходящего.
      - В таком случае!
      Но Благородный Карась был несгибаем: выступил вперед, стал перед Черно-Ажурным:
      - Требую гарантий!
      - Пожалуйста, - пожал плечами Ажурный. - Я попрошу, чтобы вас взяли с собой.
      Наутро к Папскому Дворцу в Ватикане подкатил лимузин. Швейцарцы в черных медвежьих шапках отдали честь. Из лимузина через дверцу, предупредительно распахнутую шофером, выбрался знакомый нам по Садовой улице Батюшка-Карась в сопровождении Молодого Православного Священника. Навстречу по лестнице Дворца спускался Высокий Чин Католической Иерархии. Последовали приветствия, рукопожатия, блицы вспышек неизвестно откуда повылазивших репортеров. Католический Чин обратился к Батюшке-Карасю с недлинной половинкою фразы, которая тут же была переведена Молодым Священником:
      - Его Преосвященство полагает, что аудиенция, которую Его Святейшество соизволило дать в вашем лице всей преображенной Российской Церкви!
      Католический Чин продолжил фразу, в которой даже Батюшке, ни бельмеса не смыслящему в итальянском, внятными показались слова "Gorbatshoff" и "Рyeryestroyka". Но в этот как раз момент один из швейцарцев подал Батюшке-Карасю голубой конверт. Батюшка глянул на надпись и посерел с лица.
      Что-то продолжал говорить Католический Чин, что-то переводил Молодой Священник - все звуки исчезли для Батюшки, заглушенные гулким стуком крови в ушах.
      Когда пауза, повисшая в воздухе, перетянулась за всякие приличные пределы времени, потребного для обдумывания ответа, Батюшка-Карась пришел, наконец, в себя; пришел, впрочем, только отчасти - иначе не пробасил бы, склонясь к уху Молодого Священника:
      - Спроси, понимаете, его потихонечку, не мог ли бы я получить, понимаете, в Ватикане политическое убежище.
      И на взгляд-вопль изумленного услышанным Священника добавил:
      - Если потребуется - готов, понимаете, принять католичество. Во славу Божию!
      - Ч-черт! Понарыли! - выругался Юноша, едва не свалившись в канаву во тьме вечерней Садовой. - Постой, Машка! Давай руку!
      - Эй, командир! - появился из мглы кто-то Высокий.
      - Пошли-пошли, - шепнула Внучка. - Не ввязывайся.
      - Закурить есть? - крикнул Высокий вдогонку и ускорил шаги.
      Внучка, схватив Юношу за руку, побежала.
      Побежал и Высокий, догнал возле самой полковничьей калитки, заградил путь.
      - Дед, дед! - громко позвала Внучка. - Полко-о-вник!
      - Да чего ты! - забубнил Высокий. - Кто тебя, понял, трогает?..
      Калитка отворилась. На крыльце появился Человечек, освещенный электрическим отблеском из комнаты.
      - Где полковник? - агрессивно выступила Внучка.
      - Заходите, заходите, ребята, - очень добродушно сказал Человечек. Чего волнуетесь?
      - А вы! кто? - осведомилась Внучка.
      - Товарищи его, по работе, - широко и открыто улыбнулся Человечек. Приехали навестить. Он приболел немножко. Нелличка, где вы там? - жестко и нетерпеливо позвал во тьму.
      Страшный, истерзанный, опираясь на руку Чернокудрой Нежной, появился из-за угла Полковник.
      - Дед, что с тобой?! - бросилась к нему Внучка.
      - Ничего, Машенька, ничего. Все в порядке. Все прекрасно. Пытались! ограбить. Вот, ребята приехали, - кивнул на Человечка и еще две-три тени, ошивающиеся около, - помогли. И доктор тоже есть, - взглянул на Ласковую. - Так что вы езжайте, езжайте в Москву. У меня здесь все! в порядке.
      - Никуда я не поеду! - объявила Внучка решительно. - Тут что-то не так. Пошли в дом.
      - Конечно, заходите, пожалуйста, - гостеприимно пропел Человечек.
      - Поезжай в Москву, я сказал! - повысил голос Полковник.
      - Иннокентий Всеволодович, - упрекнул Человечек. - Вы думайте, что говорите! Заходите, ребята, заходите.
      - В Москву! - заорал Полковник так страшно, что Внучка с Юношею не сумели не послушаться, однако, едва двинувшись к калитке, оказались накрепко схвачены двумя тенями.
      Человечек подал незаметный сигнал и третьей тени - Полковник тоже очутился в клещах, со ртом, зажатым чужой потной ладонью.
      Две первые тени тащили ребят в дом, а Человечек отнесся к Полковнику:
      - Не Штирлиц вы оказались, Иннокентий Всеволодович. Далек-ко не Штирлиц! Отправьте его на место. Наручники - обязательны, - бросил во тьму. - Извините, - вернулся к Полковнику, - у меня не столько людей, чтобы следить за вами каждое мгновение. А самоубийством жизнь вы покончите не прежде, чем я вам это позволю. Не в службу, а в дружбу, Нелличка, подежурь немного возле.
      Полковника увели.
      - Там у нас решетка еще осталась? - осведомился Человечек. - Молодых людей определите наверх, окошко зарешетите. Если будут кричать - заткнуть!
      Тени рассосались выполнять распоряжения. Человечек вошел в дом, взял радиотелефон, набрал номер:
      - Не разбудил? Ну-ну. Тут, понимаешь, обстановка несколько! усложняется. Нет, пока ничего серьезного. И тем не менее - переезд надо форсировать. Да прямо хоть сейчас! Хорошо, хорошо, до утра. Но как можно раньше! Я даже заночую здесь сегодня. Пока, жду!
      А по ночной Москве чесала тем временем с недозволенной скоростью "Волга"-универсал. Юркий "жигулек" старался от нее не отрываться, для чего водителю, старому нашему знакомцу Благородному Карасю, приходилось манипулировать рулем, педалями и рычагом с явно непривычною резвостью. Проносились мимо красные волдыри светофоров, летели вслед безнадежные милицейские свистки - "жигулек" как приклеился к остекленному задку.
      Водитель "Волги", понаблюдав за маневрами преследователя, покачал головою:
      - Движок у нас слабоват, командир. Пятую сотню тысяч крутит.
      - Да он все равно знает адрес. Какой смысл? - прозвучал голос с заднего сиденья.
      - Ладно, - сказал Командир. - Сбавь.
      Благородный Карась сбросил скорость в свою очередь и вытер со лба пот.
      В мансарде, едва освещенной чуть сереющим небом, на фоне которого неприятно вырисовывалась наскоро вделанная в окно решетка, понурились на тахте Внучка и Юноша.
      Внучка вскочила вдруг, бросилась на дверь, заколотила руками, ногами:
      - А ну сейчас же выпустите нас отсюда! А-ну-сей-час-же!
      Юноша подошел, обнял ее сзади:
      - Перестань. Видишь ведь - бесполезно. Только удовольствие им доставляешь.
      Внучка побилась еще капельку и заплакала от бессилия!
      В том же едва сереющем утре возникла возле "Волги"-универсала с потушенными огнями тень, произнесла в щель от приспущенного стекла:
      - Их там человек двенадцать самое маленькое.
      - Ну что, ребята? - обернулся Командир. - Может, вызовем подкрепление?
      - Брось, командир, - прозвучал голос сзади. - Двое на одного. Шпана неужто не справимся? Мы ж профессионалы. Стыдно.
      Командир задумался на мгновение.
      - Ладно. Тогда - пошли.
      Бесшумно открылись автомобильные дверцы, вооруженные люди по-кошачьи выбрались наружу.
      Когда Благородный Карась тоже попытался выкарабкаться из своей машины, Командир шепнул:
      - Вы остаетесь.
      - Но я! - взялся возражать Карась.
      - Я сказал: остаешься! На тебя что - браслеты надеть? - шепотом прикрикнул Командир и, убедившись, что Карась смирился, поднял руку и растворился во мгле.
      Остальные растворились следом, чтобы материализоваться уже возле дома Полковника.
      На мгновенье сойдясь, они тут же и рассыпались, и вот одна из теней пружинисто перемахнула забор и навалилась на несколько в этот сонный час осовевшего часового. Ему, однако, удалось хрипло выкрикнуть:
      - Менты!
      Звякнуло выбиваемое стволом стекло, и навстречу тени, движущейся от реки, прозвучал выстрел. Тень вскрикнула, опала, но тут из-за куста справа протютюкала очередь по дому, осыпала еще несколько стекол.
      - Окружены, сдавайтесь! - заорал Командир из-за тамбурка, и тут же, отколотая пулями, запуржила вокруг его головы мелкая щепа.
      Бугай с "калашниковым" ворвался в мансарду и, не обратив внимания на Внучку и Юношу, пристроился у оконца, направил ствол в решеточную прореху, выпустил одну очередь, другую.
      Внучка вскочила, схватилась за подножную скамеечку в намерении оглушить Бугая.
      - Сядь! - дернул ее за руку Юноша, и Бугай прореагировал, замахнулся прикладом, но тут же и упал, успев обрызгать молодых людей разлетевшимся мозгом.
      Внучка рванулась к выходу, Юноша снова попытался ее удержать:
      - Стреляют же, дура! - и между ними завязалась нешуточная борьба.
      Человечек тем временем полз меж кустов вниз по участку, к сортиру, к реке, сжимая в руке "макарова".
      Заметил впереди шевеление, выпалил несколько раз. Шевеление стихло. Человечек пополз дальше.
      Переваливаясь через забор, отчетливо вырисовался на фоне посветлевшего неба.
      И тогда тот, лежащий, подстреленный, выпустил пулю. Она прошила затылок и вылетела через глаз. Человечек конвульсивно дернул пару раз ногою, обмяк, но не упал: так и остался висеть на заборе!
      А в безопасном отдалении от дачи завороженно прислушивался к перестрелке Благородный Карась, до пота сжимая ручку автомобильной канистры.
      Парень из группы захвата, тот, что подавал реплики с заднего сиденья, подложил под металлическую дверь пристройки гранату и прянул за угол.
      Дверь покачнулась и рухнула внутрь, загремела по ступеням. Раздался страшный женский вопль.
      Парень осторожно высунулся в проем и получил очередь через грудь. Пули вырвали пять клочков на спине куртки. Перешагнув труп, стрелявший поднялся из подвала!
      Пальба мало-помалу начала стихать. Внучка пересилила-таки Юношу и ринулась по лестнице вниз. И тут же осела, схватилась за ногу.
      Юноша выскочил на помощь:
      - Ранили?.. Пошли! пошли-пошли, потерпи немного, - потащил ее назад, в мансарду; уложив на пол, сорвал с себя рубаху, разодрал, стал заматывать ногу, рану, из которой толчками выплескивалась кровь, и едва не потерял сознания от дурноты!
      В свои пятьдесят седой, как лунь, Профессор Дмитрий Никитович Тищенко стоял на прежнем месте. Перестрелка умолкла окончательно. К "Волге" не вернулся никто. Рассвело. Освещенный косыми лучами встающего солнца, профессор двинулся к даче.
      Вошел в калитку. Увидел трупы. Много трупов. И не сумел сдержать желудочный спазм!
      Рвало профессора долго, и тогда даже, когда и нечем-то стало, и это совершенно вымотало. Таким вымотанным и пошел он, пошатываясь, ломая оставшиеся розы, лавируя между мертвецами. Приблизился к разнесенному в щепы тамбурку.
      Переступил через того, с пятью дырками на спине. Едва не упал, поскользнувшись на крови. Заглянул вниз. Не желая выпускать из рук канистру, вынужден был встать на четвереньки, чтобы преодолеть лежащую на ступенях бронированную дверь, и наткнулся на раздавленную ею Нелличку Чернокудрую Очаровательницу. Снова начались спазмы.
      И все-таки Дмитрий Никитович до подвала добрался. Солнце располагалось так, что достигало светом самый вход в помещение. Профессор открыл канистру, плеснул на шкафы, на папки с бумагами, на стеллажи! Достал спички, вынул одну, готовясь чиркнуть. И услышал вдруг шевеление.
      - Здесь кто-то живой? - спросил испуганно, шепотом. Спрятал спички, сделал несколько робких шагов в глубину.
      Полковник лежал на кушетке ничком, руки за спиною - в наручниках, рот заклеен широкой полосою пластыря, и, повернув голову на щеку, смотрел на зятя.
      Несколько бесконечных мгновений шла эта молчаливая переглядка родственников. Не выдержав, Дмитрий Никитович двинулся к решетке, дернул дверцу, которая, естественно, не поддалась, застопоренная мощным импортным замком.
      - Конечно, как же! живой человек! - бормотал. - А, ч-черт! М-минутку! м-минуточку!
      Снова на четвереньках, стараясь не впустить в поле зрения Чернокудрую, Профессор одолел дверь. Остановился, шаря растерянным взглядом вокруг, и то ли услышал, то ли почудился ему шум автомобиля. Рядом с трупом того, с пятью дырочками, валялся пистолет. Дмитрий Никитович, косясь в сторону дороги, поспешно достал носовой платок. Осторожно поднял пистолет с земли - через ткань. Приладился. И снова пополз в подвал.
      Изо всех сил воротя взгляд от Полковника, только направление удерживая боковым зрением, приблизился Профессор на несколько шагов к решетке, заговорил:
      - Ради Бога, молчите, пожалуйста! Чем я вам помогу? Я все равно н-не! н-не! в состоянии. Замок, понимаете? Но спалить живого! Это уж слишком. Слишком, так ведь? Согласны? Вы только зла на меня не держите! Не держите зла!.. Все ж лучше, чем живьем!
      И выпустил в Полковника все пули, что оставались в магазине.
      С брезгливостью отбросил оружие. Достал заветный коробок, из него спичку. Отпятился к выходу. Чиркнул. Возник огонек.
      Готовя дорогу к отступлению, Дмитрий Никитович оглянулся и увидел лицо наблюдающего за происходящим, совершенно остолбеневшего сына.
      Пламя подбиралось к пальцам, обжигало их!
      ЭПИЛОГ
      (Лондон, 1995 год)
      После долгой торговли маленький этюд Левитана ушел за восемьдесят тысяч фунтов. На порядок дешевле и почти сразу пошла амфора времен Боспорского царства. Затем служители вытащили на помост несколько огромных, металлом окованных серых деревянных ящиков.
      - Лот сорок шестой: группа документов под общим названием "Архив полковника Картошкина", - возгласил аукционист. - Доносы виднейших научных, культурных и политических деятелей сегодняшней России. Начальная цена сто фунтов стерлингов.
      Господин, украшенный изысканной шотландской бородкою, которая, впрочем, не особенно мешала узнать в нем старого нашего знакомца - Товарища Майора, скромно, но весомо поднял свою карточку из восьмого ряда.
      - Сто пятьдесят слева! - прокомментировал аукционист, но тут же сам себя перебил: - Двести справа! - увидев, что на два ряда дальше от Товарища Майора столь же скромно поднимает карточку невысокий плотный мужчина с черной повязкою на глазу.
      Тот, кого мы привыкли называть Человечком.
      Аукционист обладал достаточным опытом, чтобы с одного взгляда понять: торговля будет долгой, упорной, ожесточенной.
      А вот кто победит - аукционист предсказать бы не взялся!
      Пицунда, 1990
      ГУВЕРНАНТКА
      история про двух проституток
      "ГУВЕРНАНТКА"
      Киностудия "Русь", Москва
      Постановка не осуществлена
      В фильме должны были сняться:
      ЖЮЛИ - Анни Жирардо
      КУЗЬМА ЕГОРОВИЧ - Евгений Евстигнеев (V)
      РАВИЛЬ - Павел Семенихин
      АГЛАЯ - Елена Сафонова
      НАСЕЛЬНИК ВОСТОКА - Фрунзик Мкртчян
      Группа NAUTILUS POMPILIUS
      Почетный караул застыл у Могилы Неизвестного солдата. Оркестр неподалеку сиял трубами. Показался кортеж правительственных машин, остановился плавно и многозначительно. Из первой выбрался Кузьма Егорович, тут же окруженный сопровождающими его лицами. Тамбур-мажор взмахнул жезлом. Грянул Гимн Советского Союза. Кузьма Егорович подтянулся прилично случаю. Окончив играть советский гимн, оркестр принялся за Марсельезу. Кузьма Егорович стал несколько вольнее, зато представители французской стороны, напротив, подтянулись. Толпа парижан и гостей столицы, окружившая церемонию, стояла вольно, а смотрела - лениво. Марсельезу сменил меж тем торжественный марш, под который двинулся почетный караул, а сопровождающие лица поднесли Кузьме Егоровичу венок. Кузьма Егорович поправил ленточку, дав таким образом сигнал, и венок поплыл непосредственно к Могиле.
      Марш продолжал греметь, сопровождаемый дикторским комментарием о том, что высокий гость из Москвы возложил венок, после чего в честь господина Кропачева состоялся прием в Елисейском дворце! - смонтированный же репортажем о захватывающих этих событиях видеоряд мелькал на экране небольшого телевизора, в который влипла сидящая у кассы Жюли. Мужчина немолодого и довольно жалкого свойства переминался с ноги на ногу, терпеливо ожидая, пока дама снизойдет до него - !а вечером господин Кропачев намерен устроить в советском посольстве ужин для членов центрального комитета и активистов Французской коммунистической партии.
      Жюли, наконец, обратила внимание на клиента, но затем лишь, чтоб пригласить его разделить свой восторг:
      - Какой представительный!
      - Я больше по женщинам, мадам, - улыбнулся робкий ожидалец. - Мне бы! - и подмигнул куда-то в глубину здания. - Только у меня всего! - протянул несколько денежных бумажек.
      - Ну! - осудила Жюли. - За такую сумму!
      Клиент стыдливо потупился и вознамерился взять деньги назад, - Жюли, однако, их удержала.
      Бочком, мелкой трусцою, покидал заведение человек с акцентом:
      - Спасибо, мадам. Всего хорошего.
      - Заходите еще, мсье Эжен, - кивнула Жюли и вернулась к незадачливому клиенту: - У меня есть отличная идея.
      - Правда? - робко вопросил тот.
      - Вы жертвуете свои деньги на одноразовые шприцы для Советского Союза!
      - Я??!
      - Вы. А я за это обслуживаю вас бесплатно.
      - Вы??!
      Последний вопрос прозвучал явно бестактно.
      - Ты думаешь, - перешла Жюли "на ты", - если меня передвинули из основного состава во вспомогательный, я перестала быть женщиной? - и, выставив табличку ПЕРЕРЫВ, потащила клиента по коридору. - Подожди здесь.
      Оставшийся без денег клиент с тоскливой опаскою поглядел на захлопнувшуюся дверь, за которою занимающаяся делом пара вопросительно посмотрела на Жюли.
      - Деньги! - напомнила та. - Для России!
      - На тумбочке, - не отказала, но и энтузиазма не проявила девушка.
      - !преподнести десять тысяч одноразовых шприцев, приобретенных на средства докеров Марселя, - завершил речь лощеный человек, которого по внешнему виду никак нельзя было принять за докера Марселя, и, кряхтя, понес огромную коробку Кузьме Егоровичу.
      Тот двинулся навстречу, а праздничная публика за накрытым столом зарукоплескала. Кузьма Егорович принял коробку и, пожалуй, тут же выронил бы ее, если б не подоспевший человек в безупречно нейтральном костюме.
      - Спасибо, Равиль!
      А внизу, у входа в посольство, экстравагантная, но несмотря на это, хорошенькая девица, обвешанная фотоаппаратами, пыталась прорваться вовнутрь.
      - И вы смеете, находясь в свободной стране?!. - орала на посольского, хоронящегося за ажана.
      - Ваша нелояльность в освещении событий в Советском Союзе! - в сотый раз объяснял посольский, и тут из такси выбралась, подбородком прижимая к верхней ее грани коробку поменьше, Жюли в обнимку с коробкой-двойняшкой той, что только что подарили докеры Марселя (в лице своего лощеного представителя) СССР (в лице Кузьмы Егоровича).
      - Я - мадам Лекупэ! - через голову ажана крикнула посольскому. - Меня приглашали, - и из-за коробок неловко, но с очевидной гордостью помахала бумажкою.
      - Мама! - бросилась к Жюли корреспондентка. - Скажи там своим! А то я устрою такой бенц!
      - После своих грязных статеек ты еще смеешь?!. - зашлась Жюли в праведном гневе и скрылась за посольскими воротами.
      Вероника успела щелкнуть входящую мать и пробормотала под нос:
      - Проституток пускают, а пресса!
      - !от нашего небольшого коллектива полторы тысячи одноразовых шприцев, - волнуясь, произносила Жюли. - А это, - достала маленькую коробочку, кокетливо перевязанную красной ленточкою, - пятьсот презервативов. От меня лично, - и слегка зарумянилась.
      - Интересная женщина, - шепнул Кузьма Егорович Эжену, с которым мы расстались в вестибюле заведения страницею выше. - Кто она?
      Эжен покраснел и замялся:
      - Она! Она, Кузьма Егорович! Н-ну! наставница молодежи, если можно так выразиться. Из! пансиона благородных девиц.
      Жюли поднесла обе коробки Кузьме Егоровичу. Тот, принимая, проникновенно глянул дарительнице в глаза.
      Секретарь компартии Франции, наблюдая за сценою и стараясь не упустить с лица широкую улыбку, распекал своего секретаря:
      - Провоцируете скандал?
      - А как я мог отказать? - оправдывался секретарь Секретаря. - Активистка! член партии с пятидесятого года. Организовала сбор средств, - а Кузьма Егорович целовал Жюли ручку.
      Тем временем очередной оратор успел завести прелюдию к очередному подарку:
      - С неослабевающим интересом наблюдая за процессами, происходящими в Советском Союзе!
      - Вот видишь! - упрекнул Кузьма Егорович Эжена, едва Жюли отошла. Значит, есть в Париже такие женщины! Есть! Чего вас ни попросишь!
      Эжен поймал смешок засекшей публичный разнос хорошенькой посольской машинистки.
      - Знаете, Кузьма Егорович! - вдруг приосанился. - Не те времена пошли! - Кузьма Егорович взглянул на Эжена с некоторым недоумением и чуть ли даже не с восхищением. - Посольство великой державы не обязано разыскивать кому бы то ни было гувернанток для внучек! Даже первым лицам государства! Даже если их дети разводятся с женами! - и Эжен бросил победный взор на машинисточку, которая давно уже занялась чем-то другим.
      - Вот как? - спросил Кузьма Егорович с усмешечкою, а Эжен уже и рад был бы отказаться от опрометчивых слов, но поезд, кажется, ушел.
      Оставалось упорствовать в диссидентстве:
      - Да!
      - Ну-ну, - покивал Кузьма Егорович, а Равиль сделал пометку у себя в блокнотике.
      Взобравшись на дерево и держась на нем неведомо как, Вероника рыскала телевиком сквозь приоткрытое окно банкетного зала.
      - Господин Кропачев! - крикнула с несильным акцентом, завидев Кузьму Егоровича. - Правда ли, что ваш сын - лидер рок-группы, самым жестким образом настроенной против режима?
      Кузьма Егорович (рядом стоял французский Секретарь) брезгливо прикрыл окно, вздохнул:
      - У нас пресса тоже совершенно распоясалась, - и, взяв собеседника под локоток, продолжил конфиденциальную беседу: - Так вот, не могли б вы по своим каналам поспособствовать, чтобы! - кивнул на Жюли, которая с повышенным достоинством и чрезвычайным изяществом пила кофе, - эта милая женщина поработала годик-другой в Москве. Для меня лично.
      Французский Секретарь постарался сдержать на лице изумление:
      - Но вы знаете кто она?!
      - Еще бы! - кивнул Кузьма Егорович. - Именно поэтому. Тем более, что мне сообщили, будто она! высокая профессионалка.
      - Что верно, то верно, - смущенно подтвердил Секретарь.
      - Видите ли, у нас в стране сейчас возрождаются многие старые традиции, и мне хотелось бы оказаться в числе первых, которые!
      - О, да! - восхитился Секретарь. - Вы очень смелый человек, господин Кропачев!
      - У меня, конечно, тоже есть враги, - вздохнул Кузьма Егорович (Секретарь кивнул весьма понимающе), - но тот факт, что она - коммунистка, многим из них, надеюсь, заткнет рот.
      - Коль уж вы все равно идете на такой риск! может, подобрать кого-нибудь! помоложе? Молодые, правда, не очень к нам идут, но если как следует поискать!
      - Ну уж нет! - возразил Кузьма Егорович твердо. - Возраст! Опыт! Знание жизни!
      - О вкусах, конечно, не спорят, - развел Секретарь руками.
      - Вот и условились. С валютой у нас, правда! - пустил Кузьма Егорович многоточие. - Сами знаете!
      - Молодая, конечно, обошлась бы вам дороже.
      - Ну?! - изумился Кузьма Егорович. - Порядочки! Впрочем, дороже, дешевле - это не так важно: я решил передать вам авторские права на мою последнюю книгу, вы назначите мадам достойное ее вознаграждение, а на остальное! На остальное, - продемонстрировал, что и ему не чуждо понимание комических ситуаций, - купите для СССР одноразовых шприцов, - и, взяв с подноса рюмочку ликера, многозначительно поднял ее в сторону Жюли, которая расплылась в счастливой улыбке.
      Во Внукове-2 шел на посадку правительственный самолет.
      Несмотря на то, что было уже поздно, темно, сеялся дождик со снегом (Москва резко контрастировала с солнечным, разноцветным Парижем), коллеги Кузьмы Егоровича по руководству страною стояли в должном составе, выстроившись в ряд, только разве шляпы надвинули несколько глубже обычного.
      Самолет остановился, подкатили трап, отворилась дверь. Кузьма Егорович показался в проеме и демократично пожал руку стюардессе. Шеренга встречающих двинулась навстречу!
      А видеомагнитофон крутился на запись: в большой сосредоточенности наблюдал за встречею по цветному японскому монитору седовласый человек, которому ассистировал некто помоложе. Кузьма Егорович здоровался, отвечал о самочувствии - вроде бы нормально, обычно, обыденно, а вместе чуть ли не с опаскою, и все норовил скоситься куда-то назад.
      Который помоложе на раз усек странность поведения и, справившись с рядком мелких экранчиков, переключил кнопку.
      На большой монитор снова вышел проем самолетной двери: сопровождаемая Равилем, показалась в проеме Жюли, вся обвешанная коробками, картонками, чемоданами, сумками.
      - Ну, Кузьма Егорович!.. - по внешности добродушно погрозил Седовласый в монитор.
      Кузьма Егорович уселся в огромный лимузин, в такие же рассаживались встречавшие. Завыли сирены машин сопровождения. Замигали мигалки. Кавалькада, мягко тронувшись, в мгновенье набрала скорость и, словно нечистая сила, исчезла за темным извивом шоссе!
      Жюли ехала на заднем сиденьи "Волги" и смотрела по сторонам. Слева неслись черные кусты и деревья, справа - под маревом освещенного нижним светом неба - посверкивали окнами окраинные кварталы столицы.
      - Moscou? - со всею доступной ей восторженностью спросила Жюли.
      Равиль обернулся с переднего сиденья и, неестественно улыбнувшись, отрицательно мотнул головою:
      - Тропарево.
      - Oui, oui, - согласилась Жюли, однако, едва завидев очередной массив, спросила еще восторженнее: - Moscou?
      - Востряково, - снова мотнул головою Равиль, улыбнувшись в меньшей степени.
      - Moscou?
      - Очаково!
      У въездных ворот загородной резиденции Кузьмы Егоровича мрачно стояла группка людей с протестующими против засилья аппарата плакатиками. Тут же, на снегу, между сосен, расположился рок-ансамбль - змеи проводов тянулись во тьму.
      Едва завидев в конце подъездной аллеи фары эскорта, лидер ансамбля кивнул товарищам и, прервав проигрыш, ребята запели уж-жасно абличительную - по моде текущего восемьдесят девятого - песню. Особенно старалась одетая шубкою девочка лет пяти.
      Медленно вплыл в распахнувшиеся и тут же схлопнувшиеся ворота кузьмаегоровичев лимузин. Никита бросил гитару через плечо, не сомневаясь, что товарищи подхватят, и скользнул сквозь проходную: Кузьма Егорович как раз выбирался из машины.
      - Неужто привез?! - полюбопытствовал Никита, сопровождая отца к дому.
      - Клоун! - бросил отец на ходу.
      - Машка-а! - заорал Никита через весь двор. - Марш домой! Гастроль отменяется. Дед няньку привез.
      А Кузьма Егорович, войдя в кабинет и повернув пипочку выключателя, первым делом бросил взгляд на десяток бюстов Ленина, стоящих полукругом на невысоких книжных шкафах. Так он и знал: каждый из идолов был творчески обработан: на одном - рыжий парик, на другом - женские бусы, к третьему прилеплена какая-то медалька, кажется - шоколадная! Не раздеваясь, Кузьма Егорович принялся убирать кощунственные добавки.
      - А что, дед, ты правда няньку из Парижа привез? - спросила стоящая на пороге девочка. - Я с папой на гастроль хочу!
      Кузьма Егорович обернулся со строгостью.
      - Пусть! - сказал. - Пусть я упустил твоего отца. Но из тебя - человека сделаю.
      - А, может, лучше - тоже упустишь? - с надеждою поинтересовалась внучка, но Кузьма Егорович не обратил внимания на дерзость: откуда-то сверху звучал особый зуммер.
      Не закончив даже с ленинами, Кузьма Егорович ринулся по лестнице, специальным ключиком отпер дверь и снял трубку с телефона, рельефный государственный герб на диске коего заменял сразу все цифры.
      - Спасибо, - буркнул, послушав. - Прямо сейчас? - выказал удивление не удивление, недовольство - не недовольство. - Лады!
      Ребята под соснами, укручивали провода, аппаратуру, упаковывали в РАФик с названием ансамбля по борту.
      Жюли совсем было прокатила мимо, но Никита успел заступить машине дорогу, открыл дверцу, нырнул головою в салон.
      - Вы, что ли? - ткнул в Жюли пальцем.
      - Bon soir, bon soir, - заулыбалась Жюли.
      - Да будь я и негром преклонных годов, - назидательно продекламировал Никита, - и то без унынья и лени я русский бы выучил только за то! Parler vous Franзais? - добавил с чудовищным акцентом.
      - Mais certainement! - ответила обрадованная Жюли и затараторила по-французски: - Я так давно мечтала побывать в России! Glasnost! Pyeryestroyka! Gorbatchov! Я уже видела Москву издали - это производит неизгладимое впечатление!
      Никита, отчаявшись переждать, закрыл ей рот ладонью, чмокнул в щеку, произнес:
      - Любте Машеньку!
      А Кузьма Егорович, плюнув на последнего ленина, стирал с него рукавом следы помады, когда в кабинете возник Равиль, кашлянул, привлекая внимание, скосил взгляд на часы.
      - Ничего, - буркнул Кузьма Егорович. - Подождет, - и уж совсем неслышно добавил: - Не барин!
      - Что-что? - спросил Седовласый у молодого своего помощника.
      - Боюсь ошибиться. Щас, повторим, - и молодой заиграл на клавишах.
      Завизжал звук, задергались фигурки на экране в обратном движении, плюнуло, щелкнуло, остановилось и снова поехало вперед с повышенным усилением звука.
      - Не барин, - сказал Кузьма Егорович с экрана.
      - Ага, - кивнул Седовласый. - Вот теперь - расслышал.
      Равиль нетерпеливо переминался у открытой дверцы лимузина. Жюли стояла посереди двора, окруженная сумками, чемоданами, коробками.
      - Надеюсь, - произнес Кузьма Егорович по складам на чудовищном французском, вычитав его из разговорника под мощным светом дворового фонаря, - что вам удастся найти деловой контакт, - и чуть подал вперед Машеньку, держащую деда за руку.
      - Нам, - поправила Жюли и, показав на себя и Кузьму Егоровича, соблазнительно улыбнулась.
      - Вам! - возразил Кузьма Егорович по-русски, подталкивая к Жюли Машеньку.
      - Но мсье! - возмутилась Жюли. - При чем здесь она?! Я терпеть не могу маленьких детей! Я не знаю как с ними обращаться!.. - однако, Кузьма Егорович уже шел к машине:
      - Совещание окончено!
      Хлопнула дверца, лимузин исчез, двое разного роста стояли на заснеженном пространстве.
      Жюли обдала Машеньку пренебрежительным презрением и принялась пересчитывать свои места - Машенька же составила крепкий снежок и послала в тетю. Жюли сверкнула гневным взором и пошла на девочку, которая подпустила ее поближе и только тогда побежала. Жюли не удержалась, бросилась вдогонку, но Машенька была вертче. Тогда Жюли тоже слепила снежок и кинула.
      Со звоном осыпалось стекло. В дверях караулки вырос мент.
      - Е-е-е! - высунула язык Машенька. - А я от тебя все равно сбегу: к папе на гастроль!
      Намаявшись за день, Машенька заснула в своей кроватке, под плакатом, рекламирующим никитин ансамбль.
      Жюли потихоньку притворила дверь детской и пошла на осмотр особняка. Комната открывалась за комнатою, лестница за лестницею! Повсюду висели и лежали дорогие ковры, стояла мебель, место которой, по-хорошему - в музее. Все убрано, вычищено, однако, странным образом ощущается отсутствие руки хозяйки.
      В маленьком кабинетике второго этажа (Кузьма Егорович впопыхах оставил в скважине спец-ключик) стол был уставлен разноцветными, разноформенными телефонами.
      Жюли сняла одну трубку - раздался гудок одного тона, другую - другого. Соблазнительнее прочих выглядел аппарат с гербом на диске. Жюли сняла трубку и с него. Гудка не было вообще - какие-то слова.
      - Можно заказать Париж? - осведомилась Жюли.
      Ответили неразборчиво и во всяком случае не по-французски. Жюли решила, что стоит подождать - так, с трубкою у уха, и присела на кожаный подлокотник.
      И тут в дверях появился загадочный молодой человек с пистолетом. Жюли взвизгнула, выронила трубку, подняла руки:
      - У меня нету денег! Только франки!
      Молодой человек пошел на Жюли, не сводя с нее ни взгляда, ни дула. Одной рукою осторожненько положил трубку на аппарат, потом крадучись приблизился к Жюли со спины и снизу доверху ощупал.
      Жюли, хоть и перепуганная, профессионально заиграла телом под его пальцами:
      - Пожалуйста, мсье. Сколько хотите. Если вам это приятно.
      Молодой человек кивнул стволом пистолета на дверь.
      Жюли улыбнулась:
      - С удовольствием. И можете убрать! это.
      Выведя Жюли из комнаты, молодой человек погасил свет, щелкнул спецключиком, аккуратненько положил его в карман и растворился во тьме.
      - Мсье! Мсье! - тщетно взывала француженка. - Конечно, господин Кропачев может сделаться недоволен, но если мы сохраним в тайне наше с вами свидание!
      Над темной парижской улочкою сеялся дождь. Вероника выбралась из малолитражки и направилась к маленькому кафе: там, в полутемном, полупустом зальчике за чашкою кофе устроился Эжен и украдкой поглядывал из-за развернутой маскировочной газеты. Увидев Веронику, привысунулся, подмигнул. Она села за столик.
      - Ну, - сказала, - слушаю.
      - Кропачев, - таинственно прошипел Эжен, - вывез в Москву проститутку.
      Это не было новостью для Вероники, поэтому она подогнала:
      - Дальше!
      Изумленный посольский повторил громче и членораздельнее:
      - Кропачев вывез в Москву проститутку.
      - Знаю: мою мать, - несколько раздражилась Вероника. - Дальше!
      - Нич-че-го не понимают! - развел посольский руками.
      Кузьма Егорович выбрался из лимузина во дворе резиденции и, взглянув на часы, плюнул в сердцах.
      Вошел в темный, спящий дом. Снял пальто, шляпу, переобулся в тапочки, тихонько, на цыпочках, двинулся по коридору, заглянул в детскую, в спальню. Разделся до трусов и направился в ванную, где шумно умылся, плеснул холодной воды под мышки. Щелкнув резинкою на трусах, вернулся в полумрак спальни, забрался в постель.
      - Милый! - жарко прошептала Жюли в самое его ухо. - Наконец-то! - и страстно обняла.
      Кузьма Егорович вскочил как ужаленный и зажег свет: Жюли сидела в прелестном nиgligи и с растерянным выражением; осознав, что посторонняя женщина видит его в одних трусах, Кузьма Егорович тут же свет вырубил.
      - Но это же я, Кузьма! - нежно пропела Жюли, проясняя недоразумение, и профессионально соблазнительно раскинулась на постели, похлопала ладошкою рядом. (Кузьма Егорович меж тем неслышно, на цыпочках, крался к выходу). - Пусть вы не понимаете по-французски, но язык любви вы не можете не понять. - И, поскольку Кузьма Егорович себя не проявлял, выложила главный козырь: - Kra-syi-vy.
      Скрипнула дверь. Жюли подождала минутку и щелкнула выключателем. Вся изумление, осмотрела пустую спальню.
      А Кузьма Егорович, живой баррикадою привалясь к двери снаружи, бурчал под нос:
      - Говорили же мне, что француженки - сплошь бляди!
      Жюли подошла к зеркалу, придирчиво себя осмотрела:
      - Чего ему еще надо?!
      За окном стояло утро и уже не раннее. Кузьма Егорович, укрытый пальто, скрючившийся на кожаном диване, под ленинами, неволею разлепил глаза от пушечного грома захлопнутой где-то неподалеку двери. Подчеркнуто громко, как бы специально усиленно, низверглась в унитаз вода. Хлопнула еще одна дверь, еще - все ближе и ближе. Основательные басы дверных ударов связывало стаккато звонких каблучков. Когда, наконец, распахнулась дверь кабинета, Кузьма Егорович пугливо прижмурил глаза и изо всех сил притворился спящим.
      Вошла Жюли, великолепная в праведном негодовании, и, презрительно оглядев Кузьму Егоровича, бросила на него исписанный лист бумаги, повернулась, простучала каблучками, вышла и так хлопнула за собою, что посыпалась штукатурка.
      Кузьма Егорович приоткрыл глаза на пол-миллиметрика, потом шире, шире! Убедясь, что Жюли нету, опасливо взял лист:
      - Бусурманка! Написать даже не может по-русски!
      Поскольку был час пик, народу в метро набилось под завязку. Входя на станцию, поезд буквально продирался сквозь людскую толпу. Поэтому особенно странным казалось, что средний вагон практически пуст: усталый женский силуэт рисовался за занавескою, да человек с пышными буденовскими усами, одетый в метроформу, расхаживал по проходу, заглядывал под сиденья. Прочие вагоны, не успев выплюнуть-выдавить очередные человеческие порции, подвергались небезуспешным атакам перронных масс, двери же среднего были как чугунные, окна - как стальные. Так, с пустотою посередине, оставив по себе вой, скрежет и полплатформы народу, поезд и скрылся во тьме!
      На какой-то другой станции работали все четыре эскалатора, но публикою было забито только три: четвертый двигался вниз налегке, неся Кузьму Егоровича с Машенькою за ручку, да двоих в штатском пятью ступенями ниже и двоих - пятью выше. Штатские усиленно читали газеты, Кузьма Егорович тоже просматривал "Правду".
      - Гляди-ка! - ткнул локтем один из публики другого и весь вывернулся.
      - Ну?! - сказал изумленный другой.
      - Точно! - утвердил первый.
      И только когда частокол фонарей скрыл Кузьму Егоровича окончательно, повернулся лицом вперед и добавил озадаченно, чуть не в затылке почесав:
      - Де-мо-кра-ти-за-ци-я!
      Метропоезд притормозил прямо посреди тоннеля. Из боковой дверцы вошли в пустой вагон Кузьма Егорович и Машенька. Поезд понесся дальше. Машинист в кабине включил микрофон:
      - Через следующие станции!
      - !поезд по техническим причинам проследует без остановок, - услышали машинистов голос битком набитые в вагон пассажиры, и лица их исказились ужасом, но грохот колес заглушил визги отчаянья и возмущения!
      Бешеный состав пронесся через переполненную народом станцию!
      Машенька стояла в торце вагона, упрямо уставясь в занавешенное стекло. Очень по-русски красивая женщина лет двадцати восьми прятала в сумку скомканный платочек.
      - Подойди к матери, Маша! - жестко приказал Кузьма Егорович, но в ответ получил только передерг плечиками.
      - Оставьте ее, - сказала Аглая сквозь всхлип.
      - Она от любви, - пояснил Кузьма Егорович. - От обиды.
      - Бумагу вашу давайте, - сухо оборвала Аглая.
      - Я предупреждал, когда ты собиралась за Никиту. И все сделал, чтоб не случилось развода.
      - Или вы сейчас же дадите вашу бумагу, или!
      - Или что? - осведомился Кузьма Егорович.
      Человек в метроформе и усах насторожился, явив тождество с Равилем.
      - Или, спрашиваю, что? - повторил Кузьма Егорович, но не стал мучить Аглаю дальше сознанием полной ее беспомощности, а протянул полученный утром от Жюли лист.
      Аглая надела очки. Машенька украдкою посмотрела на маму.
      - Меморандум, - прочла Аглая. - Ну, это! - взялась было пояснить, но Кузьма Егорович перебил:
      - Не дурак! Читай дальше.
      - Я как честная проститутка! - перевела Аглая первую фразу меморандума и, глазам не поверя, перечитала: - Ну да: как честная проститутка. Вы ей проститутку в няньки подсунули?
      Поезд вынесло из тоннеля под тяжелое пасмурное небо. Приоткрыв занавеску, Машенька увидела: по шоссе, рядом с поездом, плавно покачивается серый лимузин Кузьмы Егоровича.
      - Как проститутка?! - переспросил Кузьма Егорович, отобрал у Аглаи лист, словно имел возможность убедиться сам, и добавил едва ли не с восхищением: - Подлови-и-или!
      По-королевски: небрежно и гордо, - раскинулась Машенька на переднем сиденьи "ЗИЛа" и снисходительно инспектировала Москву. Сзади сидели Кузьма Егорович и переодевшийся в штатское Равиль: у каждого в руках по бумажке.
      - Давай-давай, ничего! - подмигнул Кузьма Егорович и просуфлировал: Ввиду недоразумения, произошедшего как не по вашей, так и не по нашей вине! ну!
      Равиль, усиливаясь всем лицом, принялся произносить по-французски написанную русскими буквами фразу:
      - Ввиду не! недоразумения! произошедшего как не по вашей!
      - Видишь! - подбодрил Кузьма Егорович и вдруг переменил ход разговора: - Послушай, Равиль. А ты на меня не стучишь? Как на духу, а?
      Равиль глянул на шефа чистыми, ясными глазами младенца.
      - Ладно! - махнул Кузьма Егорович рукою. - Давай дальше, - и уткнулся в русский оригинал: - Считаю наш договор расторгнутым.
      - Считаю наш договор расторгнутым, - на ломаном французском вымучил Равиль!
      - !и предлагаю покинуть пределы страны в двадцать четыре часа, - продолжил с чуть большей беглостью, только не в "ЗИЛе" уже, а в мчащейся по вечерней Москве "Волге".
      На заднем сиденьи, стиснутая с обеих сторон ребятками в штатском, выслушала ответный меморандум Жюли. Поглядела налево. Направо. Сказала:
      - Хочу в туалет.
      - Что? - не понял Равиль.
      - Пи-пи! - агрессивно прикрикнула Жюли и попыталась продемонстрировать.
      Равиль обдумал непростую ситуацию, решился:
      - Подвези ее к сортиру!
      Черная "Волга" включила вдруг красно-синюю мигалку, душераздирающе взвыла сиреною и, развернувшись на месте, резко ушла в переулок!
      Первая дверца, возле которой они остановились, оказалась заколоченной крест-накрест, а по доске надпись мелом: РЕМОНТ. Водитель круто сдал назад, скрипнул шинами и двинул дальше, распугивая прохожих и проезжих сиреною!
      У следующей точки слово ТУАЛЕТ, рельефом выложенное некогда на фронтоне, было сбито, оттеняя табличку: МАГАЗИН "МЕРКЮРИЙ". Мелкая фарца бросилась к автомобилю:
      - Сдаете че?
      - Тьфу ты! - выругался водитель.
      - Хочу в туалет! - капризно повизгивала Жюли. - Хочу пи-пи!!
      У следующей дверцы даже не остановились, заметив на малой скорости надпись над висящим замком: НЕТ ВОДЫ.
      - Хочу пи-пи!!!
      Длинный хвост дам тянулся из дверей туалета следующего, наконец действующего.
      - Тормози, - приказал Равиль, кивнул Жюли и пошел, ведя ее за руку, мимо очереди - туда, в дверцу.
      Мгновенье спустя и Жюли, и Равиль вылетели наружу, сопровождаемые диким скандальным ором и чуть ли не колотушками возмущенных совженщин, так что едва успели скрыться в машине.
      - Хочу в туалет! - требовала Жюли.
      - Да слышу я, слышу! - заорал выведенный из себя Равиль и приказал водителю: - Давай под кирпич, на Столешников!
      Вечерняя толпа пешеходной улицы едва успевала с визгом разлетаться перед лакированным капотом. Над входом сияла неоновая вывеска: КООПЕРАТИВ "УЮТ".
      - Иди, - кивнул Равиль.
      Жюли вылезла, сопровождаемая двумя мальчиками, скрылась за дверцею. Мальчики замерли по сторонам, как на картине Верещагина.
      Жюли показалась через секунду.
      - Что еще?! - взревел Равиль.
      - L'argent, - требовательно потерла Жюли большой палец о средний и указательный.
      - Ларжан-ларжан! - передразнил Равиль и сунул Жюли красное удостоверение с золотым гербом державы на обложке. - Покажешь - пропустят.
      Жюли, гордо покачивая бедрами, направилась в туалет!
      Тут же, неподалеку, в густой вечерней толпе Вероника остановила молодого бородатого парня и сунула ему под нос диктофон:
      - Газета "Figarot". Как вы относитесь к господину Кропачеву?
      - Боюсь, - улыбнулся парень, - что у меня получится непереводимая игра слов!
      - К самолету не опоздаем? - осведомился водитель у стоящего на улице, об "Волгу" облокотившегося Равиля. - Мне, конечно, все равно!
      Равиль глянул на часы и решительно ринулся в туалет. Прошел мимо опешившей кассирши, распихал подкрашивающих лица дам, дернул дверь одной кабинки - раздался визг, другой - мат, третьей!
      Узкая потолочная форточка, дорога побега, была открыта настежь, и из нее, перечеркивая черноту московского неба, сеялся снежок.
      - У-до-сто-ве-ре-ни-е! - простонал Равиль, вылетел вон и, явно имея в виду не честную профессию Жюли, но привычное ругательство, добавил сквозь зубы: - Пр-р-роститутка французская!
      В "Интуристе" шла обычная вечерняя тусовка: подъезжали-отъезжали собственно интуристы, туда-сюда таскали багаж носильщики, вилась фарца, похаживали менты с демократизаторами, лениво презирали всех вокруг путаны, бдительный швейцар отделял агнцев от козлищ!
      Жюли подошла к администраторше, кивнула на телефон:
      - Можно в Париж?
      - Только из номера, - глядя куда-то за Жюли, улыбнулась администраторша и протянула через ее голову грушу с ключиком, которую небрежно принял низкорослый человек, насельник Востока. - Вы в каком номере живете? - скользнула по Жюли взглядом. - Давайте визитку!
      Жюли как бы не расслышала вопрос, отошла вслед за восточным гостем, который направлялся в бар, ускорила шаг и успела как раз к моменту, когда две девицы: обе в полтора его роста, но одна беленькая, а другая черненькая, обступили насельника.
      Тот ткнул пальцем в черненькую, потом в циферблат часов, а от беленькой отмахнулся и даже чуть ли не прикрикнул, когда она попробовала проявить назойливость. Слов было не разобрать, да Жюли по-русски и не понимала, однако смысл сцены читался легче, чем в "Comйdie-Franзaise".
      Насельник Востока двинулся к выходу, черненькая, нагло качнув бедрами перед беленькою и презрительно улыбнувшись на ее - сквозь зубы - смачное ругательство, прошла мимо Жюли куда-то в вестибюль. Беленькая проводила черненькую взглядом-лезвием и вернулась к стойке, взобралась на табурет, ухватила губами соломинку недопитого коктейля.
      Жюли подсела.
      - Проститутка? - поинтересовалась.
      - А что? - агрессивно ответила та.
      Жюли радостно и открыто улыбнулась:
      - Я тоже - проститутка!
      - Ты? - с некоторым недоверием, однако, уже без злобы, спросила беленькая.
      - Ага, - ответила Жюли. - Я. - И добавила поясняюще: - Из Парижа!
      А восточный гость подошел к дверям своего номера, отпер, зашел, по привычке заперся, но, вспомнив про черненькую, отвернул ключик обратно и даже оставил щелку между дверью и коридором!
      Беленькая склонилась к администраторше:
      - Наташа, будь другом: закажи Париж на тринадцать-восемнадцатый. Со справкой. Цека компартии.
      - А он оплатит? - недоверчиво спросила администраторша и вдруг прыснула. - Как ты сказала? Цека?! Ну, он дает!
      Низкорослый насельник Востока потер ручки, оглядел накрытый стол: коньячок, рыбка, что-то там еще вкусненькое, чуть поправил тарелочку, сбросил, насвистывая, пиджак, стянул батник и, оставшись в майке, подошел к зеркалу. Взял дезодорант с шариком на конце и, не без удовольствия глядя на отражение, стал освежать подмышки.
      В дверь постучали.
      - Ага, - промурлыкал восточный гость. - Захады, дарагая. Гостьей будышь.
      Вошла Жюли.
      - Звать как? - не обернулся насельник.
      - У меня, слава Богу, есть профессия, - выдала Жюли по-французски. Так что ты не думай, что я - побираться.
      Насельник Востока удивленно оглядел совсем не ту, которую ждал, потом все-таки догадался:
      - А-а! Арыгыналы привэзла? - сказал по-русски, но с неимоверным акцентом.
      Жюли на всякий случай кивнула.
      - Мы ж вроде на завтра дагаварывалыс?
      Жюли пожала плечами.
      - Ладно, давай бистренко, - и достал из стола пачку сторублевок. - Из Парыша, что ли?
      - Oui, oui, - обрадовалась Жюли. - Paris!
      - Ну давай, - протянул восточный гость руку. - У миня тут встрэча. Дэловая. Так что ти ызвины. А если каняку хочиш - захады черыз час, перехватил взгляд Жюли, брошенный, впрочем, мимо коньяка на телефон. - А арыгыналы давай. Вот, - выставил сторублевки. - Десат тисач.
      - Нет! - отказалась Жюли. - Не надо денег! Я позвоню, а ты потом заплатишь по счету. Договорились? - и пошла на телефон. - Между прочим, в Париже я зарабатываю - на десять разговоров хватило бы.
      Насельник Востока преградил Жюли путь:
      - Ну харашо, ладно. Вазмы ыщо и каняк, - и полез в холодильник. Достал бутылку, всучил Жюли, повлек ее к выходу. - И чышы. Давай арыгыналы, - ненавязчиво и ловко полез в сумочку.
      Взору его открылось удостоверение с золотым гербом на красной обложке.
      - Убедился, что нету денег? Все у них осталось - и деньги, и документы, и билет! - начала было Жюли, но осеклась, ибо восточный гость, странно присвистнув, упал в кресло, машинально налил и опрокинул внутрь полстакана и простонал:
      - При-э-ха-ли!
      - Бедненький, - профессиональным тоном посочувствовала Жюли. - Тебя уже пора приласкать? - и запустила руку под майку низкорослого насельника.
      - Нэ надо! - взвился он как ужаленный. - Только нэ надо питат! Сам все пакажу. Вот валюта, - и стал выбрасывать на стол пачки франков, долларов, марок, фунтов. - Можиш каныфисковыват. Пажалуста. И расписки нэ пиши, - и погреб кучу денег в сторону Жюли.
      Та отпихивала назад:
      - Не надо! Ты только за звонок заплати!
      - Какая взатка?! Пачэму сразу взатка?! Каныфискуй на здаровье. А расписка - зачэм мнэ твая расписка? Что мне с нэй дэлат?! - и снова пихал деньги.
      Тут отворилась дверь и явила черненькую из бара.
      - Ти что?! - замахал на нее хозяин-гость. - Пашла! Зачэм прихадыла?! Номером ошиблас! Я тут нэ живу.
      Жюли взглянула на проститутку с некоторой ревностью:
      - Если дашь позвонить, можешь, конечно, и с этой. Только в нашей профессии главное - опыт, - и едва ли не обиженно скрылась за внутренней дверью.
      Низкорослый насельник Востока рванулся вослед.
      - Стаю-сматру, - оправдывался по дороге. - Дэвушка бэдная, худая. Вдруг, думаю, кюшат хочэт: пазаву-накармлю!
      Там, во второй комнате, стояли ксероксы, брошюровальные машинки, стопками лежали порнографические открытки, календари всех размеров и разное прочее.
      - Ну и что? - уже уличенный, ткнул восточный гость в нос Жюли образец продукции. - Гдэ ти тут увидэла мэжнационалную розн? Чистая парнаграфыя. Два года, - и, заискивающе взглянув в глаза Жюли, добавил с вопросцем: Условно, а? Вот, мэжду прочэм, - продемонстрировал открытку, на которой негр занимался любовью с блондинкою скандинавского типа. - Этот вот, прэдпаложим - армянин. А она из Азербайджана. Наабарот - дружьба народов! Пралетарии всех стран!
      Жюли критически осмотрела открытку и скривилась.
      - Хараше, - согласился насельник, сделал таинственное лицо и поманил Жюли пальчиком; та поневоле склонила ухо. - Танки, - прошептал, - украл Ашот Мелконян!
      Над Красной площадью сеялся мелкий колючий снежок, особенно контрастно высвечиваясь в лучах прожекторов, направленных на! как это? на седые стены древнего Кремля. Двое солдат, сопровождаемые разводящим, печатали шаг по направлению к мавзолею. Начали бить куранты и произошла четкая, словно куклы двигались в механических часах, смена караула.
      Кузьма Егорович с непокрытой головою стоял за огородочкою в двух-трех метрах от колумбария и сосредоточенно глядел на пустое место между двумя замурованными урнами.
      Взвизгнув тормозами по брусчатке, остановилась равилева "Волга" Кузьма Егорович не услышал, не обернулся. Равиль подошел, мужественно и сдержанно извлек из-под мышки пистолет, протянул. Кузьма Егорович взял машинально. Из внутреннего кармана Равиль извлек партийный билет и протянул тоже.
      - Сбежала? - спросил Кузьма Егорович откуда-то оттуда. Издалека. Извысока. Из Вечности.
      Равиль подтверждающе и вместе - скорбно, склонил повинную голову.
      Кузьма Егорович слишком был погружен в Высокие Мысли, чтобы вынырнуть из них вдруг.
      - Но ложиться! - сказал раздумчиво и бросил прощальный взгляд на праздный кусочек стены, - ложиться надо сегодня.
      - Слушаюсь, - отозвался Равиль.
      - Да не тебе! Мне! - и добавил: - Большая тревога!
      И тут же, минуту-другую всего спустя, задвгались мощные телеобъективы, закрутились кольца резкости на плывущем над полузатененной чашею Земли спутнике, а в огромном, до отказа забитом электроникою зале, заметались зеленые лучи по экранам радаров, прерывисто загудел тревожный зуммер, замигали красные лампы и большой трафарет с надписью по-английски: БОЕВАЯ ГОТОВНОСТЬ ? 1, заставив офицеров вооруженных сил США напрячь на пультах руки.
      Металлический голос вещал из-под потолка:
      - Боевая готовность номер один. Боевая готовность номер один. Войска МВД, КГБ и части Советской Армии заняли и прочесывают Москву. В воздух подняты все летательные аппараты Московского военного округа. Боевая готовность номер один!
      - Профессией надо было заниматься, а не политикой! - кричал в телефон раздраженный Секретарь французского ЦК. - Вот теперь и возвращайтесь!
      - Чтоб надо мною смеялся весь Париж? - возмущалась Жюли на своем конце провода, а насельник Востока опрокидывал в себя очередные полстакана. - Жюли Лекупэ не сумела удовлетворить старую русскую обезьяну! Ха-ха!
      Секретарь отставил на отлет трубку, которая выкрикивала еще менее лестные определения Кузьмы Егоровича, и укоризненно посмотрел на своего секретаря. Тот взял орущую трубку, словно змею, и пропел вкрадчиво:
      - Но подумайте, дорогая! Что? Не расслышал. Куда идти?
      - В жопу! - артикулировала Жюли. - В жо-о-пу!
      Восточный гость сидел у стола еле живой (одна бутылка коньяка опустела совершенно, другая - наполовину) и, вырывая из записной книжки листок за листком, разжевывал их и проглатывал!
      Последнюю сцену представил нам экран монитора, один из доброй полусотни, находящийся в специальном подвале "Интуриста"; вместе с нами наблюдал картину и сидящий у самого экрана Кузьма Егорович; за ним, стыдливо полуотвернувшись, чтобы как бы не видеть экрана, но самого Кузьму Егоровича как бы видеть, стоял Равиль, а за Равилем, стыдливо отвернувшись совсем, - несколько человек интуристовского начальства.
      За Кузьмою же Егоровичем и за тем, как он наблюдает за Жюли, наблюдал Седовласый по своему телевизору и мурлыкал:
      - Л-любовь нечаянно нагрянет!
      Жюли в сердцах бросила трубку, взглянула на хозяина номера.
      - Уже едут? - спросил тот, вставая Жюли навстречу - руки вперед, под наручники, и свалился.
      Жюли подошла, попыталась поднять.
      - Я тыбэ русским языиком гаварю, - провещал насельник Востока. - Луче жит стоя, чэм умэрет на калэнях!
      Кузьма Егорович поигрывал скулами и наливался кровью, глядя, как волочит Жюли восточного гостя к кровати; когда, устроив беднягу, Жюли принялась стаскивать с него ботинки, Кузьма Егорович не вытерпел: встал, нервно слазил в карман, откуда извлек, не разобрав что это, равилев пистолет, потом кивнул головою, как полководец перед атакою, и направился к выходу.
      - Кузьма Егорович! - ринулся за ним Равиль. - Осторожно! Заряжено!
      Едва Жюли дотронулась до замочной ручки, чтобы запереть, как дверь распахнулась и явила разгневанного Кузьму Егоровича. Вдохнув и не находя сил выдохнуть, он стоял, набирая на лице колер от розового до темно-багрового. Свита маячила позади, не смея поднять глаз.
      Насельник Востока задрал руки. Жюли презрительно приподняла плечо и двинулась уйти. Кузьма Егорович удержал ее, развернул к себе, удивился собственной вооруженности, передал пистолет пришедшему от этого в сдержанный восторг Равилю и неумело, по-детски как-то замахнувшись, ударил Жюли ладошкою по щеке!
      "ЗИЛ" Кузьмы Егоровича ехал по ночной Москве.
      Впереди, как обычно, сидел Равиль и, подыхивая на пистолет, полировал его рукавом. Сзади - в одном углу - Кузьма Егорович, в другом - Жюли: отвернувшись, безразлично глядя в окно. На откидном сиденьи зажато, с прямой спиною, примостился переводчик. Глаза его были завязаны.
      Какое-то время все молчали, потом Кузьма Егорович произнес:
      - Скажи ей: я был неправ.
      Переводчик повторил по-французски:
      - Он был неправ.
      Жюли не отреагировала: только шины шуршали по асфальту да чуть слышно урчал мотор.
      - Я ее оставляю, - нарушил паузу Кузьма Егорович.
      - Он вас оставляет, - сказал переводчик.
      - Не в смысле оставляю, а в смысле - оставляю, - поправился Кузьма Егорович.
      - Не в смысле оставляет, а в смысле - оставляет, - перевел переводчик, не вдаваясь в языковые тонкости.
      Жюли все равно молчала.
      Тогда Кузьма Егорович собрался духом и выдал:
      - Каждый мужчина в нашей стране имеет право на ревность.
      - Каждый мужчина в ихней стране имеет право на ревность, - бесстрастно перевел переводчик.
      Жюли кивнула за окно, чуть улыбнулась и спросила совершенно по-русски:
      - Otchakovo?
      Лирическая мелодия песни о любви на современном этапе сопровождала не менее лирическую прогулку по огромному пустынному пляжу трех фигурок: взрослого роста двоих и - за руки между ними - маленькой.
      Мощный артиллерийский бинокль зафиксировал пару невозмутимых рыбаков, стоящих со спиннингами у кромки зимнего штормового прибоя. Быстрая, смазанная панорама, скользнув по гуляющим троим, уперлась в еще одну рыбачащую - на противоположной оконечности пляжа - пару и сопроводилась голосом:
      - Второй, второй, как слышите?
      Один из рыбаков поднес ко рту спиннинг, и возникло искаженное электроникою бормотание:
      - Слышу нормально, слышу нормально.
      - Проверка связи, - сказал в уоки-токи Равиль, одетый лесничим и примостившийся на плащ-палатке в сырой горной расселине, сказал и бинокль отложил.
      - Я так хочу быть с тобой и я буду с тобо-ой, - спела Машенька, а потом повторила те же слова по-французски.
      - Не так, Маша! Не совсем так, - мягко поправила Жюли и вместе с девочкою спела сладостные слова.
      Кузьма Егорович, гордый и счастливый, хоть ни бельмеса и не понимающий, скосился на дам.
      Когла проходили мимо торчащей из песка щелястой раздевальной кабинки, оттуда вдруг высунулась таинственная рука и втащила Жюли вовнутрь. Та взвизгнула было, но звук не успел разнестись, удержанный запирающей рот крепкой ладонью.
      Жюли посмотрела на похитителя:
      - Ты??! Здесь??! Этого еще не хватало!
      Похититель, вернее - =тельница, которою оказалась Вероника, отпустила мать:
      - Проститутка для Кремля! Эксклюзивное интервью. Дорого, - быстро, очень по-деловому, выпалила Вероника. - Встречаемся в восемь, возле церкви!
      - Дедушка, дедушка! - дергала Маша Кузьму Егоровича. - А где тетя Жюли?
      Кузьма Егорович скосил глаза на одинокую кабинку, оставшуюся метрах в двадцати позади, и сказал укоризненно:
      - Ай-ай-ай, Маша! Тетя Жюли делает пи-пи, - и, снова оглянувшись беззаботно, вдруг настороженно приостановился.
      - Я не допущу, - кипятилась меж тем в кабинке Жюли, - чтобы ты компрометировала Кузьму Егоровича! Настоящим коммунистам в России и без того туго!..
      - Ну чего, дед? - тянула Машенька Кузьму Егоровича, пристально глядящего на кабинку. - Пошли-и. Нехорошо подглядывать.
      - Там, кажется, штаны, - невнятно пробормотал Кузьма Егорович.
      - Ты никогда, никогда не проникнешь в этот дом! - шипела Жюли.
      - Думаешь? - усомнилась Вероника.
      - И думать нечего: я тебя просто! в Сибири сгною!
      Кузьма Егорович по мере того, как приближался к кабинке, все ускорял шаги, все круче нагибался, все невероятнее выворачивал голову:
      - Штаны-ы!
      - Ориентир В-2! Ориентир В-2! - бормотал в уоки-токи Равиль, раком скарабкивающийся из расщелины.
      Рыбаки со всех ног чесали к кабинке, утопая в песке!
      Кузьма Егорович рванул дверцу, как оперативник в кино.
      - Интервью, господин Кропачев! - мгновенно сориентировалась Вероника и протянула Кузьме Егоровичу под нос диктофончик.
      Жюли оттеснила Веронику, закрыла Кузьму Егоровича собою и авторитетно произнесла:
      - Господин Кропачев в отпуске интервью не дает!
      - Ну отчего же! - довольный тем, что обладателем штанов оказалась обладательница, ответил Кузьма Егорович. - Если газета достаточно прогрессивная!
      - Progressive?? - возмутилась Жюли. - Reaction! Reaction! - и, взяв Кузьму Егоровича под руку, потащила наружу.
      Вероникою, впрочем, уже занималась четверка рыбаков.
      Большой теплоход, усеянный редкими огнями, медленно разворачивался близ берега.
      Кузьма Егорович стоял на верхней палубе - пальто внакидку - и вдыхал ветер перемен. Потом спустился в каюты. Дверь ванной, за которою слышался шум душа, была приоткрыта, бросая длинный косой луч на ковер коридора. Кузьма Егорович подошел к щели, приложился глазом: за полупрозрачной занавескою Жюли принимала душ.
      Чем дольше смотрел Кузьма Егорович, тем больше воодушевлялся. Жюли почувствовала постороннее присутствие, выглянула из-за занавески:
      - Это вы, Кузьма?
      Кузьма Егорович вздрогнул и поспешил дверь прикрыть.
      - Ничего-ничего! - крикнула Жюли. - Мне не дует.
      Кузьма Егорович улыбнулся тоже и даже сделал довольно решительный шаг внутрь, как! характерным, требовательным образом зазуммерила кремлевская вертушка. Кузьма Егорович сорвался с места и припустил на звук.
      Жюли, накинув халатик, плавно прошествовала в спальню. Дверь за собою закрыла ровно настолько, чтобы, проходя по коридору, можно было увидеть пространство перед зеркалом. В это как раз пространство поместилась, сняла халатик, не спеша надела тончайший, весь в кружевной пене, пеньюар и принялась расчесывать волосы, через зеркало поглядывая на дверь.
      В щели тенью, на цыпочках, промелькнул Кузьма Егорович.
      - Вы, кажется, что-то хотели сказать, Кузьма? - окликнула Жюли.
      Кузьма Егорович воровато появился на пороге и, стараясь не смотреть на Жюли, понуро произнес:
      - Спокойной ночи.
      После чего прикрыл дверь и бесповоротно скрылся.
      Вчерное окно билась рождественская метель. В детской Жюли, одетая маркизою Помпадур, сделала два последних стежка на корсаже Маши - Красной Шапочки, откусила нитку и, хлопнув девочку по попке, послала:
      - Беги!
      Машенька впорхнула в огромную залу, посреди которой стоял торжественно и красиво накрытый рождественский стол: елочка со свечами, подарки на тарелках под салфетками, великолепие вин и закусок. И, конечно, традиционный гусь.
      Вслед за Машенькою вплыла Жюли, ловя восхищенные взгляды. По обеим сторонам стола сидели Равиль и Кузьма Егорович: последний в ослепительно белом смокинге, первый - одетый оперным татарином: шаровары, поясной платок, широкий музейный ятаган. Еще один прибор был пока не задействован.
      - По случаю маскарада, - торжественно произнесла Жюли, - говорим только по-французски! - и уселась за стол.
      - Чего-чего? - спросил Седовласый у молодого своего ассистента.
      - Собираются говорить только по-французски, - перевел ассистент.
      - Это кто? - зашелся мрачным смехом Седовласый. - Кузьма?!.
      - А почему нету папы? - спросила по-французски Машенька.
      - Как это нету? - раздалось от дверей, и появившийся в комнате Никита сделал что-то вроде циркового антрэ.
      - Только по-французски! - шутливо поправила Жюли, оборачиваясь, и остолбенела: рядом с Никитою стояла Вероника.
      - Ну! - взглянула Вероника на Никиту.
      - Знакомься, папа, - решился тот. - Моя невеста.
      - Добрый вечер, господин Кропачев, - пропела Вероника, делая несколько пародийный книксен. - Привет, мама.
      Жюли стояла как каменная. Кузьма Егорович стрельнул глазами на нее, потом на будущую невестку и поправил бабочку, с непривычки давящую на горло.
      - Вы, кажется, не вполне точно информированы относительно наших! отношений! Это - гувернантка моей внучки. Так что называть ее мамой! объяснил, смущенно краснея.
      - Но вас-то, господин Кропачев, я могу называть папою? - дерзко улыбнулась Вероника.
      - А я даже очень рада! - сказала Машенька чересчур громко и твердо, с эдаким вызовом, и потащила Веронику за стол. - Тебя как звать?
      - Вероника, - ответила Вероника.
      Возникла неловкая пауза, разбавленная восьмикратным боем часов.
      - Мент родился, - прокомментировал Никита тишину, но она вдруг снова нарушилась: на сей раз посторонним шумом с улицы.
      Кузьма Егорович привстал, приник к окну.
      - Народ обретает права, - пояснил Никита назидательно.
      Зазуммерила внутренняя связь. Равиль вскочил, послушал:
      - Фургон с продуктами не пропускают. Пикетчики сраные!
      - Только по-французски! - произнесла встревоженная Жюли, как бы заклиная праздничную атмосферу вернуться.
      - Постой! - остановил Кузьма Егорович Равиля. - Сам выйду. - И посетовал: - Вот народ! Только за границей и уважают!
      - А зачем нам еще продукты? - спросила на ломаном русском Жюли вдогонку мужчинам.
      - Про запас, - пояснил Никита. - На случай осады.
      За воротами, возле вахты, в сумятице метели, волновался не пикет, а целый небольшой митинг. Лозунги типа: КРОПАЧЕВ, УЙДИ ПО-ХОРОШЕМУ!, ДАЕШЬ СОЦИАЛЬНУЮ СПРАВЕДЛИВОСТЬ!, КПСС - РЯД ГЛУХИХ СОГЛАСНЫХ! и аналогичные, которых много можно набрать из архивов рубежа девяностых, колыхались над толпою, облепившей большой грузовик-фургон с красными надписями АВАРИЙНАЯ на бортах. Народ волновался, барабанил кулаками и древками плакатов по стенам фургона.
      - Разойдись! - безуспешно пыталась охрана расчистить дорогу грузовику. - Пропустите аварийную!
      - Знаем мы ваши аварийные! - кричали из пикета. - Кто ж это КРАСНАЯ ИКРА напишет?!
      - Отдай продукт, Кузьма! Дети голодают!
      - Добром отдай!
      Кузьма Егорович в шутовском своем белом смокинге, в короткой внакидку дошке явился на пороге-ступенечке вахты.
      - Товарищи! - прокричал. - Товарищи!
      Толпа как-то вдруг перестала шевелиться, притихла.
      - Заткнись! - шипел один на соседа.
      - Гляди, гляди, Сам вышел, - комментировал другой с уважением.
      - Тамбовский волк! - только отдельные возгласы из прежних пыжились вырваться на свободу, но, неуместные в напряженной тишине, гасли, недоговоренные, недокрикнутые.
      - Товарищи! - сказал Кузьма Егорович спокойнее, почувствовав, что его слушают. - В резиденции прогнили трубы. Водопровод заливает подвал. Это же, - кивнул на великолепный особняк прошлого, если не позапрошлого, века, - народное достояние. Ваше!
      - Ежели наше - чего ж т тут живешь? - спросил кто-то ехидный, и реплика прозвучала уже не так неуместно.
      - Вы хотите, чтобы дело рук ваших дедов, ваших прадедов погибло ни за грош?!
      - Заботливый какой, - понеслось в ответ.
      - Вот и отдай дедово!
      Толпа уже почувствовала, что нормального, искреннего разговора не будет, и зашумела, загалдела по-прежнему:
      - Хватит нае..вать!
      - Фургон открывай!
      - Показывай водопроводчиков!
      - Товарищи! - пытался перекрыть Кузьма Егорович галдеж. - У нас же правовое государство!
      - Прав до х.. - жрать нечего! - выкрикнул из толпы бас!
      Равиль стоял позади, поигрывая ятаганом. Вероника с крыльца наладилась снимать происходящее, но Жюли, заметив, бросилась, как орлица на защиту птенца. Завязалась нешуточная борьба, победительницей из которой вышла все-таки мать. Завладев аппаратом, вскрыла его, вырвала пленку.
      - Ему и так тяжело! - сказала. - Шлюха вонючая.
      - Это я шлюха?! - изумилась Вероника. - Я?!
      Висящий на заборе пикетчик орал тем временем:
      - Неделя до Нового Года, а у них елка горит!
      - И гусь на столе! - добавил прилипший к щели другой.
      - С яблоками? - поинтересовался из толпы кто-то веселый.
      - Масонам продались.
      - Рождество празднуют.
      - Католическое!
      - Товарищи, товарищи! - все пытался унять Кузьма Егорович вой, но, кажется, только подливал в огонь масла. - Мне что, спецназ вызвать? Сами же провоцируете.
      - Ага! Мы и виноватые!
      - Всех не перевешаешь! - отвечали ему.
      - Открывай фургон, Кузьма! Показывай трубы!
      Толпа волновалась уже сильнее критического: вот-вот, чувствовалось, начнет ломать и крушить. Мент в будке вытащил пистолет, снял с предохранителя.
      - А! - сказал вдруг Кузьма Егорович и жестом, каким бросают на стойку в кабаке последний рубль или - по национальным преданиям - бросали купцы под ноги цыганке последние десять тысяч, швырнул шубейку. - Ну-ка, Равиль, быстренько! Отворяй фургон!
      Равиль спрятал ятаган в ножны и пошел к машине. Вновь притихшая толпа уважительно давала дорогу. Никита наблюдал серьезно, приподняв Веронику; та втихую перезаряжала аппарат.
      Равиль сорвал пломбу. Ключиком, висевшим на шее, отпер замок. Кузьма Егорович и сам уже был тут как тут, помогал, отодвигал тяжелые металлические шпингалеты. Народ смотрел за всем этим с некоторой боязливой оторопью.
      Мент спрятал пистолет в кобуру. На порожек-крыльцо подтянулась Жюли. Кузьма Егорович, едва двери фургона распахнулись, ловким пируэтом взлетел внутрь и тут же появился со свиным окороком в руке:
      - Ну! налетай, ребята! угощаю! - и протянул копченую ногу в толпу, которая испуганно отступила, образовав перед фургоном пустой полукруг.
      Вилась, посвистывала метель.
      - Ну, кто смелый?!
      Смелых не оказалось.
      Кузьма Егорович размахнулся окороком как спортивным снарядом и метнул его прямо в толпу:
      - Кушайте на здоровье!
      - Виртуоз! - шепнула Никите восхищенная Вероника.
      Кузьма Егорович то скрывался в недрах, то появлялся в проеме и швырял в толпу связки колбас и гирлянды сосисок, огромные рыбины и баночки с икрою, бутылки коньяку и шампанского! Народ постепенно приходил в себя, подтягивался к фургону. Вот кто-то понахальнее залез к Кузьме Егоровичу - помогать, вот еще один! Кузьма Егорович оценил, что дело пойдет и без него, выпрыгнул наружу.
      Толпа сильно поредела. Плакатиков видно не было. Одна тень, другая, третья - сквозь снежную пелену - мелькали с ношами под мышками.
      Кузьма Егорович взошел на крыльцо.
      - А ну, ребята! - сказал. - У кого есть время - заходи! Отметим Христовое Рождество, - и обнял Жюли эдаким чисто российским манером (вспыхнул вероникин блиц). - Принимай гостей, хозяюшка!
      Но желающих не нашлось. Или, может, просто со временем у них у всех было туго: последние пикетчики, нагрузившись, чем осталось, покидали поле боя, оставляя по себе истоптанный снег, пустой фургон да валяющиеся на земле гневные плакаты, заметаемые метелью!
      Милиционер, достававший давеча пистолет, обратился к Равилю, который провожал взглядом остаточные молекулы разгневанного народа:
      - Товарищ майор, можно уйти пораньше? Мне позвонили: в двадцать часов, ровно, жена сына родила. Тоже в милицию парень пойдет!
      Нестарая женщина (хоть и в штатском, а явно военная) и аналогичный молодой человек мыли на кухне посуду. Двое других парней, доубирающие разоренный пиром стол, попутно успевали перехватить то рюмочку, то кусочек провизии.
      Кузьма Егорович в пижаме шел полутемным коридором. Перед поворотом воровато огляделся и шагнул к двери, из-под которой выбивалась полоска света, чуть приоткрыл: Жюли лежала в постели, по складам разбирая передовицу "Правды".
      Кузьма Егорович скользнул в комнату и накинул изнутри крючок. Жюли оценила.
      - Кузьма, - сказала по-русски, коверкая слова. - Вы же поставили условием воспитывать девочку.
      Кузьма Егорович как бы не слышал, а громко дышал и шел на Жюли страстно, сосредоточенно.
      - В вашем положении опасно заводить сомнительные связи, - защебетала Жюли по-французски, но интонация явно расходилась с буквальным смыслом произносимого.
      Кузьма Егорович столь же страстно и решительно, как шел, взял из рук гувернантки "Правду" и бросил на пол, потом выключил свет, примостился.
      - Но право же, - лопотала Жюли по-французски и нежно. - Я так давно этого не пробовала! должно быть, разучилась, - а сама Кузьму Егоровича ласкала.
      Метель билась за окном, яркая в пламени ртутного дворового фонаря. Кузьма Егорович напрягался изо всех сил, но по лицу было видно, что ничего не получается. Скупая мужская слеза выкатилась из левого глаза Кузьмы Егоровича и замерла, подрагивая, на щеке.
      Для Жюли все это в каком-то смысле было испытанием профессиональной чести, но через минуту и она поняла, что дело швах: ласки из эротических стали постепенно жалостливыми, сочувствующими, и из глаза тоже выкатилась слеза.
      - Уйдут, - тихо прокомментировал Кузьма Егорович неудачу. - Теперь отчетливо вижу: уйдут!
      На закрытом теннисном корте сияло искусственное солнышко над искусственной травкою. Кузьма Егорович, хоть и выглядел, мягко скажем, странно в спортивном одеянии, играл удовлетворительно.
      Партнер, знакомый нам Седовласый, паснул мяч с репликой:
      - Значит, трудно, говоришь, сегодня в России настоящему коммунисту?
      - В каком это смысле? - опустил Кузьма Егорович ракетку.
      Молодой человек, тот, кто обычно ассистировал Седовласому при просмотрах, поднес Кузьме Егоровичу мяч на газетке "Фигаро" с фотографией Кузьмы Егоровича в обнимку с Жюли: на крыльце, в рождественскую ночь.
      Кузьма Егорович взял газетку.
      - Выучился уже, или дать перевод? - спросил Седовласый.
      - Играйте, Борис Николаевич, - обратился Кузьма Егорович к сидящему рядом Ельцину и вышел вон.
      Никита с ансамблем на маленькой ресторанной эстрадке пели мрачную свадебную песню.
      Несколько официантов, уборщицы посуды, буфетчица сгрудились в кухонном закутке возле портативного телевизора, по которому передавалось какое-то важное кремлевское заседание.
      - Ну? - агрессивно подскочил к группке оторвавшийся на минутку от плиты повар с длинным ножом.
      Никита допел. Публика взорвалась аплодисментами и восторгами несколько, может быть, пьяноватыми. Никита снял гитару, направился за стол, на жениховское свое место, рядом с которым, одетая в белое и в фату, поджидала Вероника.
      - Горько! - закричал гость со значком "ветеран партии".
      - Горько! Горько! - подхватили остальные.
      - Варвары, - прокомментировала Вероника и поцеловалась с Никитою.
      - Раз, два, три, четыре, пять! - считали варвары хором!
      В этот как раз момент тяжелый лимузин Кузьмы Егоровича подкатил к ресторанным дверям.
      Кузьма Егорович сидел, не трогаясь с места, и не то что бы плакал! словом, это было Прощальное Сидение. Потом полез в подлокотный тайничок, достал коньячную фляжку. Разведя руками, улыбнувшись как-то виновато, пояснил водителю и Равилю:
      - Вот, значит!
      - Да нечто мы, Кузьма Егорович, не знали? - ответил немолодой водитель, растроганный тоже едва не до слез. - Вы ж выпиваете, выпиваете, а она ж не порожнеет. Кто ж вам туда и доливает, как не мы?..
      Чтобы не разрыдаться, Кузьма Егорович вышел из автомобиля, Равиль с водителем тоже оказались на улице. Возникла некоторая пауза.
      - Ну, ребятки, прощайте, - сказал Кузьма Егорович и расцеловался с одним и с другим. - Спасибо, что довезли, - и двинулся в ресторан.
      У дверей толклось человек пятнадцать. За стеклом висела табличка: МЕСТ НЕТ. Кузьма Егорович пошел сквозь толпу.
      - Куда лезешь, папаша?
      - Э, ща как дам!
      - Да свадьба у меня, ребята! Свадьба! - Кузьма Егорович ловил, казалось, кайф от столь полного унижения.
      - Отец! А чем ты жениться собрался?
      Кузьма Егорович покраснел, кто-то захохотал.
      Добравшись все-таки до дверей, Кузьма Егорович принялся стучать, но швейцар делал вид, будто не слышит.
      Возник Равиль.
      - Иди, Равиль, иди, - отправил его Кузьма Егорович. - Надо ж начинать привыкать!
      - Как шутка? - спросил меж тем Никита, склоняясь к вероникину уху.
      - Шутка?
      - Ну, все это, - обвел рукою свадебный стол. - Отца-то могут снять в любую минуту, - и попытался оценить впечатление жены от открытой тайны. - Здорово попала?
      - Мечта иметь наивного мужа сбылась! - отозвалась Вероника. - Запомни: за всю жизнь я еще не ошиблась ни разу. Даже на ипподроме. - И, глянув в сторону вестибюля, добавила: - Уже сняли.
      Дело было за полночь. Все успели так или иначе разбрестись-разъехаться кто куда. У подъезда ресторана остались только Кузьма Егорович и Жюли, на руках которой висела сонная Машенька.
      Кузьма Егорович неумело ловил такси. Машин было мало, но и те не останавливались. Одна все же притормозила.
      - На Рублевку, - сказал Кузьма Егорович.
      Водитель, оценив парочку, отрицательно мотнул головою и показал табличку В ПАРК.
      - Ах, в парк?! - зловеще переспросил Кузьма Егорович. - А я вот номер сейчас запишу! - и полез нетвердой рукою во внутренний карман пиджака.
      - Да пошел ты, папаша! - не договорил таксист куда и врубил передачу.
      Жюли вынула двадцатифранковый билет и показала таксисту.
      - Так бы сразу и говорили, - полюбезнел тот и сам открыл дверцу.
      - Вот с-сволоч-чи! - выругался Кузьма Егорович сквозь зубы, усаживаясь. - До чего страну довели!
      Аглая стояла у входа в освещенную дачу и смотрела горько-иронически, как бригада грузчиков-ментов человек в пятнадцать выносит с дачи мебель, ковры, картины, посуду!
      - Че пялиссься? - приостановился совестливый сержант, проходя мимо с огромными часами на плече. - Вещи казенные!
      - А дача? - спросила Аглая.
      - Дача? - не понял аглаиной логики мент. - Дача тоже казенная. Детскому дому, наверное, передадут!
      Навстречу грузчикам по аллее шагали Кузьма Егорович и Жюли со спящею Машенькой на плече.
      - Злорадствуешь? - бросил Кузьма Егорович Аглае, проходя мимо. - Вовремя смылась? - а та, вдогонку, потянулась к Машеньке, вошла в дом!
      - Не трогайте! - неприязненно произнесла Жюли по-русски. - Разбдите.
      Аглая приостановилась:
      - Vous pouvez parlez franзais, si vous voulez bien.
      - Вот еще, по-французски! - передернула Жюли плечами и понесла Машеньку в детскую.
      - Я, Кузьма Егорович! - опустила Аглая глаза. - Если вам негде пожить! Кутузовскую тоже, наверное, отберут. Я на два месяца уезжаю, так что!
      Кузьма Егорович подошел к Аглае, нежно, благодарно поцеловал:
      - Извини. За все.
      Жюли выглянула из детской, ревниво сверкнула глазками:
      - Кузьма, можно вас? Помогите! Эти антикоммунисты унесли кроватку.
      Кузьма Егорович развел руками и пошел к Жюли.
      - Я твоей е!ой партии, - закричал Никита с порога, - иск на пятьдесят тысяч предъявлю! Долларов! Кутузовскую опечатали, аппаратуру на лестницу вышвырнули!
      - Ты вон ей предъявляй! - высунулся Кузьма Егорович и кивнул на Веронику. - Не ее бы статья!
      - А нечего проституток из Парижа выписывать! - хмыкнула Вероника.
      - Это кто проститутка? - осведомилась Жюли и тут же сама и ответила: - Это ты - проститутка!
      - Твоя мачеха утверждает, - с удовольствием перевела Аглая Никите, что твоя новая супруга - проститутка.
      - Как вам не стыдно! - появилась на пороге пробудившаяся Машенька. Такие слова при ребенке!
      Вероника, хоть и в подвенечном, хоть и в пылу скандала, а не упускала сверкать блицем своей "мыльницы".
      - Снимай-снимай! - заорал Кузьма Егорович. - Тебе партия все дала, а ты!..
      - Мне??!
      Перепалка перерастала в настоящий итальянский скандал: все орали, чуть не вцеплялись друг другу в волосы; таскающие мебель менты ходили мимо, деликатно стараясь не видеть - не слышать! как вдруг Кузьма Егорович как бы выпал из ситуации: прислушался, поднял указательный палец.
      Состояние и жест оказались заразительными: замолчали все, и тогда явственно стал внятен специфический зуммер вертушки-кремлевки из верхнего кабинета.
      Тихо, ступая почему-то чуть не на цыпочках, Кузьма Егорович пошел на звук и все остальные - так же тихо - за ним.
      В кабинете Кузьма Егорович замедлил шаг.
      - А если это уже не тебя, папа? - шепотом спросил Никита.
      - Меня! - ответил Кузьма Егорович, и по тону его было совершенно понятно, что он точно знает: его. - Меня!!
      Все замерли перед телефоном, который звонил - не уставал. Кузьма Егорович протянул руку, но, как в последний момент оказалось, вовсе не чтобы ответить, а чтобы отмерить ее от локтя ребром другой ладони.
      - Только я - не возьму! - и засмеялся.
      Присутствующие переглянулись и заулыбались тоже, а Кузьма Егорович уже хохотал:
      - Не возьму! Пускай сами теперь выкручиваются!
      И все хохотали до слез, точно Кузьма Егорович и впрямь сказал что-то уморительное, и сквозь спазмы проговаривали только кусочки, отрывочки его фразы:
      - Пускай!
      - Сами!
      - Выкру!
      - Выкру!
      - Выкручиваются!
      Мебельный грузовик-фургон, натужно пыхтя и на каждой кочке переваливаясь чуть не до переворота, пилил по Москве.
      На переднем сиденьи, рядом с водителем, ужались Никита и Вероника, а на колени умудрились примостить еще и Машеньку. Внутри же, в самм фургоне, полутемном, ибо свет проникал только в щелочку неплотно сомкнутых задних ворот-дверей, расположились в разных углах, на тюках с одеждою, Кузьма Егорович и Жюли.
      Кроме десятка знакомых нам ленинов, вещей, в общем-то, было чуть, и особо среди них выделялись чемоданы и картонки, с которыми три месяца тому ступила Жюли на московскую землю.
      - В общем, так! - сказал Кузьма Егорович, не без труда обретая равновесие после очередного ухаба. - Заезжаем на Кутузовский за никитиным барахлом. Потом - в Черемушки. А уж потом отвезем ваши вещи в Шереметьево. Лады?
      Жюли, пошатываясь, как юнга в шторм, перебралась к Кузьме Егоровичу поближе.
      - Я еще плохо понимаю по-русски, - сказала. - Но, кажется, Кузьма, вы меня снова гоните? Надоела?
      - Я подозреваю, - объяснил тот, - что твои лягушатники сегодня же перестанут тебе платить.
      - Nye v dyengach chchastye, - нежно проворковала Жюли и прикоснулась к Кузьме Егоровичу.
      - Ты не знаешь, что такое хрущоба в Черемушках!
      - S milym i v chalache ray, - парировала Жюли и приластилась.
      - Так это с милым, - буркнул закомплексованный Кузьма Егорович и красноречиво покосился долу. - Постой-ка! - вдруг встрепенулся. - Ого! прислушался к низу живота с восторженным изумлением. - Ого! О-го-го! и, не в силах сдержать темперамент, бросился на Жюли.
      И московские ухабы нежно повалили парочку прямо между ленинами, между тюками с одеждою, между чемоданами и картонками Жюли, а грузовик все переваливался и переваливался по очередной столичной улице!
      Кузьма Егорович, Жюли и Машенька, напевающая французскую песенку, сидели в обшарпанной, с низким потолком комнате и играли в подкидного.
      - Фу, Маша! - сказала Жюли и покосилась на приоткрытую дверь, за которою видны были склонившиеся над столом Вероника с Никитою, - это песня совсем непристойная!
      - Веронику боишься? - ехидно спросила Машенька и продолжила петь.
      - Фу, стыдно!
      Но тут как раз Вероника появилась сама и, смешав карты, выложила на стол макет предвыборного плаката: МОЛОДЕЖНАЯ РОК-ПАРТИЯ: ГОЛОСУЙТЕ ЗА НИКИТУ КРОПАЧЕВА, - ниже фото, еще ниже - СЫНА КУЗЬМЫ КРОПАЧЕВА.
      - Ничего, папа, - возник Никита из-за спины супруги и положил отцу на плечо руку, как на известной картине. - Но мы пойдем другим путем.
      Кузьма Егорович поизучал бумагу, буркнул иронически:
      - Партия! Ты, что ли, придумала меня приплести?
      - Все должно передаваться по наследству, папочка, - ответила Вероника. - Особенно власть. Но нам нужны деньги. Много денег.
      Кузьма Егорович продемонстрировал более чем скромную обстановку и развел руками: вот, дескать, все, что я стяжал за жизнь в аппарате. Вероника незаметно ткнула мужа в бок.
      - Знаем-знаем, - сказал Никита. - Идейный коммунист. Бессребреник, и, хитро подмигнув, кивнул на выстроившихся в рядок вождей.
      - Что? - передразнил-подмигнул Кузьма Егорович.
      Никита взял одного из лениных и подкинул разок-другой, пробуя на вес:
      - Неужто ж они такие простые, твои подчиненные, что дарили тебе из года в год вождей без внутреннего, так сказать, содержания?
      - Да как ты посмел?! Как посмел оскорблять честных, порядочных людей?! А ну поставь на место! Не пачкай своими! - Кузьма Егорович аж зашелся в праведном гневе.
      - У папочки руки чистые! - вступилась Машенька. - Я сама видела - он недавно мыл. С мылом!
      Никита состроил гримасу восхищения:
      - Ну, отец!
      Нагруженная тяжелыми сумками, видно - из магазина или с рынка, Жюли вошла в квартиру и услышала в комнате гром, треск, звон.
      Тихонько приоткрыв дверь, увидела, как Кузьма Егорович крушит ржавым молотком уже, пожалуй, восьмого ленина посреди осколков семи предыдущих, как со вниманием старателя осматривает осколки, как принимается за девятого. Жюли наблюдала молча, в некотором ужасе.
      На десятом Кузьма Егорович заметил Жюли и пояснил смущенно:
      - Чистый, бля, гипс!..
      Подземный переход выплюнул очередную порцию толпы.
      Кузьма Егорович огляделся. Отметил Памятник. Отметил Здание. Достал взором, кажется, и до Старой площади. И - ринулся в следующую толпу, ту, что вечно копилась у Детского Мира.
      - Какой вы упрямый, Кузьма! - пыталась поспеть за сожителем бедняжка Жюли. - У меня осталось еще франков двести. Поехали в "Березку". Я видела там вчера костюмчик прямо на Машеньку.
      - Пусть на медные деньги, - ответил Кузьма Егорович, продолжая проталкиваться, - зато на советские!
      - Все равно, - возразила Жюли, - ничего здесь не купим.
      - Купим-купим, - злобился Кузьма Егорович. - Может, мы и развалили страну. Но не до такой же степени!
      Наконец, толпа вынесла их в центральный зал и заметно поредела: как по причинам гидродинамическим, так и потому, что товара, в сущности, не было.
      Кузьма Егорович остановился посередине и оглядывался растерянно.
      - А я тебе говорю - он! - убежденно шепнула провинциальная дама своему не менее провинциальному мужу.
      Другой провинциал с двумя авоськами, под завязку набитыми рулонами туалетной бумаги, подкрался к Кузьме Егоровичу сзади и робко тронул за плечо:
      - Научите, Кузьма Егорович, как жить дальше?.. Вы зря на нас обижаетесь: простой народ - он всегда был за вас!
      А с третьей стороны кто-то уже тянул шариковый карандашик и командировочное удостоверение:
      - Распишитесь, Кузьма Егорович! Внукам завещаю!
      Жюли победно оглядывалась по сторонам, как юбилярша на торжественном вечере.
      - Не сдавайся, Егорыч! - неслось из толпы, которая собралась уже вокруг нашего героя.
      - Мы им еще покажем!
      - Чуть что - сразу снимать! А сами народ накормить не могут!
      - Тихо, друзья, тихо! - подняв сжатые кулаки и едва не сквозь слезы, говорил Кузьма Егорович!
      В директорский кабинет ворвалась юная администраторша:
      - Там, Вадим Васильевич, - Кропачев! Народ баламутит! Того и гляди, на Кремль пойдут! - и выскочила, сверкнув безумным глазом.
      Директор - рука на сердце - за нею: в предбаннике работал десяток мониторов, и вот, к центральному и бросился.
      Островок под Чебурашкою, где стояли Кузьма Егорович и Жюли, был окружен народом. Директор откинул на пульте крышку-ящичек: там оказался прозрачный стеклянный колпак. Прямо кулаком, не боясь ни крови, ни боли, саданул по нему и нажал на огромную, как грибок для штопки, красную кнопку!
      И тут же вылетели из разных подъездов соседнего Здания десятка два молодых людей в штатском и трусцой двинулись к магазину!
      - Микрофон! - крикнул Равиль, появившись в директорском предбаннике, и над огромным, полным народа залом разнесся многократно усиленный равилев голос: - Товарищи! В секции номер шестнадцать, на четвертом
      продаже колготы, производство Франция!
      В то же мгновенье толпа стала рассасываться и буквально через десяток секунд Кузьма Егорович и Жюли снова стояли в одиночестве.
      - Ну, народ! - качнул головою Кузьма Егорович.
      Седовласый, расхаживая по кабинету, диктовал помощнику, который отстукивал на машинке:
      - Написал? За предотвращение попытки государственного переворота. Точка!
      Пожилая женщина на мгновенье оторвалась от стекла с тем, чтобы приподнять к подоконнику внучку, - и вот, указывала ей куда-то.
      А это - в драном, внакидку, пальто, в тренировочных, с пузырями в области колен брюках возвращался Кузьма Егорович от помойки, помахивая пустым ведром. Задержался возле дворовой горки.
      - Слаб, дед?! - крикнула Машенька и лихо, на ногах, съехала вниз.
      Бабушки и нянюшки, призирающие за питомцами изнеподалека, бросали на Кузьму Егоровича тактичные взгляды.
      - А вот и не слаб! - ответил Кузьма Егорович, скатился тоже и попал прямо в объятия некоего старичка.
      - Между прочим, - выговаривающим тоном произнес старичок, - в ЖЭКе вчера было партсобрание. Нехорошо!
      Где-то там, на проспекте, у въезда во двор, собралась кучка людей и тоже за Кузьмою Егоровичем наблюдала. Мимо прошел слесарь-водопроводчик, пьяный, в экипировке, с чемоданчиком, и, несмотря на пятидневную слесареву щетину, пристальный взгляд обнаружил бы в водопроводчике Равиля.
      У входа в подъезд Кузьма Егорович нос к носу столкнулся с участковым: пожилым ментом в капитанских погонах. Мент не ответил на кивок, отвел глаза, и Кузьме Егоровичу стало тревожно. Не обращая внимания на возраст, он буквально полетел по лестнице на пятый этаж. Правда, на площадке четвертого пришлось поневоле приостановиться, борясь с задышкою, - но очень ненадолго.
      Жюли плакала и укладывала вещи.
      - Я не преступница, - сказала, завидя Кузьму Егоровича. - Я свободная женщина и не хочу быть ни к кому приписана!
      - Прописана, - поправил Кузьма Егорович.
      Жюли всхлипнула и стала надевать шубку.
      - А ну прекратить! - прикрикнул Кузьма Егорович несколько по-командирски, из былой своей жизни.
      - Что? - возмущенно отреагировала Жюли на тон.
      - Я постараюсь уладить! - примирительно ответил Кузьма Егорович.
      - Не надо мне ничего улаживать! Я не виновата ни в чем, чтобы улаживать!.. - и, подхватив чемоданы, отпихнула Кузьму Егоровича, побежала вниз.
      - Дура! - заорал тот вдогонку. - Истеричка! - и, схватившись за сердце, осел по стене.
      Жюли стояла на паперти вечернего "Интуриста". За отчетный период ничего возле него не переменилось ни в атмосфере, ни в публике - разве что прежнего швейцара заменил Равиль в униформе с лампасами и в сивой бороде до пояса и, впуская-выпуская людей, не забывал время от времени скашивать глаз на Жюли.
      Лицо ее вдруг озарилось: она заметила в толпе Кузьму Егоровича, направляющегося к ней.
      - Ты почему здесь?! - спросил он более чем недовольно. - Кого поджидаешь?! - и стыдливо спрятал за спину букетик цветов.
      - Но вас же, Кузьма! - скромно потупилась Жюли.
      - Неправда! - уличил Кузьма Егорович. - Ты не могла знать, что я появлюсь здесь!
      Какой-то иностранец, заинтересовавшись Кузьмой Егоровичем, щелкнул блицем и тут же был перехвачен Равилем.
      - Как же вы могли не появиться здесь, если на этом самом месте вы впервые! признались мне в любви?..
      - Слушай, дарагая! Таварищ майор! - прорезал вдруг шумовой фон знакомый голос с сильным восточным акцентом: двое молодых людей тащили к ГАЗику-воронку давнего нашего знакомца в наручниках. Он вырывался, чтобы успеть договорить все что хотел, пока дверца с решеткою не захлопнется: - Миня, канэшно, расстреляют, но на пращанье я должен сказат: как женшина ти мне очен панравилас!
      Седовласый, разгоряченный после теннисной партии, вошел в душевую раздевалку, где поджидал его смиренный Кропачев.
      - А, Кузьма, - сказал Седовласый. - Как поживаешь? Проблемы?
      - Я бы уехал во Францию, а? - робко спросил Кузьма Егорович. - Зачем я вам тут? Только людей от дела отрываете!
      Седовласый пристально глянул на Кузьму Егоровича, невозмутимо закончил раздеваться и пошел в душевую.
      - Тоже - Троцкий выискался, - буркнул на ходу. - Мы здесь в говне купайся, а он! - и пустил струю.
      Кузьма Егорович стоял без вызова, старался только, чтобы вода брызгала на него поменьше.
      - Вот ответь мне, - произнес Седовласый, отфыркавшись. - Вот сам бы ты себя, будь на посту, - выпустил? Ну? Выпустил бы или нет?
      Кузьма Егорович справедливо понурился.
      - То-то же, - резюмировал Седовласый.
      - Венчается раба Божия Юлия рабу Божьему Кузьме, - пел батюшка в небольшой церкви, нельзя сказать, чтобы переполненной.
      Молодые стояли перед аналоем. Никита держал венец над отцом, Вероника - над матерью. Равиль в одеянии дьякона кадил ладаном.
      - Согласен ли ты, - вопросил священник Кузьму Егоровича, - поять в жены рабу Божию Юлию?
      - Согласен, - ответил Кузьма Егорович, краснея.
      - Согласна ли ты поять в мужья раба Божьего Кузьму?
      - Mais oui, - ответила Жюли игриво, с чисто французскою грацией. Certainement!
      Народу в небольшом зальце кишело многие сотни. Над одной дверью была вывеска США, над другой - ИЗРАИЛЬ, над третьей - ФРАНЦИЯ, над четвертой - ПРОЧИЕ СТРАНЫ.
      Кузьма Егорович растерянно озирался в гудящей толпе, потом, обнаружив дверь, ведущую во Францию, направился к ней, но тут же был остановлен:
      - Куда, папаша?
      - Да я! - встрепенулся было Кузьма Егорович, но тут же и осекся. Мне только спросить, - сказал таким тоном, словно приучался к нему всю жизнь.
      - Всем только спросить! - понеслось из очереди.
      - У всех дети!
      - У всех через час самолет!
      - А кто! - поинтересовался Кузьма Егорович. - Как это! Кто последний во Францию?
      - Вон, папаша, - показали ему. - Видишь?
      Кузьма Егорович подошел к длинному, на десяток листов, списку, проставил очередную цифру 946 и рядом дописал: Кропачев. Потом вернулся ко французскому хвосту, спросил у того, кто на список указывал:
      - А у вас какой?
      Тот раскрыл перед Кузьмой Егоровичем ладонь, на которой изображена была цифра 72:
      - С позавчерашнего утра!..
      Но я хочу быть с тобой!
      Я хочу быть с тобой!
      Я так хочу быть с тобой
      и я буду с тобой!
      Никита и его ансамбль на деревянном митинговом помосте рядом с ортом Шереметьево-2 лирическую песню, которую мы услышали впервые на нном зимнем пляже. Вероника стояла рядышком и дирижировала вниз, где ая толпа народу, в основном - людей молодых, слушала песню с должным ргом. То здесь, то там из толпы торчали плакаты: ТОЛЬКО НИКИТА ЧЕВ СПАСЕТ РОССИЮ!, РОК - ЭТО СВОБОДА!, ДОЛОЙ ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТНИХ!, УЙТЕ ЗА РОК-ПАРТИЮ КРОПАЧЕВА-МЛАДШЕГО! - и несколько особенно тельных: ДО СВИДАНЬЯ, ПАПОЧКА! Самолеты, садясь и взлетая, перекрывали новенья песню гулом, но, когда не перекрывали, она доносилась и в й, суетящийся зал отлета!
      Аглая издали глядела на очередь к таможне, включающую Кузьму Егоровича, Машеньку, Жюли. Туда-сюда таскал тележку с чемоданами носильщик Равиль.
      - Но что я там буду делать?! - прямо-таки ужасался Кузьма Егорович, готовый, кажется, сбежать, как Подколесин.
      - Скажи дедушке, - обратилась Жюли по-французски к Машеньке, - что многие истинные коммунисты продолжали борьбу в эмиграции.
      - Бабушка говорит, - перевела Маша, - что многие истинные коммунисты!
      Никита с товарищами пел, Вероника дирижировала, поклонники кричали, свистели, хлопали, махали плакатами и фотографиями ребенка-Никиты в матроске на коленях тридцатилетнего отца!
      Аглая смотрела на Машеньку, Машенька - исподтишка - на мать взрослым печальным взглядом.
      - На что жить, на что жить! - передразнила Жюли по-русски. - Спроси у деда, сколько он получал, пока его не выгнали.
      - Дед, а сколько ты получал, пока тебя не выгнали?
      - Полторы тысячи, - ответил Кузьма Егорович ностальгически.
      - Сколько ж это выходит? - полувслух по-французски прикинула Жюли. Один к одному, что ли? Переведи дедушке, что самая средняя проститутка зарабатывает у нас больше за вечер.
      - У нас, кажется, тоже, - вздохнул Кузьма Егорович, и тут их позвали за перегородку.
      Никита влетел в зал.
      - Эй, отец! - крикнул. - Жди в Париже в составе правительственной делегации. Вероника гарантирует! - и помахал прощально.
      Вещи ползли сквозь рентген-аппарат. Таможенник выдернул большую сумку:
      - Что у вас тут?
      - Как что?! - возмутилась Жюли. - Белье, одежда!
      - Нет, вот это! - и таможенник, запустив в сумку безошибочную руку, извлек склеенный из осколков бюст Ленина.
      - Это! - засмущался Кузьма Егорович. - Это сувенир.
      - Не положено к вывозу, - отрезал таможенник и бюст отставил.
      - Как не положено?! - возмутился Кузьма Егорович. - Почему не положено?! Эта вещь не представляет художественной ценности. Вот - справка из Министерства культуры!
      - Потому что! - не нашелся что ответить таможенник. - Потому!
      Седовласый, наблюдая на мониторе прощальную сцену, раздраженно сказал:
      - Потому, осел, что мы отказались от экспорта революции!
      Москва, 1990 г.
      Я ОБЕЩАЛА, И Я УЙДУ...
      история любви и смерти
      "Я ОБЕЩАЛА, Я УЙДУ..."
      "ТИСКИНО"
      Москва, 1992 год
      Режиссер - Валерий Ахадов
      Композитор - Микаэл Таривердиев
      В главных ролях:
      ИРИНА - Елена Корикова
      АЛЕВТИНА - Ирина Акулова
      ЗЯТЬ - Игорь Пушкарев
      АНТОН СЕРГЕЕВИЧ, ВРАЧ - Олег Шкловский
      ВАСЕЧКА - Павел Семенихин
      ТАМАЗ - Зураб Макгалашвили
      МАТЬ ТАМАЗА - Софико Чиаурели
      ОТЕЦ ТАМАЗА - Бадри Барамидзе
      02.11.90
      Снега намело немного, и поверх его ветер со скоростью и визгом полунощного рокера гнал мелкую пыль. Здесь это называлось хакас.
      Впрочем, внутри, в белом кабинете городской больницы, воздух был тепл и недвижен - только оконные стекла мерзко позванивали под аэродинамическим напором ночной - в пять часов дня - наружи.
      Вертелись кассеты на стареньком "Репортере". Девушка в наушниках одну руку держала на оконном стекле, другую - с микрофоном - у рта, и последнее явно вызывало у интервьюируемого игривые ассоциации.
      - Но согласитесь, Антон Сергеевич, по нынешним временам совсем не обычно, когда ученый на взлете бросает московскую клинику, медицинскую академию!
      - Трехкомнатную на Садовом, - в тон, хоть и не без пародийности, вставил ученый на взлете - девушка метнулась микрофоном в его сторону, отпустив поневоле стекло, которое тут же зазудело особенно противно, пронзительно.
      - Хакас, - улыбнулась, как бы извиняясь за природу, и снова уняла рукою звон, перекрутила испорченный хакасом кусочек записи и продолжила, пытаясь по возможности восстановить ту, репортерскую, интонацию:
      - Ничего смешного, и квартиру тоже! Чтобы в глухом сибирском городке!
      - И-роч-ка! - перебил Антон Сергеевич и медленно пошел на девушку. Просто я сдуру женился на бляди. На бляди из провинции! Да еще прописал у себя. На Садовом!
      - Антон! ну что вы! опять! - девушка досадливо выключила запись.
      Нудно зазвенел хакас.
      - Мне ваше интервью - позарез. Музыкальная школа вот уже где! не педагог. А получится хороший материал - возьмут в штат на радио. Вы ж обещали!
      Антон Сергеевич не слушал, надвигался, бормотал:
      - Неразборчив, сам виноват. Вот и определил себе наказание: два года ссылки. Не разменяет квартиру - выгоню и все. С чистой совестью. Но увидев здесь, Ирочка, вас!
      - Интервью, Антон!
      - Иди ты со своим интервью!
      Девушка пыталась высвободиться из цепких, опытных рук, но так, чтобы по возможности не испортить отношений:
      - Войдут!
      - Кто войдет-то?! Половина шестого!
      Тут Антону удалось заглушить девушкин рот собственным, рука пошла под тонкий черный свитер к и впрямь притягательной большой груди.
      - Господи! - высвободила девушка лицо. - Разве не чувствуете: я в другом состоянии?!
      - Постой-постой, - продолжал, сопя, доктор и влек Ирину к покрытому клеенкой деревянному топчану. - Приляг, давай-ка вот тут расстегнем, на спинке!
      - Антон же!!
      - Дурочка! Я и не пристаю вовсе! Осмотрю просто, - а сам пытался выпутать лифчик из-под задранного свитерка. - Осмотрю, понимаешь?! Осмотрю! Как врач!
      - Погодите, Антон Сергеевич, - сказала Ирина холодно: ей, кажется, уже наплевать стало на сохранение отношений. - Если как врач - я сама, и принялась раздеваться. - До пояса или совсем?
      Антон смутился. Ирина ограничилась до пояса и улеглась на топчан:
      - Ну, давайте-давайте, осматривайте.
      Доктор подошел, явно сбитый с настроения, все же тронул - не удержался молочную железу. Тронул еще!
      - А ну вставай!
      - Что, осмотр окончен? - иронически осведомилась Ирина. - Можно одеться?
      - Нельзя! - почему-то вдруг заорал Антон Сергеевич. - Нельзя! - а сам уже мыл руки в углу, над раковиной, на ходу накидывал белый халат. Так, - принялся безжалостно мять нежную полусферу. - Что-нибудь чувствуешь? Вот здесь! Здесь? Здесь? Ч-чертова провинция! Сейчас бы томограф! Ну ничего. Главное, чтобы наверняка.
      Ирина оцепенело следила, как он достает, вскрывает одноразовый шприц, насаживает особую, страшную иглу, как, зафиксировав железными пальцами едва заметную, с горошину, шишечку, вкалывает с размаху - Ирина не ойкнула даже, губку не прикусила: словно бесчувственная! - высасывает нечто, на что и смотреть неприятно: кровь, жидкость какую-то - Ирина и отвернулась, чтоб не смотреть.
      - Рак? - спросила как бы невзначай и, не дождавшись ответа, добавила с вызовом: - Ну и отлично!
      - Куда уж лучше! - подтвердил Антон, проделывая с отвратительным содержимым шприца таинственные манипуляции.
      - Интервью закончим? - принялась распутывать дрожащими пальцами провода полураздетая девушка.
      - У тебя есть любовник?
      - А что?
      - Хорошо бы попробовать интенсивную половую жизнь. А еще лучше - забеременеть.
      - Уж не вы ль собираетесь помочь?
      - Прекрати истерику!
      - Истерику? - расхохоталась Ирина. - И перестаньте на меня орать!
      - Ты, главное, не волнуйся! скорее всего, и не подтвердится.
      - Еще как подтвердится, - шепнула Ирина.
      - С чего ты взяла?! - Антон Сергеевич понял, что наговорил лишнего.
      Ирина подставила ладошку под грудь, как бы взвесила:
      - Отрзать? Ха! Так я вам и далась!
      - Видывал я храбрых! - констатировал доктор. - А потом, когда поздно - в ногах валяются.
      - Успокойтесь. Я валяться не стану. А над первым вашим предложением подумаю. Побрейтесь и ждите.
      Антон машинально провел тылом ладони по и впрямь несколько колючей щеке, а Ирина, наскоро натянув свитер, в охапку схватив лифчик, шубу, шапку, магнитофон - вылетела из кабинета, из больничного здания, рванула, едва одолев напор хакаса, дверку "жигуленка", запустила мотор и взяла с места так, что машину аж развернуло.
      Погнала по улицам на бешеной - в контексте - скорости, тормозила с заносом, вызывала походя предынфарктные состояния у встречных и попутных водителей, проносилась то под кирпич, то под красный, пока вдруг - вырвало из рук баранку - не ударила машину задком об угол бетонного забора!
      Спрятала в ладони лицо. Посидела, приходя в себя. Выбралась наружу осмотреть повреждения. Потрогала смятое крыло, непонятно зачем подобрала, да тут же и бросила, пластмассовые осколки фонарика.
      Вернулась за руль и уже спокойненько тронулась с места.
      Театральная вахтерша кивнула Ирине как знакомой, и та пошла пыльными закулисными коридорами-переходами, поднялась в звукобудочку. За пультом сидел тощий пятидесятилетний бородач в подпоясанном свитере с кожаными заплатами на локтях.
      - А, Ириша! Привет. Заходи, - обернулся на мгновенье и снова уставился сквозь двойное звуконепроницаемое стекло в зал, на дальнем конце которого, на сцене, репетировали "Даму с камелиями".
      Душераздирающую сцену Маргариты Готье с отцом сожителя прервал вскочивший на подмостки режиссер, стал объяснять, показывать.
      - Музыку, Толя! - заорал вдруг истошно. - Дай этим бесчувственным ослам музыку!
      - Чувственный осел, - буркнул бородач и нажал на кнопку. В зал понеслась трогательная тема из "Травиаты". - Что с тобой? - глянул, наконец, на Ирину внимательнее.
      - Я, Толенька, уезжаю.
      - Куда? когда?
      - Насовсем.
      - Стоп, стоп! - донесся голос со сцены. - Толя, дай сначала!
      Толя включил перемотку, скрипки завизжали быстро и наоборот.
      - Холодно здесь, - поежилась Ирина. - Ветер. На юг, на юг, на юг!
      - А и правильно, - отозвался Толя, пустив скрипочки. - С твоими данными! Это мы прибываем сюда! на конечную. А тебе! Благословляю! - и сделал соответствующий жест.
      - Почему! на конечную?
      - Блестящий выпускник Ленинградской консерватории, - продемонстрировал Толя себя. - Автор симфонии "Слово о полку Игореве". Помнишь, у Чехова? Жизнь человеческая подобна цветку, пышно произрастающему в поле. Пришел козел, съел - и нет цветка.
      Ирина встала, пошла. Но задержалась в дверях:
      - Послушай, Толя. Анатолий Иванович!
      Тот обернулся.
      - Я тебе что, совсем не нравлюсь?
      - Ты?
      - Почему ты ни разу не попытался переспать со мною? Я ж тебе чуть не на шею вешалась.
      - Ирочка, деточка!.. - состроил Анатолий Иванович мину уж-жасных внутренних мучений. - Я старый больной человек. Неудачник. Живу в общаге. Бегаю утром по крыше - чтобы аборигенки не смеялись. А сегодня, развел руками, - дует хакас.
      - Я не жениться зову - в постель. Впрочем, конечно: ты благороден. Ты в ответе за всех, кого приручил. Потому, наверное, и недоприручаешь. Или, может, тебе уже нечем? Возрастные изменения?
      - О-го! - выразил Толя восхищение. - Злая! И не подумал бы!
      - Я не злая! Я красивая! Я самая красивая в этом городе! Не так? И самая девственная! Смешно?
      - Толя, Толя! ты чего, оглох?! - неслось истеричное режиссерово из зала. - Стоп! выруби!
      Анатолий Иванович, буркнув под нос:
      - Мейерхольд! - остановил скрипочки.
      Режиссер снова полез на сцену: показывать. Покрикивал, помахивал руками!
      - Так ты еще и девственница? - полуспросил-полуконстатировал Анатолий Иванович. - Как интересно! Или это! метафорически?
      - Фактически! - выкрикнула Ирина. - Тьфу! шут гороховый! - и побежала вон.
      Возле машины ждал-перетаптывался квадратный парень.
      - Опять? - спросила Ирина.
      - Чо ты тут делала?
      - А что, Васечка, нельзя?
      - Он у меня допрыгается, твой ленинградец.
      - Эх, был бы мой! Убьешь?
      - А мне не страшно: я уже там побывал.
      - Может, лучше меня убей?..
      - Не-а. На тебе я женюсь.
      - Точно знаешь?
      - Точно.
      - Ну и слава Богу.
      - Где тачку-то раскурочила? Сколько тебе говорили: не можешь - не гоняй. Крылышко отрихтуем, а вот фонарь!
      - А ты б, когда учил, меньше лапал, - я б, может, уже и могла! Ладно, инструктор, садись! Садись за руль и вези куда хочешь!
      - В смысле? - недопонял Васечка.
      - В том самом, - вздохнула Ирина.
      - Ну ты даешь!
      - Ага, - кивнула и заняла пассажирское сиденье.
      "Жигуленок" взвыл, вильнул задом, рванул за угол.
      Белые лебеди с гнутыми роскошными шеями плавали под полной луною, отражаясь от глади пруда у подножья таинственного замка.
      - Уйди, Васечка. Мне надо одеться, - сказала, не открывая глаз, лежащая на спине Ирина.
      - Ты чо, не останешься?
      Ирина чуть качнула головою.
      - Чо ж я мать тогда отправлял?
      Помолчали.
      - Ладно, я терпеливый, понимаю, - татуированный Васечка встал, собрал одежду, скрылся за ситцевой занавескою, отделяющей альков от горницы.
      Ирина села на постели.
      - Вот я и женщина, - выдохнула едва слышно. Отвернула лоскутное одеяло, посмотрела на расплывающееся по простыне кровавое пятнышко. - Фу, гадость. - Помяла ладошкою грудь, ту самую, в которой Антон Сергеевич, кажется, обнаружил опухоль.
      Подружка Тамарка, одноклассница, девица прыщавая и вообще некрасивая, работала на местной междугородной, в беленом толстостенном полуподвальчике старого, прошлого века еще, купеческого дома. Ирина подошла с задворок, прильнула к стеклу, присев на корточки - тамаркина смена! - и постучала.
      Тамарка обернулась, узнала подругу, обрадовалась, отперла черный ход.
      - Случилось чо?
      - Заметно?
      - Ничо не заметно.
      - А чо спрашиваешь? - и Ирина повесила долгую паузу. - Ладно, Тамарка, беги.
      - Ага. Постой, а чо приходила?
      - Завтра заскочу, завтра, - и Ирина исчезла.
      Тамарка стояла, недоумевающая, встревоженная, а в зальчике бухало, внушительно и невнятно:
      - Астрахань, Астрахань! Пройдите во вторую кабину. Пройдите во вторую кабину.
      Пока Ирина отпирала и открывала ворота, пес прыгал вокруг, пытаясь лизнуть в лицо, повизгивал восторженно.
      - Хватит, Пиратка, хватит! Н вот, - порылась в кармане, бросила сигарету. - Наркоман!
      Пират поймал лакомство на лету, отнес подальше, чтобы никто не отнял, принялся лизать, жевать табак.
      Ирина завела машину во двор, вошла в сени, едва не опрокинув фанерный лист с замороженными пельменями, проломила ковшиком лед, глотнула воды.
      В доме стоял храп и несло сивухой. Ирина брезгливо скосилась на комнатку, где спал зять. Сестра демонстративно не подняла головы от стопки тетрадок.
      - Полунощничаешь? - бросила Ирина как можно нейтральнее, проходя к себе. - Твой опять нажрался?
      - Сама-то где шляешься?
      - Так, - пожала Ирина плечами и скрылась за дверью, повалилась, не сняв пальто, на кровать, обернулась к стенке, на которой висел немецкий трофейный гобелен: шестерка белых лошадей несет во весь опор карету роскошная дама в окошке - а шевалье а la д'Артаньян на вороном скакуне пытается догнать!
      В дверь постучали. Ирина вскочила, принялась раздеваться со всею возможной беспечностью:
      - Войди!
      - Доктор твой приходил. Часа два дожидал.
      Ирина внимательно глянула на сестру: знает - не знает, сказал доктор - не сказал? Поняла: знает.
      - Подтвердилось?
      - Вот, - сестра достала из кармана лабораторное стеклышко.
      - Убери, - заорала Ирина. - Не хочу видеть!
      - Он тебя завтра с десяти ждет.
      Ирина взглянула на две фотографии на большом, накрытом салфеткою ришелье домодельном буфете: отца и матери: обе - в траурных рамках, перед обеими - вазочки с искусственными гвоздиками.
      - Алька! Сколько раз маме операцию делали? И сколько она прожила? Как ее всю измучили, изуродовали. Рентген, химия! А толку? Сама рассказывала, что из их палаты ни одна дольше трех лет не протянула. Ни-од-на!
      - Ей тогда больше сорока было!
      - Акселерация, - грустно улыбнулась Ирина. - А сколько папе делали переливаний, костный мозг пересаживали! Судьба, Алька, судьба! Наследственность!
      - Это, - сестра суеверно умолчала название болезни, - по наследству не передается.
      - Доктор сказал? - в иронии Ирины скользнуло пренебрежение к медицине.
      - Но бороться-то все равно надо! Обязательно бороться! Помнишь про лягушку в молоке?
      - Ты, Алька, как масло сбивать, ученикам рассказывай. А я уже взрослая.
      - Да я ж тебя!
      - Знаю-знаю. Выкормила. Ты мне как мать. Я тебе по гроб. Все, все, хватит! Спать хочу! Слышишь? уйди! хочу спать!
      Алевтина на мгновенье застыла в обиде и вышла, привалилась к изнанке двери, заплакала:
      - Все гордые: умирают, умирают!.. A я - дом тащи!
      Ирина же водила пальчиком по гобелену и шептала:
      - Ведь вы меня вывезете снова, правда? Вывезете, а?..
      03.11.90
      К утру хакас стих. Повалил мягкий, крупный снег. Ирина упихивала в багажник последние сумки. Пират носился возле.
      - Ну-ну, Пиратка, - потрепала Ирина собаку. - Вот тебе, сухой паек, полезла в карман, достала непочатую пачку, распечатала, аккуратненько разложила сигареты в будке. Пошла в дом.
      Прощально-внимательно огляделась. Взяла с комода отцовскую фотографию, спрятала в сумочку. Сорвала листок с календаря, написала наискосок: пианино можешь продать. Уезжаю на юг. Ира. Совсем было собралась выйти, но вернулась с порога, сняла со стены гобелен с каретою.
      Возле автомобиля стоял мрачный, похмельный зять.
      - Раненько, - сказала Ирина.
      - Молодая - учить-то! Куда загрузилась? - кивнул на заднее сиденье, на барахло.
      - Развеяться. Погреться. На юг.
      - В ноябре?
      - В ноябре, - ответила и уселась в машину.
      Зять стал перед капотом твердо, как памятник большевику.
      Ирина высунулась:
      - Отвали!
      - Тачку оставь и ехай куда хочешь. На юг она собралась. Разобьешь аппарат.
      - Машина моя! - крикнула Ирина, едва не плача. - Мне ее папа оставил.
      - Ага, твоя! Мы на ей весь огород тащим, весь дом! А ну выходи!
      Ирина щелкнула шпеньком-замочком, включила передачу.
      - Не выпущу, - сказал зять и еще глубже врос в землю.
      Ирина сжала зубы, прижмурилась и потихоньку отпустила сцепление. Зятя ткнуло капотом. Ирина притормозила. Родственник на карачках выполз из-под машины, поднялся, забарабанил по крыше. Ирина ударила по газу, оставила позади зятя, орущего на бегу:
      - Эй! фонарь-то где разъ..ла?..
      Когда Ирина выезжала из города, поневоле пришлось притормозить, чтоб выпустить с автостанционной площадки громоздкий ярко-красный "Икарус": шофер заложил руль недостаточно круто и тыкался туда-сюда, загораживая дорогу.
      Но Ирине наскучило ждать, и она, улучив мгновенье, заставила "жигуленка" буквально выпрыгнуть из-под огромных автобусных колес!
      03.11.90 - 09.11.90
      Долгого, с приключениями и встречами, поначалу - зимнего - пути: через пол-Сибири, через Урал и дальше: на юг, на юг, на юг! - достало б, пожалуй, и на целую повесть, но нас ждут нетерпеливо главные перипетии сюжета, потому длину одной только мелодии, нежной и печальной, той самой, что зазвучала из магнитолы, куда Ирина, разминувшись с "Икарусом", вставила кассету, - длину одной этой мелодии мы отмерим и на то, как затерянная, микроскопическая на фоне бесконечной тайги, ползла (Ирине казалось: летела) белая букашка по белому же извилистому тракту; и на то, как у подножья изъеденной тысячелетиями каменной бабы сорвалась (Ирина меняла колесо) машина с домкрата и содрала кожу с наманикюренного пальчика: горе, в сущности, пустячное, но не из-за него одного, видать, кричала Ирина звериным криком, била бессильными кулачками в холодную, равнодушную грудь земли; и на то, как в ночном коридоре грязной транзитной гостинички разбудил ее, тяжело спящую на диване, уголовного вида немытый жлоб и точно, больно - Ирина и сама не ждала от себя такой прыти получил по яйцам; и на то, как бросал жгучие взгляды - через зеркальце, под которым покачивался Микки-Маус, - красавец-майор, а лампочки на приборной доске не горели, ибо тащили "жигуленка" не полста с небольшим собственных его лошадей, а полтыщи танковых, на тросе, а сзади-спереди гудели, ревели, чадили, рыли траками снег остальные машины дивизии; и на то, как на крупном, перекресточном посту остановил гаишник, дернул наверх, в стакан, и, поизучав документы, сообщил:
      - Сестра ваша по всей линии такой шухер навела. Вот, телефонограмма, дословно: умоляю вернуться.
      - Это понимать так, что вы меня задерживаете? - испугалась, обрадовалась ли Ирина.
      - Вы совершеннолетняя, товарищ водитель, - пожал плечами мент. - Хотя сестра, тоже!
      - Тогда я поехала?..
      то, как отмечала день рождения на лесной опушке, вечером, в свете рников, и легкий ветерок колыхал, не задувая, два с небольшим десятка ьких свечек, утыкавших каравай; и на то, как вышла размяться у ска "Азия-Европа", рядом с которым высыпавшая из автобуса стайка тов фотографировалась на память и затянула сняться с ними, и Ирина в елканья затвора перекрестила, перечеркнула, похерила указательными стное свое личико; и на то, как две семерки взяли ее в тиски: слева и а, и эскортировали, гудя, а из окон высовывались с соответствующими ками молодые жеребцы; и на то, наконец, как открылось вдруг: именно ! - огромное, синее в этот по случаю солнечный день, вогнутое как чаша
      и дорога пошла по-над ним, крутясь и виляя; по сторонам выстроились но-голые, облезлые стволы эвкалиптов; слева, во двориках, в окружении неющей золотом листвы, росло что-то вечнотемнозеленое, пальмы даже; а а, совсем по кромке прибоя, полз бесконечный поезд, долго оставаясь по ению к ней, к Ирине, почти недвижным, покуда не отполз потихоньку , - длину одной этой мелодии.
      Но она закончилась. Кассета выскочила из магнитофонного зева. Ирина подвернула к заправке с надписью Абензин, полезла за кошельком и, как ни считала, как ни собирала по сусекам оставшиеся желтенькие да зелененькие, получалось литров на двадцать пять семьдесят шестого и - все!
      09.11.90
      Ирина медленно ехала по набережной, поглядывая по сторонам, но никто из тусующихся ей не казался, пока не привлекли внимания два жгучих брюнета, прямо на улице, возле врытого в песок пустынного пляжа шахматного столика, играющие огромными, по полметра, фигурами: один - страстно, другой - раздумчиво. То есть, внимание привлек именно раздумчивый. Она остановилась, понаблюдала и пропела милым чалдонским говорком:
      - Ребята, где тут у вас можно машину продать?
      Тот, который играл раздумчиво, тоже оценил Ирину вмиг и уже было двинулся к ней, как тот, который играл страстно, страстно же приятеля опередил.
      - Какие проблемы?! - сказал с легким южным акцентом и уселся в машину столь решительно, что приятелю поневоле пришлось вернуться к доске. Поехали, что ли?
      Ирине явно жалко стало, что помочь вызвался не тот, а этот, но ничего не оставалось делать, - разве, врубая передачу, бросить прощальный взгляд на одинокую фигуру у столика. И поймать ответный.
      - С какого года? - спросил тот, который играл страстно.
      - Я? - несколько удивилась Ирина вопросу, возвращаясь сознанием с пляжа в салон.
      - Что вы, мадмуазель! У вас не может быть возраста. Вы - чистая женственность. Вечная весна. Боттичелли. Я имею в виду аппарат.
      - Машина?
      - Машина-машина.
      - Папа ее покупал! мы правильно едем?
      Тот, который играл страстно, утвердительно хмыкнул.
      - Папа ее купил, кажется! ну да: в семьдесят восьмом. У нас раньше старая "Волга" была.
      - В семьдесят восьмом, говорите? И задок побит!
      - Это я на прошлой неделе! - попыталась оправдаться Ирина, но парень прервал:
      - Каждый изъян имеет свою цену. Потому боюсь: больше двенадцати вам, мадмуазель, за нее не дадут.
      - Двенадцать?! - обрадовалась Ирина.
      От парня не укрылась ее реакция.
      - Но запрашивать надо четырнадцать. Сюда, сюда, налево!..
      Несмотря на значительное расстройство чувств, Ирина успела проголодаться за безумный этот день и, обставленная сумками и чемоданами, с денежной пачкою на столике, ела не без аппетита в уличной кабине ресторанчика "Золотое руно".
      Веселая компания 3 + 3, решившая, вероятно, продолжить ужин на пленэре, вытаскивала из дверей накрытый стол, чему пытались противодействовать две официантки. Ирину привлек шум, и она мгновенно узнала среди парней того, который утром на пляже играл в шахматы раздумчиво.
      Компания, усмирив официанток взяткою, утвердилась-таки во дворе и продолжила пировать, а Ирине уже кусок не лез в горло. Она не выдержала, решилась: встала из-за столика, подошла, остановилась vis-а-vis к давешнему шахматисту. Тот поднял голову, улыбнулся в приятном узнавании:
      - Продали машину? Да вы садитесь, садитесь, - уступил место. - Володя! стул быстро!..
      Ирина ударила шахматиста по щеке.
      - Извините, - сказал тот, - но мне кажется: вы меня с кем-то спутали. Вот, - и достал из специального кожаного чехольчика визитную карточку с золотым обрезом. - Тамаз Авхледиани. Архитектор из Тбилиси.
      - Спутала?! - изумилась Ирина. - Может, это не вы играли там в шахматы?! Может, это не ваш приятель помог мне продать машину? Боттичелли!
      - Да я его! я его, правда, первый раз в жизни видел.
      - Ага, так я и поверила. Дурочка из провинции. Просте четырнадцать, обиженно передразнила давешнего страстного. - Официально оценим, остальное сразу же на руки! А потом, говорит, в милицию иди! Ты же оценку подписала!
      - Мамой клянусь, я его не знаю, - апеллировал Тамаз к приятелям и приятельницам, но Ирина, плача, возвращалась уже к своему столу.
      Тамаз неловко рассмеялся и стал разливать вино, рассказывая что-то по возможности весело. Ирина ковыряла вилкою в тарелке, приправляя котлету слезами. Однако, веселье получалось посредственное, Тамаз встал, приблизился к Ирине:
      - Сколько он вам недоплатил?
      - Разве в этом дело?! - ответила та. - Я б и за восемь! Я б и за шесть! Папа умирал - оставил. Только зачем обманывать?!
      - Сколько?! - переспросил Тамаз тверже.
      - Вот, - подвинула Ирина денежные пачки на край стола. - Можете забрать и их!
      Тамаз на глазок оценил сумму.
      - А обещал? Четырнадцать?
      Ирина нехотя кивнула.
      - Где вы остановились?
      Ирина продемонстрировала сумки-чемоданы:
      - Говорили: как оформим - довезут до гостиницы, помогут. А сами сели и укатили!
      - Пойдемте. Я вас устрою.
      - А как же ваши?.. - кивнула Ирина на тамазов стол.
      - Думаю: переживут. Не сразу, но! - и Тамаз взял с земли иринино барахло.
      - А, - махнула Ирина рукою. - Все равно, - и поднялась, повесила на плечо оставшуюся сумку.
      Когда они шли к выходу, Тамаз на минутку подвернул к своей компании.
      - А деньги, - сказал приятелям, - я с этого абхаза взыщу. Исключительно в интересах Справедливости.
      10.11.90
      Оттого, что большую тбилисскую квартиру мы ли впервые увидим, Ирина ли потом, позже вспомнит-вообразит в бликах прихотливого ночного освещения и в стремительном движении, сопровождающем проход Натэлы Серапионовны через две комнаты в третью, к особо пронзительно - из-за неурочности - трезвонящему телефону, дорогая обстановка, тусклое золото корешков книг, почерневшее серебро оружия на коврах, картины по стенам, - все это покажется еще сказочнее и роскошнее, чем есть на самом деле.
      - Тамаз? Это ты, Тамаз? Что случилось, мальчик?! - биологическая материнская тревога зазвучит в этих по-грузински сказанных фразах. - В Москве отец, в Москве. Вызвали. Зачем тебе отец? Что? Сколько? Десять тысяч? Где я тебе возьму к утру десять тысяч?! Попал в переделку? Абхазы, да?!
      - Только не вздумай как в прошлый раз приезжать, слышишь? - прокричит Тамаз в телефонную трубку уличного междугородного автомата неподалеку от ночного шумящего моря. - Я на себя руки наложу, если не перестанешь бегать за мной как за маленьким!
      Сладкая медленная мелодия будет сопровождать наших героев весь следующий день: и у карстового Синего озера, в чью бездну бросит Ирина камешек под нетерпеливым присмотром вертящего ключ таксиста; и на Рице, по ледяной воде которой поплывут они с Тамазом на лодке; и в вагончике-малютке подземки, влекущей в глубь Новоафонских пещер; и в самих пещерах, где, по настоянию Тамаза приотставшие от экскурсии, останутся они возле разноцветно освещенных сталактитов, а, когда группа отойдет достаточно далеко и подсветка погаснет, Тамаз в наступившей почти тьме попытается поцеловать Ирину, но та не дастся; и в пацхе, у стены-плетня, за столом, врытым в землю, где Тамаз не позволит Ирине выпустить рог с изабеллой, пока тот не опорожнеет, сам отрежет кусок от длинной ленты козлятины, коптящейся над очагом, покажет, как зачерпывать соус ткемали кусочком лаваша: красная капелька на ирининой руке; и когда!
      - Никогда! - засмеется Ирина, раскинув руки: не пуская в номер, и на тамазово:
      - Ну, чаю просто попьем! - останется непреклонна, и архитектор снова сдастся: - Ладно, - скажет, - в таком случае едем к моим друзьям; вечер продолжается.
      - Мы там будем одни? - спросит Ирина. - Поздно уже!
      - Что ты, дорогая! В этом доме всегда столько народу! Только мне надо по пути заскочить на почту!
      ь там, у тамазовых друзей, уступит национальному грузинскому мотиву, оторый архитектор, в окружении веселой, отхлопывающей такт компании ино внимание привлечет живое лицо немолодой женщины, особенно азартно й в ладоши;
      - Кто такая? - поинтересуется Ирина у соседа;
      - Гостья, из Парижа!)
      т эффектно, артистично танцевать что-то горское, но прервет танец: , внезапно, неожиданно, и, схватив Ирину за руку, потащит к выходу:
      - Ты была когда-нибудь ночью на маяке?
      - На маяке? - снова невпопад расхохочется Ирина.
      - Эй! куда вы?! - понесется им вслед.
      11.11.90
      Большой теплоход, сияющий огнями, разворачивался в миле от берега. Реликтовые сосны ровно шумели, дезавуируемые пунктиром маячного света. Ирина стояла, закинув голову, и глубоко всем этим дышала; Тамаз неподалеку пытался всучить червонец маячному смотрителю.
      - Пошли! - крикнул во тьму, договорившись. - Эй, Ирина!
      Она выпала из странного своего состояния.
      - Ничего не трогать! со стороны моря лампу не перекрывать! - по-армейски прикрикнул сторож, сторонясь от входа.
      Поднимаясь крутой лестницею, Тамаз тянул Ирину за руку. Наверху, на круговом балкончике, свет слепил почище фотовспышки, и глаза за недолгие мгновения темноты не успевали к ней привыкать.
      - Вот, - сказал Тамаз, доставая из многочисленных карманов кожаного пиджака пачки десятирублевок. - Торжественно вручаю. Справедливость одержала победу.
      - Не возьму, - ответила, помрачнев вдруг, Ирина.
      - Почему?
      Она качнула головою:
      - Значит, ты все-таки связан с ними, - и пошла к выходу.
      - Постой! - крикнул Тамаз. - Не веришь, да? Не веришь?! Ты же видела мои рисунки!..
      Ирина призадержалась.
      - Не знаю, - сказала, - я уже ни-че-го-не-зна-ю.
      - Не возьмешь, значит?
      Тамаз разорвал бандероль, пустил десятирублевки по ветру. Они, кружась как ржавые листья, разлетались вкруг маяка, то исчезая во мраке, то вспыхивая вновь - чем дальше, тем бледнее. Тамаз хрустнул следующей пачкою, пустил по ветру и ее. Полез за следующей!
      - Постой, - бросилась Ирина, удержала его руки в своих. - Покорил! Лучше потратим вместе. Как же тебе удалось-то? Там, наверное, мафия?
      - Мужчина должен иметь свои маленькие секреты, - улыбнулся Тамаз. Потом привлек Ирину и поцеловал.
      Она обмякла!
      Гобеленные кони стронулись вдруг с места и понесли карету вдаль. Шевалье во весь опор мчался вослед, ветер трепал перья на его шляпе, и Ирина в прерывистом свете заоконного маяка закусила указательный: ей стыдно было кричать, а удержаться она не могла. Зубы вдруг стиснулись так, что на пальце выступила кровь: красная капелька на белой коже!
      Восторг, наконец, несколько утих. Кони замерли. Ирина приразжала зубы.
      - Господи! что это было?! Что же это такое было?!
      - Любовь, - ответил Тамаз, приподнявшись на локте, глядя на Ирину с большой нежностью, хоть и не без довольства собою. - Больше ничего. Просто любовь.
      - Милый, единственный! - принялась покрывать Ирина лицо Тамаза поцелуями. - Счастье в гостинице. Как странно! как нелепо!
      - И все-таки ты должна за меня выйти!
      Мгновенно лицо Ирины стянула маска страдания.
      - Нет, - сказала женщина очень твердо. - Это невозможно. Нет-нет-нет! Да и зачем тебе?
      - Нет! нет! - передразнил Тамаз. - Опять - нет! По-чему?!
      - Мелодрама, - ответила Ирина. - Я должна умереть.
      - Все должны умереть! - не остыл еще от раздражения Тамаз, не научившийся покуда получать в этой жизни отказы.
      - Вот! возьми! потрогай! - положила Ирина его руку на заряженную смертью грудь.
      Он погладил, взял сосок нежной щепотью. Ирину снова начало забирать, и, с трудом пересиливая себя, она зашептала:
      - Нет. Погоди. Вот, здесь. Потрогай! Вот. Шишечка. Шишечка с горошину. Чувствуешь?
      Тамаз почувствовал.
      Снова привстал на локте. Посмотрел в лицо Ирины как-то недоверчиво.
      - Ты же грузин, - принялась убеждать она себя, его ли. - Тебе нужны дети. Я б одного, положим, еще и успела, но как я оставлю его сиротой? Сама так росла! И как взвалю на тебя свое умирание? Если б ты знал, как это некрасиво: умирать. Поверь, я видела! Ну, глупенький, - погладила Тамаза. - Теперь понимаешь? Полтора года. Или два. И я! уйду. Месяцев десять смогу! жить. Не дольше. А теперь поцелуй меня, слышишь?.. если тебе не! не неприятно! слышишь? Я хочу! я! хочу!
      12.11.90
      Тратить вместе они начали на рынке: Ирина запрокидывала голову, а Тамаз опускал в раскрытый, соблазнительный рот подруги то щепоть гурийской капусты, то дольку мандарина, набивал сумку поздним виноградом, орехами, фейхоа!
      - Напои меня вином и освежи яблоком, - хохотала Ирина, - ибо я изнемогаю от любви!
      ду осыпал лепестками роз, обрывая их с огромной красно-белой охапки!
      По дороге с рынка стояла древняя церковь.
      - Византийцы построили! - пояснил Тамаз. - Еще в одиннадцатом веке. Абхазы были тогда совсем дикими!
      - А сегодня? - зачем-то пошутила Ирина.
      - И у меня есть гипотеза, - подчеркнуто не расслышал Тамаз иринин вопрос, - что по древнему обычаю они пролили в фундамент человеческую кровь. Убили кого-то, чтоб храм стоял тверже.
      - А может, они правы? - вдруг погрустнела, посерьезнела Ирина. - Гляди: ведь стоит!
      14.11.90
      Ирине воображалось, что, рассмотрев его с брезгливым вниманием, Реваз Ираклиевич бросил свидетельство о браке на скатерть.
      - Ты - князь! - провозгласил. - Единственный наследник рода Авхледиани.
      - Тебя не поймешь, папа, - ответил Тамаз. - То ты член ЦК, то снова князь!
      - Молчать! - стукнул Реваз Ираклиевич ладонью по столу.
      Тамаз притих. Вошла прислуга с десертом. Возникла пауза.
      Натэла Серапионовна, с некоторой опаскою поглядывая на супруга, потянулась через грязные тарелки за свидетельством, принялась изучать.
      - Была б хоть из Москвы, из хорошего дома, - сказала.
      Реваз Ираклиевич выразительно посмотрел в сторону прислуги, которая как-то специально замешкалась в дверях и которую этим взглядом сдуло как ветром.
      - И вдобавок ты - трус!
      - Трус? - переспросил Тамаз.
      - Конечно: сбегал, зарегистрировался, чтобы поставить нас перед фактом. Исподтишка!
      Неимоверный вид на сказочный Тбилиси из окна-фонаря высоко стоящего ателье, да высокая информационная насыщенность, вообще свойственная мастерским скульпторов, художников, архитекторов ли, а тут усугубленная тем, что хозяин - малознакомый возлюбленный, - на первых порах защитили Ирину от ощущения унизительного одиночества, в котором оставил ее Тамаз, уехав разговаривать с родителями.
      Душою той мастерской были церкви: рисунки, макеты, проекты!
      Налюбовавшись вдоволь и ими, и заоконной панорамою, Ирина завернула в спаленку, окинула хозяйским взглядом, пошла в прихожую, распаковала чемодан, и, отыскав на кухне ящичек с домашним инструментом, принялась прибивать-прилаживать над тахтой гобелен с каретою!
      - Зачем?! - рвал с шеи Тамаз золотой крестик, - зачем вы навесили его на меня?! Ей! ей жить год осталось, полтора! Потерпте, в конце концов! Вид сделайте!
      - А если ребенок? - спросил отец. - Кому нужен внук с дурной наследственностью?
      - Да не будет у нас детей! - выкрикнул едва не сквозь слезы Тамаз. Не будет! Она обещала!
      - Она! - передразнил отец. - Кто из вас мужчина, что-то не разберу. Она?
      - Вы сами! сами не даете мне стать мужчиной! Вы доведете меня, доведете!.. - и Тамаз побежал через всю квартиру, заперся в своей комнате.
      Мать припустила следом.
      - Натэла! - безуспешно попытался остановить ее отец, потом встал, прошелся, повертел свидетельство о браке, направился к тамазовой двери.
      - Тамаз, мальчик, - подвывала под нею Натэла Серапионовна.
      Отец отстранил ее, постучал сухо и требовательно:
      - Открой. Поговорим как мужчина с мужчиною.
      Тамаз, видать, услышал в тоне отца капитулянтские нотки, щелкнул ключиком. Реваз Ираклиевич вошел, сел к столу, показал сыну на стул рядом. Натэла Серапионовна стояла на пороге.
      - Уйди, мать! - прикрикнул Реваз Ираклиевич. - Значит, говоришь: больна неизлечимо? - переспросил, когда они остались одни.
      - Конечно, папа!
      - И дольше двух лет не протянет? врачи обещали?
      - Даже меньше! Скорее всего - меньше!
      - И детей, клянешься, не будет?
      Натэла Серапионовна стояла у дверей, подслушивала, а сквозь щель другой двери подсматривала за Натэлой Серапионовною прислуга.
      - Клянусь!
      - Хочешь испытать себя, да, сынок? - Реваз Ираклиевич внимательно вгляделся в глаза Тамаза. - Хочешь сделать добрый поступок? Хочешь, чтоб она умирала не в одиночестве?
      - Н-ну да, папа, - замялся Тамаз. - Но дело не только в этом. Мне! Мне, знаешь, очень хорошо с нею! - и Тамаз покраснел. - Ну, ты понимаешь!
      - Понимаю-понимаю, - подтвердил Реваз Ираклиевич. - Есть женщины, на которых у мужчины почему-то особенно стот.
      Тамаз смутился.
      - Чаще всего именно такие женщины нас и губят. Только не сболтни матери!
      - Что ты, папа!
      Повисла пауза: несколько более интимная, чем хотелось бы Тамазу.
      - Н-ну! коль два года, - прервал ее, наконец, Реваз Ираклиевич. Ладно, сынок! Ты, в конце концов, достаточно молод. Испытай!
      - Спасибо, - пролепетал Тамаз.
      - Но уж если взялся, - добавил отец строго, - не вздумай бросить, когда она станет беспомощной и некрасивой! Такого малодушия я тебе не прощу!
      - Нет, папа. Не брошу! - отозвался Тамаз торжественно.
      Натэла Серапионовна едва успела отскочить, чтобы не получить дверью по лбу.
      !Сказочный Тбилиси за окнами глубоко посинел, украсился огоньками. Ирина сидела в кресле, напряженная и недвижная. Потом резко поднялась, зажгла электричество, стала сдвигать, сносить в одну линию холсты и планшеты, чистые и заполненные: проектами, рисунками, живописью. Церкви, портреты, пейзажи! Выдавила на палитру целый тюбик первой попавшейся краски. Взяла кисть. И метровыми буквами, по всем планшетам и холстам, написала: Я ХОЧУ ЕСТЬ. Поставила жирный восклицательный знак. Оделась. Взяла сумочку. Вышла из мастерской, хлопнув дверью с автоматической защелкою.
      Хоть и по-грузински было написано, Ирина поняла, что небольшая, консолью над улицей вывеска обозначает кафе, скорее всего - кооперативное, и вошла внутрь. Лестница, которая несколькими ступенями вела вниз, освещалась едва-едва: таинственно.
      Миновав прорезь тяжелых бордовых портьер, словно на авансцену попав из-за занавеса, Ирина оказалась в еще более скупо и загадочно освещенном подвальном зальчике, стойка-бар которого под сравнительно ярко мигающим аргон-неоном тянула к себе автоматически, композиционно.
      Ирина с ходу умостилась на высокий насест:
      - Не покрмите?
      Бармен сделал круглые глаза и повел ими в сторону и назад. Ирина отследила взгляд и наткнулась на крутого мэна, двумя руками держащего огромную пушку. Пушка - Ирина поинтересовалась - сторожила шестерых, стоящих, опершись на нее полуподнятыми руками, у задней стены.
      Крутой мэн оценил Ирину и взглядом же, разве добавив легкий, нервный кивок - послал назад, к выходу. Тут Ирина заметила, что у портьеры, с внутренней ее стороны, стоит еще один мэн, не менее крутой, с коротким автоматом в руках - тоже направленным на тех шестерых.
      Ирина осторожно, как по льду, скользкому и тонкому, сделала несколько шагов и, только очутившись на лестнице, перевела дух.
      - Что ж это такое? - подумала. - Захват? Грабеж?
      Черная "Волга" неподалеку от входа - с госномерами и всякими там антеннками - подсказала, что скорее всего - захват!
      Такси еле тащилось по поздневечернему, шумному и цветному, проспекту Руставели. На заднем диванчике полусидел Тамаз, влипнув в окно, пристально вглядывался в сумятицу тротуарной жизни.
      - Стой! - сказал водителю, а убедясь, что ошибся: - Поехали. Только потихоньку. Медленно! Медленно!
      - Я из-за тебя все сцепление пожгу, - вполголоса огрызнулся водитель.
      Заскрипели тормоза. Тамаз ткнулся в переднее сиденье от резкой - даже на малой скорости - остановки.
      - ***, - выругался по-грузински русский водитель. - Дура сумасшедшая! - они, оказывается, едва не сбили именно Ирину, переходящую улицу с горячим хачапури в руке, засмотревшуюся на что-то особенно привлекательное в пульсирующей атмосфере центра города.
      Тамаз открыл дверцу, выскочил, схватил Ирину за руку, повлек к такси.
      - А если б у нас не было Проспекта Руставели?! - улыбнулся. - Где б я искал тогда любимую жену, пропавшую без вести в день регистрации? улыбнулся и попытался поцеловать.
      Ирина не сопротивлялась, но и не общалась с супругом.
      - Поехали, - обиженно бросил Тамаз водителю и замолчал на некоторое время. Потом спросил: - Поела?
      - Спасибо, - холодно ответила Ирина.
      - Я, между прочим, такую баталию выдержал! Ты знаешь, что мы венчаемся?
      Ирина молчала.
      - И свадьба будет.
      - Рассказал им, что я умру?
      Водитель с любопытством поглядел в зеркало заднего вида. Тамаз смолчал, потупился. Ирина отодвинулась, вжалась в угол.
      - Направо, - скомандовал Тамаз. - Здесь останови.
      Машина скрипнула тормозами. Тамаз расплатился. Вышел слева, обогнул перед капотом, открыл иринину дверцу. Взял жену за руку, потом под руку, повлек наверх, в мастерскую.
      - Подожди минутку, - остановил перед входом, сам скрылся внутри.
      Через мгновенье распахнул дверь: voila! - и несколько отступил в сторону, чтобы понаблюдать за действием подготовленного эффекта.
      Общего света в мастерской не было, только несколько разноцветных прожекторов бросали узкие, мощные лучи на постаментец в центре, поддерживающий старинное резное кресло, на котором эффектно, играя складками и бисером, расположилось белое атласное платье. Работы - по первому ощущению - начала века. Стиль модерн.
      - Подвенечное платье прабабушки.
      Трудно было не оттаять Ирине.
      А Тамаз, выждав, сколько - почувствовал - надо, подкрался сзади, обнял жену, принялся ласкать все ее тело!
      Одежды под ласками спадали как бы сами собою. Голова у Ирины закружилась: платье, прожектора, храмы из полутьмы - все поплыло куда-то, а шевалье - хотя кони несли карету во весь опор - приближался неотвратимо, и вот уже поравнялся с каретою.
      Ирина улыбнулась преследователю, а он взмахнул рукою с неизвестно откуда взявшейся плеткою и ударил красавицу по лицу. Она вскрикнула, растерянно схватилась за щеку, на которой вспухал красный рубец.
      Крики, звериные, первозданные, подобные тем, недавним, в степи, хоть и подвели к ним вовсе, кажется, другие дорожки, понеслись, ничем не смягченные, ибо Тамаз удерживал иринины руки нежно, но цепко: ни палец не закусить, ни кулачок: а и понятно: что может быть приятнее мужчине, чем услышать это, разбуженное, вызванное вроде бы им самим?!.
      - Господи! Тамазик, - выдохнула Ирина. - Как же я тебя люблю. Больше жизни!
      15.11.90
      Они стояли на Мтацминде.
      - Вон там, видишь? вон - пустое место, рядом с канатной дорогою. Здесь станет новый храм. Первый новый храм в Тбилиси за восемьдесят лет. И если мне повезет, если я выиграю конкурс!
      - Ты победишь, Тамазик, - влюбленно подхватила Ирина.
      - Если я выиграю конкурс - это будет мой храм.
      - Твой храм? - раздумчиво протянула женщина, словно легкий порыв переменившегося вдруг в направлении ветра, переменил и ее настроение. - А чью, интересно, кровь прольешь ты в фундамент! своего храма?
      25.11.90
      Сценарий и режиссура церковного венчания придуманы давно и не нами стоит ли дилетантскими ремарками описывать то, что тысячу раз видано каждым: не в натуре, так по телевизору или в кино, a не видано, так читано? Заметим разве, что народу собралось не так уж мало, хоть и не битком, что и Натэла Серапионовна, и Реваз Ираклиевич держались с большим достоинством, а по отношению к невестке с некоторою даже приветливостью (чуть, может, надменной); что Ирина была бледна и умопомрачительно хороша в платье модерн прабабушки Тамаза; что зажгли много свечей и выключили электрические люстры! И еще: не рискнем умолчать (даже приведем его дословно) о коротеньком, шепотом, диалоге, случившемся прямо перед аналоем, за мгновенье до собственно венчанья:
      - А можно ли, Тамазик? ведь я некрещеная. Я пела в церковном хоре, a сама!
      - Некрещеная? - обеспокоился Тамаз. - Что ж раньше молчала? - но, поведя быстрым смышленым взглядом вокруг и не рискнув даже представить, что за скандал разразится, огласи он вдруг свежую новость, шепнул: - Ничего. Не важно. В конце концов, все это ритуал, не больше. Бог простит.
      Служба шла по-грузински. По-грузински же Ирина ответила и свое да - с подсказки Тамаза.
      Может быть, из-за великолепия квартиры родителей Тамаза, которое не могло не подавить Ирину (да у нее, скажем прямо, были и прочие причины для неважного настроения), и гости, и хозяева: кто в шумной суете заканчивая последние приготовления к застолью, кто - степенно беседуя-покуривая в его ожидании, - показались ей собравшимися скорее на похороны, и взгляды, которые она, виновница торжества, на себе ловила, были (или воображались ей) полными столь скорбного сочувствия, что она (Тамаз, как назло, решал неотложные какие-то проблемы с вином) не выдержала, скрылась в ванной, где, пристально вглядываясь в отражение, пыталась угадать знак смерти, столь поразивший гостей, и молодую долго, наверное, разыскивали, прежде чем разыскали, наконец, и усадили в середину стола рядом с молодым!
      Уже стемнело, играли хрусталем люстры, и Ирина увидела роскошный этот пир как бы извне: словно картину в раме, словно сквозь уличное, без переплета, не пропускающее звука окно, - и медленно отлетала дальше и дальше под давнюю музыку пицундских прогулок, пока окно не уменьшилось до неразличимости с другими светящимися тбилисскими окнами!
      29.11.90
      На месте будущего храма рыл канаву бульдозер, оживленно копошились строители; неподалеку, через складку между холмами, весело играя под утренним солнцем, ползали вверх-вниз яркие вагончики канатной дороги.
      Тамаз горячился, кричал на лысого человечка с усиками под Микояна, прораба, что ли:
      - Какой ресторан?! Какой может быть ресторан?!
      - Итальянский, - хладнокровно отвечал что ли прораб.
      - Я тебе уже объяснял: у нас национальная программа! Храм! Возрождение! Ты грузин или не грузин?! Ты, спрашиваю, грузин?! - тыкал Тамаз указательным в грудь лысого.
      - А чего ты на меня орешь? Т, что ли, землю выделил? Мое вообще дело маленькое!
      - А у нас у каждого - дело маленькое. Потому мы все и в дерьме!..
      !И вдруг перетянутая струна несущего троса с глухим стуком - чеховская бадья в шахту - лопнула. Два вагончика, как раз поравнявшиеся во встречном движении, ухнули, смялись, ударясь друг о друга и об огромный валун, перевернулись раз-другой - из одного при перевороте вылетело, откатилось на десяток метров тело женщины в желтом иринином плаще - и замерли искореженной грудой металла, наткнувшись на каменное препятствие. А туда, вниз, к ним, катил кубарем верхний, переполненный, только-только отошедший от конечной.
      Тамаз смотрел за всем этим несколько ошарашенно, пока вдруг безумная мысль не посетила его. Сорвавшись с места как скаженный, через овраг, через какую-то свалку, обдирая одежду и кожу, ринулся он к месту катастрофы.
      Завыли сиренами милицейские машины и "скорые", подкатив и к верхней площадке, и к нижней. Люди в халатах, в формах, в штатском - одни сыпались вниз, другие - карабкались наверх. А Тамаз: измазанный, запыхавшийся, в крови, - надвигался с фланга.
      Милицейские все же опередили, стали заслоном. Тамаз пробивался сквозь них, бешеный, кричал:
      - Пустите! Там моя жена! Слышите?!
      И прорвался.
      Груда трупов и умирающих привлекла его внимание - и то смазанное, поверхностное, - после того только, как он убедился, что та женщина - вовсе не Ирина. Да и странно: как он мог перепутать? - сходство, если и существовало - самое поверхностное, отдаленное.
      Псевдоирина была непоправимо мертва, хотя внешне в ней ничего, кажется, не нарушилось: разве голова вывернута как-то не вполне естественно.
      Тут уже суетились люди с носилками, вязко плыли стоны, летели короткие распоряжения. Тамаза несколько раз отталкивали с дороги: он всем мешал. Ноги были как ватные. Следовало собраться с силами.
      Архитектор, тяжело дыша, опустился на землю.
      - Что с вами? - развернул его кто-то в белом. - Ранены?
      - А? - дико спросил Тамаз. - Нет! нет, извините! Я! Я проходил мимо! Вот она, - кивнул за спину, - кровь в основании храма!
      - Что? - не понял медик.
      - Извините, - ответил Тамаз, встал, побрел прочь, потом свернул, принялся карабкаться наверх.
      По мере того, как утихало нервное потрясение, возвращалась тревога, придавала энергии несколько, может быть, даже неестественной. Выбравшись на улицу, Тамаз бросился к автомату. В карманах не оказалось двушки, но это было не так существенно: главное, чтоб на том конце провода сняли трубку.
      Сигналы, однако, летели в пустоту, и тревога усилилась почти до только что испытанной. Тамаз выскочил из будки, буквально бросился под колеса грузовика.
      - Старик! - крикнул водителю. - Срочно! Жена умирает!
      Грузовик прыгал по тбилисским мостовым, Тамаз сидел рядом с шофером: побелевший, закусивший губу. Наконец, остановились возле мастерской.
      Тамаз взлетел по лестнице. Придавил кнопку звонка, а другой рукою лихорадочно шарил в кармане, откапывая ключи. Справился с замком. Влетел в прихожую.
      - Это ты, Тамазик? - легкий, нежный, светлый, как-то даже оскорбительный применительно к тамазову состоянию голосок донесся из ванной. Как кстати! иди сюда! потри мне спинку!
      Тамаз сбросил куртку прямо на пол, разгладил ладонью лицо, вошел в ванную. Ирина, зажмурясь от удовольствия, нежилась, только что не мурлыкала, под одеялом теплой пены. Тамаз оперся об косяк и молчал.
      Приоткрыв глаза, Ирина встревожилась:
      - Что с тобой, миленький?
      - Пустяки, - ответил Тамаз. - Упал. Н-ничего особенного, - и, надев на грязную, в крови, руку бело-розовую банную варежку, сильно провел по ирининой спине.
      - Тихо, сумасшедший! Обдерешь!..
      - Ах, ты боли боишься? - сказал Тамаз с очень вдруг усилившимся акцентом. - А моей боли ты не боишься?! Ты подумала, как я теперь буду жить один?! Умирать она собралась! Как красиво! как романтично! Да знаешь ли ты, что такое смерть?!
      - Чего бесишься? - прикрикнула в тон Ирина. - Может, я и не умру теперь вовсе. Может, любовь сильнее!
      - Еще как умрешь! Как миленькая! Страшно! По-настоящему! Любовь сильнее, - передразнил. - Начиталась сюсюканий! - и, больно схватив Ирину за руку, выдернул ее из воды, вытолкал в комнату, бросил на диван Ирина оставляла клочья пены повсюду, словно Афродита.
      - Одевайся! - стал швырять тряпки без разбора, кучею. - Одевайся! Едем к врачу!
      - Конечно, милый, - сказала притихшая Ирина, прикрываясь тряпками. Только успокойся, - но Тамаз, имевший другую установку, продолжал, как если б Ирина ответила не да, а нет:
      - Хочешь лежать в гробу куколкою!? Так вот того не допущу я!
      - Но да, милый, да!
      - В гробу куколок не бывает - только трупы!
      - Да!
      - И я тебе умереть не дам.
      - Да!
      - Ты распоряжалась собою, пока не вышла за меня!
      - Милый, - взяла Ирина мужа за руку. - Принеси, пожалуйста, полотенце.
      Тамаз очнулся, пошел в ванную.
      - Что мне надеть? - спросила Ирина вдогонку.
      - Ничего, - ответил Тамаз после паузы. - Ты была совершенно права, что не дала себя резать этим коновалам. Мы едем во Францию.
      - Куда-куда? - рассмеялась Ирина шутке мужа.
      - В Нормандии живет дядя. Кинорежиссер. У него конный заводик и! прочее.
      - Может, не надо, милый? Я слышала, там операции безумно дорогие. Кто я твоему дяде? Кто ему даже ты?!
      - Ты не знаешь грузин! - почти обиделся Тамаз.
      - Знаю, милый, знаю. Я за грузином замужем. Но давай как-нибудь уж здесь! Своими силами! не одалживаясь!
      - Почему одалживаясь? Почему сразу одалживаясь? Он приезжал недавно, взял пару моих проектов. Тебе в это трудно поверить, но твой муж действительно талантливый архитектор. Он мне предлагал деньги сразу, я не взял, а теперь! Ну, что смотришь? Что смотришь? Даже среди грузинов я не встречал идиотов разбрасываться валютой просто так. Принеси-ка телефон. Набери международную. - И назвал номер.
      - Увидеть Лондон и умереть? - спросила Ирина.
      - Что? - не понял Тамаз.
      - Детектив! Детектив так называется, - и Ирина достала из-под кресла потрепанную книжицу.
      03.12.90
      Машина была тяжелая, дорогая, шикарная. Вел шофер в форменной фуражке. Ирина отодвинулась от мужа, забилась в угол заднего дивана, не глядела по сторонам.
      - Чего киснешь? - спросил Тамаз. - Франция!
      Ирина пожала плечиками.
      - Хчешь за руль?
      - Я? - удивилась-загорелась Ирина. - Неужто позволит?
      Тамаз выдал пулеметную очередь французских слов. Машина остановилась. Водитель вышел, распахнул дверцу перед Ириною, потом, когда та заняла его место, закрыл. Сам обошел капот, уселся рядом. Что-то Тамазу сказал.
      - Спрашивает, имела ли ты дело с автоматической коробкой? Надо просто перевести вперед этот рычаг.
      - Не хочу! - снова скисла Ирина. - Не надо. Мне не интересно!
      04.12.90
      !В сущности, это был бесконечный монолог о лошадях: о тонкостях разведения, о породах, о ценах, о чем-то там еще! А произносил его дядя то ранним серым зимним утром, на нормандском берегу, любуясь и впрямь безумно красивым табунком, скачущим по кромке прибоя; то на конной же прогулке - втроем - и странно даже было, как Ирине, впервые катающейся верхом, удается так ловко держаться в седле, ловко, но равнодушно; то во дворе конного заводика, на выездке; то за ужином при свечах (мужчины в смокингах, Ирина в декольте), внутри огромного дома, стилизованного под старинный нормандский!
      Ирина, слушавшая с подчеркнутой вежливостью, все ж, наконец, не выдержала, перебила:
      - Шалва Георгиевич, извините. Все это безумно интересно. Но! Тамаз рассказывал, зачем мы сюда приехали?
      Шалва Георгиевич посмотрел на новую родственницу странным, холодноватым взглядом:
      - Я дал ему денег. Мой доктор - не специалист. Не вызывать же из Парижа. Отдохнете и поезжайте.
      - Да не устали мы вовсе! - выкрикнула Ирина. - От другого устали!
      Дядя посмотрел еще холоднее:
      - Поезжайте завтра с утра.
      - Я сейчас хочу, сейчас же, сейчас! - выкрикнула Ирина.
      - Сейчас? - повторил дядя и уставился на окно, за которым бился ночной ветер, потом на старинные настенные часы. - Сейчас мой водитель уже! Но если вы готовы ехать сами, берите "Ягуар" и! - и встал из-за стола, вышел из комнаты.
      - Как ты себя ведешь?! - напустился на жену Тамаз. - Как ты себя ведешь?
      - Как он себя ведет?! - возразила Ирина. - И где твоя независимость?!.
      Ветер бесновался почище хакаса. Они проезжали курортный городок. Одно здание сияло огнями.
      - Что здесь? - спросила Ирина.
      - Казино, - буркнул Тамаз.
      Ирина резко затормозила, сдала назад, вышла, приказывающе-приглашающе кивнула мужу!
      - На зеро выпадает раз в тысячу лет! - ужаснулся Тамаз, глядя, как выгребает Ирина из бумажника последние деньги и сует их в кассовое окошечко.
      - Это твои деньги? Твои? А обратные билеты у нас, кажется, есть.
      - Да пожалуйста, ставь на что хочешь! Только ведь! операция!
      - Вот пускай Бог и подскажет!
      Крупье произнес положенные слова и пустил шарик. Он поскакал, попрыгал и, по законам жанра, остановился, естественно, на зеро. Крупье погреб лопаточкою груды фишек в сторону Ирины.
      - А теперь? - спросил оторопевший Тамаз. - На что ставим теперь?
      - А теперь - хватит, - отрезала Ирина, сгребая фишки в сумочку, - поехали!
      - Так везет же! - изумился Тамаз.
      - Это-то и печально!
      05.12.90
      На Монмартре было холодно, дул ветер, что не мешало доброму полутору десятку художников со всего, казалось, света сидеть вокруг Ирины и рисовать ее.
      Один из них, рыжий, отложив карандаш, сказал:
      - Может, хоть улыбнешься? - и, видя, что Ирина не понимает языка, продемонстрировал.
      Ирина послушно растянула рот.
      - Нет, - объяснил рыжий. - Глазами, - и, бросив в раздражении карандаш, обеими руками ткнул себя в глаза.
      Глазами у Ирины не получилось, и рыжий свой рисунок разорвал.
      Тамаз тем временем расплачивался с остальными, собирал портреты.
      - Развесишь по мастерской, когда я?.. - спросила Ирина, не договорив: умру!
      Они стояли во дворике приемного покоя L'Hotel Dieu, растерянные, не зная ли, не решаясь, куда ткнуться.
      Вкатила скорая. Санитары понесли носилки, на которых, прикрытая простынею, лежала мертвенно-серая красавица мулатка. Из кабины выбралась женщина-врач, бросила пару слов дежурному и тут обратила внимание на нашу парочку, улыбнулась и, подталкивая узнавание, ударила в ладоши раз-другой в характерном ритме того, пицундского, танца, притопнула ножкою.
      - Какие встречи! - сказала, когда и Тамаз, и Ирина, наконец, улыбнулись. - Меня звать Анни!.
      Санитар катил по бесконечной древней галерее каталку с мулаткою, которую сопровождала докторица, а Тамаз и Ирина сопровождали в свою очередь ее.
      - Дура! - кивнула на каталку Анни. - Не ценит жизни! Вогнала в вену тройную дозу омнопона.
      - Омнопон? - вылущила Ирина из невнятной ей французской речи знакомое словцо.
      - Mais oui, oui, - улыбнулась врачиха.
      - Самоубийца, - пояснил Тамаз. - Грешница. А откуда ты знаешь этот! ну как его?
      - Омнопон? - напомнила Ирина. - Сильное обезболивающее. Я папу целый месяц колола. Перед смертью.
      - Сама? - удивился Тамаз мужеству жены.
      - А у нас пока медсестру дождешь!
      - Она говорит, - перевел Тамаз для Анни, выказавшей на лице заинтересованность, - что колола отца, когда он умирал.
      - Mais oui, oui! - согласилась та. - Как и во всем на свете, тут главное - доза.
      - Она говорит, - сказал Тамаз, - что главное - доза.
      - И все-таки удивительно, - кивнула француженка в сторону мулатки. С одной стороны, самообладание: надо ж в такой момент в вену попасть! С другой - непонятная в самоубийце страсть к комфорту.
      - К комфорту? - переспросил Тамаз.
      - Самая приятная смерть, - сказала Анни. - Сладко засыпаешь. И - эстетичная.
      - Она что, уже умерла? - побледнела Ирина.
      - Quoi?
      Тамаз перевел.
      - Пока нет. Может, и вытащим! - качнула врач головою с некоторым сомнением.
      - Что она сказала? - напряглась Ирина.
      - Что вытащат.
      - Нет, перед этим.
      - Что это самая приятная смерть. Как будто сладко засыпаешь. И самая эстетичная. Только это она говорит чушь!
      "Рено" Анни медленно ехал по главной улице Saint-Genevieve du Bois, Ирина с Тамазом на "ягуаре" следовали сзади.
      - И чего мы к ней потащились? - ворчала Ирина. - Сидели б да ждали результатов.
      - Раз она сказала, что ей позвонят! Смотри как красиво!
      Городок и впрямь был очень собою хорош, и в другой раз Ирина, конечно, заметила бы это. "Рено" свернул направо, наверх.
      - Старый город, - перевел Тамаз надпись.
      "Рено" остановился.
      - Ну вот, - гордо сказала Анни у двухэтажного коттеджа красного кирпича. - Тут я и живу! - И добавила по-русски: - Будьте как дома.
      Ирина лежала поперек широченной кровати в гостевой комнате и переключала телевизионные программы туда-сюда. В дверях появился Тамаз:
      - Ты точно не хочешь есть?
      Ирина только качнула головою.
      - Ты б видела, что за ужин приготовила Анни! Оливки, фаршированные анчоусами! Форель с луком! Маринованная лососина! А какое вино! А у тебя как назло пропал аппетит!
      - Ты издеваешься надо мною, Тамаз, да? - спросила Ирина.
      - Почему издеваюсь? Ах! Я совсем забыл сказать: звонили из клиники. Ты совершенно здорова! Слышишь! Совершенно здорова! - и Тамаз бросился к Ирине, поднял ее на руки, закружил.
      Улыбающаяся Анни стояла в дверях:
      - Не так уж и совершенно! Ты забыл, что ей надо обратить серьезное внимание на гланды?
      06.12.90
      Преклонив колени, Ирина поставила свечку перед ликом Богоматери.
      У придела, недалеко от дверей, замерла старушка в черном, и, когда Ирина вышла на залитую солнцем улицу предместья к поджидающим ее в "ягуаре" с открытым по случаю хорошей погоды верхом Анни и Тамазу, последовала за нею.
      - Простите, барышня, - сказала по-русски, но с легким каким-то налетом акцента. - Как там в Москве? Неспокойно, да? Не опасно съездить?
      Рядом со старушкою стояла девушка лет двадцати: внучка ли, правнучка, и жадно, напряженно вслушивалась в получужой язык.
      - В Москве? - и Ирина улыбнулась. - А я, знаете, никогда в жизни в Москве не была. Мы из Тбилиси, правда, Тамазик?! - крикнула вдруг на всю улицу и расхохоталась.
      - Так вот он какой, Париж!.. - Ирина стояла у Триумфальной арки и смотрела на залитые ярким желтым светом, обдуваемые искусственным предрождественским снегом сказочные Елисейские Поля, на десятки стройных, высоких, в разные цвета выкрашенных еловых деревьев.
      - Ты так говоришь, - отозвался Тамаз, - будто впервые его видишь.
      - Конечно, впервые! Конечно, Тамазик, впервые!
      В модном салоне Ирина с помощью двух продавщиц примеряла один туалет за другим: все шли ей, каждый менял до неузнаваемости, но только, кажется, прибавлял красоты и обаяния.
      Иринины облики мелькали перед Тамазом калейдоскопом так, что аж голова шла кругом!
      09.12.90
      Катиться вниз было страшно и весело; сильно, правда, бросало из стороны в сторону, и так вдруг бросило на небольшой пригорок, что отвернуть, отклониться не получилось.
      Лыжа наткнулась на лыжу, ускакала, освобожденная автоматическим креплением, Ирина полетела кубарем, зарылась в снег.
      Но Тамаз уже был тут как тут: лихо вспорол белую целину прямо перед женою.
      А она улыбалась, обметая варежкою выбившиеся из-под шапочки волосы. Тамаз повалился рядом, принялся целовать Ирину.
      Она отбрыкивалась, счастливо хохотала, пока вдруг не попала, затихла: это были те же самые кони, только карета стояла уже на полозьях и вместо выгоревшего ковра осенней травы расстилалась кругом белая целина.
      Шевалье на своем вороном ускакал далеко вперед, и теперь уже дама пыталась его нагнать, покрикивая на кучера. Шевалье даже не оборачивался.
      - Herr Awchlediani! Herr Awchlediani! RuЯland! - голос отельного служителя не вдруг пробился в сознание Ирины сквозь топот коней: служитель стоял наверху, возле игрушечного шале, держал на отлете трубку-радиотелефон.
      И, хотя звонок из России мог означать что угодно, самое приятное тревога кольнула Ирину.
      Тамаз тоже встревожился: бросил жене лыжи, закарабкался наверх. Ирина не поспевала.
      Когда же выбралась к гостиничке, Тамаз уже переговорил: служитель с телефоном как раз исчезал в дверях.
      - Маме очень плохо, - объяснил Тамаз. - И еще: проект на конкурсе провалили!
      12.12.90
      Такси остановилось возле тамазова родительского дома под вечер. Ирина наладилась выходить.
      - Погоди, - сказал архитектор. - Видишь ли! - и замялся. - Я очень надеюсь - ты не обидишься. Но давай я лучше схожу один. А? - и как-то заискивающе заглянул Ирине в лицо. - А ты поезжай в мастерскую! Видишь ли! - повторил. - Наши, грузинские дела. Не все тут так просто! Ну?.. Я или заеду за тобой, или позвоню. Или пришлю кого-нибудь!
      - Но, может! - гордость боролась в Ирине с тревогою, обида - с любовью, - может, я подожду в машине?
      - Не надо, - качнул головою Тамаз. - Все равно ничего хорошего из этого не выйдет. Поезжай, - и слишком как-то резко выбрался из такси, скрылся в парадной.
      - Тамаз! - крикнула Ирина вдогонку отчаянно. - Тамаз! У меня даже денег нет - расплатиться.
      Хлопнула, ухнула подъздная тяжелая дверь.
      - Он оставил, - сказал водитель, не оборачиваясь. - Поехали.
      - Раз оставил - поехали, - согласилась Ирина.
      Такси тронулось. Ирина покусывала пальчик: все равно ничего хорошего из этого не выйдет!
      13.12.90
      Тамаз появился под утро. Вошел в мастерскую крадучись, и Ирине, которая, конечно же, бодрствовала, показалось, что не потому крадучись, что заботится о ее покое, а потому, что чувствует себя виноватым.
      Она лежала якобы во сне, дышала ровно, пока Тамаз беззвучно раздевался, а, когда он осторожно, стараясь не задеть, не притронуться, устроился рядом, спокойно произнесла:
      - Что мама?
      Тамаз даже вздрогнул:
      - Мама?
      - Ну да, - пояснила с легкой издевкою в голосе. - Мама.
      Тамаз заикался очень редко - и вот, это был как раз тот случай:
      - П-п-по=м-м-моему в п-п-по-рядке.
      - Ее сильно расстроило, что я выздоровела? - спросила Ирина.
      Тамаз спрятал глаза, не нашелся что ответить.
      17.12.90
      Натэла Серапионовна давила на звонковую кнопку: Ирина пристально рассматривала свекровь сквозь широкоугольный, искажающий мир глазок. Потом открыла.
      - Здравствуй, милочка, - сказала Натэла Серапионовна, входя в мастерскую решительно и по-хозяйски, нисколько не беря во внимание отнюдь не пригласительную позу невестки. - Что не отпирала так долго? Любовника прятала?
      Ирина проглотила оскорбительную шутку, прошла за гостьей. Та поправила скособоченную картину, переставила цветочный горшок, смахнула с подчеркнутой брезгливостью невидимую пылинку со стола и, наконец, устроилась на диване. Ирина с ногами, по-домашнему, села напротив, в большое кожаное кресло:
      - Как вы себя чувствуете?
      - Как бы я себя ни чувствовала, умирать к сроку никому не обещала. А пообещаю - выполню.
      Ирине страшно сделалось воспринять эти слова за намек.
      - Я вам кофе сварю, Натэла Серапионовна!
      Встала, пошла на кухню, всыпала горсть зерен в старинную деревянную мельницу, принялась методично, глядя в окно, вертеть ручку. Спиною почувствовала пристальный взгляд свекрови и, не обернувшись даже, спросила:
      - Что-нибудь не так?
      - Наблюдаю, - ответила Натэла Серапионовна. - Я многое в жизни повидала: и как на мнимую девственность ловят, и как на беременность. Но чтобы на смерть!..
      Ирина уронила мельницу. Деревянный корпус раскололся, кофейные зерна заскакали по полу.
      - Ладно-ладно! Не делай большие глаза. Не строй святую Инессу.
      Ирина взяла совок, веник, принялась подметать.
      - Не то что бы меня твой цинизм поразил - цинизму границ не бывает. Но как тебе не страшно словами было такими играть? Сглазить ведь можно!
      - Вы что, убить меня собираетесь? - с попыткой улыбки подняла Ирина голову.
      - Много чести будет - душу из-за тебя губить! Собираюсь только, чтоб ты знала: никого ты не обманула: ни меня, ни Реваза Ираклиевича! Тамаз мальчик, конечно, глупый. Он - художник, простая душа. Но и у него глаза откроются, уж я позабочусь. У тебя какие-нибудь анализы, снимки - есть? Что ты действительно болела раком?
      - Уходите отсюда, Натэла Серапионовна, - сказала Ирина тихо.
      - Я? Отсюда? Да с какой это стати?! Мастерскую сняла мальчику я. На деньги Реваза Ираклиевича. С какой это стати отсюда уйду?!
      - Хорошо, - согласилась Ирина. - Вы, я вижу, хотите, чтобы уехала. Я уеду, если мне это скажет Тамаз.
      - Ах, какая хитрая! Тамаз мальчик гордый! Тамаз никогда не признается, что его провели как ребенка. Не-ет! ты уедешь сама!
      - Не уеду, - ответила Ирина твердо. - Сама - не уеду.
      - Еще как уедешь! - возразила Натэла Серапионовна. - И не просто уедешь, а приведешь мужика, устроишь, чтобы Тамаз застал тебя! не беспокойся: он - не убьет! - застал и выгнал! к ебеней матери!
      - Да вы! - поразилась Ирина. - Вы! сумасшедшая!
      - Я?! - расхохоталась Натэла Серапионовна.
      - Сумасшедшая, - тихо повторила Ирина: не свекрови уже - себе.
      - Не-ет, милочка! Я очень даже нормальная. Реваз Ираклиевич собрал все подробности насчет тех десяти тысяч!
      - Каких еще тысяч? - удивилась Ирина.
      - Таких, что ты вымогала у Тамаза в Пицунде. Ты в тбилисской тюрьме еще не бывала?
      - Десять тысяч?.. Вымогала?.. - Ирина опустилась на стул.
      - Вот, смотри! - достала Натэла Серапионовна бумажку из сумочки, помахала над Ириною в высоко вытянутой руке. - У меня есть документы! Тамазик попросил эти деньги откупиться от абхазов. А Реваз Ираклиевич все выяснил: это ты с него требовала, ты!
      !Красные купюры закружились, полетели, как ржавые листья, во тьме, то и дело высвечиваемые пронзительным сиянием маяка; Тамаз шел по базару, осыпая Ирину лепестками роз!
      - Хорошо, Натэла Серапионовна, - сказала Ирина. - Я подумаю. Только оставьте меня сейчас одну.
      Свекровь пикнула электронными часами:
      - Сегодня среда? В понедельник передаю документы следователю. - И, задержавшись на мгновенье в дверях, произнесла эдак проникновенно: - И послушай моего доброго совета, милочка: никогда никого не лови больше на смерть. Это грех. Кощунство. Ах, да!.. - как будто вдруг вспомнила. - Ты ж некрещеная!
      - Откуда вы знаете?! - простонала Ирина.
      - Как откуда? - спросила свекровь так наивно, как только сумела. Конечно, от Тамазика.
      И ушла.
      Все плыло у Ирины перед глазами! Она вытащила из-под кровати чемодан, сумку, стала, как сомнамбула, бросать в них одно, другое! Приостановилась на мгновенье, огляделась в задумчивости. Взяла банан-двухкассетник. Включила. Ожила мелодия, та самая, под которую добиралась Ирина от Сибири до Грузии.
      Снова принялась было за сборы, но вернулась к магнитофону, поставила на пол, посреди комнаты, присела на корточки. Вырубила музыку, нажала на красную кнопку записи. Сказала:
      - Тамазик, я еду домой: надо выписаться, попрощаться, вообще: уладить дела. Сам знаешь: все у нас с тобою случилось так! внезапно. Позвони мне туда. Я вернусь, как только позовешь. Мой телефон: два ноль два двадцать два. Смешной телефон, правда?
      Ирина думала, что бы добавить еще, пленка вертелась беззвучно, но тут внизу хлопнули дверцы подъехавшего автомобиля.
      Ирина глянула в окно: Тамаз с приятелем извлекали из багажника универсала огромный макет храма, возвращенный с конкурса. Водитель помогал изнутри.
      Ирина засуетилась: бросила в чемодан какое-то платье, побежала в спальню снимать гобелен!
      Храм уже стоял у подъезда, мужчины прилаживались поднять его, чтоб нести. Ирина поняла, что ничего больше не успеет, так и оставила гобелен повисшим на угловом гвоздике. Наскоро щелкнула чемоданными замочками, дернула сумочную молнию, накинула пальто, сунула в карман шапку. Выскочила на площадку.
      Храм полз, надвигаясь по ближнему пролету, но, слава Богу, загораживал Ирину от Тамаза. Ирина скакнула бесшумно на верхнюю площадку, осторожненько перегнулась через перила, увидела, как вплывает храм в мастерскую!
      Когда дверь захлопнулась, легко и быстро сбежала вниз.
      Выбралась из такси. Достала вещи. Пошла в здание. На мгновенье задержалась в дверях, обернулась.
      Обернулась и от кассового окошечка в самый момент, когда нужно было отдавать за билет деньги, и - последней входя в загон на досмотр, и едва удерживаясь на крайней ступеньке аэродромного автобуса, и даже - на верхней площадке трапа, раздражая подгоняющую не задерживать стюардессу.
      Тамаза не было.
      21.12.90
      В родном городке снегу успело навалить столько, что Ирина едва пробралась к полуподвальному оконцу междугородной.
      - Ой, Ирка, - выскочила Тамарка, - какие дела! Явилась - не запылилась! Ну ты, подруга, даешь! Щас чаю поставлю.
      Ирина вытащила два пузыря "Сибирской".
      - Ну ты даешь! - повторила Тамарка. - Щас, сядем тихонечко. Связи нету. Тишина-покой! - чай, закусочка, стакан - все это между прочим, в процессе разговора. - Ну чо ты, где, говори, давно приехала?
      - Я сейчас, Тамарка, княгиня, - сказала Ирина.
      - Ну? Треплешься!
      - Зуб даю. Княгиня Авхледиани. Во, смотри, - и протянула подруге свидетельство о браке.
      - Ой, Ирка! Ну давай, давай, рассказывай! Умру щас! - и Тамарка, вытерев руки о юбку, осторожно тронула иринину кофточку.
      - Из Парижа. Хочешь померить? - Ирина принялась расстегивать пуговицы.
      - Ой! - запунцовелась Тамарка и надела кофточку, осмотрела себя.
      - Нравится? - спросила Ирина. - Дарю, - и набросила на голые плечи облезлое тамаркино.
      - Чо, обалдела? - не поверила та.
      - Да у меня таких! - соврала Ирина, чьи вещи остались в Тбилиси скорее всего навсегда.
      - Ой, подруга! Ну, я теперь!.. - не находила Тамарка слов.
      - Я, в общем, тут временно, - как-то само собою взяла Ирина подружкин тон, стиль. - За мною муж должен приехать!
      - Правда-правда. Постой, послушай. Вот. Я, значит, домой, а там уже забито. В моей комнате зять спит. Ну, племянники. В общем, я - в театр, а Толя уволился. Помнишь - Анатолий Иванович, из Ленинграда?
      - Ага. Псих такой. По крыше бегал.
      - Вот. Меня на его место позвали. И комнату. Знаешь - театральная общага, рядом с перчаточкой?
      - Ой, а зачем тебе? Место, комната, если муж?
      - Постой, расскажу. Ты слушай. А он мне, в общем, должен звонить. По сестрину телефону. Сечешь?
      - Ну? - продемонстрировала Тамарка, что сечет не очень.
      - Междугородные все через вас проходят?
      - Ну.
      - Ну вот ты, и девочкам тоже скажи, что, если из Тбилиси будет чо по алькиному номеру, чтоб поговорили, записали чо передать. Ну, и мне в театр или я там загляну! Просекаешь?
      - Ага. А чо это за тайны за такие?
      - Никакие, подруга, не тайны. На зятя нарвется! Я ж машину папину продала!
      - Машину? Ну ты, подруга, даешь!.. У него-то, небось, у твоего князя машин этих!
      !Слова растворились, растаяли!
      !Одна бутылка уже опустела, переполовинилась другая!
      - !а у них, понимаешь, подруга, такие обычаи. Отец с кинжалом, страшный! Я, говорит, тебя прокляну! А Тамазик меня так к себе прижимает, любовь, говорит, сильнее проклятия!
      - Здрово!..
      !И вот: по последнему глоточку осталось на донышках стаканв!
      - !я, значит, сто, а Тамазик с ними дерется. Одного бросил, другого!
      - Каратэ, да?
      - Ага. Чо-то вроде. И тут тачка подкатывает!
      - Ага! - открывает Тамарка рот. - И чо дальше?
      - Тамазик вынимает пачку денег!
      !Так и досидели они, наверное, до самого утра.
      27.12.90
      Шла "Дама с камелиями"! Народу в зале собралось средне, впрочем, женщины постарше и девицы пострашнее всхлипывали, утирались платочками, не в силах спокойно перенести сцену объяснения Маргариты с отцом сожителя. Ирина сидела надо всеми, в звукобудке, и в нужных местах давала вердиевы скрипочки.
      Охнула дверь. Ирина медленно-медленно, боясь и надеясь, надеясь и боясь, повернула голову.
      Это был, конечно, Тамаз: парижский, на колесиках, чемодан в руке, ворох роз - в другой.
      - Ой! - сказала Ирина и заплакала.
      - Вот, - кивнул Тамаз на чемодан. - Платья твои привез.
      В пустом и почти темном зрительном зале - только рваные клочья тусклого дежурного света едва долетали со сцены - сидели, держась за руки, Тамаз и Ирина. Порожняя шампанская бутылка, стаканы - рядышком, на полу; на соседнем кресле - ворох цветов.
      Рабочие, переговариваясь матом, разбирали декорацию. Ирина полушептала, задышливо, как в бреду:
      - Поверь, поверь, я ни в чем тебя не обвиняю, Тамазик. Я никогда ни в чем тебя не обвиню. Человек, когда он взваливает на себя что-то, рассчитывает силы. Хоть интуитивно. Ты знал, что я должна умереть, тебя хватило бы на два года для любого сопротивления!
      - Неправда, - так же шепотом, лихорадочно возразил Тамаз. - Я первый раз сделал тебе предложение, когда ничего не знал!
      - Нет-нет, не перебивай, это не так, это не так! Ты сделал предложение. Но ничем бы это не кончилось. Ведь все были против: друзья, родители! Ничем бы и не кончилось - вот и все!
      - Кончилось бы, кончилось! - убеждал Тамаз.
      - Вот именно - кончилось бы! - поймала Ирина возлюбленного на невольном каламбуре. - А тут на два года! Я и сама такая ж. Мне, когда поставили диагноз, предложили операцию - я почему отказалась? Тоже рассчитывала силы. Знала, что умереть - мне их хватит, а вот бороться за жизнь! Человек не обязан быть железным. Подвиг - это мгновенная концентрация духа. Во всяком случае - ограниченная во времени!
      - Почему мы сидим здсь?
      - А ты что? - чувствовалось: Ирина задаст сейчас главный вопрос, - ты приехал! надолго?
      - Навсегда, - твердо ответил Тамаз. - Если тебе плохо в Тбилиси!
      - Нет, Тамазик, нет! - продолжала бить Ирину лихорадка. - Я благодарна за твой приезд. Но это тоже только хорошие намерения. Родные, друзья! Работа, в конце концов!..
      !Разговор казался бесконечным, ходил кругами, поэтому, когда мы увидели наших героев бредущими зимними ночными улицами - беззащитные цветы на морозе, парижское чудище на вязнущих в снегу колесиках: очень эффектно! - выяснилось, что продолжается он как бы с той самой точки, с того самого многоточия, на котором оставили мы его в зале:
      - !Тбилиси сказка, Страна Чудес, Зазеркалье! Но маленькую Алису туда не пропишут!
      - Как не пропишут?! Как, то есть, не пропишут?!
      - Подожди, подожди, миленький! Я не в том смысле. Да хоть бы и в том. Натэла Скорпионовна!
      - Зачем ты ее так назвала?!
      - Извини, Тамазик, само сорвалось. И ты прав, что одернул. Это твоя мать! Ты здесь все равно не выживешь!
      - Совсем меня презираешь, да? Не считаешь мужчиной?
      - Считаю, миленький, считаю. Я верю: ты способен на все. Ради меня, ради любви! Ради своей гордости. Но ты сломаешься тут, один, и я никогда себе этого не прощу.
      - Как один? А ты?
      - А я не в счет. Я - с минусом. Меня самое надо поддерживать!
      !Фигурки уменьшались, таяли. Слова затихали!
      У подъезда поджидал квадратный Васечка.
      - Эй, парень, - сказал Тамазу. - Отойдем? А ты, Ира! давай. Давай-давай отсюдова!
      - Васечка! - бросилась к нему перепуганная Ирина. - Это ж муж мой! Оставь нас, пожалуйста, в покое!
      - Я сказал: чеши! Я тебя предупреждал? Предупреждал, спрашиваю?
      - Тамаз, не надо! - крикнула Ирина. - Не связывайся! Беги! - и кивнула на дверь парадной. - Я его подержу!
      Но тут и сам Тамаз прикрикнул:
      - Уйди-уйди! Подожди в подъезде! Ну! Кому сказано?!
      - Если что с ним случится, Васечка! - тихо произнесла Ирина.
      - Слушай, - добавил Тамаз. - Кто тебя просит за меня заступаться, а? Я тебе кто: ребенок? женщина?! Уйди!..
      Ирина убежала в парадную.
      Тамаз пошел на Васечку.
      Ирина бросила цветы на заплеванный пол, принялась трезвонить, кулачком колотить во все двери подряд. И, перелетая на второй этаж, увидела мельком в окне, как блеснул зайчик предподъездного фонаря на полоске отточенной стали, которою ударяет Васечка Тамаза.
      У Ирины буквально отнялись ноги, и Тамаз успел уже осесть, а Васечка подчеркнуто спокойным шагом полураствориться в темноте, пока она нашла в себе силы выбежать на улицу, броситься к супругу.
      На первом этаже одна из дверей, наконец, отворилась. Заспанный мордоворот в трусах высунул голову:
      - Эй, кто тут народ будоражит?!
      - Ты что, правда спала с ним? - Тамаз приоткрыл глаза, приходя в себя после шока, и это были первые его слова!
      28.12.90
      Вымыв и с психопатической тщательностью вытерев руки, сопровождаемый Ириною, одетой в умопомрачительное парижское nйgligй, брезгливо лавируя меж мокрыми пеленками, корытами и детскими велосипедами, бормоча под нос:
      - Ужель та самая Татьяна? - Антон Сергеевич шел коммунальным общежитским коридором и только в конце его, у последнего, квартирного, выхода приостановился, взял Ирину за плечи, развернул, запустил руку в распах ее халатика и внимательно, не глазами - пальцами, осмотрел грудь.
      - М-да! - хмыкнул.
      Высунувшись из кухни, за ними давно уже наблюдала нечесаная соседка, исполнявшая в "Даме с камелиями" заглавную роль. Но Ирину не смутило и это, как не смутил докторов жест.
      Антон Сергеевич вынул руку из распаха, сказал:
      - Прости, пожалуйста, за тот вечер! За дурацкие приставания: как к горничной!
      - Бросьте, Антон. Я уж и думать забыла.
      - А я все помню, помню, помню! - с несколько наигранной страстью просопел доктор. - Недооценил тебя. - И промурлыкал не то иронически, не то всерьез: - Я так ошибся, я так наказан. Выходи за меня.
      - Что? - не поверила ушам Ирина. - Вы ж только что лечили моего мужа.
      - Ну, это! - пренебрежительно махнул Антон рукою.
      - Что? - до смерти перепугалась Ирина. - Он не выживет?
      - Он-то? - сейчас дктор не вдруг врубился в логику ирининых мыслей. Он-то выживет, успокойся.
      - Ага, успокойся! С вашим умением ставить диагнозы!..
      - Дура! - вдруг сильно обозлился Антон. - У меня гистограмма сохранилась, у меня фотографии! Я уже во все журналы послал! Это ж уникальный случай: ты выздоровела, потому что очень захотела!
      - А может, - припомнила Ирина, - просто повела интенсивную половую жизнь?
      - На тебе чудо свершилось!
      - А если, - кивнула Ирина в конец коридора, - на нем не свершится?
      - На нем тоже уже свершилось: ребро оказалось скользкое. А то б действительно! Просто я имел в виду, что мужья приходят и уходят!
      - А вы остаетесь? - докончила-спросила Ирина.
      - А я - остаюсь. Я еще и вскрывать тебя буду, - пошутил на прощанье.
      31.12.90
      Хоть и освещение свечное, праздничное, новогоднее, а от нашего взгляда не вполне укроется убого-богемно-провинциальная обстановка пятидесяти= с гаком =летнего временного жильца: Ирина здесь вторую неделю только, - с засаленными и изодранными обоями, с картинками, фотографиями и афишками, налепленными вкривь-вкось, с осколком зеркала на подоконнике давно не мытого окна, с широким продавленным матрасом на стопках кирпичных половинок!
      Столик с рождественской елочкою и нехитрыми выпивками-закусками (даже шампанского раздобыть не удалось) придвинут к матрасу, на котором полусидит полуодетый раненый, vis-а-vis - Ирина в вечернем туалете и в украшениях. Сбоку, стоя, произносит торжественный тост одетая в парижскую кофточку Тамарка:
      - !и пусть, значица, этот год, принесший вам, - удар глазками в сторону Тамаза, - столько счастья, станет только первым в счастливой их череде, и пусть отец ваш выздоровеет и проживет еще сто двадцать лет!
      - Как: выздоровеет?! - прерывает Тамаз, а Ирина, глянув на подругу коротко и выразительно, поворачивает у виска пальцем.
      - Ой, - смущается Тамарка. - Правда. Чо ж это я?!
      - Вы мне можете объяснить, что тут происходит?! - взрывается Тамаз.
      - Ничего не происходит, - огрызается Ирина. - Натэла Скорпионовна звонила, сказала, что у Реваза Ираклиевича инфаркт.
      - И ты посмела смолчать?! Да хоть бы это тысячу раз была ее хитрость - я не имею права не ехать!
      - Ты не имеешь права кричать на меня, - холодно возражает Ирина. Вот на что ты не имеешь права.
      - Вы успокойтесь, пожалуйста, - встревает Тамарка, готовая зареветь. - Она тут же побежала! Она билет достала из брони, самый ближний билет. Она только на Новый Год не хотела расстраивать. Где билет, Ирка?! Ну, покажи же ему билет!
      02.01.91
      Едва удерживаясь под напором ветра, торчала на площади каркасная елка с горящими среди бела дня разноцветными лампочками, окруженная крепостью из крупных ледяных кирпичей. Пара закаленных ребятишек катались по бороде ледяного же Деда Мороза.
      Ирина с Тамазом стояли на остановке-платформе, возле ярко-красного междугородного "Икаруса", того, кажется, самого, что пытался перегородить белому "жигуленку" дорогу жизнь назад.
      - Я все понимаю, - говорила Ирина, гладя грудь мужа. - Не больно? спросила как бы в скобках и, не дожидаясь ответа, продолжила. - Не надо ничего объяснять, ни оправдываться ни в чем. Я б их раздражала. Так? Правильно, миленький? Я все правильно говорю?
      Тамаз молчал.
      - Ты только позвони сразу, как будет возможность. Позвони и прилетай, да? Мы переберемся куда-нибудь далеко-далеко и заживем до самой смерти. Ладно? А насчет Васи ты все правильно сделал, что простил: он теперь, если сказал, - не появится.
      В автобус поднялся водитель, запустил мотор.
      - Ну все, пора уже, - легонечко подтолкнула Ирина мужа. - Дай поцелую. На прощанье! - и впилась губами в тамазов рот: исступленно, надолго. Потом оттолкнула: - Езжай! Езжай!
      Дверь закрылась.
      - Звони, слышишь?! - крикнула Ирина.
      Автобус медленно тронулся, вывернул и поехал по длинной улице, переходящей в хакасскую степь!
      07.01.91
      Снова давали "Даму с камелиями". Маргарита Готье, утопая в кисее и кружевах, умирала медленно, печально и очень красиво! Когда на пороге появился ее возлюбленный, Ирина запустила в зал музыку!
      11.01.91
      - Ну чо? - засунула Ирина голову в телефонное окошечко.
      - Не-а, - откликнулась Тамарка. - Чо, опять не зайдешь?
      - И вчера не звонил, точно спросила? Ой, погоди-ка! - Ирина заметила на столе свежий номер "Известий", потянулась за ним.
      - Ты чего это, княгиня? - удивилась Тамарка. - Политикой, что ли, увлеклась?
      - Сейчас, постой. Показалось: фамилия знакомая, - Ирина лихорадочно пробегала глазами, пальчиком им помогая, столбец за столбцом. - Вот, точно! На встрече с Президентом присутствовали! э-э! э-э! вот: Р. И. Авхледиани.
      - Это чо, тесть твой, что ли? А! - догадалась Тамарка. - Значит, он и не больной вовсе?! Ну, подруга, они дают!..
      13.01.91
      Служба подходила к концу.
      - Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, поми-и-луй! - пела Ирина в церковном хоре, если можно так назвать десяток старушек да парочку неудачливых в жизни молодиц. Отец Евгений бубнил свое приятным баритоном. Дьяк ходил сзади и важно кадил.
      Когда все стали расходиться, отец Евгений остановил Ирину:
      - Чего тянешь? Может, прямо сейчас и окрестимся?
      Ирина задумалась на мгновенье:
      - Все-таки подождите, батюшка. Я еще не совсем! готова.
      15.01.91
      Ирина приближалась к общаге в потемках.
      Тамарка перетаптывалась у подъезда.
      - Целый час дожидаю: где носит? Звонил, звонил! Сказал: конкурс пересмотрели, что он победил и что должен присутствовать на! как это? во! - достала шпаргалку, - на закладке, так что задержится недели на две на три. А здоровье в порядке. И что завтра в два по нашему будет звонить, чтоб ты была у аппарата. Придешь? Я Верку предупредила.
      Ирина расхохоталась: громко, надолго.
      - Э! - испугалась Тамарка. - Чо ты? Чо эт' с тобой?!
      - Ну, Натэла Скорпионовна! - сквозь смех выдавила Ирина. - Это ж надо ж! Конкурс перевернула! Вот энергия! Вот жизненная сила!
      - Э! чего ты?
      - Ничего-ничего. Слушай, Тамарка: ты можешь вместо меня с ним завтра поговорить?
      - А чо т?
      - Н-ну! - замялась Ирина. - У меня спектакль.
      - Днем?
      - Ага, выезд.
      - Брось ты! Такая любовь, подруга, а ты: спектакль.
      - Ладно, короче: можешь?
      - Ну.
      - Скажи ему только одно. Не перепутай. Скажи: она сказала, что выполняет обещание. Повтори.
      - Чо я, дура какая?
      - Повтори! - закричала Ирина.
      - Н-ну! - опешила Тамарка. - Она сказала, что выполняет обещание. Она - это ты, что ли?
      - Я, я!
      - Ладно! Только какая-то ты, подруга, стала психованная. Комната, чо ли, действует? По крыше скоро бегать начнешь?
      16.01.91
      - Я не стану креститься, - сказала Ирина отцу Евгению, подкараулив-перехватив его на заснеженной дорожке, возле церкви, когда он направлялся в свой тут же - в ограде - домик.
      - Почему?
      - Я грешница, грешница, - затараторила Ирина. - Не спрашивайте, скоро сами узнаете, - и побежала.
      - Эй, Ирина, - сделал вдогонку несколько неловких из-за рясы шажков отец Евгений, но юная женщина летела, не оборачиваясь!
      Пират бесился от восторга.
      - Нету, нету, Пиратка, - развела Ирина руками. - Забыла я про тебя, ты уж прости.
      Вошла в дом. Зять сидел на кровати, в майке и в дырявых тренировочных, смотрел по телевизору съезд.
      - А, княгиня! - проявил неожиданную способность к сарказму. - Чо позабыла?
      Ирина не ответила, прошла в бывшую свою комнату, тут же и появилась назад:
      - Где папин стол?
      - А зачем тебе?
      - Где папин стол?!
      Энергия ирининых слов несколько смутила зятя:
      - В сарашке. Тут и так места нету.
      Ирина развернулась, направилась во двор.
      Пират снова бросился к ней.
      Зять, накинув телогрейку, стал в дверях, наблюдая.
      Ирина, отпихнув с дороги полуосыпавшуюся елку, подошла к сарайчику: стол, действительно, стоял тут. Дернула верхний левый ящик - оказалось на запоре.
      - Ключ где? - высунувшись, крикнула зятю.
      - А я к нему приставленный?
      Ирина пошарила взглядом, взяла большой ржавый капустный секач, поддела раз, другой. Замок хрустнул. Выдвинула. Отцовские награды, документы какие-то, письма! Ирина разгребала их, забираясь рукою дальше, в глубину, к задней стенке.
      Вот! Достала коробочку омнопона, металлический стерилизатор. Открыла крышку: все на месте: шприц, иглы, жгут. Положила в сумочку.
      - Чо взяла? - заступил дорогу зять.
      - Да тебе что за дело?!
      - То! Покажи чо взяла!
      - Смотри, - протянула Ирина сумочку.
      Зять порылся, вернул:
      - Ежели чо ценное сперла - управу найдем!
      - Ладно-ладно. Альке привет передай. И ребятам.
      - Опять на юг уезжаешь? Поблядовать?
      Пират в третий раз бросился к Ирине. Она присела на корточки, сжала собачью голову ладонями, поцеловала черный влажный нос.
      И - ушла!
      Натэла Серапионовна кричала что-то в полутьме коридора, но Тамаз, не слушая, хлопнув дверью, через две ступеньки на третью несся вниз!
      - До Красноярска еще есть места? - заглянула Ирина в кассовое окошечко!
      Тамаз бежал по летному полю: уже откатывали трап!
      Ирина прошла через весь длинный салон, устроилась на последнем двуместном сиденьи, у окна.
      Автобус тронулся. Ирина увидела идущую мимо Тамарку. Подруга махнула рукою, крикнула что-то, но сквозь стекло не слышно было что!
      Самолет приземлился.
      Тамаз выскочил из аэровокзала, бросился к такси, на ходу доставая денежные бумажки!
      Автобус плавно покачивало. Пассажиры дремали.
      Ирина сняла пальто, закатала рукав черного свитерочка - того самого, в котором увидели мы ее впервые, - обмотала вокруг плеча жгут!
      Тамаз мчался снежной степной дорогой. Встречь с ревом, оставляя смерч белой пыли, пролетел ярко-красный "Икарус"!
      Ирина аккуратно надпилила горлышко, обломила стекло. Ввела в ампулу иголку, вобрала в шприц прозрачную жидкость. Осторожно положила шприц назад в стерилизатор, принялась за следующую!
      Тамарка что-то втолковывала Тамазу посреди улицы, объясняла, размахивала руками, и тот вдруг, не дослушав, опрометью вернулся в машину, которая тут же сорвалась с места!
      Ирина взялась за кончик жгута зубами, натянула!
      Водитель гнал вовсю. За поворотом мелькнул, наконец, "Икарус", который прошел им навстречу десятью минутами раньше.
      Машина обогнала его, резко, с заносом, развернулась, стала поперек. Шофер "Икаруса" покрылся мелким потом и вовсю давил на тормозную педаль.
      Тамаз подскочил к двери и так сумел объясниться, что вместо заслуженного удара монтировкою по голове получил приглашающий жест и пошел по проходу, лихорадочно вглядываясь в лица спящих.
      Автобус тронулся. На последнем сиденьи, привалясь головою к стеклу, дремала Ирина. Выдохнув с облегчением, Тамаз сел рядом.
      - Ира, - легонько потряс за плечо.
      Ирина лениво, медленно разлепила глаза.
      - А! - сказала чуть слышно. - Тамазик! Ты здесь! Я тебя очень ждала! Я! я счастлива! Только дай капельку поспать, ладно? Я так устала! - и Ирина снова привалилась к стеклу.
      Тамаз взял руку жены, наклонился над нею, прильнул губами.
      Автобус катил по ленточке дороги среди ровного операционного стола заснеженной степи, огороженного зубчатым бордюром Саян.
      А навстречу шестерка черных, черными же плюмажами украшенных коней несла карету на санном ходу: тоже черную, в золотом позументе, с траурно задернутыми шторами!
      Декабрь 1990, Репино - июнь 1991, Москва.
      МАЛЕНЬКИЙ БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ МИРА
      история с невероятной развязкой
      - Ей-богу, поедем, Иван Александрович! Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право, за кого-то другого приняли!
      Н. Гоголь
      1
      Немцы шли на Ивана Александровича неостановимым полукругом: белобрысые, загорелые, веселые, в гимнастерках, засученных по локоть, с автоматами наперевес. Защищаться было нечем, да и бессмысленно: одному против целого батальона (это если не считать, что Иван Александрович был вообще человеком крайне мирным и близоруким и оружия в руках никогда не держал - даже пневматической винтовки в тире). Оставалось - хоть и стыдно - бежать, и Иван Александрович обернулся, но увидел сзади такой же неостановимый полукруг, только уже не немцев, а восточных людей в штормовках: китайцев - не китайцев, черт их разберет, может, татар каких-нибудь, - и тут вместо безвыходности мелькнула у Ивана Александровича надежда, что вовсе не на него нацелены огромные эти человеческие массы, а друг на друга, а его, может, и не заметят, особенно, если пригнется, упадет, распластается по земле, вожмется в нее каждым изгибом немолодого своего, полного и рыхлого тела, - не заметят, сойдутся над ним, никакого к этой заварухе отношения не имеющим, перестреляют друг друга, и тогда Иван Александрович, брезгливо лавируя между трупами, сбежит куда-нибудь подальше, на свободу, куда глаза глядят, чтобы не видеть ничего этого, забыть, не вспоминать никогда, - но надежда явно не имела оснований: и немцы, и китайцы действовали заодно. Иван Александрович толком не мог бы объяснить, почему он это вдруг понял, но ошибки тут не было, - оно и подтвердилось неопровержимо спустя буквально несколько секунд: кто-то из китайцев заиграл на глиняной дудочке мучительно знакомый, из детства пришедший мотив, и, когда положенные на вступление такты остались позади, люди двух рас согласно запели: Kleine weiЯe Friedenstaube, = Fliege ьbers Land! - песенку, что учил Иван Александрович в пятом классе, на уроке немецкого, - и ужас стал так велик, что какой-то защитный механизм сработал в иваналександровичевой голове, подсказав: не бойся, не страшно, так не бывает, сон! - но сбросить его удалось не сразу, к тому лишь моменту, когда оба полукруга уже сомкнулись над Иваном Александровичем, и началось непоправимое!
      !Низкий потолок смутно белеет в темноте, усеянный жирными точками комаров; за тонкой фанерою стен звучат гортанные иноземные выкрики, смех: словно где-то рядом спрятан телевизор, и по нему крутят картину про войну; а вот и дудочка - нежно выводит проигрыш, и за ним продолжается прежняя песня: Allen Menschen, groЯ und kleine, = Bist du wohlbekannt, и Иван Александрович долго не может понять, проснулся ли окончательно или из одного сна попал в другой, менее страшный, но ничуть не менее странный. Что-то ноет, грызет под ложечкою, и это-то ощущение и подсказывает Ивану Александровичу, что он уже в реальности: Лариска. Лариска, которая его бросила, ушла от него пять дней назад.
      Сейчас, когда точка отсчета определяется, фрагменты пяти этих дней лихорадочно, однако, в верной последовательности мелькают в памяти: и поиски жены по подружкиным телефонам; и насильно вырванное у нее свидание в кафе "Космос", на втором этаже, - свидание бессмысленное, ничего, кроме унижения, не принесшее; и неожиданное грешневское предложение: слетать в Башкирию, в Нефтекамск, написать горящий материал об интернациональном студенческом стройотряде (полетел бы он, как же, когда б не Лариска! - нашел Грешнев мальчика на побегушках!); и тоскливые сборы в дорогу: душ (ларискина купальная шапочка перед глазами, розовая; ларискин крем - белый шарик на стеклянной полочке у зеркала); чашечка кофе; пара рубашек (еще Лариска стирала), плавки, что-то там еще, брошенное в синюю спортивную сумку (подарок ларискиных родителей ко дню рождения); и перелет до Уфы; и лагман в грязной забегаловке; и стакан коньяку в штабе; и экскурсия в красном разбитом "Москвичк" мимо пяти- да девятиэтажных бараков; мимо трамваев, пыли; мимо мечети, куда тянутся вереницею бархатные, плисовые мусульманские старики: лица как из коры вырезаны; мимо Салавата Юлаева: эдакого кентавра, китавраса, полкана-богатыря, вздыбившегося над обрывом Агидели, посреди чистенькой, ухоженной зеленой площадки; и снова перелет, на сей раз короткий, двадцатиминутный, на Ан-24; и новенький, сверкающий "Икарус" на приаэровокзальном пятачке, БАШ 70-73, табличка "Отряд им. А. Матросова" за стеклом; и восточный человек лет сорока в форменной стройотрядовской штормовке: Ываны Ылыкысаныдырывычы? Ыч-чыны, ыч-чыны прыятыны! Бекыбулатывы, Хабыбулла Асадуллывычы, кымыныдыры ынытырылагыря "Гылыбы мыры". Жыдемы васы, жыдемы, сы нытырыпэныымы жыдемы. Дыбыро, кыкы гывырыца, пыжалываты; и Кама: широкая, низкая, с водою серою, тяжелой - свинцом не водою; и фанерный домик: две комнатки над самым берегом; и комары, комары, комары! Усытыраывайтысы, чырызы пылычыса ужыны, - и вот: усытыроился! Проспал все на свете. Укачало, наверное.
      Но какой все-таки глупый сон, как в том анекдоте: горят на Красной площади костры, а вокруг сидят афганцы и едят мацу китайскими палочками!
      2
      Говорят, сила эмоции пропорциональна силе потребности, помноженной на дефицит информации, и в этом смысле глубокое иваналександровичево потрясение, вызванное уходом жены, свидетельствовало о неимоверной Ивана Александровича в жене потребности или, другим словом, любви, потому что дефицит информации в данном случае практически равнялся нулю: надо было быть полным идиотом, чтобы не понимать, что Лариска со дня на день сбежит непременно.
      Иван Александрович познакомился с женою лет восемь назад, когда та защищала диплом в одном из технических ВУЗов столицы - как раз писал об их специальности. Длинная, тонкая блондинка, в зеленом своем платье похожая на цветок каллу, Лариска сбила Ивана Александровича с ног первым ударом. Два года занудного ухаживания, билетики в Большой и на Таганку, цветы, стихи, - все это необъяснимым образом совсем было привело к браку, которому, однако, самой серьезной преградою стала буквально на пороге ЗАГСа жилищная проблема. В твой, сказала Лариска, клоповник я не поеду ни за что на свете. Я привыкла дважды в день принимать душ.
      Что правда, то правда: душа в коммуналке Ивана Александровича не было, и он впервые в жизни развил бешеную деятельность, проявил несвойственную себе предприимчивость и сумел-таки зацепиться за кооператив, освобождающийся за выездом бывших владельцев, сотрудников того же издательства, где работал сам, на историческую родину. Правда, деньги на взнос пришлось брать взаймы и брать у будущего тестя, второго секретаря райкома партии, однако, Иван Александрович пошел по собственному почину в нотариальную контору, оформил на сумму долга кучу расписочек и за пять лет полностью их у родственника выкупил, так что вот уже месяцев десять, как не было у Ивана Александровича на свете ни одного кредитора.
      Дом стоял в хорошем районе - неподалеку от Белорусской, кирпичный, квартира с паркетом и большим балконом, телефон помог поставить тесть, счастья, однако, как-то не получалось. Смешно сказать, но до свадьбы Иван Александрович с Ларискою не спал ни разу: такие уж у них сложились отношения, - и в первую брачную ночь жена сказала: ну, я надеюсь, ты понимаешь, что я давно не девочка? и погасила свет. Иван Александрович очень расстроился, хотя ни на что другое рассчитывать не мог, да никогда и не рассчитывал. Открытый Ларискою как по обязанности (по обязанности и было!) доступ к своему телу, на вид и ощупь тоже, словно цветок калла, белому, гладкому и прохладному, не принес Ивану Александровичу никакой радости, а только растерянность и чувство вины, что ни жене, получается, удовольствия не доставил, ни сам, вроде, не испытал.
      Так все эти шесть лет и тянулось, да еще и не беременела Лариска, и поначалу Иван Александрович, которому, безотцовщине, страх как, до слез хотелось ребеночка, крепился да терпел, потом совсем было уж решился осторожненько намекнуть Ларисочке, чтобы им вместе сходить куда-нибудь к врачу (сам-то от нее втайне давно сходил), да тут как раз нечаянно и обнаружил в ящике ее туалета стандарт розовых таблеток, пронумерованных, со стрелками от одной к другой, и все понял, смирился и с этим. Ладно, подумал. Перебесится - сама захочет родить. Еще не вечер.
      Вечер - не вечер, а такая семейная жизнь всего пространства души, остающегося от исправления обязанностей начальника отдела в "Пионере", заполнить не могла, и тут-то и встретился случайно на улице университетский приятель, который и подсунул Ивану Александровичу сперва одну книжечку, там изданную, потом другую, потом пару журнальчиков! Голова закружилась у Ивана Александровича от неожиданности прочитанного. Не то что бы он раньше всего такого не знал, - слава Богу, жил в этой стране с рожденья! - но увидеть все мало что описанным - напечатанным, сброшюрованным, изданным!.. У самого Ивана Александровича смелости описать и напечатать не хватило бы никогда, но чужую смелость он оценить мог.
      Однако, он чувствовал, что вроде как изменяет жене, изменяет любви своей с запретным чтивом и, чтобы от нехорошего этого чувства избавиться, попытался устроить эдакий mйnage а trois, то есть, попытался приохотить и ее, но Лариска была непоколебима и читать пакости не желала категорически. Ивану Александровичу даже как-то не по себе стало от вдруг похолодевших ее глаз, от нескольких обидных резкостей, и, по-хорошему, следовало бы бросить импортную макулатуру к чертовой матери, коли жены лишаться жалко и, в сущности, невообразимо, но Ивана Александровича, как наркомана, уже затянуло по уши и никаких сил отказаться от книжечек и журнальчиков просто не обнаружилось.
      Последнее время, когда Иван Александрович долгими вечерами лежал на диване, зарывшись с головою в кучу клеветнических измышлений, Лариска уже не отправлялась к загадочным школьным подругам, не торчала у телевизора, а, подобно тигрице, мягко и злобно ходила по уютной двухкомнатной клетке и, разумеется, следовало ждать грозы, которая неделю назад и разразилась. Только свиньи, кричала Лариска, способны ненавидеть хлев, в котором родились, живут и нагуливают жир, только они способны искать грязь повонючее, чтобы, вывалявшись, разнести повсюду, не постесняться! а Иван Александрович, чувствуя изо всего своего крупного тела один действительно несколько чрезмерный живот, краснел и оправдывался, но Лариска оправданий не слушала и закончила речь ультиматумом: если, мол, еще раз увижу в этом доме! - ну, и так далее.
      В доме - ладно: Иван Александрович понимал, что в запертый ящик его письменного стола Лариска не полезет, а и полезет - не признается (как он - с таблетками), - но открыто читать при ней стал остерегаться, пока не получил до завтра свежий номер "Континента" и, завернув для конспирации в "Правду", залег с ним на диван. Лариска не сказала ни слова, как бы ничего и не заметила (Иван Александрович поглядывал за нею искоса), но на другой день ушла, а Иван Александрович всячески гнал предчувствие, что это не просто семейная неурядица, не просто даже конец супружеской жизни, а нечто куда более серьезное и уже, кажется, непоправимое.
      Тут-то Грешнев и предложил слетать на недельку в Башкирию, в Нефтекамск.
      3
      То ли от выпитого вчера коньяка, то ли от резкой перемены места и климата все происходящее вокруг Ивана Александровича казалось ему странным, нереальным, неестественным: призрачные лучи солнца, с удовольствием освещающие веселых, здоровых, шумных молодых ребят, играющие в брызгах умывальной воды, мягко бликующие на алюминиевой посуде в столовой, - лучи солнца никак в то же время не могли справиться с туманом, и он неостановимо полз с реки, затопляя сосны по человеческий пояс. Противоположный берег бесконечной наклонной плоскостью изумрудного цвета поднимался из воды, и Иван Александрович вспомнил, что это - Удмуртия: край лагерей. Других лагерей, не ынытырыныцыыналыных.
      Метафору собственного положения увидел Иван Александрович часа полтора спустя, на стройке, куда доехал вместе с бойцами ССО в одном из четырех "Икарусов", во вчерашнем как раз, том самом, за стеклом которого табличка "Отряд им. А. Матросова" (то есть, тоже какая-то совершенно фантастическая по бестактности в контексте табличка) - доехал под дружное пение давешнего кляйнэ вайсэ фриденстаубэ, про которого Бекбулатов успел объяснить, что это - кы "Вечыру песыны гыневы и пырытесыты", хоть и не понять было, какой, собственно, гыневы и против кого пырытесыты может заключаться в сладчайшем фриденстаубэ, - увидел метафору, глядя, как зачарованный, на четверых сильно датых мужиков, которые, переступая меж торчащими из нее кручеными железными прутьями, тащили по узенькому торцу бетонной стены, взнесенному на двадцатиметровую высоту, тяжеленную сварную раму; такие точно, как из стены, крученые арматурные прутья торчали и внизу, из фундамента, и одного неверного шага любому из мужиков хватило бы с головою, чтобы всем четверым загреметь вниз, как раз на эти торчащие прутья, а неверный шаг, казалось, должен случиться неминуемо, ибо рама закрыла от мужиков прутья стены, как бы приглашая запнуться, тем более, что двое передних шли спиною. Вот одним из этих передних, спиною идущих, и ощутил себя Иван Александрович: несколько пьяным (от потери Лариски, ото всего окружающего антуража), нерасторжимо связанным с другими едва подъемной, грубой, косной, ржавой ношею, которую, до места не дотащив, не поставишь никуда - передохнуть, не бросишь, не придавив себя, не сверзнув вниз, и вот он, следующий! ну, не следующий, так следующий за следующим шаг оказывается роковым, и Иван Александрович, выпустив свой угол рамы, летит вниз, на острые стальные пики, чтобы пронзиться ими насквозь, быть нанизанным, как жук, только сразу на десяток булавок, а рама летит вдогон: прибить, припечатать, прихлопнуть навсегда, - и тянет за собою остальных: неспоткнувшихся. Голова принялась кружиться у Ивана Александровича от жуткого созерцания, но и глаз не оторвать, и сейчас бы хлопнулся он без чувств, не найдя опоры, как вдруг крепкая, жаркая, маленькая ручка взяла его под локоть и вернула устойчивость на этой земле.
      Иван Александрович обернулся. Невысокая татарочка, юная, ладная, горячая, с раскрасневшимся личиком, покрытым заметным в солнечном контражуре нежнейшим персиковым пушком, глядела широко распахнутыми, вовсе не раскосыми, не по-китайски разрезанными, черными как адова бездна глазами и несколько дрожащим от волнения голоском произносила: Ахметова. Альмира. Отряд им. А. Матросова. (То есть, конечно, отряд Матросова, но так уж впечаталась в иваналександровичево сознание автобусная табличка, что он автоматически подменил: отряд им. А.). Представитель пресс-центра. Откомандирована комиссаром Эльдаром в ваше распоряжение. Как же так? подумал Иван Александрович. Откуда она взялась? Разве мог я не увидеть ее раньше, в том же автобусе, скажем, или в лагере, за завтраком? А ведь не видел точно, потому что, если увидел бы, - не сумел бы пропустить, не заметить, остаться спокойным. Потому что, если кто и способен меня сейчас спасти, так только она, Альмира Ахметова, отряд им. А. Матросова, представитель пресс-центра, - подумал все это очень быстро, в мгновение: татарочка и договорить не успела, - так что самое время Ивану Александровичу подошло ответить, и он, легко преодолев зачарованность эквилибрирующими мужиками, которые уже, казалось, никакого к нему отношения не имеют, совсем было представился: Иван Александрович, но после слова Иван как-то сам собою запнулся и Александровича так и не произнес, а потом и утвердил запинку интонацией, повторив уже окончательно: Иван.
      Все вокруг снова стало призрачным, но призрачным уже на иной лад: как призрачна жизнь бесплотных теней на киноэкране, когда ты, сидящий в зале, ощущаешь себя тем безусловнее живым и полнокровным, чем крепче сжимаешь горячую ладошку юной очаровательной соседочки. А тени мельтешились перед глазами: студенты-бойцы трамбовали бетон, таскали кирпичи на носилках, кайлили там чего-то или как это называется? чистенький, в галстучке, белобрысый немчик общелкивал "Практикой" алкашей-эквилибристов; вокруг хлопотал Бекбулатов: ни бельмеса по-немецки не понимая, пытался уговорить ны дэлыты этыго, а попутно извинялся перед Иваном Александровичем (словно между живым человеком и тенью с белого полотна возможен контакт) за алкашей, которые, вовсе не студенты, к нему, Бекбулатову, отношения иметь не могли, но, главное, за аккуратненького немчика, который и оказался тем самым адвентистом седьмого дня: Ивану Александровичу еще в Уфе, в штабе, прожужжали уши, что есть, мол, там один: отказывается работать по субботам (сегодня как раз суббота и была), читает Библию, носит крест, разговаривает и фотографирует разные нетипичные пакости. У ныхы, пынымаышы, Ываны Ылыкысаныдырывычы, вился Бекбулатов ужом, ыта секыта зырыгысытырырывына, а у насы, пынымаышы, ны зырыгысытырырывына!
      Иван Александрович сидел рядом с Альмирою на уголке какой-то плиты, задавал вопросы и, хоть записывал ответы в блокнотик, смысла ни вопросов, ни ответов не понимал, а только смотрел на румяное, свежее личико, поросшее пушком, и сам себе удивлялся, как могла привлекать внимание, как могла нравиться ему крупная, с белой, глянцевой кожею, сквозь которую никогда не просвечивала кровь, словно крови под нею и вообще не текло, жена его Лариска!
      4
      Немцы: белобрысые, загорелые, серьезные, в гимнастерках, засученных по локоть, стояли полукругом с одной стороны желтоватого зуба обелиска, торчащего из травы лесной поляны, а с другой, таким же полукругом, в штормовках, с рядами значков ССО (от двух до шести) на груди, словно орденскими колодками: ветераны движения, - стояли люди восточные. "ПАМЯТИ ВОИНОВ, ПОГИБШИХ В БОЯХ С НЕМЕЦКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ" гласила надпись на обелиске, и Иван Александрович, которого Альмира временно оставила, чтобы занять место в соответствующем полукружии, снова чувствовал себя растерянным и ни черта не понимающим: как же это так? Все ж таки они немцы! У них, наверное, у кого - как у Ивана Александровича - отец, у кого старший брат или там дядя погибли на этой самой войне, на этой самой (в широком смысле) земле, остались лежать в ней без обелисков, без крестов! Хотя отец вряд ли, не выходит по возрасту, скорее дед. Тут Бог с ним, кто перед кем виноват исторически, это дело особое - но неужто ни в одном из этих, в гимнастерочках, не шевельнется простое человеческое чувство, обыкновенная обида? А эти, в штормовках - что же они столь непрошибаемо бестактны?! - отряд им. А. Матросова, немецкие захватчики, митинг!
      Иван Александрович стал отыскивать взглядом в белобрысом полукружьи наиболее симпатичного (a priori) ему человека - адвентиста седьмого дня, запретный свой плод, с которым так хотелось поговорить по душам, но к которому Бекбулатов довольно жестко пырыкымыныдывалы не подходить, ибо ничего, кыроме кылывыты ы кылырыкалышшыны от него Ываны Ылыкысаныдырывычы все равно не услышал бы, - отыскивать в надежде не найти, в надежде, что хватит у того души и мужества не участвовать в сомнительном мероприятии, и, не найдя, вздохнул облегченно, словно форточку отворил в душном, затхлом полуподвале, однако, едва вздохнул, как тут же адвентиста и увидел: просто не обнаруженного прежде, не замеченного, словно охотника на загадочной картинке из "Пионера", но так жалко стало Ивану Александровичу форточку захлопывать, что тут же сочинил он оправдание своему любимцу: ему, может, дескать, одному тут и место, как истинному христианину, - свежим воздухом, впрочем, тянуть все равно уже перестало.
      Наконец, запланированные речи произнеслись сполна, и русские и немецкие, заранее припасенные цветы - возложились (Иван Александрович даже несколько заметочек в блокноте по этим поводам сделал, для статьи) и извилистая змея бывших полукружий потянулась по узкой тропинке к четырем поджидающим ее "Икарусам". Иван Александрович, как и по дороге со стройки сюда, сел рядом с Альмирою, но легкое отчуждение, неприязнь целых, наверное, минут десять мешали восстановлению прежнего контакта.
      Второе аналогичное испытание, которое предстояло вынести их с Альмирою завязывающимся отношениям - "Вечер песни гнева и протеста" - Иван Александрович, дорожа татарочкою, дорожа собственным от нее восхищением, решил попросту пропустить, но Бекбулатов настоятельно пригласил в жюри: представлять, так сказать, ЦыКы ВыЛыКыСыМы, потому что грешневский студенческий журнал, как, впрочем, и иваналександровичев "Пионер", состояли именно при ЦК комсомола, такой и гриф сиял и на служебном удостоверении, и на командировочном, и Иван Александрович не нашел ни мужества, ни достаточно убедительного повода отказаться.
      Не успел он допить вторую, начальству только полагающуюся порцию жиденького компота, как в столовой произошли шевеление, суета, столы и стулья переместились к стенам и в углы и зал приобрел вид хоть импровизированного, однако, вполне зрительного. Иван Александрович вместе с Бекбулатовым, комиссаром Эльдаром и девушкою из горкома взобрался на возвышение и стал принимать к сведению вокально-инструментальные протесты интерлагерников против, во-первых, угрозы третьей мировой войны, выпеваемые, впрочем, как-то так, эдак, абстрактно, что ли, и на таком голубом глазу, что даже заподозрить сию угрозу со стороны государств, к которым принадлежат протестующие, было совершенно невозможно и даже как-то неприлично (о, да! осенило Ивана Александровича решение давешней задачи: здесь она действительно приходится как нельзя кстати - маленькая белая прожорливая птаха, склевавшая уже пол-Европы, добрый кус Азии, несколько аппетитных зернышек меж двух Америк и направляющая мирный победительный клювик в сторону центральной Африки), ну и, во-вторых, разумеется, против разных мерзавцев-фашистов вроде Пиночета, который, оказывается, смеет держать в грязных своих застенках чуть ли не целых триста политических заключенных. Гневались и протестовали голубьмирцы искренне и страстно, и Иван Александрович все спрашивал себя: что же это? так вкоренившаяся привычка к двоемыслию? или они на самом деле ничего не понимают?! не желают понимать?! Альмира тоже вся раскраснелась, и глазки у нее снова горели, совсем как давеча, когда Иван Александрович пел ей собственные песни гнева и протеста.
      Дело в том, что почти в первом же альмирином ответе (Иван Александрович, едва познакомился с татарочкою, едва пошел от нее на него приятнейший эмоциональный фон, вспомнил о работе, ибо человеком был крайне, до патологии, обязательным, и начал профессионально выспрашивать про лагерные дела) нечаянно всплыл несчастный отцеубийца Павлик Морозов, пионерлагерь имени которого, оказывается, посещали голубьмирцы на прошлой неделе, и Иван Александрович, записав в блокнотик фактические факты посещения, как-то сам собою, непроизвольно, автоматически выдал Альмире, чт он по поводу героического пионера думает, а у татарочки тут же вспыхнули, загорелись глазки, как интересно! сказала она, ну и что дальше? и тут понесло Ивана Александровича, и он рассказал новой подруге и про впечатление от увиденного вчера в Уфе Салавата Юлаева - уголовника, которого превратили зачем-то в национального героя (это Альмире, татарке, недолюбливающей башкиров, особенно понравилось), и про героя Буковского, и про гения Сахарова, и про великого Солженицына, и про запрещенный журнал "Континент", и даже какие-то стихи Бродского прочел наизусть, а она слушала, полуоткрыв пухлые, молодой кровью налитые губки, и время от времени приохивала: что вы говорите?! это ж надо ж! вот никогда б не подумала бы!!
      Как ни пьянил Ивана Александровича контраст между татарочкою и Лариской, контраст уже не только внешний и возрастной, но еще, оказалось, и идеологический, полностью сознания он все-таки не затмил, и где-то на середине собственного монолога Иван Александрович поймал себя на том, что не одна страсть поделиться информацией, кажется, владеет им, что выкладывается он перед Альмирою, в основном, затем, что больше нечем ему привлечь ее к немолодой, некрасивой своей фигуре, что для победы над татарочкою (а победы захотелось очень!) одних его столичности, журнализма и причастности к ЦК ВЛКСМ может, пожалуй, и недостать.
      И вот сейчас, так же раскрасневшись, с теми же горящими глазками, пела Альмира в интернациональной компании про маленького белого голубя мира, старательно выводя непривычные иноземные слова:
      Fliege ьber groЯe Wasser,
      Ьber Berg und Tal.
      Bringe allen Menschen Friede,
      GrьЯ sie tausendmal.
      5
      Всем оставаться на местах! Не двигаться! - резкий оклик Бекбулатова, речь которого, взяв командные интонации, как бы вовсе лишилась акцента, совпал с появлением в каждой из восьми дверей легкой летней столовой силуэтов крепких парней: подтянутых, с расставленными чуть шире плеч ногами, только что без автоматов у живота, и Ивану Александровичу снова пришла в голову ассоциация с какой-то картиною про войну, но сейчас картина уже не шла по спрятанному в кустах телевизору, а снималась прямо тут, внутри импровизированного концертного зала, захватывая в участники, в исполнители ролей и массовки, и всех сидящих вокруг, и самого Ивана Александровича; да и принадлежность присутствующих к разным расам вызывала сомнения, про какую, собственно, войну кино - про прошедшую или про будущую. Снаружи, видные сквозь окна, сверкали проблесковые маячки служебных машин, выла сирена, прервавшая очередное проявление гнева и протеста. Минут пятнадцать назад какой-то восточный человек прошел к помосту, негромко сказал гортанное-неразборчивое Бекбулатову, после чего оба, не то из вежливости, не то как под обстрелом пригибаясь, покинули столовую, и вот: всем оставаться на местах! не двигаться!
      Иван Александрович почему-то не изумился, не загневался, не запротестовал, будто все, что происходило, так и должно происходить, и, сопровождаемый комиссаром Эльдаром, которому Бекбулатов что-то приказал многозначительным узким взглядом, пошел из зала, краем глаза ловя, как комсомольская девушка вместе с начлагом и несколькими из ниоткуда возникшими парнями разбивают интерлагерников на группы, расставляют около стен: к расстрелу, что ли, готовят?
      Эльдар проводил Ивана Александровича мимо милицейских, военных и по внешности штатских, только в антеннах, машин до самого домика и, отворяя дверь, сказал: мы попросили бы вас, Иван Александрович, не выходить до завтрашнего утра. В ваших же интересах. Ситуация, понимаете ли, опасная. Тут у нас, кивнул в сторону Камы, на том берегу - лагеря. Бегают иногда. Мало ли чего. Вот на этом самом месте (Эльдар жестом римлянина, посылающего гладиатора на смерть, показал вниз), на этом самом месте (повторил-подчеркнул) неделю назад произошло убийство, и последняя фраза показалась Ивану Александровичу не просто зловещей, но имеющей и некий предупреждающий смысл. Это, конечно, была глупость, мнительность, результат неспокойного, ненормального состояния последних дней, однако, едва дверь за комиссаром лагеря захлопнулась, Ивану Александровичу стало на душе так нехорошо, так тревожно и безвыходно, что он, совершенно не готовый к мысли о самоубийстве (а оно одно, при теперешнем распаде всех связей мира, пришлось бы, наверное, как раз), стал мечтать об эдаких фантастических таблетках, которые, дескать, могли б погрузить в некий летаргический сон лет, скажем, ну! ну, словом, до тех пор, пока не кончатся безобразия и все как-нибудь так, само собою, не уладится и не устроится. Сладкая мечта погрузила Ивана Александровича в состояние благодушное, почти счастливое, сквозь которое уже не прорывались в сознание ни сирены, ни немецкие и восточноязычные выкрики, ни шум беготни, ни прочие тревожные звуки и из которого Ивана Александровича вывело легкое поскребывание чьего-то ноготка в дверь. Альмира стояла на пороге, улыбалась, звала с собою: пошли. Все кончилось. А что все? впервые после бекбулатовского выкрика рискнул проявить Иван Александрович любопытство. Что, собственно, все?
      И Альмира рассказала, что, пока шел вечер, кто-то спер с бельевой веревки пару джинсов, причем, не просто джинсов, а джинсов, принадлежащих немочке, - из-за этого и разгорелся сыр-бор, понаехало всяких, обыскивали, допрашивали, вынюхивали следы, но, кажется, ничего не нашли и осадное положение сняли. Сейчас, хоть и рыскают неизвестные мальчики тенями меж домиков, все снова относительно тихо, горят костры, студенты поют песни, так что идемте, Иван Александрович! (Иван, поправил Иван Александрович татарочку) !идемте, Иван! Александрович, идемте, вам же должно быть интересно, вам же нужно собирать материал.
      Страшно было Ивану Александровичу преступать запрет Эльдара, но соблазн, исходящий от Альмиры, оказался все-таки сильнее, и, когда ясно стало, что уговорить татарочку остаться в домике не получится, Иван Александрович решился и пошел, держа ее за руку, в темноту: туда, где горели, бросая отсветы на нижние ветви сосен, комсомольские костры.
      У костра Альмира, хоть и села рядом с Иваном Александровичем, мгновенно отдалилась от него, отдалилась недосягаемо, слилась, соединилась с ровесниками, поющими под гитару какие-то ерундовые песенки: то детские, про крокодила Гену, то что-то чисто студенческое, еще более глупое, и Иван Александрович подумал, что, только овладев инициативой, только став центром внимания, героем этого костра, сумеет вернуть татарочку - и требовательно протянул руку в сторону гитары. Инструмент ему отдали нехотя, из одной вежливости, не ожидая, вероятно, ничего хорошего, но Иван Александрович проглотил это, предвкушая, как разгорятся сейчас глаза ребят, как вспыхнет их интерес, едва пропоет он им несколько песен, каких они и слыхом не слыхивали: песен Галича. Нет, разумеется, петь в незнакомой компании, особенно, ощущая за спиною мелькание инкогнитных теней, "Королеву материка" или "Поэму о бегунах на длинные дистанции" не следовало ни в коем случае, но кое-что попроще, поневиннее - отчего ж не исполнить? И Иван Александрович решил, что лучше всего начать с "Леночки и эфиопского принца", вещицы, в общем, шуточной. Пел он, разумеется, так себе, аккомпанировал, обходясь тремя неполными аккордами: весь расчет был на магическое воздействие текста! - однако, ни первый, ни третий, ни пятый куплеты не произвели на слушателей никакого иного впечатления, кроме вежливо скрываемой скуки, и Иван Александрович в азарте, наплевав на теневых инкогнито, запел "Облака", а потом и "Репетицию ностальгии". В глазах, на него глядящих, вместо скуки стало появляться раздражение, похожее на ларискино, потом один боец, другой, третий потихонечку встали и растворились в темноте, в какое-то мгновенье Иван Александрович не обнаружил рядом и Альмиры. Он вернул гитару, не допев до конца, и, сгорая со стыда от нелепого, от полнейшего своего провала, побрел прочь. Не успел Иван Александрович удалиться от костра на десяток шагов, как в полуразогнанной им компании вспыхнул некий мульт-мотив, сразу подхваченный несколькими голосами, и, совсем было замороженная, снова заиграла жизнь.
      Рядом с домиком били человека. Иван Александрович отпрянул в кусты, замер! Слава Богу (потому что в таких делах свидетелем быть страшно), слава Богу, вроде не заметили!.. Кто-то поднял в вытянутой руке темную продолговатую тряпку: вот! Если бы шла не реальность, а все-таки сцена из патриотического фильма, по жесту, по интонации пришлось бы подумать, что тряпка - знамя. Но Ивану Александровичу хватило мутного лунного света понять: тряпка - штаны. Поймали-таки вора, поймали и предварительно наказывают. Хыватыты, узнал Иван Александрович голос Бекбулатова. Давай ыво вы мышыну. Тело вора потащили к воронку-УАЗику, и на мгновенье Ивану Александровичу увиделось полумертвое, вспухшее от кровоподтеков, однако, сразу узнанное лицо: лицо утреннего алкаша-эквилибриста, левого из тех двоих, что двигались спиною. Чужак, в мыслях покаялся Иван Александрович. А я-то грешным делом подумал, что джинсы спер свой, из интерлагерников. Недооценил нравственную чистоту коммунистической молодежи!
      Машина хлопнула дверцами, клацнула передачей, буркнула мотором и скрылась. Иван Александрович постоял еще с минуту - все вокруг, кажется, было тихо - и пошел спать. Вот и второе на этой неделе убийство возле моего домика. Почти убийство.
      6
      Проснулся Иван Александрович не раньше полудня и долго лежал в узкой пионерской коечке, машинально рассматривая на стенах кровавые запятые от раздавленных насосавшихся комарих. Да, поездка в Башкирию явно не заладилась, и самым благоразумным было бы лететь отсюда как можно скорее, тем более, что материала для грешневской статьи набралось уже вполне достаточно. Правда, Ивану Александровичу, развращенному журнальчиками, страсть как хотелось выяснить у немцев кое-что и для себя: как, например, они, не столь давно испытавшие (пусть не на своей шкуре: через дедов, отцов, старших братьев) прелести одной людоедской идеологии, воспринимают другую: не выработалось ли иммунитета? что, например, думает адвентист седьмого дня о христианстве: не оно ли одно, с его приматом личности, с пренебрежением к земным благам, может всерьез противостать дьявольской эпидемии, все шире охватывающей нашу маленькую планету? - но такие выяснения представлялись, разумеется, слишком опасными, и Иван Александрович долго боролся сам с собою, пока, наконец, все же не взбунтовался: да черт их всех побери! джинсов я, слава Богу, не крал и не в гости напросился по бедности, а приехал из столицы с редакционным заданием ЦК ВЛКСМ и имею полное право разговаривать с кем угодно и о чем сочту нужным, и плевать мне на любые рыкымыныдацыы любых бекбулатовых, может, у меня какие-нибудь особые цели, про которые ему и знать-то не положено!
      Настроив себя столь решительно, Иван Александрович вышел на улицу. Вовсю лупило солнце. Чуть ленивая атмосфера выходного была напитана радостной силою отдыхающих студентов. Они играли в волейбол и бадминтон, загорали на расстеленных одеялах, фотографировались, хохотали, собравшись в кружки; пели песни, и к кому бы из них Иван Александрович ни подошел со своим фирменным блокнотиком, всюду получал любезные, доброжелательные ответы. Да, говорили немцы, коммунизм, действительно - светлое будущее человечества; имеют, конечно, место отдельные недостатки, с пивом вот, например, перебои - но что ж вы хотите? - болезни роста; первопроходцам всегда трудно; нет, отвечали: русские не побеждали нас: прогрессивный интернационал-социализм закономерно взял верх над реакционным национал-социализмом. (В этом последнем, заметил для себя Иван Александрович, не так уж они и неправы: недоставало герру Шикльгруберу и его коллегам должной последовательности: тут тебе, понимаешь, и значительная свобода религии, тут тебе и частная собственность, тут тебе и в концлагерях сидят, не считая многострадальных иудеев, одни действительные враги, а не просто треть - любая на выбор - населения; с такими полумерами в победители выйти непросто) - но это заметил он сам и про себя, а немцы т, что ему хотелось услышать, не говорили ни в какую. Опасаются, решил Иван Александрович, просто опасаются меня. Не могут же они на самом деле быть столь непроходимо глупыми, сколь пытаются выглядеть!
      На одного адвентиста оставалась теперь надежда, и Иван Александрович стал выискивать его взглядом между домиков и сосен, ловя себя на унизительном ощущении, что, кроме адвентиста, едва ли не больше, чем адвентиста, ищет Альмиру, которая за все это время не попалась ему на глаза ни разу. Адвентист сидел под сосною и читал нетолстую книгу. Евангелие, понадеялся Иван Александрович, подошел, сказал Guten Tag и тут же почувствовал на левой руке, чуть повыше локтя, железные клещи пальцев. Бекбулатов стоял за спиною и во все свое раскосое, скуластое лицо - зубы напоказ - улыбался. Откуда он взялся?! - Иван Александрович, пойманный на месте преступления, помнил, что, подходя к адвентисту, хоть и решил наплевать на рыкымыныдацыы, специально огляделся как следует: нет ли где поблизости начлага. Ываны Ылыкысаныдырывычы! - чем шире и радушнее становилась улыбка, тем крепче сжимались пальцы, едва не заставляя кричать. Во-от вы гыде! А мы васы ышшымы, ышшымы! Банька уже гытова, ысытопылына! Пыжалте пымыца! Все! оборвалось в Иване Александровиче, и холодный пот выступил на висках. Это конец! Нечего было залупаться! а Бекбулатов, не ослабляя хватки, тащил его по извилистой тропке куда-то в полумрак, в глубину леса.
      Чыто ж ты, Ываны Ылыкысаныдырывычы, стыышы? Рызыдывайсы-рызыдывайсы, переходя на ты, поощрил Бекбулатов, когда тяжелая дубовая дверь приземистого строения захлопнулась. Иван Александрович потянулся к рубашке, но треморные пальцы все не умели нащупать пуговиц, ухватиться за них, продеть во внезапно сузившиеся петельки. То, что банька и впрямь оказалась банькою, а не метафорой чего-то более страшного, конечно, несколько успокоило Ивана Александровича, но пальцы не слушались все равно. Чыво быыссы? Пыгывырыты намы сы тыбоы, дысытывытылыны, есты ы чемы, продолжил Бекбулатов, стаскивая форменные штаны защитного цвета, ны ыж ны ыбываты жы мы тыбя будымы!
      Банька явно предназначалась для узкого круга: стены отделаны ценным деревом, ярко пылает камин, киснет в тазу, залитое маринадом, обильно пересыпанное кольцами лука сизое мясо для шашлыка, стол буквально ломится от пива и кумыса. Несколько кучек аккуратно, по-военному, сложенной одежды свидетельствуют, что не вдвоем с Бекбулатовым предстоит Ивану Александровичу пымыца. Действительно: в парилке уже поджидают их комиссар Эльдар и еще четверо не то башкиров, не то татар (командиры отрядов, догадывается Иван Александрович). Ты ызывыны, уже не сходя с ты, заводит Бекбулатов, ны мы этыго дыпысытыты ны можымы ныкакы. Ыты дело, можыны сыказаты, пылытычысыкыы. Ы хытя ты ы ызы Мысыкывы, ы ызы ЦыКы ВыЛыКыСыМы - тыкы дажы ы тымы болыы! Во-во! выкрикивает с верхнего полк голый комиссар Эльдар. А это знаешь чем пахнет?! Мы ведь не посмотрим, что ты журналист! У нас тут, понимаешь, немцы! Интернациональная дружба навеки! Я воты ны зынаю, кыкоы у тыбя, Ываны Ылыкысаныдырывычы, ыбырызываныы, продолжает начлаг, осадив узким взглядом не вовремя вылезшего комиссара, а я, ты зынаышы, можыты ты ны зынаышы? - межыды пырочымы, пырыпыдыю вы ынывырысытеты, кыныдыдаты ысытырычысыкыхы ныукы, ы тыкоы мыгу пырыссыкызаты пыры Сылываты Юлаывы, кыкоы ты дажы ы ны зынаышы. Эты, зынаышы, былы гырой ы кырысытальный чылывекы, нысымытыря, чыто бышыкыры. А то, чыто ты туты сыбе пызывыляышы, ызывыны, - кылывыта! Во-во! (снова не сдерживает пыл комиссар) а, может, и антисоветчина! А за клевету на национального героя знаешь, что полагается?!.
      Ноги подкашиваются у Ивана Александровича. Чего угодно ожидал он от банного трибунала, даже обвинения в соучастии по поводу кражи вчерашних джинсов, - но чтобы выплыли на свет интимные разговоры с Альмирой!.. Голые люди, крепкие, мускулистые, поджарые, с головы до ног поросшие иссиня-черным, ассирийским, в колечки свитым волосом, плывут перед глазами, и Иван Александрович от стыда ли, затем ли, чтобы остановить тошнотворную карусель, опускает взгляд, и тот, чем только усиливает иваналександровичево смущение, до предела доводит сознание неполноценности, упирается в реденький светлый кустик, высовывающийся из-под нависшего над пахом белого жирного живота, а тут уже не один бекбулатовский голос гудит целый хор: гудит, выпевает фугу, партии которой отмечаются в мозгу акцентами: власовец Солженицын, героический пионер, жидяра Бродский, идеологически, куда следует, пропаганда и, наконец: ынытырыныцыыналыныя дыружыба, нырышымыя вывекы.
      И вот в густом тумане парилки повисает пауза, и Иван Александрович, весь липкий от пота (не от того совсем, ради которого ходят в баню), понимает, что сейчас хотят услышать что-нибудь и от него. Я, знаете, лепечет Иван Александрович, я как-то не думал! у нас в Москве! в любом доме! даже в редакции! у нас, собственно, разрешается! в определенных пределах! в рамках, так сказать! и с иностранцами тоже! а тут я ни с кем особенно и! мне не пришло в голову! я, конечно, больше! но глаз на обвинителей поднять не смеет: стыдно ему, стыдно: и за Альмиру стыдно, за стукачку, и, главное, за себя, и, кроме того, чувствует он некую высшую правду голого трибунала, правоту людей, не желающих, чтобы в их дружном, мирном доме поселились тревога и раздор. "А кто соблазнит одного из малых сих!" Виноват Иван Александрович, вот как на духу: ви-но-ват!
      Уже исчерпал Иван Александрович весь набор жалких своих аргументов, а пауза все не кончается, вынуждая продолжать, и вот-вот разорвется бедное его сердце, но тут Бекбулатов подходит к Ивану Александровичу и проникновенно произносит: ны, выбыщымы, ладыны, зыла мы ны тыбя ны дерыжымы, мы, можыты, ы самы мыногы чыво пынымаымы, но уызыжай-кы ты оты насы пыдыбыру-пызыдырову. Воты пыпарьса ны пырышшаныы, пывыка пыпей, пырынычуй - мы люды гысытыпырыымыныы, - ы, пынымаышы! машет начлаг рукою куда-то вдаль, на запад. Ыванычы!
      Как из-под земли является костлявый седоусый старик в прикрывающем чресла клеенчатом переднике, поддает пару, и начинается общее мытье: хлещут березовые веники, пенятся пиво и кумыс, шипит шашлык, звучат шутки, анекдоты, порою идеологически сомнительные. А Иван Александрович, выждав для приличия десять - пятнадцать минут, одевается потихоньку и выскальзывает за дубовую дверь.
      И никто тут о нем не жалеет.
      7
      У домика Ивана Александровича поджидала Альмира. Он заметил ее издали, предательницу, стукачку, и даже хотел свернуть в сторону, чтоб не столкнуться лицом к лицу, но решился-таки выдержать, не сворачивать. Пусть в каком-то высшем, метафизическом смысле он и виноват перед нею, пусть не стоило нарушать девственность ее сознания, но элементарный инстинкт порядочности должен же был удержать Альмиру от доноса - а теперь Иван Александрович имел полное право взглянуть на нее в упор.
      Она ответила взглядом на взгляд, невинно лупая широко раскрытыми глазками - Иван Александрович даже изумился и от изумления выдал ей все, что по поводу грязного ее поступка думал. Как?! ответила татарочка. Да разве ж это была тайна? Вы так интересно рассказывали, что я просто не могла не поделиться с ребятами. Мы провели диспут. Разве все это не искренние ваши убеждения? Разве вы своих мыслей стесняетесь, скрываете их? И тогда Ивану Александровичу стало еще стыднее, чем в баньке. Не найдясь, что ответить, ладно, сказал он. Извини. Ты просто не представляешь, в какие неприятности могла меня втравить. Если бы я по твоей милости загремел в лагерь - и махнул рукою в сторону бесперерывно шумящей Камы - ты бы сама себе этого не простила всю жизнь, - хоть, надо заметить, в лагерь Ивану Александровичу попадать не существовало пока совершенно никакого повода. Потом он улыбнулся татарочке - так хороша она была со своими персиковыми щечками, так свежа и наивна - и добавил, кивнув с надеждою на дверь домика: зайдешь? Позже, шепнула Альмира, и влажные, полураскрытые ее губы призывно, обещающе блеснули в свете взошедшей луны. Позже, после отбоя, и, грациозно проскользнув мимо Ивана Александровича, скрылась в направлении вечерних костровых песен.
      Татарочкино обещание как-то замазало, затушевало и неприятности дня, и все предыдущие неприятности. Каждая открытая паром пора тела глубоко дышала настоенным на соснах воздухом. Одежда, правда, немного мешала Иван Александрович готов был сбросить ее с себя, не опасаясь даже злых хоботков ненасытных комарих, но рано покуда было, рано встречать гостью в подобном виде! Грядущее свидание вообще представлялось Ивану Александровичу чересчур смутно: как вести себя? чего пытаться добиться? главного ли? - но вдруг Альмира и в этом отношении еще девственница, а, раз так имеет ли Иван Александрович моральное право?.. Впрочем, отчего же: он и жениться на ней готов! ну, то есть, почти готов! надо вот только окончательно решить с Ларискою! При воспоминании о супруге засосало под ложечкою, словно падаешь в скоростном лифте, голова поплыла, но: ладно! подумал Иван Александрович, потом! Оставим Лариску в покое! Легко сказать: оставим! - теперь уже она сама не захотела Ивана Александровича оставлять, а время меж тем подошло вплотную к отбою, вот и лагерный колокол прозвенел, и горнист сыграл нисходящую октаву.
      Послышались шаги. Скрипнуло крылечко. Кто-то скребнул дверь. Иван Александрович бросился навстречу, но наткнулся не на Альмиру вовсе, а на давешнего старика-банщика, Иваныча, пьяного в дугу, прижимающего к груди обеими руками початую бутылку "Московской". Что, парень? довольно внятно для своего состояния произнес старик и, усевшись за стол, поставил на него дорогую свою ношу, вынул из штанов пару грязных стограммовых стаканчиков. Что, парень? Прищучили? Но ты ничего, не переживай, не расстраивайся. Попался б ты в мое время - тебе лейтенант Падучих на месте бы девять граммов прописал - на том самом месте, где сегодня спину веничком гладили, и старик, разлив водку по стаканам, протянул один Ивану Александровичу.
      Ночной гость пришелся страх как некстати, вот уж точно, что хуже татарина, однако, по врожденной деликатности не имел Иван Александрович представления, как его выставить, а тот завел долгую историю, как служил тут в свое время егерем, как ездил сюда районный шеф НКВД лейтенант Падучих, как доставлял в "Эмке" разных начальников и как валялись они в ногах лейтенанта, оправдывались: почище, чем Иван Александрович сегодня, - только было все это без пользы, оправдываться!. В другую пору старик показался бы чистым кладом, Иван Александрович слушал бы пьяные россказни, не отрывая от блокнотика карандаша, - но только не сегодня, не когда с минуты на минуту должна появиться Альмира.
      Иван Александрович вышел на крыльцо и стал всматриваться в темноту, но она никого не дарила, а старик, допив до дна, уронил голову на вытянутые по столешнице руки, заснул, неприятно забулькал носом. Делать было нечего. Иван Александрович погасил свет (комары тут же тоненько заныли над ухом) и улегся поверх одеяла. На улице давно стихли песни, выключился телевизор про войну. Альмириных шагов не слышалось, и мысли Ивана Александровича как-то сами собою перекинулись на ту сторону Камы, в лагеря. Впервые в жизни Иван Александрович представил их очень реально, осязаемо: их, как говорится, повседневность, их быт, плоть, столь, вроде бы, хорошо знакомые по рассказам тетки, по многочисленным свидетельствам очевидцев, печатающихся в нехороших журнальчиках. Иван Александрович примерил на себя и душную вонь барака, кишащего насекомыми, и ранние подъемы, и омерзительную баланду, и морозы, и осеннюю сырость, и побои, и унижения, и чуть ли не самым страшным представился лагерный сортир, общий, загаженный, вонючий, открытый наблюдению со всех сторон, да еще ходить куда можно, кажется, только в определенное начальством время, и подумал, что, оказавшись в гостях или в чужом городе, предпочитал терпеть, сдерживаться, лишь бы не менять спокойного, привычного, домашнего уединения с книжкою на нечто безусловно нерасполагающее, враждебное, и даже сам организм этой враждебности сопротивлялся, так что где-нибудь в командировке стула, пардон, не случалось и по трое суток. Потом Иван Александрович припомнил, как однажды ночью, еще прежде Лариски, в коммуналке, обнаружил на себе клопа и сидел на кровати до самого восхода с зажженным светом, затравленно оглядываясь на стены, а наутро тело пошло волдырями, не клопиными, конечно - нервными; как тут же вызвал санэпидстанцию, а потом недели две поливал углы аэрозолями и спал при электричестве!
      Было уже часа четыре утра. На улице посерело, но не настолько, чтобы при всех этих случившихся поблизости убийствах (или почти убийствах) предпринимать сомнительное путешествие сквозь кусты к деревянному скворечнику, и Иван Александрович, выйдя, пристроился прямо к стенке. Но чуть загромыхала по гулкой фанере мощная его струя - где-то рядом, в кустах, зашуршали, завозились, зазвучал неразборчивый девичий щебет, и Иван Александрович понял, что спугнул парочку. Он прекратил и пошел в обход домика, но и влюбленные не остались на месте и через десяток секунд столкнулись с Иваном Александровичем нос к носу!
      Некстати он сюда приехал, некстати.
      8
      Как три дня назад стройка - квартира на Белорусской предложила Ивану Александровичу возможность поупражняться в метафорическом мышлении: черные дыры-щели в полках, образовавшиеся на местах вынутых Ларискою и унесенных книг, были подобны провалам от вышибленных зубов до полусмерти избитой, собственно, уже издыхающей семейной жизни. Однако, не все свои книги забрала Лариска - только специальные, срочно надобные для диссертации, да и добрая половина тряпок висела в шкафу, поджидая хозяйку.
      Едва добравшись из Домодедова и убедившись (а надежда на обратное жила до самого последнего мига в Иване Александровиче), что Лариска домой не вернулась, он засел за телефон и начал обзванивать подруг, - безрезультатно. С последним отчаянием, потому что чувствовал в этом звонке определенное унижение мужского своего достоинства, набрал Иван Александрович, наконец, и номер ларискиных родителей и услышал сочувственный голос тещи: Ванечка! Уже прилетели! Что вы! - мы и на порог ее не пустили, дуру. У тебя, говорим, муж есть и дом свой! - ну, и так далее, и приглашения в гости, на чай, и уверенность, что непутевая дочка перебесится и все у них с Иваном Александровичем пойдет на лад, и что еще и ребеночка они родят, и не одного, и заверения в самой искренней любви и симпатии к зятю, и приветы от супруга, и Иван Александрович, сгорая со стыда, никак не мог выбрать момента, чтоб положить трубку.
      Пусто было в квартире, пусто и одиноко. Следовало развлечься чем-нибудь - приняться хоть, что ли, за статью для Грешнева, - но Башкирия с упорством Таньки-встаньки поворачивалась в памяти совсем не тем боком, какой нужен для статьи: все лезло в голову, как принес на рассвете билет любезный, улыбающийся Бекбулатов: Бог-отец, изгоняющий из Рая; как в ответ на почему не пришла? наивно лупнула глазками персиковая татарочка и сказала: не пустили ребята, и как, глядя на этот наив, недостало Ивану Александровичу сил возмущенно изумиться: что ж, мол, она о таких вещах с ребятами советуется? опять, что ли, диспут устроила?! как решил Иван Александрович напоследок все-таки продемонстрировать Бекбулатову свои бесстрашие и независимость, гнев свой, так сказать, и протест - для чего в автобусе плюхнулся рядом с адвентистом седьмого дня и начал его интервьюировать и как тут же был наказан за глупую демонстрацию, но уже не начлагом, а самим адвентистом, адвентистовыми ответами о социализме, как воплощенном идеале христианства, голубой мечте Мессии, о том, что в коллективе человек никогда не остается один, и товарищи всегда придут ему на помощь в трудную минуту (как, заметил про себя Иван Александрович, пришли они на помощь Альмире Ахметовой, отряд им. А. Матросова, не допустив до грехопадения с сомнительным гостем) - адвентистовыми ответами и адвентистовой книгою, которая оказалась не Евангелием вовсе, а "Семнадцатью мгновениями весны" в немецком переводе; как неуемное раздражение, смешанное со страхом, вспыхнуло в Иване Александровиче при прощальном взгляде на мальчиков этих и девочек, западных и восточных - нет, вовсе не двоемысленных! - искренних, искренних в своем идиотизме, готовых по первому зову сменить мундиры и под "Маленького белого голубя мира" идти освобождать Польшу, Афганистан или хоть бы и Персию!
      Кажется, впервые в жизни почувствовал Иван Александрович бессилие перед листом бумаги, который предстояло, не мудрствуя лукаво, почти автоматически, заполнить готовыми блоками слов и смыслов, то есть, сделать то, чем занимался Иван Александрович без малого двадцать лет, пройдя в журнале "Пионер" беспорочный путь от учетчика писем до начальника отдела. Кажется, впервые в жизни рука дернулась написать, как было на самом деле, и, поймав ее на этом желании, Иван Александрович почувствовал шевельнувший волосы холодный ветерок ужаса: ведь если все как было - это уже не тихонькое чтение на диване, не сомнительные разговоры с молодой татарочкою, не банька в лесу - это уже лейтенант Падучих, государственное преступление. Да и так ли было? - может, показалось только? И Иван Александрович разорвал лист в мелкие клочья - совершенно чистый, нетронутый лист бумаги, виновный в том только, что именно над ним пришло Ивану Александровичу в голову опасное это словосочетание: все как было.
      Заснуть Иван Александрович в осиротевшей двуспальной кровати не мог и, поворочавшись полночи, перебрался на жесткий диван. Нет, с Ларискою следовало кончать раз-навсегда: ушла себе и ушла, и скатертью дорога - а он, Иван Александрович, непременно встретит еще человека, ничуть Лариски не худшего, а, пожалуй, и лучшего. Он даже положил себе пойти с этой целью завтра вечером погулять - на Калининский или на Горького, и спрятал в ящик стола обручальное кольцо. Устроится, все устроится, непременно все устроится как-нибудь! И обязательно надо позвонить приятелю: нет ли чего новенького? - почитать, наконец, всласть и без помех!
      Что же касалось бессилия перед бумагою, то, так или иначе, Иван Александрович его преодолел и, неделю спустя, принес Грешневу готовую статью. Грешнев прочел, ему понравилось, и он прямо тут же, не выпуская Ивана Александровича из своей загородочки, сносил статью за обитую кожею дверь и, четвертью часа позже, вернулся улыбающийся, довольный, с визою "в набор". Ловко ты про адвентиста ввернул! подмигнул Ивану Александровичу на прощанье Грешнев. С одной стороны - комар носу не подточит, а с другой - все-таки религия, дух! Да! догнал Ивана Александровича Грешнев уже в коридоре, тут тебе надо в издательство зайти! на второй этаж! в восемнадцатую комнату. Только уж обязательно, а то я пообещал! Отчет за командировку? подумал Иван Александрович и пошел на второй этаж.
      В издательской комнатке без обычной таблички, под одним номером, дама средних лет сказала Ивану Александровичу, что просят его срочно позвонить вот по этому вот (подала бумажку) телефону и спросить Игоря Константиновича. Безмятежно потянулся было Иван Александрович к темно-синему "чебурашке", как вдруг смутная тревога возникла в душе. Что ж в самом деле? подумалось. Ведь это мог и Грешнев передать! Да и какому такому Игорю Константиновичу? У меня Игорей Константиновичей и знакомых-то никаких нету! Мысль оказалась столь пронзительной и пугающе холодной, что оставил Иван Александрович "чебурашку", сказал, что позвонит из своей редакции, и ватными ногами пошел к выходу. Только непременно, настигла его голосом дама и процитировала комиссара Эльдара: это в ваших же интересах!
      До редакции, естественно, Иван Александрович не дотерпел - завернул в первый же попавшийся автомат. Игоря Константиновича, пожалуйста. Ахы, Ываны Ылыкысаныдырывычы! Здравствуйте-здравствуйте. Нам бы, знаете, хотелось познакомиться с вами. Увидеться, так сказать, лично. Не заглянете ли ны пылычасыкы? (В чистую русскую речь Игоря Константиновича то и дело прорывались восточные, бекбулатовские интонации). Сыгыдыны у нас что? понедельник? Ну, скажем, в четверг вечерком, сразу же после работы. Куда к нам? Ны дыгадывыытысы? Улица Дзержинского, четырнадцать. Пропуск заказан. Так чт - договорились? Ну, тогда всего вам доброго!
      9
      В свою редакцию Иван Александрович, естественно, не возвратился, а побежал домой, прямо-таки вот побежал, то есть, на такси, конечно, поехал, но, в сущности, именно побежал, перевернул дом вверх дном, извлек на свет Божий все книжки, не у нас напечатанные, все до единой (права была Лариска, права!) все листки машинописные с разного рода стишками и статеечками, все нехорошие журнальчики, даже кассеты магнитофонные, причем, не только, скажем, Галича, но и Высоцкого, и совершенно безобидную Альбину Король, и Окуджаву даже, с "мелодиевской" пластинки переписанного. Потом все это упаковал в небольшой чемоданчик и совсем было на улицу выскочил, как подумал, что просто выходить с чемоданчиком на улицу бессмысленно, да, пожалуй, что и опасно: прежде план следовало выработать куда и к кому. Справедливее всего получалось, конечно, к тому самому университетскому приятелю, которому, собственно, и принадлежала добрая половина содержимого чемоданчика, и Иван Александрович подвинул телефон, даже четыре из семи цифры набрал, но потом и тут опомнился, рычаги придавил: не следует, не следует звонить из дому! лучше из автомата. Только вот к автомату идти с чемоданчиком или без: что вернее? что безопаснее?
      Приятель ответил, и это было очень хорошо, просто удивительно хорошо, потому что, находись он, скажем, в отпуску или в командировке, Ивану Александровичу поневоле пришлось бы испытать столько страшных минут, что, может, и не вынесла б их деликатная его психика, и без того порядком потревоженная и Ларискою, и Альмирой, и бекбулатовской шоблою. Сиди дома и жди, буркнул Иван Александрович по возможности измененным голосом и повесил трубку, но тут же и пожалел, что повесил: может, лучше бы где-нибудь на нейтральной почве встретиться: на скамеечке или даже в лесу - чтобы и приятеля не особенно подвести, и на себя еще бльшую опасность не навлечь: вдруг за ним, за приятелем, давно уже следят, может, еще чем за Иваном Александровичем давнее и тотальнее: ведь откуда-то брал приятель эти книжицы, с кем-то связан, наверное - не то, что он, Иван Александрович, который, в сущности, и не виноват-то ни в чем! Но звонить еще раз!.. В общем, дерзко решил Иван Александрович, ладно! Будь что будет!
      К приятелю Иван Александрович ехал с ненужными пересадками, в метро вскакивал в вагон в последний момент, всем своим видом демонстрируя до того, что поезд пропускает - словом, вел себя, как заправский преступник из детективного телесериала, и, кроме основной, нормальной, пульсировала в мозгу какая-то добавочная тревога, дополнительная, причину которой Иван Александрович все не мог вытащить на поверхность сознания: тревога о главной улике, оставленной дома, не вынесенной, не уничтоженной, - и уже подходил к приятелеву подъезду, как понял: тот самый чистый листок, изодранный в клочья. Понял и сам над собою презрительно усмехнулся.
      Вот, обмяк Иван Александрович, когда замок приятелевой двери успокоительно защелкнулся за спиною, спрячь или выброси, и вывалил прямо тут, в прихожей, на половик, весь чемоданный хлам. Лучше, конечно, выброси. А то ко мне могут прийти. Приятель, однако, на полушепот не перешел, шторы задергивать не стал и телефон не прикрыл подушкою: был спокоен и даже несколько улыбался, и вот так, с улыбкою, и что стряслось? спросил, а Иван Александрович, подавленный, мрачный, одним лишь словом ответил, как выдохнул: вызвали. Повестку, что ли, прислали? спросил приятель. Да нет, по телефону. А ты не ходи! совсем уж чего-то развеселился приятель. То есть как не ходи?! потрясся Иван Александрович. А вот так, и приятель прочел небольшую лекцию по поводу кодексов, законов, прокурорского надзора, формы повестки и многого прочего, о чем, собственно, и Иван Александрович отлично знал, потому что в хламе, на половик вываленном, писалось кое-что и об этом, - знал, но к себе почему-то применить не решался, даже и теперь не вполне решался, после всех приятелевых доказательств, что как раз на таких, как Иван Александрович, эти статеечки и рассчитаны, а не на неких абстрактных диссидентов, которых и в природе-то, может, не существует.
      Ну, так или иначе, а в конце концов успокоил его приятель более чем вполне, даже бутылку сухого раздавили, и домой Иван Александрович возвращался хоть и с пустым чемоданчиком, но в расположении духа весьма приличном, то есть в твердой уверенности, что никуда он в четверг не пойдет, кроме как разве на службу, и что только постольку они опасны ему, поскольку он сам их боится, и что если сам, как кролик в пасть удаву, к ним не полезет, они оставят его в покое, потому что никакого состава преступления за ним нету и быть не может, и ни один прокурор ордера им на Ивана Александровича никогда в жизни не подпишет.
      Однако, если по выходе от приятеля эта уверенность в Иване Александровиче была подобна льду промерзшей до самого дна реки - по мере приближения к не столь, в общем-то, и далекому четвергу лед под своею поверхностью все подтаивал и подтаивал, и, наконец, одна поверхность только и осталась, то есть решение к ним не ходить, а сквозь нее уже просвечивала темная, глубокая, холодная, манящая в себя вода. Ну, а эту поверхность, эту тоненькую корочку проломить - ступить только, даже не грузному иваналександровичеву телу ступить, а, пожалуй, что и цыпленку.
      Вот в таком, примерно, состоянии духа и шел Иван Александрович в четверг со службы домой, и совсем не удивительно, что ноги его как-то сами собою повернули в сторону площади Дзержинского.
      10
      По дороге Иван Александрович думал только об одном: как бы там ему так себя повести, чтобы никого не заложить, хоть, по трезвому размышлению, закладывать ему было просто некого - разве приятеля своего университетского - так вот, тем более: думал, как приятеля не заложить, особенно, если вопросы наводящие задавать начнут или даже хуже того: прямо-таки приятелеву фамилию назовут. Впрочем, если назовут - следовательно, Иван Александрович все равно уже приятелю повредить не сможет, потому что, если назвали, значит, знают про того и так, и без Ивана Александровича, но, хоть и нерушимо логичным казалось последнее построение, все же в результате мучительных переживаний и размышлений поднялся Иван Александрович над ним и постановил, что ни за что на свете, ни при каких обстоятельствах приятеля все равно не выдаст, хоть бы даже фамилию назвали - во всяком случае, сознательно не выдаст, то есть, если пытать не начнут, но Иван Александрович, даже при всей своей склонности к фантастике и преувеличениям, не верил всерьез, что они до сих пор пытают, и, стало быть, выходило вполне точно, что уж абсолютно ни при каких обстоятельствах приятеля своего он им не выдаст.
      Хоть и помнил Иван Александрович адрес: "Дзержинского, четырнадцать", и понимал прекрасно, что не к тому серо-охристому дому он относится, что, стоя рядом с Детским Миром, как бы символизирует этим своим соседством вечное соседство в бренной нашей жизни смешного и жуткого, радостного и печального и даже, пожалуй, бытия и небытия, а все ж поразился, что зловещим адресом обозначен изящный, голубенький, такой на вид тихий и спокойный, начала прошлого века особнячок, которого раньше почему-то никогда и не замечал, то есть, прямо-таки действительно поразился - не шел особнячку зловещий адрес! Встретили Ивана Александровича радушно, отобрали паспорт для оформления пропуска, проводили в небольшую комнату, где и попросили обождать. Специально для этого, надо думать, и отведенная, кроме стульев содержала она и небольшой голубенький - как сам особняк - стол, на котором лежало несколько старых "Правд" да потрепанный номер "Юного натуралиста". Иван Александрович, чтобы отвлечься, взял журнальчик в руки, начал листать, что-то читать безмысленно, как вдруг наткнулся на фразу: "Голубь - птица жестокая, кровожадная, способная медленно, хладнокровно заклевать более слабого голубя!" С отвращением отбросил Иван Александрович журнал и начал ждать просто, и первые минут пятнадцать выходило это у него недурно, а потом в душу стала прокрадываться тревога: а ну как жуткое ожидание выбьет из-под ног твердую нравственную основу, на которой он по дороге сюда столь незыблемо утвердился? И начал Иван Александрович прямо-таки гипнотизировать себя, заклинать, что ни за что на свете приятелеву фамилию он им не назовет, ни за какие блага, ни под каким страхом, хоть, знаете, кол у него на голове тешите - не назовет и все тут! И до того Иван Александрович дозаклинался, что даже как-то не вдруг понял, что приглашают его пройти в кабинет.
      Что ж вы, Ываны Ылыкысаныдырывычы! укоризненно отнесся к нему Игорь Константинович (Иван Александрович сразу понял, что человек за столом Игорь Константинович и есть). Как же это вы так?! и столько сочувствия заключалось в укоризне этой, что Ивану Александровичу ужасно стыдно за себя стало - куда стыднее, чем в баньке - за себя, за ничтожную свою малость, за некрасивые свои мысли и поступки, за Лариску, за Альмиру, за кощунственное желание руки над листом и жуть как захотелось повиниться, покаяться перед молодым, обаятельным, прекрасно одетым человеком, покаяться и даже фамилию сакраментальную назвать. Иван Александрович потупился, и Игорь Константинович понял, что происходит в душе гостя, понял и сказал снова сочувственно, но уже без былой укоризны, а великодушно, тоном милосердия и прощения: вижу-вижу, осознали вы свою вину и больше уж, наверное, ны будыты. Ну и ладненько. Ну и замечательно. Всего вам доброго. Как же? удивился Иван Александрович. А фамилия? Его фамилия: И-ва-нов! Не надо, покачал головою Игорь Константинович. Не надо фамилию. Все фамилии мы знаем и без вас. Всего вам, повторяю, доброго. И таким приятным оказалось нежнейшее это "всего вам доброго", таким ласковым, таким успокоительным и хорошим, что на глазах Ивана Александровича выступили сладкие слезы признательности и даже, пожалуй, высшего некоего просветления, и он, не веря еще до конца ощущению своему, спросил: так я могу идти? Так я могу быть свободным? и, услышав улыбчивый утвердительный игорьконстантиновичев ответ, тихонечко, спиною, отпятился к дверям, толкнул их эдаким изящным движением зада и - показалось Ивану Александровичу - тут же очутился на улице, хоть это-то было точно невероятно, потому что двери кабинета вели, конечно же, в коридор, и часовой там стоял, и тамбур существовал, и паспорт Ивану Александровичу должны же были, в конце концов, вернуть. Ну и что? Такое ли уж у нас страшное заведение? все еще доносился из-за дверей иронически-укоризненно интонированный голос Игоря Константиновича. Пытают у нас? Расстреливают? Лейтенанты Падучихи работают? А, Иван Александрович?..
      На улице все шло так, словно ничего не случилось: оранжево светило низкое закатное солнце, спешили по своим делам люди, со Сретенки, пошевеливая усами, полз троллейбус, машины сплошным потоком текли к Садовому, и Иван Александрович, счастливо обалдевший от того, что ничего на улице не случилось, пошел машинному потоку наперерез, но тут же услышал резкий свисток, повернулся на него и увидел милицейского сержанта. И сержант, и сам свисток почему-то ужасно обрадовали Ивана Александровича. Он подумал: как все же это прекрасно: нарушить ясное и понятное, многократно и общедоступно опубликованное и даже по телевидению переданное правило уличного движения, оказаться в нарушении уличенным и, честно заплатив положенный штраф, перед законом и людьми вполне очиститься, искупить вину, - потом достал из кармана трешницу и, далеко вытянув ее перед собою, пошел на постового. Тот, однако, иваналександровичевы деньги отстранил, взял под козырек и произнес: что ж вы, товарищ, по сторонам не глядите? Тк ведь недолго и с жизнью расстаться. Вон переход, ступайте! - и то, что сержант Ивана Александровича тоже простил и даже товарищем назвал (хотя и вполне готов был Иван Александрович за свой проступок расплатиться сполна и никакого зла на сержанта держать не стал бы) - это уж показалось Ивану Александровичу некой вершиною, слиянием с человечеством, выявлением мировой гармонии, музыкою сфер и даже, возможно, тем, что еще два с половиной тысячелетия назад назвал Аристотель до самого этого момента не совсем Ивану Александровичу понятным словом катарсис.
      Иван Александрович перешел улицу строго в положенном месте и обернулся, чтобы еще раз послать заботливому постовому счастливую и благодарную улыбку, но тут резкий, пронзительный, тревожный диссонанс вмиг разрушил музыку сфер, наполнявшую душу, и, забыв про сержанта, долго стоял Иван Александрович, пытаясь разобраться, откуда диссонанс взялся. И вот осознал, выделил его, наконец, из густого цветного шума противоположной стороны улицы: зеленое платье Лариски!
      Иван Александрович совсем было собрался окликнуть жену, как вдруг с ужасом и растерянностью понял, что она! исчезла. Причем, не просто исчезла, бесследно, так сказать, растворясь в воздухе - это было бы еще куда ни шло! - а исчезла в том самом подъезде, из которого Иван Александрович вышел несколькими минутами раньше.
      И замер растерянный Иван Александрович, и стал перебирать в голове все вероятные объяснения увиденной мизансцены, и ни одно не казалось достаточно убедительным, и тревога за жену сменялась открытой ненавистью, которая, в свою очередь, оборачивалась недоумением и, в конечном счете, все тою же непреодолимой растерянностью.
      И тогда Иван Александрович понял, что необоснованным, глупым, детским было давешнее его благодушие, что, как и в случае с хорошенькой татарочкою, должен и тут скрываться какой-то обман, фальшь какая-то, и, чтобы фальшь эту обнаружить, схватить за хвост, охлопал себя Иван Александрович по карманам, словно в одном из них фальшь и скрывалась, и действительно: наткнулся сквозь ткань пиджака на что-то сравнительно твердое, картонное: паспорт! понял, и предчувствующая пакость рука извлекла на свет Божий небольшую, покрытую царапаным полиэтиленом книжечку вишневого цвета, пролистнула несколько первых рутинных страничек и остановилась большим пальцем прямо под ладненьким, компактным, свежим лиловым штампиком, смысловым центром которого выступало единственное слово, потому, наверное, и выделенное и размером шрифта, и местоположением из прочих меленьких слов и словечек: ВЫПИСАН.
      Тут все сразу встало на свои места, и Иван Александрович как-то вдруг успокоился, свернул на Пушечную и пошел по ней дальше, вниз, в направлении собственного дома.
      11
      Иван Александрович сидел на стуле посреди комнаты (той из двух, что они с Ларискою называли гостиной) у открытого на полу чемоданчика, в котором три дня назад относил к приятелю опасную макулатуру, так скверно повернувшую его, Ивана Александровича, жизнь. Глядя по сторонам, он не мог придумать, как забрать с собою все, что на первое устройство может понадобиться, чтобы и уместилось куда-то, и рук хватило бы нести, но чем дальше придумывал, тем яснее становилось, что задача неразрешима в принципе, словно квадратура круга. За балконной дверью как обычно квохтали, гулькали жирные голуби, давным-давно на иваналександровичевом балконе обосновавшиеся, загадившие его весь и перебираться с него явно не намеревающиеся, и тогда Иван Александрович, раздраженный нерешаемостью задачи, вскочил со стула и, словно впервые их услышал, прямо-таки рванулся на балкон.
      Две птицы вспорхнули, отлетели, но недалеко, рядышком, на обводом идущий вокруг седьмого иваналександровичева этажа карниз, и ясно было, что, как только злобный гигант уберется из их имения, они тут же восстановят себя в безусловных правах. Третья же не улетала, а все топталась и квохтала в шалашике, образованном древним семейным хламом. Иван Александрович, готовый наброситься на эту третью, единственную, вроде бы, ему доступную, поймать, схватить, оторвать голову, что так нахально поглядывала совсем стеклянными, холодными бусинами (хоть, надо признать, не сделал бы этого Иван Александрович все равно, в каком угодно состоянии, в каком угодно раздражении - просто по невозможности для себя, неспособности к пролитию чьей угодно, даже затхлой, зажиревшей голубиной крови) - дернулся и напугал-таки и самую ленивую (или самую наглую) птицу настолько, что она тяжело взлетела и плюхнулась на карниз рядом с собратьями, впрочем, от Ивана Александровича в каких-нибудь двух, зато уж вполне недосягаемых шагах - разве что пришло бы ему в голову поэквилибрировать на двадцатиметровой высоте подобно нефтекамским алкоголикам. И только решил Иван Александрович, доведенный до последнего предела свинством демонстративного полета, не полета - прыжка, разорить балконный хлам, чтобы лишить омерзительных, жирных, жестоких, полных паразитами птеродактилей их явочным порядком захваченной площади, как увидел на том самом месте, где до последней возможности топталась третья птица, несколько птенчиков, совсем маленьких, беззащитных, поросших еще не перьями, а пушком. Чистым светлым пушком. Ну и хрен с вами! подумал Иван Александрович, совершенно обезоруженный этим видом. Живите себе на здоровье! а голуби, словно позволения только и дожидались, вернулись на привычное место, заквохтали, загулькали, запереступали громко по жести подоконника.
      Квадратура круга решилась как-то сама собою: Иван Александрович закрыл чемодан, пхнул его под диван и бросил в синюю спортивную сумку (подарок Ларискиных родителей ко дню рождения) пару рубашек (еще Лариска стирала), плавки, мыльницу да зубную щетку, принял на дорогу душ (Ларискина купальная шапочка перед глазами, розовая; Ларискин крем - белый шарик на стеклянной полочке у зеркала) - и вышел вон. У порога отцепил с брелочка квартирный ключ и положил под резиновый придверный коврик.
      Ехать было надо, но абсолютно некуда: отец Ивана Александровича погиб на войне, мать в сорок девятом посадили, и там, в лагере, она и померла, а Ивана Александровича разыскала в пятьдесят четвертом и забрала из детдома тетка, собственно не тетка даже, а материна подруга: они вместе сидели, и подруга пообещала, если выйдет и цела будет, разыскать Ванечку и о нем позаботиться. Но и тетка давно умерла. Коммунальную комнатку, что осталась после нее, Иван Александрович сдал государству, когда въезжал с Ларискою в свой кооператив, и сейчас в комнатке, наверное, живут какие-то чужие люди, вроде как голуби на бывшем его балконе.
      А больше у Иван Александровича на всем белом свете не было никого.
      На Белорусском вокзале, куда привела Ивана Александровича полная, совершенная свобода ситуации, у каждой кассы толпились жуткие очереди, и он, прежде чем пристроиться к одной из них и, выстояв положенное время, назвать кассирше первый пришедший в голову населенный пункт, вышел на перрон. На ближнем пути стоял, готовый к отходу, поезд "Москва-Берлин". Толпа вела себя подобающе: была оживлена, шумела, толкалась громоздкими чемоданами, тележками носильщиков и скорее смеялась, нежели плакала. Улыбнулся и Иван Александрович.
      И вдруг услышал откуда-то не то что бы издалека, вагона, приблизительно, от шестого, выученную в пятом классе, потом надолго забытую и снова недавно припомненную мелодию - мажорную, нежную, сладкую:
      [Image]
      Иван Александрович протиснулся ближе и увидел десятка полтора молодых немцев и немочек в стройотрядовских гимнастерках.
      Und wir wьnschen,
      немцы под дудочку и гитару,
      fьr die Reise
      Freude und viel Glьck.
      Kleine weiЯe Friedenstaube,
      Kommt recht bald zurьck!..
      Ивану Александровичу показалось, что это те самые, нефтекамские, он даже, кажется, адвентиста среди них узнал, и, приподнявшись на цыпочки, помахал ему рукою. Нет, не ему, а, пожалуй, всем им сразу. И кто-то в поющей группке дружелюбно ответил - только не понять было: узнав, или просто, от хорошего настроения. Иван Александрович снова улыбнулся и теперь уже окончательно пошел в кассовый зал.
      Больше Ивана Александровича никто никогда не видел.
      1980 г.
      Я боюсь утечки газа...
      мелодрама с песнями
      сценарий для кино
      Евгений КОЗЛОВСКИЙ
      1994
      Я боюсь утечки газа,
      я боюсь дурного глаза,
      я боюсь, что кто-то скажет,
      что мне надо похудеть...
      Песенка
      ***
      Оркестр выдал очень короткое вступительное sforzando и Певица, словно взлетев без разбега, вошла в песню. Песня была агрессивной по отношению к еще более агрессивному миру вокруг, однако, некоторая печаль, каким-то чудом присутствующая в наступательном бравуре, заставляла - вопреки тексту, мелодии, оркестровке - предполагать, что победителем окажется мир...
      Зал был не слишком велик, но полон, причем, даже с первого взгляда очевидно - публикой не случайной, своей. Глаза тех, кто постарше, светились отраженным светом былой молодости. Из юного же поколения, представленного, правду сказать, не так широко, кто глядел на Певицу, пытаясь почувствовать на вкус легендарные времена молодости родителей, кто просто слушал, попав под артистическое обаяние, кто - презрительно кривил губу на пропахшее нафталином старье...
      Концерт явно не был нашумевшей премьерой сезона, на котором считал своим долгом появиться весь beau monde, - потому присутствие в одном из первых рядов двух мужчин в смокингах казалось несколько странным. Один из них, постарше, лет, пожалуй, пятидесяти от роду, подобно перекрахмаленной манишке собственного смокинга, был весь какой-то деревянный. Другой, помоложе, лет тридцати, а, может, и сорока - выглядел вальяжно приусталым и беззлобно ироничным.
      Тот, который постарше, чуть заметно повернул голову и кивнул глазами. Два бандитского вида лощеных мальчика, подпиравшие стенку (хотя свободные места в зале, в общем-то, были), кивнули в ответ и бесшумно скрылись за боковой дверью, откуда, спустя минуту, появились, не без труда протаскивая сквозь узкий для нее проем огромную корзину белых роз.
      Деревянный владелец смокинга рассчитал все удивительно точно: корзина оказалась в зале как раз на начале аплодисментов, и молодые бандиты понесли ее к сцене.
      Певица, со свежестью и наивностью дебютантки принимавшая бурную благодарность публики, засекла взглядом плывущую по залу корзину, перевела его на дарителя и тут же вся чуть сникла, обнаружила на лице усталость.
      Деревянный же встал и громко хлопал в ладоши.
      певица уже сняла парик и снимала грим, когда, постучав, но и не думая дожидаться ответа, в дверях возник деревянный. Чуть сзади за ним, в полутьме коридора, стоял второй владелец смокинга. Бандитские мальчики разве что угадывались где-то совсем в глубине.
      - Извините, Евдокия Евгеньевна, - сказал деревянный. - Я понимаю, что Вам не с руки было тащить сюда мою корзину. Да Вы бы, - прихмыкнул, - и не дотащили. Так что - не обижаюсь. Мои ребятки доставят ее прямо Вам на дом. Я ведь знаю: помочь-то Вам ее поднять - некому.
      Певица глядела на него: холодно и пристально.
      - А если б, Паша, я была не одета?
      Деревянный Паша еще более одеревенел, шея налилась кровью, и выпалил:
      - Неужели ж Вы думаете, Евдокия Евгеньевна, что я увидел бы что-нибудь такое, чего до сих пор еще не видел? - Но тут же взял себя в руки. - Я извинился бы, закрыл дверь и подождал в коридоре.
      - С этого и надо было начать!
      - Простите!
      Младший в смокинге улыбнулся, уловив переливы состояния старшего.
      - Я бы сказала Вам, чтобы впредь Вы так себя и вели, но очень надеюсь, что никакого впредь у нас с Вами не будет Паша, - сказала Певица. Не тратьте зря время. И деньги...
      - Деньги? - иронически переспросил деревянный. - Денег у меня, Евдокия Евгеньевна...
      - Хорошо-хорошо, - остановила его Певица. - Вы мне это сообщали. Раз, по-моему, пять. Все равно - не тратьте. Я... я, Паша, все... я - одна. Бесповоротно. Я лет, кажется, двадцать (молодой в смокинге снова улыбнулся) искала вариант. Я для этого не гожусь. И не обижайтесь, пожалуйста, - добавила, увидев, как вновь наливается кровью Пашина шея. - Вы лично тут не при чем.
      - Я не такой тупой, - сказал медленно Паша, - как Вам, наверное, кажется. Я запомнил все, что Вы сказали, и с прошлого раза. Только иногда бывает, что человек сам плохо знает себя. Проверено. Поэтому я хотел сделать Вам одно предложение.
      И Паша надолго замолчал.
      Певица поглядела на него, на другого в смокинге, уловила шевеление в коридоре бандитов-телохранителей и сочла, что лучше всего вытерпеть визит без скандала.
      - Поглядите, какая на улице пакость, - прошел Паша в гримерку и отодвинул с окна занавеску. Молодой в смокинге привыступил из полутьмы на порог. Певица снова мазнула по нему снова невидящим взглядом. - Мокрый снег... Слякоть... А в Крыму сейчас - плюс пятнадцать. Солнце. Море, конечно, еще не того... Но у меня отапливается бассейн. У меня - это на даче. За Балаклавой. Под Форосом. Рядом, знаете, с горбачевской. Вы ведь тоже родом из Крыма, из Севастополя.
      Певица не сказала ни да, ни нет, не кивнула, не мотнула отрицающе головою: просто пристально глядела на деревянного.
      Он съел и эту безответность и продолжил.
      - Я знаю, что Ваш следующий концерт почти аж через месяц. А я три года никакого себе отпуска не позволял. А теперь вот, - чуть кивнул, не обернувшись, головою назад, в сторону молодого в смокинге, - заимел, слава Богу, вполне заслуживающего доверия заместителя. - Поехали в Крым. Поживем, покупаемся... Я обещаю быть абсолютным джентльменом...
      Молодой снова приулыбнулся - одними глазами.
      - Если Вас смущает, - продолжил Паша, - что Вы будете как бы... на содержании... Вы можете оплатить дорогу там, жизнь... Хотя это - совсем смешно. При моих доходах. Если за это время Вы останетесь при своем мнении относительно меня...
      - Не Вас, не Вас, Паша! Себя! - перебила Певица, которой было уже и стыдно, и неловко, она уже и держать себя в руках по-настоящему не могла - так разозлила ее нелепая безвыходность ситуации.
      - Ну, пусть себя. Ладно, - неискренне согласился деревянный. - Тогда я обещаю Вам оставить Вас в покое. Раз навсегда.
      - А иначе - так и будете корзины таскать? - поинтересовалась Певица. - И аплодировать торчком?
      - А иначе - буду, - упрямо, как бык, склонил голову на плохо гнущейся, кровью налитой шее, Паша.
      - Если б Вы, Паша, - попыталась удержать себя в руках Певица, - были не из тех, кто когда-то... давным-давно... прорывался на мои концерты... если б, знакомясь со мною, вы не показали мне мой собственный автограф... Господи, не будем говорить, скольколетней давности... - замолчала Певица, должно быть, эти минувшие времена и припоминая...
      - То что тогда? - поинтересовался с некоторой не то обидой, не то угрозою Паша.
      Певица вернулась в сейчас.
      - Тогда я сказала бы Вам: пошел вон!
      - Даже так?! - спросил Паша через тяжелую паузу.
      Певица утвердительно прикрыла глаза: так, дескать, так!
      Паша резко вышел из гримерки, хлопнув за собою дверью, так что едва не прибил ею своего заслуживающего доверия заместителя.
      Певица сидела перед зеркалом-трельяжем, не зная, плакать ей или улыбаться. Потом оторвала кусок лигнина и провела по лицу, еще не вполне свободному от грима.
      Дверь гримерки распахнулась, явив Пашу.
      - Между прочим, - в совсем каком-то детском, мальчишеском запале сказал он, - Государь Император пожаловал меня графским титулом!
      И снова хлопнул дверью...
      - В казино, - буркнул Паша, когда они со вторым смокингом уселись на заднее сиденье "Мерседеса"; двое бандитов устроились на передних: один за рулем. Молодой нажал на кнопочку, под действием которой опустилось стекло между передней частью салона и задней.
      - Ну, а представьте себе на минутку, - сказал, - что она согласилась бы. - Что б Вы сказали Вашей глубокоуважаемой супруге Ниночке? Я имею в виду не поездку в Крым, а дальше? Неужто развелись бы? И женились на Порошиной? Оно, конечно, понимаю, - престижно. Только думаю, что иметь такую жену - чистый ад. Невооруженным глазом видно: истеричка. Скандальная, капризная истеричка. Артистки в жены не годятся в принципе: она права.
      - Заткнись, - буркнул Паша.
      - Зря Вы, шеф, мне грубите. Я ведь гордый. А без меня Вы прогорите в полгода. Вот честное пионерское.
      Помолчали.
      За окнами текла слякотная Москва.
      - Могли бы отбрить меня потоньше. Пообиднее. Сказать, например, что она на меня даже не глянула. Так... мазнула мимо, как по манекену... Но Вы этого даже не заметили. Потому - оказались вынуждены грубить...
      Между тем впереди, за звуконепроницаемым стеклом шел скупой разговор и между юными бандитами.
      - Мне, конечно, все равно, - сказал из них тот, который не вел машину, - но все-таки она слишком уж наглая. Поучить бы. А то никто ей, вишь, не нужен.
      - Предложи, - кивнул головою в сторону перегородки тот, который вел.
      - Толку, - не согласился первый. - В благородного играет, - и тоже слегка кивнул на перегородку, обозначив, кто именно играет в благородного. - Граф... Ты просто братану своему скажи. Пусть с дружками погоняет ее маленько. Толку от него больше все равно никакого. Алкаш... Вхожу в долю.
      То ли обиженный за братана, то ли не увлекшись задачей, тот, который вел, сказал:
      - Вот еще, в долю! Лично мне на все это насрать. И на бабу на эту, и на шефа...
      - Ладно, - отозвался тот, который не вел. - Про шефа будем считать, что я не слышал. Сотни твоему братану на такое дело хватит?
      Тот, который вел, скорчил неопределенную гримасу, которую тот, который не вел, счел за гримасу согласия:
      - В общем, заказываю! - и полез в карман за сотней.
      ***
      - Игра сделана, ставок больше нет! - Шарик вылетел навстречу диску, попрыгал по лункам и замер совсем в другом месте, чем предполагал Паша. Тот же, кто помоложе, Алексей, три четверти фишек, пододвинутых очаровательной крупьершей, крашеной, очень коротко остриженной блондинкой в форменном вишневом блейзере, спрятал в карман, остальные снова поставил. На последнюю четверть.
      Паша полез в свой карман - там осталось две жалкие фишки.
      - Одолжи! - протянул требовательную руку Алексею.
      Тот пожал плечами, протянул целую горсть.
      Паша взял несколько, поставил на 13.
      - Игра сделана, ставок больше нет!
      И снова - кучка, пододвинутая к Алексею. И снова - Паша в нулях. И снова - протянул руку.
      - Так мы минут через двадцать останемся голыми, - шепнул Алексей с ядовитой улыбкой.
      - Я проигрываю свои деньги, - налился кровью уязвленный Паша, крахмальная манишка которого была уже сильно изломана и залита вином. - Все, что взял у тебя - верну!
      - И свои, и нет, - ответил Алексей. - Деньги в деле. Что же касается Вашей зарплаты - Вы ее просадили до конца года минут сорок назад.
      Паша еще сильнее, хоть казалось, что дальше уже некуда, налился кровью, готовый взорваться и подбирая слова пооскорбительней.
      - Ставьте на черное, на вторую четверть и на девятнадцать, - не дал ему этой возможности Алексей, протягивая горсть фишек. - На девятнадцать - не больше десятки. Так, для азарта...
      Паша сыграл желваками, но поставил так, как велел Алексей.
      - Проиграю, - сказал, - этот долг не верну.
      - Больше тогда не получите, - снова пожал Алексей плечами. А сам поставил аккуратную стопочку фишек как раз на девятнадцать.
      - Игра сделана, ставок больше нет!
      И шарик скакнул именно на девятнадцать...
      - Все, хватит! Пошли! - буквально насильно оттащил Алексей Пашу от стола, когда выигранные фишки были собраны.
      Они двинулись к бару, сопровождаемые тенями-телохранителями, а место у рулетки тут же втянуло в себя следующих желающих испытать судьбу.
      - Ему - сухой мартини, мне - Манхэттен, - заказал Паша. - Сколько там я тебе задолжал? - высыпал на стойку пригоршню фишек, и, пока Алексей отсчитывал, попытался разразиться философской сентенцией:
      - Три вещи все-таки невозможно купить за деньги...
      - Молодость, - чуть пародийно начал перечислять за него Алексей.
      - Молодость можно, - перебил Паша. - В определенном смысле. А в определенном - не нужно, ибо...
      - ...ибо каждый возраст имеет свои преимущества, - снова не без издевки закончил за него фразу Алексей.
      - Да, именно - каждый, - подтвердил Паша, то ли не заметив, погруженный в мысли, подначку, то ли решив ее проигнорировать. - Талант, - стал загибать пальцы. - Удачу. И любовь, - и присосался к стакану.
      - Ну, талант вы, положим, уже купили. И на мой взгляд - не слишком даже дорого, - ткнул Алексей пальцем себе в грудь.
      - Тебе, что ли, оклад прибавить?
      - Это всегда безвредно, - не отказался Алексей, - но сейчас я имел в виду другое. Что же касается удачи... - слегка задумался. - Если вы под удачей имеете в виду то, что случилось сейчас на рулетке...
      - Н-ну, не только... - лениво возразил Паша.
      - И даже если "не только"! Удача - это глаз, расчет, опыт... дерзость. Вера в себя. И внимательное наблюдение за законами жизни. Как физической, так и социально-психологической. Вы же инженер в прошлом. О, да! По теории вероятностей монета упадет пятьдесят раз орлом, пятьдесят - решкой. Но это - некая абстрактная монета. Которых в природе не бывает. Конкретная же - из-за всяких там неровностей, шероховатостей, литейных раковин - сорок на шестьдесят. Также и рулеточный шарик. Будьте наблюдательны. К тому же у крупьерши был протежер... Заметили - такой... блондинчик. И она давала ему советы. Вот и все! С удачей...
      - А как же девятнадцать?
      - Девятнадцать - это да, - согласился Алексей. - Девятнадцать - не рассчитаешь. Тут уж точно - внутренний голос. Но слушать его надо только тогда, когда... когда карман и без того полон. Это, так сказать, приз судьбы за спокойную расчетливость. А уж коль мы заговорили про любовь... То есть, Вы заговорили... То вся эта история с Порошиной к любви никакого отношения не имеет. Всю жизнь, в инженерской своей нищете, мечтали Вы о реванше! И вот - взяли! А что? Хозяин жизни. Ваш "Мерседес" покруче любой "чайки" выйдет. Квартира, в которой прежний московский мэр и не мечтал жить. Заграничные поездки - сколько влезет. Дачка рядом с генсековской. И вот еще бы артисточку! Ту самую, из юношеской мечты... Вот был бы реванш полный. Вы правда на ее концерты сквозь милицию прорывались? Автограф с боя брали? Да-а... А мечта как раз и не дается! Отсюда и свежайшая философская сентенция, что, дескать, любовь не купить. Купить, Павел Самуилович, купить! Вполне купить! Надо только быть при средствах...
      Паша хотел было возразить, но Алексей не дал ему и рта раскрыть.
      - Которые не всегда - голые деньги. Сам по себе миллион, миллион, миллион алых роз срабатывает не всегда... В скобочках замечу, что, заполучи Вы Порошину, все равно не было бы у Вас ни ощущения счастья, ни ощущения даже взятого у большевиков реванша. Уверяю. Жизнь происходит сегодня, только сегодня... Помните, песенка была? - запел Алексей дурным пародийным голосом. - Есть только миг между прошлым и будущим. Именно он называется жизнь...
      - Но у нее и правда - никого нету. Сто лет - одна, - сказал Паша. - Я самым серьезным образом проверял. Дочка с внучкой живут совсем отдельно. Видятся с ней дважды в год, по большим праздникам. Прошлый раз она со мной совсем не так говорила, - взгрустнул пьяненький Паша. - Я потому и решился... сегодня... с этой дачей... с Крымом... Она в прошлый раз говорила мне, что уже - мертвая. Поет, мол - и в этом все остатки ее жизни... А в перерывах между концертами впадает в анабиоз...
      - Извлекает электричество, гладя кота? - перехватил Алексей. - Смотрит телевизор? Детективы читает? Это ей все кажется, Павел Самуилович, кажется! Хотите пари? - глаз Алексея вспыхнул вдруг дьявольским блеском, так что Паша переспросил.
      - Пари?
      Алексей извлек из внутреннего кармана микроскопический компьютер, открыл, понажимал на кнопочки, приборматывая:
      - Сейчас у нас, значит, самое начало февраля... Месяц на подготовку. В середине марта - знакомимся. Чтоб как кошка - не меньше, чем три месяца. С оттяжкой...
      - Что - как кошка? - спросил Паша.
      - Влюбилась, влюбилась, - отмахнулся Алексей, весь в расчетах. - Это значит - середина июня. Ну, и пара месяцев на подготовку: платье там заказать, квартиру подремонтировать. Церковь... В общем, - оторвался, наконец, от кнопочек, - если мы с Вами сейчас заключаем пари, я обвенчаюсь с Вашей Порошиной не позже первого сентября. В Крыму как раз - начало бархатного сезона, - глянул мечтательно куда-то вдаль ввысь. - И никогда еще не венчался! Забавно. А Вы - шафером. Только имейте в виду: пари будет очень жесткое!
      - Это что ж получается: месть с моей стороны? - поинтересовался Паша после значительной паузы и доброго глотка Манхэттена, прямо из стакана, минуя соломинку.
      - Что вы! - слегка закривлялся Алексей. - Как Вы могли такое подумать?! Вы ж - бла-ар-р-роднейший человек! С моей стороны, с моей! Мне, может, не понравилось, что она взглядом по мне мазнула, в упор не увидела.
      - При чем тут тогда я? - спросил Паша.
      - Н-ну - не хотите - не надо, - пожал Алексей плечами и закрыл компьютерчик, спрятал в карман. - Еще мартини, пожалуйста, - обратился к бармену. - Разве чтоб выяснить, продается любовь или нет. То есть - покупается. Помните анекдот, про автобусную экскурсию по Парижу? Справа, говорит экскурсовод, Эйфелева башня, слева - женщины, которые продаются. Едут дальше. Слева, продолжает экскурсовод, Булонский лес, справа - женщины, которые продаются. Едут дальше. Впереди, поясняет экскурсовод, бульвар Монмартр. Слева и справа... Знаю-знаю, перебивает один из экскурсантов. Женщины, которые продаются. А есть ли, интересно, у Вас в Париже женщины, которые не продаются? Разумеется, отвечает экскурсовод. Только они очень дорого стоят.
      - Смешно, - сказал Паша мрачно и присосался к очередному манхэттену.
      - Не понимаю, - отсосал Алексей глоток своего сухого мартини. - Как Вы пьете эту липкую, сладкую дрянь?
      - И чего ж ты хочешь взамен? - вопросом на вопрос ответил Павел, уставив в приятеля-заместителя совершенно трезвый, довольно тяжелый взгляд.
      - Ну, во-первых, - беззаботно ответил Алексей, - адресок. Нашей дочки с внучкой, - пояснил на вопросительный взгляд начальства.
      - Так. Дальше, - сказал Паша.
      - Дальше?.. - Алексей кивком пальца, не оборачиваясь, точно зная, что они на месте, подозвал одного из телохранителей, шепнул ему на ухо что-то вроде "там, в бардачке, в Мерседесе", тот тут же исчез, и Алексей продолжил: - Дальше - служебная командировка в Крым. Вам придется Ваш отпуск отложить еще на годик-другой, поскольку я еду туда... получается что по делу. Вы ведь сказали, что Порошина крымчанка. Из Севастополя?
      Паша кивнул.
      - Ключи от дачки, разумеется. Чтоб по гостиницам зря не мотаться, да и денег казенных не тратить. Дачка-то ведь все равно пустует.
      - Дальше...
      - Оплата некоторых услуг некоторых специалистов.
      - Кого-кого? - переспросил Паша.
      - А Вы думали - я ей тоже корзины роз таскать буду? Нет уж, Павел Самуилович. Дело серьезное. Все должно быть по науке. Психолога, социолога... Да вы не бойтесь: это по нынешним временам совсем не дорого. Вам секретарша дороже обходится.
      - Дальше, - прервал Паша: каждое его "дальше" становилось все мрачнее, все раздраженнее и решительнее.
      - Свободное посещение фирмы - на время проведения эксперимента, Алексей же, напротив, все более расходился в эдакой гаерской разухабистости. - Сами понимаете: дело потребует времени. Тоже ведь пытались: не новичок...
      - Дальше!!
      - Ну а дальше чего? Дальше, собственно, гонорар. Или, точнее сказать, ставка: Вы ж мне не задание даете - мы пари заключаем. Правильно говорю?
      - Ну так сколько?
      Будь на месте Алексея кто другой: менее дерзкий, менее пьяный, меньше знающий своего шефа, - он, пожалуй, предпочел бы уйти от вопроса, прервать разговор и чесать отсюда куда подальше.
      - Дачку Вашу, крымскую. Нам с Дусей очень кстати будет: на ее родину ездить...
      - С Дусей?
      - Невеста все-таки. Да. Дачку и половину дела.
      Наступила пауза, которую разрядил вернувшийся телохранитель - передал Алексею принесенную из "мерседесовского" бардачка магнитофонную кассету.
      - У-гу, - кивнул Алексей и телохранитель растворился во тьме, из которой только что материализовался.
      - Про дачку понимаю, - ответил, наконец, Паша. - А зачем тебе половина дела? Сам же всегда говорил, как это все скучно... Бизнес...
      - А это уж не Ваша печаль, - отозвался Алексей. - Продам. Театрик открою. Или кино гениальное сниму. На "Золотого Льва". Знаете: приз такой есть: "Золотой Лев". Не зря все-таки ВГИК кончал. Лучший кинематографический институт современности!
      - Годится! - сказал Паша, словно выставив на тринадцать горку фишек. - А если проиграешь?
      - Н-ну... - пожал Алексей плечами. - Проиграю - что с меня взять? Проиграю - буду работать на Вас до старости.
      - Нет, дружок, - сказал Паша мрачно. - Проиграешь... - и раздавил в руке высокий узкий стакан из-под манхэттена. - Пусть будет как с той ставочкой... На девятнадцать. Только сразу и все! Без тылов и предварительных подготовок.
      Осколки впились в Пашину руку, кровь потекла на крахмальный манжет.
      - О'кей, - ответил Алексей. - Бумаги! - щелкнул пальцами в сторону бармена. - Два листа. И копирку. Так сходи-принеси! - прикрикнул на разведенные руки. - Эй! - окликнул.- А пока вот поставь это, - протянул принесенную телохранителем магнитофонную кассетку. - Кровью подписываться будем? - нагло кивнул на залитую кровью Пашину руку. - Или у нотариуса заверять?
      - Мы с тобой оба знаем, как с должников получать, - ответил Паша. Так что ни крови не надо, ни нотариуса...
      Последние его слова потонули в звуках очередной Порошинской песни, врубленной услужливым барменом со спрятанного под стойкою магнитофона, завершив таким образом пусть несколько затянувшийся, но достаточно, надеется автор, напряженный пролог и дав подложку под титры картины.
      ***
      Они закончились раньше, чем Певица допела, так что мы успели захватить хвостик песни в синхроне, увидеть очередной зал, много более скромный, чем предыдущий, окинуть беглым взглядом очень похожую на предыдущую публику и заметить в одном из дальних рядов деревянного, накрахмаленного Пашу и подпирающего стенку телохранителя-шофера.
      ***
      Второй тем временем трудился на улице, возле служебного хода: воровато приоглядываясь, однако, стараясь держаться уверенно-независимо, подошел к вишневой "девятке" и вогнал в каждое из четырех ее колес длинное шило, в последнем, четвертом, обломив его лезвие, а сам впрыгнул в "тоету", в которой и мотора не глушил, и, отъехав к ближайшему двору, занял позицию, удобную для тайного наблюдения.
      ***
      Маленькая, незаметная, вышла Певица через служебный с портпледом в вытянутой руке, и несколько поклонников, дожидавшихся ее на улице, пропустили мимо глаз, не способные даже допустить, что это - она, только что блиставшая на подмостках в сверкающем, ослепительно белом наряде.
      Певица подошла к машине, сунула в дверцу ключик и обнаружила, что левое переднее колесо спустило.
      Певица выругалась довольно грубо, хоть и себе под нос, бросила портплед на заднее сиденье, полезла в багажник за домкратом, но по пути обнаружила, что спущены и три остальные камеры.
      Певица прикусила губу, провела ладонью по лбу так сильно, словно собиралась сорвать с него кожу - сдерживала себя от готовой взорваться истерики.
      И тут, набирая скорость, вывернул из-за угла "мерседес", на заднем сиденьи которого расположился квадратный деревянный человек в смокинге.
      Бандит в "тоете" при виде "мерседеса" глубоко вжался в сиденье, опустил голову, продемонстрировав таким образом, что не Пашино задание выполнял, коля шины "девятки".
      "Мерседес" резко затормозил и лихо подкатил задним ходом к "девятке" Певицы.
      Водитель выскочил, оббежал машину и распахнул дверь, из которой важно вышел деревянный, квадратный Паша.
      - Евдокия Евгеньевна, - обратился к Певице. - У Вас, я вижу, неприятности. Подвезти? А, может, он вот, - кивнул Паша на своего водителя, быстренько заклеит?
      - Спасибо, Паша. У меня от ваших любезностей уже голова трещит... Поезжайте.
      Квадратный постоял, решая: обидеться или проявить некоторую настойчивость.
      Певица прервала его раздумья резким дублем последней фразы:
      - Поезжайте, я сказала! Видеть вас не могу!
      Квадратный Паша запунцовелся и плюхнулся в свой "мерседес", который тут же и рванул с места.
      Певица заплакала...
      ...хлопнула дверцей...
      ...выбежала на дорогу - ловить машину...
      ...которая подвернулась почти сразу.
      Второй тронул свою "тоету" вслед, снял трубку рации, нажал там на что-то и сказал:
      - Выехала. На зеленой тачке... ММТ 34-12.
      ***
      Другой молодой бандит, по стилю вполне подобный первому, и тут уже различие в чертах лица теряло какое бы то ни было значение, отозвался в такую же рацию.
      - О'кей, понял! - и глянул на часы.
      Он сидел за рулем японского микроавтобуса, приткнувшегося в уголке арбатского переулка, между двумя сугробами заледеневшего, подтаявшего, черного весеннего снега.
      Мартовская Москва была очень уж противна: в грязи, в лужах, в кучах черных наледей, ухабах, заборах; щерилась выбитыми стеклами поставленных на ремонт особнячков...
      Бандит выбрался из микроавтобуса, обошел его, открыл задние воротца:
      - Вперед, пацаны!
      Пацаны - трое пареньков из тех, что наголо выстригают затылки и всем брюкам предпочитают полуспортивные-полупижамные с яркими лампасами по швам, сыпанули из микроавтобуса и растворились в промозглой тьме подворотни.
      Не торопясь, но и временя зря не теряя, бандит извлек из микроавтобуса желто-красный запретительный знак, в просторечии именуемый кирпичом, на металлической стойке, и, пройдя с ним десяток метров, установил прямо посреди въезда в небольшой переулок. Сам вернулся в микроавтобус, сбросил куртку, вязаную шапку, кроссовки и оделся ментом. Извлек полосатую палочку и пошел на угол...
      ***
      - Направо, - сказала Певица водилю. - И еще раз направо. Ага... И вот сюда.
      Водила выполнял сухие приказы Певицы, стараясь как можно меньше попадать в асфальтовые рытвины и лужи, под которыми неизвестно что крылось, но тут резко затормозил.
      - Кирпич, - сказал, уткнувшись в пятью минутами назад установленный бандитом знак.
      - Странно, - сказала Певица. - Три часа назад его здесь не было. А, махнула рукою, - ничего, поезжайте! Штраф за мой счет.
      - Тут штрафом не отделаешься, - не соглашаясь, помотал головою водила и кивнул в направлении прикинувшегося ментом бандита. - Видите - пасет. Давайте лучше с другого конца.
      - Нету тут другого конца! - раздражилась Певица. - Забор! Ремонт! Вечный ремонт!!! Ладно, Бог с вами, - и, сунув водителю несколько денежных бумажек, вышла, хлопнула дверцею, углубилась в переулок.
      Такси отъехало.
      Как бы мент, расстегивая на ходу шинель, скрылся в микроавтобусе, взял уоки-токи:
      - Идет...
      ***
      Трое бритоголовых, таившихся в подворотне, приняли сообщение.
      Один чуть привысунулся и увидел вдалеке маленькую женскую фигурку, стремительно преодолевавшую безлюдную протяженность переулка. Мотнул головою, и третий исчез в глубине подворотни с тем, чтобы, когда первые двое выступят навстречу Певице, вынырнуть из арки сзади и перекрыть путь к возможному бегству.
      - Тю-тю-тю-тю-тю... - выступил первый наперерез женщине и сделал козу. - Какая хорошенькая девочка!..
      Певица оглянулась и увидела третьего.
      - Да что вы, ребята, - сказала. - Я уж давно... бабушка...
      ***
      Темная мужская фигура, потягивая пиво "Bayerokt" из высокой темно-красной банки, стояла у окна лестничной площадки в парадном напротив и наблюдала сцену.
      Там какое-то время длились кошки-мышки, потом - пронзительный женский крик, тут же прерванный ударом... И началось жесткое, жестокое избиение женщины троими бугаями...
      ***
      "Раковая шейка" - милицейский патруль, - медленно продвигаясь переулками, чуть притормозила.
      - Кричат вроде? - прислушался сидевший за рулем сержант и врубил передачу. - Ишь, говноеды, чо делают, - показал напарникам на стоящий при въезде в переулок "кирпич". - Движение все организовывают... - и сплюнул в окно, снова прислушался. - Как, тихо? - сверил свое впечатление с впечатлением товарищей.
      - Тихо, - успокоил с заднего сиденья мент и погладил автомат.
      - Поехали, - сказал третий.
      "Раковая шейка" медленно проехала по переулку: уже совершенно пустому, - ни парней, ни женщины, - и свернула за угол.
      ***
      Алексей, пьяненький, веселый, гнал по переулку длинную темно-красную банку из-под пива и пел песенку про пять минут из "Карнавальной ночи".
      Ударившись о смерзшийся снежный ком, банка срикошетила в подворотню и медленно, крутясь, остановилась возле самого невидящего глаза лежащей без сознания Певицы, нацелилась клювом изображенного орла.
      Алексей завернул за банкою и увидел женщину.
      - Эй, что с вами? - склонился над нею, пытаясь заглянуть в лицо, превращенное ребятками с лампасами в сплошной синяк
      Певица застонала, что сделало ненужным выяснение: жива ли.
      - Милицию? Скорую?
      - Пожалуйста, - сказала Певица. - Не надо ничего. Это ГБ. Везде все схвачено... И домой нельзя... - Улыбнулась, если это слово можно было применить к этому лицу, выдохнула. - Господи! Как вы похожи на моего отца... - и вырубилась.
      Алексей тоже слегка улыбнулся, наклонился, взял Певицу на руки - точно: как маленькую дочку, - и понес...
      ***
      Такси подвернулось подозрительно быстро. Шофер оказался подозрительно услужлив: помог Алексею втиснуть Певицу на заднее сиденье. Сам Алексей, открыв обычно наглухо задраенную в таксомоторах левую пассажирскую дверцу, сел рядом, положил голову Певицы себе на колени, ласково-успокаивающе поглаживая по волосам. Шофер, не спросив почему-то - куда, - тронул с места, вывернул на Тверскую, малолюдную, но всю в зазывающих, горящих витринах и рекламах, и поддал газу...
      Одному Богу известно - обратила бы Певица внимание на все эти подозрительности, будь она в состоянии хоть что-нибудь воспринимать.
      ***
      Такси зарулило во двор одного из монстров сталинской Москвы - небоскреба в Котельниках.
      Алексей с помощью шофера извлек из машины Певицу. Она пришла в себя:
      - Где я? Куда Вы меня привезли?
      Алексей широко улыбнулся:
      - А куда б тебе хотелось?
      Певица невольно отозвалась на улыбку улыбкой:
      - Куда скажете...
      - Тогда отдыхай...
      ...Обитая железом служебная какая-то дверь...
      ...служебный же, неухоженный, огромных размеров лифт...
      ...лесенки, коридоры, двери...
      ...которые Певица видела как бы в полусне...
      ...и, наконец, покой старого кожаного дивана.
      Заботливые руки Алексея стягивают с Певицы сапоги...
      ...подкладывают ей под голову подушку...
      ...и Певица проваливается в сон...
      ***
      ...в котором - солнце, море, город Севастополь начала пятидесятых годов.
      И - отец, пронизанный этим солнцем, сидящий под окном у стола и, потягивая прямо из горлышка "жигулевское", выклеивающий плашки на самодельном баяне.
      А за окном - летящий по ветру парусник...
      ***
      Разбудила Певицу собственная ее же песня, громкая, искаженная хилым хриплым динамиком дешевенького приемника.
      - Валь, ради Бога, заткни ты эту блядь... - еще не открыв глаз услышала Певица голос давешнего своего спасителя, и реплика почему-то не огорчила, не обидела, а вызвала улыбку, от которой тут же стало больно избитому лицу.
      Песня смолкла.
      Певица осторожно приоткрыла глаза, повела ими вокруг.
      Из странного восьмиугольного, неестественно высоко расположенного окна лупило солнце, о существовании которого еще вчера можно было только подозревать. Под окном сидел за столом как две капли воды похожий на отца Певицы Алексей и, потягивая пиво из высокой жестяной банки, тоже чего-то мастерил.
      Помещение было бесконечным, довольно, впрочем, широким коридором, начинавшимся под окном и уходящим куда-то во тьму и обставленным сотнею давно отслуживших, но, как правило, либо довольно удобных, либо довольно - некогда - красивых вещей: кожаных кресел и диванов, шкафчиков, этажерок... Пара вещиц была любовно и тщательно отреставрирована и, снабженная внушительными ценниками, вполне могла занять место в модном антикварном магазинчике. Стены украшало несколько живописных холстиков в простых рамах - холстиков на редкость хорошего вкуса: окна, крыши, все подробно до гиперреализма...
      - За что ж Вы, интересно, так сильно ее не любите? - подала Певица голос.
      Алексей обернулся.
      - Порошину-то? Вишь, Валентина - человека разбудила, - крикнул куда-то в глубину. - А за что ее любить-то? Я вообще их всех не люблю, кто при большевиках высунулся, - и, налив пива в чистый стакан, понес его к дивану. - Поправляться будем?
      - Что Вы? - сказала она. - Я не пью. Вообще не пью.
      - А что ж это ты, с трезва вчера так загремела? Тебя как звать-то?
      - Дуся, - ответила Певица и подумала, что лет уже сто не представлялась этим именем, что тех, кто звал ее так, давным-давно нету поблизости.
      - А я Леха, - отозвался Алексей. - Алексей. Знаешь, сколько топливный мотор для "мерседеса" стоит?
      Певица, сама не понимая чему, улыбнулась.
      - Штуку! - поднял Леха указательный палец и выпил пиво, принесенное ей. - А я за пятьсот - чиню, - кивнул на верстак. - Народный умелец! Ну чего, врача тебе вызвать или домой отвести. Где живешь-то?
      - Если можно... - сказала Певица, - я еще немножко у вас полежу, ладно? Без врача.
      Леха расхохотался.
      - Понравилось, что ли? Ну давай, лежи. А я тут это... - вернулся к столу. - Ладно? Обещал к вечеру.
      - Разве ж она виновата? - после некоторой паузы спросила Певица.
      Леха обернулся:
      - Кто?
      - Эта... - Певице как-то совсем неловко, совсем странно было произнести собственную фамилию в этом контексте.- Порошина. Разве ж она виновата, что родилась... как Вы выразились... при большевиках?
      - Я ж никого не обвиняю... Сам, может, почти такой. Просто сказал: не-люб-лю! Имею я право кого-нибудь не любить?
      - Что ж ей: не петь было?
      - Не знаю, - ответил Леха, занимаясь мотором.
      - Большевики-то как раз ее и не любили. Терпели. Потому что она обыкновенным людям нравилась. Знаете, какие раньше давки на ее концертах были...
      - А-га, - делано согласился Леха после паузы, не обернувшись от мотора. - Не любили... За бугор каталась? Кино с ней снимали? Я вот, по-твоему, не обыкновенные люди? Как ты думаешь, а? Капитан-лейтенант в отставке. На подводной лодке служил. На Дальнем Востоке. Так вот я ее не любил никогда. К нам она тоже приезжала - так я лично на концерт не ходил. Хоть и давки никакой, слышал, не было...
      Такая серьезная убежденность сквозил в Лехиных словах, что Певице стало больно. Она полежала-помолчала немного, потом встала, принялась натягивать лежащие рядом сапоги, потянулась на соседний стул за курткою. Подошла к Лехе: тело болело после вчерашнего, но, в общем-то, не смертельно: идти было можно.
      - Спасибо Вам большое... За все... Как тут... выйти?
      Леха оторвался от мотора, обернулся.
      - Ты ж полежать собиралась...
      - Н-нет, спасибо - мотнула Певица головою. - Пойду.
      - Постой-ка, постой! - прищурился Леха. - Валя! Валентина! Иди-ка сюда!!
      Из какого-то прохода появилась женщина лет под тридцать, эдакая румяная буфетчица.
      - Валь, смотри, кого я к нам вчера, оказывается, притащил! Это ж это... Порошина! Точно! Гадом буду! Порошина собственной персоной!
      Валентина уставилась на Певицу:
      - Ой, и правда!
      - Ну, хорошо, - резко, холодно сказала Певица. - Еще раз спасибо. И проводите, если можно. Я б Вам... - усмехнулась, - на прощанье автограф дала. Да он Вам, видать, ни к чему.
      - Обиделась! Гляди, Валя: обиделась! - сплеснул Леха руками. - Я ж не про Вас... Я так... про певицу. А Вы ж - человек! Ну, я хочу сказать... Я ж Вас вчера... ну, как человека поднял на улице, правильно?
      На него невозможно было долго сердиться.
      - Правильно, - улыбнулась Порошина.
      - А автограф вон Вальке дайте. Она Вас любит. У нее даже карточка есть. И кассета. Я правильно, Валь, говорю? Присаживайтесь, сейчас чай будем пить. Валь, как там - с чайком?
      - Да мне ж идти надо, - сказала Валентина, перетаптываясь.
      - Ну ладно, тогда иди, - не стал отговаривать ее Леха. - Мы тогда сами. Правда, Евдокия... ой, простите, не знаю, как по отчеству...
      - Чего уж там по отчеству... - продолжала Певица улыбаться. - Дуся и Дуся. Уж как познакомились, так и зовите. Поскольку, - спародировала Лехину манеру разговаривать, - человек.
      - Ну так я пошла? - еще раз сказала Валентина вопросительно, надеясь, что ее все-так удержат.
      - А-га, - даже не посмотрел на нее Леха. - Иди-иди.
      Валентина исчезла.
      - Жена? - спросила Порошина, проводив ее взглядом.
      - Как-кой! - рассмеялся Леха. - У меня таких жен... Хотя баба очень хорошая, правду скажу! Да Вы садитесь, садитесь, - и повлек-подтолкнул Певицу к глубокому кожаному креслу.
      Оно оказалось неожиданно низким и мягким, и не столько посадка в него, сколько падение, вызвало у Певицы непроизвольный стон.
      - Прости... Ой, то есть, простите... - чуть всполошился Леха. Больно, да? Я уж чуть было и не забыл. Ну ничего, заживет до свадьбы...
      - До какой до такой свадьбы? - усмехнулась Порошина. - Вы, Леша, знаете, сколько мне лет?
      - Не знаю, - замотал Леха головою, - и знать не желаю. А раз сказал: до свадьбы - значит - до свадьбы! Я если чего говорю - так всегда и случается. Ладно, посиди, - снова вернулся "на ты", ибо было это для него естественно, - а я сейчас чайник поставлю, - и скрылся в каком-то закутке, докрикивая уже оттуда. - А чайку попьем - хочешь - иди куда хочешь. А хочешь - поживи здесь. Места-то у меня - сама видишь! Ловко устроился, а? - появился из закутка. - Как в отставку вышел - приехал к вам, в Москву. Ну, тут кореш старый. Устроил знаешь кем? Смотрителем крыши. Ага! Есть, оказывается, и такая должность. Ну вот и - служебная жилплощадь. На холяву. Слушай! - загорелся. - Ты как, ничего? Ходить-то можешь? Пойдем, покажу! Хрен где такое еще увидишь? - и подал Порошиной руку.
      Она встала и последовала за Алексеем в узкие темные извивы коридора.
      ***
      Небо было по-мартовски ослепительно синим, сияло солнце, Москва отсюда, с высоты птичьего полета, казалась чистенькой и нарядной. Десятиобхватный бетонный торс колхозницы там или работницы не мешал обзору, и Порошина стояла, широко раскрыв глаза и вбирая в себя все это великолепие. Заметный на высоте ветерок весьма романтически ворошил недлинные ее волосы.
      Леха был так горд, как если бы сам выстроил этот город. Он дал Певице минутку тишины, после чего спросил:
      - А? Ну как? Все - мое! Смотритель крыши! Лихо я из-под воды - прям' в небеса? Знай наших! - Ну ладно, - сказал, помолчав еще немного, - пойдем: простудишься с непривычки. Я, значит, сейчас ухожу, выпьем чаю, а ты живи тут. Еда есть. Правда, без душа: в баню ходим. Хочешь, то есть живи. Не хочешь - покажу, где выход. И за Порошину не обижайся. Это я не про тебя - про нее. Ну, ты понимаешь...
      - А когда Вы вернетесь? - спросила Певица.
      - Не знаю, - пожал Леха плечами. - Жизнь - она штука разнообразная. Да ты не стесняйся, живи... Валентина, может, придет. Всем места хватит!
      ***
      "Валентина" поджидала Алексея в укромном уголке двора.
      - Молодец, - подошел он к ней. - Артистка! - и вложил в ладонь пачку денег. - Гонорар. И премия - за высокое качество работы и живую импровизацию. Как говорил общий наш отец: верю! Еще понадобишься - позвоню. Никуда из Москвы не уезжаешь?
      - Никуда, - помотала головою довольная "Валентина".
      ***
      Темно-серая "Вольво" подкатила к темно-серому, громоздкому зданию конструктивистского стиля, предваренному памятником какому-то раннему убитому большевику: не то Урицкому, не то Воровскму, и выпустила Алексея. Не того, какого мы видели в первых, дотитровых эпизодах фильма: лощеного, длинноволосого, с эдакой усталой ленцой, а того, какого увидела Порошина на чердаке Котельнического небоскреба: как бы ниже ростом, лысенького, разбитного эдакого энергичного мужичонку.
      Привычно взбежав по ступеням и сунув под нос вооруженному вахтеру из новых: мальчику, вполне похожему на уже знакомых нам телохранителей, Алексей рванулся было к лифту, но был бесцеремонно - за рукав - вахтером остановлен:
      - Эй, мужик!
      - Ну? - поневоле приостановился Алексей. - Чего надо?
      - Пропуск не твой. Куда намылился-то?
      - В "Интерпромтехнику". Шестой этаж, комнаты 624-630.
      - К кому?
      - К себе. Работаю я там!
      - Чот' не похоже... Щас, разберемся. Посиди-ка пока тут, - впихнул вахтер Алексея в маленькую служебку, щелкнул ключиком, а сам взялся за телефон.
      Хоть, уже выдержав актерский экзамен перед Порошиной, Алексей вроде бы не нуждался в добавочных комплиментах публики, ему все-таки было настолько приятно, что, вместо того, чтобы скандалить, он тихонько уселся на деревянный топчан, оставшийся еще с большевистских времен, и расплылся в довольной улыбочке.
      И тут в служебку вошел Сам. Павел Самуилович.
      - Он, он, - кивнул вахтеру. - Пошли... Господи! На кого ж это ты похож?! - спросил уже в лифте.
      - На Дусиного папочку. На будущего нашего покойного тестя. Дусенька-то Электрою оказалась! Не пожалели б денег на специалистов - на моем бы месте сейчас были. Впрочем, вряд ли... Вам бы не сыграть... Тут гениальный актер нужен, вроде меня. Вы меня еще в этом качестве никогда не видели? То-то!
      - А это... - кивнул Паша на плешивую голову Алексея. - Выбрил, что ли? Так ведь заметно...
      - А это, Павел Самуилович, это как раз свое. Родненькое! Раньше был паричок, а это свое, родненькое...
      - Ну, ты даешь!
      - Даю-даю, не без этого.
      Лифт остановился, они пошли коридором.
      - Кстати, Вы в курсе, кто такая Электра? Софокла читали? Ну, хоть на спектакль, может, ходили, на Штайновский? Женщина, которая любила своего отца. И никого больше. А я оказался - совершенная копия. Представляете: эдакое случайное совпадение.
      Пройдя через небольшую приемную и с удовольствием собрав удивленные взоры секретарш, Алексей, сопровождающий помалкивающим Пашею, ворвался в кабинет и с места в карьер сел к компьютеру, включил его.
      - Чего тут в мое отсутствие, интересно, понаворочали? Соскучился сил нет!
      - Значит, все-таки, захомутал? - уселся Паша за обширный собственный стол и побарабанил по столешнице пальцами. - Давно ли? Вчера с концерта одна возвращалась.
      - А вы все к ней на концерты ходите? Скука-то какая!.. Сегодня, - пожал плечами Алексей. - С утра. Сейчас, небось, сидит дома, обед готовит, меня поджидает...
      - Где - дома? - мрачно осведомился Паша. - У тебя дома?
      - На конспиративной квартирке, - беззаботно отмахнулся Алексей. - Но это, - гаерски прижал к губам указательный, - большой секрет. - И тут же, углядев что-то важное на экране, посерьезнел. - Что ж это Вы, Павел Самуилович? Все-таки завязались с Магнитогорском? Мы ж с Вами уславливались: Каленову дорогу не переходить. Я еще жить хочу! Или это Вы с его согласия?
      - Слушай, ты, мать твою так! - вскочил Паша из-за стола, в два прыжка оказался возле Алексея и, схватив того за грудки, буквально выдернул из-за компьютера. - Пока еще твоей половины в деле нету, не смей давать мне советов! Не смей!!
      Там, за нетолстой стеною, секретарши и делопроизводительницы с некоторой оторопью прислушивались к непривычным крикам, доносящимся из кабинета шефа.
      - Ты Порошиной занимаешься - вот и пошел вон! - и, распахнув кабинетную дверь, Паша пихнул в нее Алексея.
      Оказавшись в коридоре, тот привалился к стене, закрыл лицо руками и что-то неслышное пробормотал сквозь плотно сжатые зубы.
      ***
      Алексей пришел "домой" поздно и сильно пьяный.
      На столе, в круге света от настольной лампы, дожидался его скромный согласно возможностям, но явно любовно приготовленный ужин. Порошина, укрывшись курткою, спала на давешнем диване тяжелым сном.
      Алексей подошел к ней, постоял-посмотрел, сложил губы трубочкой и тихо произнес: не то с нежностью, не то - гаерски-пародийно, он, кажется, и сам не знал, как именно:
      - Ду-ся...
      ***
      Аснилось Певице, вернее - бредилось, словно бы идет она по людной улице в центре Москвы. Пьяный опустившийся амбал, сопя, идет за нею.
      Певица оглядывается на него раз, другой, прибавляет шагу.
      Амбал не отстает...
      Самое кошмарным кажется, что тротуар до отказа заполнен, прямо-таки забит толпою людей, никому из которых нет дела ни до Певицы, ни до ее преследователя.
      Певица готова побежать, но ей стыдно самой себя, а амбал не отстает, сопит в ухо...
      А потом - сильно толкает ее прямо в слякоть обочины проезжей части.
      Громко хохочет и идет себе дальше...
      Троллейбус чапает мимо, на десять каких-то сантиметров не задевая Певицу, но грязным рассолом обдавая сполна.
      Певица, перемазанная, встает, оглядывается растерянно.
      Не к кому апеллировать, некого звать на помощь!..
      Певица бежит в переулок, в другой, залетает в свой подъезд, набирает циферки кода, вызывает лифт.
      Кабина останавливалась на площадке между этажами, и Певице надо еще спуститься на марш, чтобы добраться до двери квартиры...
      ...но этот марш занимают трое грязных БОМЖей, делающих гаерские страшные рожи и не то что бы готовых причинить Певице серьезный вред, но тоже испачкать, унизить. Один из них смачно плюет в Певицу.
      Она кричит пронзительно, бросается наверх, но там стоит еще один, поджидает...
      Певица бросается в окно, проходит сквозь него - стекла только оспались - и летит над арбатским переулком, как Маргарита, оставляя где-то там, далеко внизу, всю эту пакость и грязь...
      Но лететь трудно, силы подходят к концу, следует приземлиться, что Певица и делает и оказывается глаз на глаз с теми, давешними.
      - Тю-тю-тю-тю-тю...
      Удар, другой... Темно-красная, продолговатая банка из-под пива катится на певицу, словно каток, готовая раздавить, и орел, хищно расправив крылья, взлетает с этикетки, готовый выклевать Певице глаза...
      ***
      В это же приблизительно время в большом профессорском доме, просторном, многокомнатном и многокоридорном, уставленном старинными шкафами с книгами, увешанном разными экзотическими сувенирами, картинами и фотографиями, среди которых было несколько фотографий Алексея в разном возрасте, раздался телефонный звонок. Пожилая холеная дама взяла трубку.
      ***
      - Софья Станиславна? - сказал Паша на другом конце провода. - Добрый вечер. Это Павел говорит. Не разбудил? - и, выслушав достаточно длинный отрицательный ответ на свой, в общем-то, вполне дежурный вопрос, задал следующий, ответ на который, впрочем, тоже знал почти наверняка: - Алексея, конечно, нету?
      ***
      - Он где-то по делам, на несколько дней. Я думала - Вы-то уж знаете. Но звонит регулярно. Спрашивает, что ему передавали?
      В дверях появился отец Алексея, стал, слушая...
      ***
      - Передайте, пожалуйста, чтобы, по-первых, он по возможности срочно связался со мною... - Паша помолчал, наливаясь кровью, - и, во-вторых... что я извиняюсь за сегодняшнее свое... хамство. Спасибо, Софья Станиславовна, Николаю Венедиктовичу - мой поклон...
      ***
      Судя по состоянию лица Певицы - свежему и даже без следа синяков времени с ночного инцидента прошло достаточно много, никак не меньше недели. Судя же по свету в глазах - времени беззаботного и даже, возможно, счастливого.
      Она сидела в глубоком кожаном кресле на Лехином чердаке, поджав под себя укрытые клетчатым пледом ноги, и читала маленький томик стихов. Сам Леха возился неподалеку со старинной фисгармонией. Молчаливая эта сцена тянулась достаточно долго, давая зрителю понять, что этой паре не впервой проводить так целые часы и что ни один при этом не скучает и не чувствует себя обязанным развлекать другого.
      Леха, наконец, установил снятую на время ремонта крышку, сел к фисгармонии поудобнее, нажал на педали-меха и выдал бурный пассаж из Баховой прелюдии. Певица подняла-повернула голову.
      - Вот, Дусенька, - сказал Леха. - Ты ж все-таки музыкантша. Нельзя тебе долго без инструмента. Пользуйся. Репетируй. Играй на здоровье.
      Певица улыбнулась.
      - Спасибо, Леша.
      - Э, ничего, - махнул Леха рукою. - Я ее все равно чинить собирался...
      - Я возвращаюсь домой, Леша. Вот буквально через два часа, чтоб не стемнело.
      Леха чуть пожал плечами:
      - Как знаешь... Я тебе с самого начала говорил: хочешь - живи, сколько хочешь. Не хочешь... - и пустил многоточие.
      - Не в том дело, Лешенька, хочу или не хочу. Не хочу, если сказать честно.
      - Ну так и оставайся, - встрял Леха, хотя Певица явно не закончила фразу.
      - ...а в том, что возвращаться ндо. Завтра с утра у меня репетиция с оркестром. Послезавтра - концерт. В понедельник - поездка на пять дней. Я вроде бы как взяла отпуск, а сейчас - продолжение жизни. Знаешь, как пишут в журналах? Продолжение - следует.
      Певица спрыгнула с кресла, подошла к Лехе, стала с ним совсем-совсем рядом, заглянула, по сравнению с ним маленькая, в его глаза.
      - Помнишь, я тебе говорила, что ты похож на моего отца. Я сперва подумала - показалось, так не бывает, не может быть. Но чем дольше мы жили с тобой, - улыбнулась, почувствовав некоторую двусмысленность, которой, впрочем, в виду не имела, - тем больше я убеждалась, что это так. Папа... папа был лучшим человеком на земле. Единственным близким мне человеком. Единственным человеком, которого я любила. И который любил меня. О, знаешь! - он был грешник... пил... Но он был... живой и добрый. Впрочем, я не о том. Ты вот обругал Порошину, а потом сказал, что ко мне это не относится. Потому что я... - снова улыбнулась - человек. Это показалось так вроде бы смешно... А на самом деле оказалось правдой. Ты знаешь - я ведь много-много лет - одна. Совсем одна. Ну, то есть, были, конечно, какие-то... люди... Но это... так. И вот тут, с тобою, я поняла почему одна. Ты помог мне понять. Волей-неволей, судьбою, что ли... хотя, чего греха таить, я и сама этого хотела... с детства... с трех лет... я - звезда. А кто рискнет подойти к звезде? Очень определенные люди. Тоже артисты. Администраторы. Ну и... эти вот... начальство... А в последнее время - богачи. Вот меж ними я и крутилась. Не дашь же в газету диогеново объявление: "Ищу человека!" И вот эта ночная история... Ты... И - пожалуйста. Ты только не подумай, ради Бога! - спохватилась, имея, должно быть в виду: "Не подумай, что вешаюсь на шею".
      - Я не подумаю, не волнуйся, - ласково сказал Леха и погладил Певицу по голове. Та прижалась к нему, потом встала на цыпочки и поцеловала. В щеку.
      - Ну вот, - отскочили и подчеркнуто озабоченно принялась за сборы, хоть и непонятно было: чего там, собственно, собирать.
      - Я тебя провожу, - сказал Леха.
      - А можно на прощанье еще раз глянуть на твою Москву?
      ***
      Услужебного подъезда их поджидала "девятка" Певицы: вымытая, сверкающая, на четырех вполне надутых колесах.
      - Что это? - восхищенно поразилась Певица. - Откуда, как?
      Сияющий Леха скромно потупил глаза:
      - А чего сложного? Я ж видел - ты на своих двоих домой шла...
      - Как - видел? - чуть насторожилась Певица.
      - Н-ну... то есть... то есть, понял, когда тебя увидел. Вот. Ну, выяснил, где у тебя был концерт... Подъехал. Ты уж прости - временно спер из курточки права там, ключи... Для сюрприза. Вот и все. Да ты садись, садись, заводи. Пусть прогревается...
      - Ой, Леша, - едва не бросилась певица ему на шею. - Ты знаешь, как я ее боюсь?! - кивнула на "девятку". Что-нибудь там сменить, починить...
      - Ну а чего? И правильно, - отозвался Леха. - Не бабское это дело.
      ***
      - Не зайдете? Кофе выпить... И вообще, посмтрите, как живу, - предложила, открывая дверь в свою квартиру, Певица Лехе так... просительно, что, даже не входи в его планы этот визит, он вряд ли бы отказался. - Не бойтесь, - усмехнулась, - соблазнять не буду.
      - Да я не из пугливых, - отозвался Леха и шагнул вслед Певице в прихожую.
      - Сами знаете, меня тут десять дней не было... - продолжала оправдываться Певица, проходя, - может, чего и не прибрано...
      - Ну, оно, наверное, и десять дней назад не прибрано было, - улыбнулся Леха. - Ладно-ладно, я привычный. У меня сама видела, что вообще творится...
      - Нет, Лешенька, - возразила Певица. - У Вас - не то. У Вас, если хотите знать, - полный порядок.
      - А-га, - полушутливо согласился Леха. - Морской!
      Певица зажгла свет, хоть за окном не вполне еще стемнело:
      - Ходите, смотрите, - сказала. - А я пока кофе сварю, - и скрылась на кухне.
      Квартира Певицы была длинной анфиладою нескольких комнат. Большой портрет отца. Афиши, фотографии, картины: пусть простенькие, но подлинники; безделушки... Мебель, в основном, сравнительно дорогая, но стандартная, и только редкими вкраплениями - антикварные вещицы. Большой рояль.
      Окинув все это взглядом, Леха подошел к являющейся смысловым центром первой комнаты дорогой стереосистеме, щелкнул выключателем, нажал кнопку. Комнату наполнил громкий голос певицы - какая-то совсем новая ее песня.
      Певица тут же появилась на пороге.
      - Зачем, Леша?! - сказала с укором. - Вы же не любите...
      Леха улыбнулся.
      - Ты кофе, кажется, пошла готовить? Вот и готовь, ладно?
      Певица как-то полувиновато пожала плечами и вышла.
      Леха принялся внимательно смотреть по сторонам...
      ...зашел в следующую комнату, нажал на выключатель - свет не зажегся. Нажал еще раз, еще... Люстра, наконец, нехотя вспыхнула. Леха достал из кармана швейцарский ножичек, открыл лезвие-отвертку, стал разбирать выключатель...
      Певица, катя перед собою сервировочный столик с дымящейся джезвою, чашками, рюмками, бутылкою коньяку и разной мелочью на закуску вошла, когда Леха закручивал последний винт, замерла, глядя на него, словно он чудо какое совершил.
      Леха спрятал ножичек, щелкнул пару раз туда-назад:
      - Вот сейчас - другое дело! - и глянул на Певицу...
      ***
      Прощались они, когда за окнами было совсем уже темно.
      - Вот, - сказала-подытожила Певица. - Теперь Вы все про меня знаете. Про мою жизнь... Про мою семью... Про мое прошлое и про мое будущее. И вот, что я хотела бы попросить Вас... принять, - Певица потянулась к гвоздику рядом со входной дверью, сняла небольшую связочку. - Ключи. Ключи от моего дома. Если у Вас будет свободное время... Или мало ли там что... В общем, возьмите, - протянула связочку Лехе. - Я иногда бываю в отъезде... на репетиции... Мне б не хотелось, чтоб Вы дозванивались до меня, у дверей стояли. Просто заходите - и все... А если я буду дома - я буду знать, когда повернется замок, что пришли Вы...
      - Спасибо, конечно, - смутился Леха. - Но, может, не стоит? Дом все-таки...
      - Вы ж меня у себя дома держали, документов не спрашивали...
      - Н-ну... тоже - сравнила.
      - А мне всегда, вот честное слово, ужасно хотелось, чтоб хоть у кого-нибудь были мои ключи. Ну, то есть, я их, конечно, давала... А потом, - хмыкнула, - забирала назад... Со скандалом... А мне хотелось, чтоб навсегда.
      - Ладно, Дуся, ладно, спасибо, - прервал Леха Певицу; для того, может быть, в первую очередь прервал, чтобы прекратить эту не совсем ловкую, чуть лишку сентиментальную сцену. И ключи взял. - Ну, я пошел?
      - Идите, Леша, идите, - вдруг, сама для себя неожиданно, перекрестила Певица Леху. - И помните, что я жду Вас здесь... всегда. И что это... и что это ни к чему Вас не обязывает.
      Леха еще более неловко, чем она его - днем, чмокнул Певицу в щеку и побежал вниз по лестнице.
      - Леша, Леша, погодите! - догнал его голос Певицы.
      Леха вернулся назад.
      - Хотела попросить у Вас совета...
      Леха вопросительно приподнял голову.
      - То, что Вы нашли меня... избитую... это ведь - не случайность. Так сильно, правда, никогда не бывало, но то на улице в грязь толкнут, то тут, в подъезде, домой не пускают. Пьянь подзаборная, БОМЖи, алкаши... Я почему от Вас и уезжать не хотела. Домой боялась идти. Сейчас, правда, уже не так, я там у Вас на чердаке отдохнула, сил набралась... А началось знаете когда? Когда после концерта ко мне зашел в гримерку один... старый знакомый... стукач гэбэшный... И так, знаете: "Ба! Сколько лет, сколько зим!", целоваться лезет, цветы сует. А когда-то душу из меня вынимал, принуждал сотрудничать. А, когда я отказалась - то концерт вдруг у меня по непонятной причине отменится, то поездка... То картину вдруг закроют. Ну, я его прямо этими цветами - по роже, по роже!.. А через недельку все и началось. Так вот я хотела у Вас спросить: сейчас какие-то пистолеты газовые, баллончики, электродубинки... Где это достать, сколько стоит? Вы, небось, знаете...
      - Ой, Дусенька, - вздохнул Леха. - Это ведь тоже - дело не бабское. Ладно, присмотрю я за твоим домом, выловлю... Корешей подключу.
      - Да он же из ГБ. Он и сейчас там, по-моему, работает.
      - Во-первых, это еще не факт. Не факт даже, что это он. Во-вторых, если и так - вряд ли это официальное задание. Так, любительщинка. Развлекается дядя. А на дядю развлекающегося укорот найти - дело не трудное. В общем, ладно, поживи недельку, погляди. А там, если что - и про баллончики поговорим. Ну все, я пошел, поздно уже...
      - Ч-черт! - сказала Певица не то с натуральной, не то с чуть показной досадою. - Совета, называется, спросила...
      Совсем было уже ушедший Леха приостановился на ступеньке, обернулся и довольно жестко сказал:
      - А ты, Дуся, не бойся. Я человек вполне свободный. И независимый. И если чего делаю - значит, или хочу, или считаю, что так надо. Для меня ж надо. И нету такой причины, по которой ты там... или какая другая... уговорила б меня делать то, чего мне делать незачем. Вот. И еще. Я понимаю: ты женщина воспитанная. Артистка. И все-таки брось меня звать "на Вы". Лады? А то я тебе - "ты", ты мне - "Вы". Цирк! А себя я уже все равно не переделаю...
      И, не дожидаясь ответа, Леха через две ступеньки на третью поскакал вниз...
      ***
      Серая "вольво" подъехала к стоянке у казино. Лощеный, в смокинге, только без парика, Алексей поглядел в окно: знакомый "мерседес" был на месте. Алексей хлопнул дверцею и вошел в здание. Отсутствие парика не помешало - Алексея узнали, впустили. Он заплатил за вход, но фишек покупать не стал, а пошел прямо в игровой зал.
      Мрачный, но увлеченный, Паша просаживал у рулетки очередную тысячу баксов. Но и на него Алексей глянул мельком, а подошел прямо к одному из двоих телохранителей - к тому самому, что пару недель назад колол шины на "девятке" Певицы:
      - Поговорить надо...
      Телохранитель чуть кивнул и отошел в сторону.
      Алексей вынул из кармана несколько стодолларовых купюр, сунул в руку бандиту:
      - Ты Порошину помнишь? Ну, певицу, которую...
      - Помню-помню, - прервал бандит ненужные объяснения.
      - Кто-то к ней при...лся. Шантрапа какая-то. Разузнай кто и дай п...юлей. Все понятно?
      Бандит нехотя протянул доллары назад.
      - А чего мне разузнавать? Это вон, братан Колькин, - кивнул на стоящего невдалеке коллегу. - Его компания.
      - Вот даже как?! - присвистнул Алексей и, небрежно суя доллары в боковой карман, двинулся к рулетке, к Паше.
      - Алексей Николаевич! - кинулся бандит вдогонку. - Только Вы Пал Самуилычу нас... то есть - его не продавайте!
      - Знаешь что, Влад, - уставил Алексей на бандита тяжелый, холодный взгляд. - Давай уж я сам решать буду: кого мне продавать, кого - нет. Условились?
      - Ваше, конечно, дело, - буркнул бандит, отходя на старое место, но по пути добавил. - Только как бы пожалеть не пришлось.
      А Алексей уже стоял рядом с Пашей:
      - Вот честное слово, Павел Самуилович, не ожидал я, что при Вашем графском бла-а-родстве Вы станете на бедную бабу хулиганов напускать. И мое бла-а-родство не позволяет мне скрыть от нее этот печальный факт.
      Повернулся, и быстро вышел, а Паша, не успев как следует отключиться еще от рулетки, довольно долго туповато глядел ему вслед.
      ***
      Это надо было видеть! Алексей поглядел на часы, встал от компьютера, из-за письменного стола в уютном своем домашнем кабинетике, подошел к зеркалу... и - преобразился. Стал Лехой. Не меняя одежду, не отпуская щетину... И в таком качестве взял телефонную трубку, набрал номер.
      - Дуся, привет! Алексей. Как сама-то? У-гу. Я чего звоню? - не пристают больше? То-то! Да ладно, спасибо... Ничо не стоило. И имей в виду: лечиться надо! Гебист не при чем. Это один твой поклонник. Из этих, знаешь, новых-богатых. У тебя их так много, что не догадываешься который? Да ладно, ладно, зайду. Закрутился маленько. Или ты заходи. Помнишь, куда? Да хоть завтра. Весь день буду дома работать. Или на крыше. Ну целую, пока...
      Положил трубку и снова стал Алексеем. Вернулся к компьютеру.
      ***
      Какое-то время, надо полагать, прошло, потому что Москва уже была вся в молодой, но вполне крепкой зелени.
      Леха выскочил из такси возле служебного входа небольшого концертного зальчика...
      ...прошел мимо вахтерши, что-то ей шепнув...
      ...прошагал по гулкому пустому вестибюлю...
      ...и тхонько-тхонько приоткрыл дверь в зрительный зал.
      Он был темен и практически пуст. На сцене же, в дежурном свете, Певица репетировала с небольшим ансамблем. В тот момент, когда Леха приоткрыл дверь, как раз началась новая песня.
      Певица пела. Леха слушал. В какой-то момент Певица Леху заметила: может быть, даже не разглядела черты лица у темной фигуры в глубине зала, но почувствовала, что это - он. И чуть как-то сбилась, что не ускользнуло от внимания дирижера ли, режиссера...
      - Стоп! - закричал он. - Стоп! Давай-ка еще, сначала!
      Певица легко спрыгнула в зал, пошла к Алексею, бросив на ходу:
      - Я сейчас.
      - Привет, - сказал он и чмокнул Певицу в привычно подставленную ею щеку. - Прости, что песню испортил. Так, кажется, у Горького?
      - А чего ты там? Проходи, садись...
      - Не-а, - мотнул Леха головою. - Недосуг. Ты здесь еще часа два пробудешь? Я за ключами от тачки приехал. А то у тебя клапана стучат. Пока поешь - подрегулируем.
      Оркестрик во главе с дирижером ждал, пока Певица освободится, с показным терпением.
      - Ой, Леша-Леша, - счастливо вздохнула Певица, передавая ему ключи. И чего б я без тебя делала?!
      - Да ладно уж, - потупился Леха. - Я к тебе тоже вот... привык...
      - Где ты сегодня вечером?
      - У тебя, у тебя... - и, снова чмокнув Певицу, Леха скрылся.
      - У нас, дурачок... - сказала она тихо - получилось, что самой себе...
      ***
      По телевизору шел какой-то дурной американский мультик: Утиные Истории или что-то в этом же роде. Нормальные взрослые люди смотреть это ни с того ни с сего попросту не могли, поэтому увиденная нами мизансцена скорее всего попросту символизировала семейную идиллию у нас: Певица сидела в уголке дивана и тихо поглаживала остатки волос на плешивой голове Лехи, лежащей на ее коленях. Сам Леха растянулся на диване во весь свой рост...
      - Ты сколько раз была замужем? - спросил он.
      Певица нажала на кнопочку "mute" пультика управления телевизором и, некоторое время послушав воцарившуюся паузу, ответила:
      - Я ж тебе говорила: два.
      Выдержала еще одну паузу и осторожно спросила:
      - А что?
      - Я тоже - два. Первый раз сдуру, по молодости...
      Певица улыбнулась и понимающе кивнула: видно, и у нее тоже первый раз был сдуру и по молодости.
      - А вторая... - продолжил Леха. - Вторая была в порядке. Настолько в порядке, что не согласилась терпеть, что я пью. Хотя, пьяный я, в общем-то, тихий... А там, на Дальнем Востоке, не пить просто нельзя. Здесь я уж... не так совсем. Не то, чтобы вовсе, но все-таки...
      - Папа тоже выпивал, - сказала Певица. - До первого инфаркта. А потом - как отрезало...
      - Волевой, - прокомментировал Леха.
      - Мама злилась, а я - понимала. Вот веришь, нет?
      - То-то и оно, что мама злилась...
      Помолчали, поглядели на экран. Певица снова нажала на кнопочку "mute" и утки понесли свою чушь.
      - Я к чему этот разговор затеял? - задал Леха риторический вопрос. Вот мы взрослые люди... Независимые... Самостоятельные... Живем, как нам удобно... Правильно я говорю? Как нам нравится, в общем... Тебе... Мне... И вместе с тем - без обязательств. Правильно?
      Певица кивнула головою, соглашаясь с последними сентенциями, но как бы не понимая, к чему они должны привести. Леха продолжил:
      - А все эти браки... которые можно заключить, расключить... Ты вообще-то крещеная?
      - У-гу, - кивнула Певица. - Мода такая была. Протест выражали... Целой компанией ездили в Переделкино, креститься. Москонцертовской... Смешно. Сейчас, как поглядишь, как эти попы на экране кувыркаются...
      - Да не о них речь... Короче, ты уж, наверное, поняла, к чему я веду? Обвенчаемся, а? Бог с ними, с попами... Главное, чтоб миг такой был, когда мы оба сказали бы перед... ну, небом, что ли... Я ведь так понимаю: веришь ты в Бога, не веришь, но не считаешь же, что вся жизнь здесь... - обвел Леха рукою круг, должный, видимо, обозначить дольний мир.
      - Не считаю, - отозвалась Певица.
      - Вот, - резюмировал Леха. - И я. Так кк?
      - Ой, Леша-Лешенька! Согласна! Согласна! Конечно ж - согласна!!
      ***
      - Приглашали, Павел Самуилович? - вошел Алексей в кабинет.
      - У-гу, - согласился Паша. - Привет, - и, привстав из-за стола, протянул для пожатия руку. - Садись-ка.
      Алексей сел.
      - Во-первых, - сказал Паша, - чтоб больше не было недоразумений, я хотел бы закончить тему Каленова. Да, я пошел против него. Да, я знаю: это дело опасное...
      - Смертельное! - возразил Алексей.
      - Смертельное, - согласился Паша. - Но если я с этим не разберусь, каждый месяц, каждый день он будет задвигать меня все дальше назад. Правильно?
      - Правильно, конечно. Но и на этом самом заду годовой оборот тысяч в триста вам обеспечен всегда.
      - А зачем мне эти деньги, Леша? Еще один "мерседес" купить? Еще одну дачу построить? Больше фишек на тринадцать положить? Не с тремя девками спать, а сразу с пятью? Ведь ты-то должен знать, зачем я затеял этот бизнес, ты же у нас - психолог. Я всю жизнь хотел работать в полном соответствии со своими силами, со своими возможностями. Ну... в крайнем случае - с объективными обстоятельствами. А не в соответствии с ограничениями, которые мне ставят сверху. Тут уж все равно получается: Каленов или большевики.
      - Вам тогда, - ответил Алексей, - тоже придется обзавестись... гвардией. А не этими двумя сопляками, - кивнул куда-то вниз. - Оружием и всем таким прочим. С определенными людьми повязаться... Грех на душу то и дело брать. Вы к этому готовы?
      - Пока - нет, - ответил Паша. - Но если Каленов начнет... В общем, если боишься - выход для тебя свободен. Долю свою в случае чего получишь деньгами. И друзьями можем остаться...
      - Хорошо, Павел Самуилович, - сказал Алексей. - Подумаю.
      - Ну и ладно, - закрыл Паша тему. - А теперь посмотри вот сюда.
      Паша нажал на переносном пульте кнопочки, щелкнул, завращал кассетами видеомагнитофон, вспыхнул экран телевизора и на нем возникала интервьюируемая Матвеем Гонопольским в дурацкой его кепочке Порошина.
      - Вы правы, Матвей, - сказала. - Я действительно встретила... человека. Мне б не хотелось ничего раньше времени афишировать, но я... - улыбнулась в камеру наивно и беззащитно, - я - счастлива.
      На этой улыбке Паша и сделал с пультика стоп-кадр.
      - Уже видел? - поинтересовался. - Че-ло-век?
      - Не-а, - мотнул головой Алексей. - Но приятно.
      - Так вт, - сказал Павел. - Бла-а-родство не позволило тебе скрыть от Порошиной, что я напустил на нее хулиганов. Хотя, в скобках заметим, это был вовсе не я...
      - Но я же... - попытался возразить Алексей, но Паша его резко оборвал:
      - Оставим, не важно! А теперь то же самое бла-а-родство не позволяет мне держать от нее в тайне условия нашего пари. Копию которых сегодня утром она и получила. А чего? Пари - это, в конце концов, борьба.
      Некоторое время Алексей пережевывал новость, потом улыбнулся и сказал:
      - Вот и чудненько. Спасибо. Дело-то у нас зашло так далеко, что не сегодня завтра надо было открываться. И я все ломал голову - как. А Вы мне, считай, помогли. Поставили, так сказать, в безвыходное положение, выход из которого безусловно же будет мною найден. Да-да, Вы совершенно правы: это же я обещал Вам на ней жениться, а не дальневосточный капитан-лейтенант в отставке по имени Леха. Я и женюсь. Так что не думайте, что уели. И готовьте дачку. И денежки.
      Зазуммерила внутренняя связь и голос секретарши произнес:
      - Павел Самуилович, Вы не забыли? Вам через двадцать минут надо быть у Лужкова?
      - Спасибо, Рита, - нажал Паша ответную кнопку и, вставая из-за стола, приобнял за плечи Алексея. - Пошли, Леша, пошли. Некогда...
      Сперва они ждали лифта, потом ехали в нем - и все это странно, непривычно молча: враги не враги, друзья не друзья.
      На выходе стоял тот самый охранник, который месяц назад не впускал Алексея.
      - Ну, чего? - задержался возле него Алексей на минутку и скорчил страшную рожу. - Похож я на себя или опять не очень? А так? - скорчил еще одну.
      Мрачный охранник толком не знал, как реагировать, и тут за двойными дверями послышалась автоматная стрельба, посыпались дверные стекла.
      Охранник и Алексей, синхронно, как по команде, присели, но охранник пришел в себя раньше, выдернул из кобуры пистолет, передернул затвор, пополз на корточках в сторону выхода, осторожно привысунулся, после чего уже встал в рост.
      Алексей вскочил тоже, рванул на улицу...
      Паша лежал в крови, чуть дергаясь. Вдалеке, на срезе Сретенки, увиделось на мгновенье и тут же скрылось хвостовое оперение иномарки без номера. Сторож прилегающей к зданию автостоянки бежал к ступеням, крича что-то и размахивая руками.
      Алексей стал возле Паши на колени, взял в руки его тяжелую голову...
      Паша чуть приоткрыл глаза, попытался улыбнуться, но у него не вышло.
      Глаза закрылись снова...
      ***
      ..и за ними, в безумном каком-то чередовании, почти мелькании, всплыл ничем, в общем-то, не примечательный эпизод из давней, сибирской жизни: гастрольный концерт Певицы:
      ...пар, валящий изо ртов толпящейся у концертного зала народа...
      ...новенькая "Волга" двадцать первой модели, со взмывающим оленем на капоте...
      ...хрупкая девочка в юбке-колоколе и с талией в ладонный обхват...
      ...цветы на морозе...
      ...кусочки давних каких-то песен...
      ***
      Алексей почувствовал, как еще сильнее потяжелела вдруг Пашина голова, и сразу все понял: не стал ни трясти, ни прислушиваться к сердцу шефа.
      А - вдруг - как дитя, как мальчишка - залился слезами, зарыдал...
      ***
      Был глубокий летний вечер: позднеиюньская московская полубелая ночь. Порошина, вся зареванная, но старясь удерживать на лице (то есть, в душе) состояние пожестче, стояла у себя дома, прислонясь лбом к прохладному стеклу окна, и тупо-внимательно глядела вниз, видимо, поджидая: не может же он не приехать! - своего "Леху" и толком не зная, как его встретить, что ему говорить. В руке она комкала выученную наизусть копию протокола пари...
      ***
      Алексей же, совершенно пьяный, - бутылка в одной руке, толстая трубка мощного радиотелефона - в другой, - пошатывался в опасной близости от низенького, полуполоманного парапета на крыше Котельнического небоскреба. Москва была уже вся усыпана огнями, но еще видна и сама по себе, темносиреневая в остатках вечерней зари.
      Алексей вылил, выкапал последние остатки содержимого бутылки на язык и эдаким отчаянным, гусарским, жестом швырнул ее за парапет. Постоял-послушал, как она разбилась, по счастью, кажется, никого не задев, включил радиотелефон и принялся тыкать в кнопочки....
      - Але, - сказал, когда на другом конце провода ответили. - Дуся? Евдокия Евгеньевна?..
      ***
      А она, судорожно зажав трубку в маленьком своем кулачке, справилась с секундным замешательством и начала заготовленную, тысячу раз за последние часы отрепетированную фразу:
      - Мне жаль, что Вы лишились по моей вине дачи и денег... Ваши расходы на меня я готова Вам возместить, но с этого момента...
      ***
      Но он прервал Певицу эмоциональным своим напором, заговорил, просто не давая ей возможности открыть рта:
      - Постой, погоди! Чушь все это! Потом, потом разберемся! Пашу сегодня убили! У-би-ли, понимаешь? Прям' на моих глазах! Из автомата Калашникова. А он ведь отличный мужик был! Не Калашников, конечно - Пашка. Ты его пнула, а он был - отличный мужик! Я ведь его с восьмого класса знал... Ну, то есть со своего восьмого. Отцов аспирант. У него, представляешь, весь сортир авторскими свидетельствами был заклеен. Мужики Госпремию на его горбу получили... И его при этом обошли... Полуеврей... из провинции... Великий был человек! Был бы поменьше, как я - никто б его и не тронул. Так что радуйся! Нету больше пари... Не с кем, как говорится... Видишь, опять тебе не повезло человека встретить... Опять на артиста нарвалась. А-га... Я в восемьдесят седьмом ВГИК кончил, с отличием. А, может, так и правильно? Давай, кино с тобой снимем! Деньги у меня есть! Слушай, сюжет какой клевый. Она - заходящая звезда. Он - капитан-лейтенант в отставке. Она, чтоб секрет потери популярности разгадать, идет в ночной клуб и чего-то там случайно видит или слышит. Ну, например, как Руцкому взятку передают. За ней начинают гнаться: с одной стороны - бандиты, с другой - ФСК. А он, такой простой, знаешь - ну, вроде бы как я прикидывался, - всех их - того! А в перерывах у них глубокомысленные и... глубокочувственные диалоги. Пять, как говорится, вечеров? Триллер по-русски, а? Класс! Как пить дать - "Золотого Льва" возьмем! Деньги у меня есть... Ты артистка, я артист! Да пойми ты, дура! Ведь нельзя же так заиграться, какой бы ты ни был артист! Я же привык к тебе! Мне же жить без тебя - скуч-но! Я Утиные Истории хочу смотреть с твоего дивана! Ну, хочешь, я прыгну сейчас вниз? Хочешь? Скажи - и я прыгну! И все будет в порядке... Мне хорошо и тебе - спо-кой-но... Ключи назад требовать не понадобится... Ну, скажи!
      ***
      - Прыгайте, - ответила Порошина так твердо и холодно, как смогла, и повесила трубку, а сама упала на диван, забилась в рыданьях.
      Телефон ожил снова, посылая один звонок за другим добрые, наверное, десять минут...
      ***
      Шел очередной концерт. Певица пела. В зале, едва ли не на тех самых местах, на которых полгода назад сидели Паша с Алексеем, сидел очередной поклонник в смокинге со своим шестеркою.
      Раздались аплодисменты. Очередной поклонник кивнул очередному телохранителю, и очередная корзина с цветами поплыла к рампе...
      ***
      Алексей был в дымину пьян, и ГАИшник, остановивший его "вольво" на въезде с бульвара в арбатский переулочек, сразу это увидел.
      - Сдаюсь, - сказал Алексей, выходя из машины и поднимая руки, - сдаюсь. Ключи, документы, - протянул ГАИшнику то и другое. - Завтра приду разбираться. И отвечать за содеянное. А пока - adieux, - сделал ручкой. - Спешу. Любовное свиданье. Оч-чень любовное.
      Алексей открыл заднюю дверцу, взял с полочки букет ирисов и, чуть покачиваясь, пошел в переулок.
      ГАИшник поглядел вслед, думая, стоит ли гнаться за гаером, решил, что не стоит, и сел за руль "вольво" - отогнать в сторонку...
      ***
      Влад, один из бывших телохранителей покойного Паши, тот самый, что пообещал Алексею запомнить, успокаивал троих юных бандитов, тех самых, которые били Певицу раннемартовской ночью:
      - Ничего-ничего, придет. Он уж две недели каждый вечер сюда ходит. Погуляет, покружится часок-другой - и домой. А один раз прямо под окном в тачке своей заночевал. Так что, - глянул на часы, - самое позднее через полчасика освободитесь. О! - сказал, высунувшись из подворотни, да вот и он.
      Бандиты тоже привысунулись.
      - Да он же на ногах не стоит, - сказал один из бандитов. - Сам, наверное, и справишься. Пошли, ребята, - и юная поросль скрылась в глубинах двора.
      - А бабки как же? - крикнул вдогонку Влад.
      - Отработаем, - донесся голос. - При случае.
      А Алексей был уже совсем рядом. Влад выступил навстречу.
      - Привет, - сказал.
      - А! Ты! - узнал его Алексей не сразу. - Привет, - и пьяненько улыбнулся.
      - Значит, говоришь, твое дело - продавать меня или не продавать? поинтересовался Влад.
      - Н-наверно, - нетвердо согласился Алексей. - Н-не понимаю, о чем речь, но, должно быть - мое.
      - А я тебе сейчас напомню, - и ударил Алексея изо всех сил, первым же ударом сбив с ног...
      ***
      Певица подкатила к дому на своей "девятке", вышла, заперла и почти автоматически огляделась, привыкшая видеть где-то поблизости кающегося поклонника.
      По инерции вошла в подъезд, да тут же и вышла. Глянула направо, налево... и пошла к подворотне, где ее, по полусмерти избитую, обнаружил несколько месяцев назад Алексей. Леха.
      И точно: там он и лежал. В том же почти состоянии, только еще и сильно пьяный. Однако, сжимал в бесчувственной руке букет измятых, изломанных ирисов.
      Певица, встревоженная, присела к нему: уж не убили ль? - но он как раз и пошевельнулся, открыл один глаз: тот, который заплыл не так сильно.
      - А... - сказал. - Ду-у-ся... Ты все же пришла... Вот и отлично, - и снова вырубился.
      Певица встала, сложила на груди руки, глядя на Алексея, раздумывая, как деревенская баба.
      - Ну и чего ж мне с тобой делать?
      - Жить, Дусенька, - еле слышно отозвался Алексей. - Жить. Не сердиться и жить...
      - Да уж наверное, - вздохнула Певица и наклонилась - поднять Алексея. - Господи, какой же ты тяжелый...
      Лифт, как всегда бывает в таких случаях, конечно же не работал, и они начали долгое свое пешее восхождение на четвертый этаж.
      КОНЕЦ
      ДИССИДЕНТ И ЧИНОВНИЦА
      Повествование об истинном происшествии
      Разные бывают джазы, и разная бывает музыка для них. Бывают такие джазы, которые и слушать-то противно, и понять невозможно.
      Н. Хрущев
      Галина Алексеевна Тер-Ованесова (по мужу) служила в министерстве культуры и должность занимала весьма высокую: заведовала отделом, - другими словами, если кому-нибудь пришло бы в голову применить к ней старые, дореволюционные, навсегда, слава Богу, отжившие мерки, - была в свои едва сорок директором департамента и - автоматически - генералом. Не больше и не меньше.
      Высокое положение уже само по себе делает вполне понятным и оправданным наш к ней интерес, а тут еще и подробность: вот уже лет пятнадцать была Галина Алексеевна, дама по всему положительная и до самого последнего времени замужняя, влюблена в непризнанного художника и совершенного диссидента.
      То есть (если подойти к последнему определению с мерками достаточно строгими и на сей раз современными) вовсе и не совершенного, ибо писем никаких он не подписывал, в демонстрациях не участвовал, менее того: не только в демонстрациях, но и в пресловутых скандальных выставках, а диссидентом был в том лишь смысле, что не нравилось ему все это, - ну, а таких диссидентов у нас, сами знаете, пруд пруди, каждый второй, если не чаще, даже, коль договаривать до конца, - даже и сама Галина Алек! Но нет! до конца договаривать мы остережемся, чтобы как-нибудь случайно не повредить нашей героине по службе, а заметим только, что противоестественная эта влюбленность и стала, в сущности, причиною той совершенно непристойной, гаерски-фантастической истории, которая, собственно, и побудила нас взяться за перо.
      Началась она много-много лет назад в небольшой подмосковной деревне, во время уборки урожая картофеля. Судьба ли, разнарядка ли райкома партии свела в одну бригаду вчерашнюю выпускницу Московского университета и студента-первокурсника художественного училища. Студента звали Ярополком!
      Снова невольная накладка: дело в том, что как раз Ярополком-то никто и никогда его не звал: ни в те поры, ни посейчас, не назовет, наверное, и в старости, - он для всех просто Ярик, и даже вообразить его Ярополком или тем более - Ярополком Иосифовичем - столь же сложно и нелепо, как Галину Алексеевну - Галею или, скажем, Галчонком, - язык не поворачивается. Однако, хоть и Ярик, - а и тогда был он отнюдь не из тех салаг, которые, позанимавшись год-другой в районном доме пионеров и с определенным изумлением поступив в творческий ВУЗ, еще и на дипломе чувствуют себя учениками, а некоторые в воздушном, приятном сем состоянии засиживаются и до пятидесяти, - сколько он себя помнил, столько сознавал художником. Может, по этому вот самоощущению, как-то, надо полагать, отпечатлевшемуся и на внешности юноши, и выделила его Галина Алексеевна из толпы, а не по тому одному, что был он свеж, черняв и чрезвычайно собою хорош, - а уж выделив - заодно поверила на всю жизнь и в его талант.
      Такая вера, да еще помноженная на донельзя льстящее ему внимание со стороны вполне взрослой женщины, - ему, пусть художнику, а - семнадцатилетнему пацану, - не могла не вызвать в Ярике соответствующей реакции, которую он тут же принял за первую любовь и которая, может, и была его первой любовью.
      Словом, начало истории получилось трогательным, чистым и прозрачным и отнюдь не предвещало черт знает какой развязки: днем Галина Алексеевна работала с Яриком в паре: он рыл картошку, она - собирала в корзину, вечерами они гуляли по кладбищенской роще, разбирали надписи на крестах и обелисках, вычитали даты рождений из дат смертей, всматривались в выцветшие фотографии и фантазировали жизнеописания мертвецов, нередко забредали и в заброшенную церковь, делая друг перед другом вид, будто не замечают под ногами там и сям разбросанных антиромантических куч экскрементов, попросту - говна, тем более, что небосклон мерцал сквозь купол вполне романтически и провоцировал мечтания. Галина Алексеевна выслушивала грандиозные планы спутника, лихорадочные от молодости и мандража, и по очереди с Яриком выпивала из горл прихватываемый им иногда портвешок. Ночи они тоже проводили вместе, впрочем, в обществе всей бригады, одетые, вповалку на нарах, устроенных в недоделанном курятнике. И ни разу так и не решилась Галина Алексеевна ни поцеловать красивого мальчика, ни погладить по щеке, ни даже просто намекнуть на свое к нему особое расположение и готовность пасть, в которой, впрочем, и сама была далеко не уверена.
      Хоть и красива и в определенном смысле соблазнительна, обладала Галина Алексеевна всосанным с молоком первой учительницы удивительным целомудрием: комсомолка-активистка из крупного сибирского города, она и за пять лет учебы в столице не перестала чувствовать провинциальное стеснение, которое недавний и, в сущности, безлюбый брак с пожилым Тер-Ованесовым, преподавателем журналистского мастерства и завотделом одного из партийных органов печати, не уничтожил, а, напротив, усилил. Нет, впрочем, худа без добра: стеснение было принято начальством за важность и, вкупе с протекцией супруга, обеспечило нашей героине все предпосылки для головокружительной карьеры в министерстве, куда она была распределена на должность коллежского регистра! тьфу! редактора.
      И все же хрупнуло! Обиднее всего, что произошло это в самый последний день, в самый последний час колхозной их жизни, что перетерпи они хоть чуть-чуть! Трудно даже сказать, чт именно подтолкнуло к проступку: сознание ли скорой и, возможно, вечной разлуки; одиночество ли, в котором, отстав, увлеченные разговором, от двигающейся к райкомовскому автобусу бригады, они оказались; частность ли ландшафта в виде преградившего путь ручья, - только в тот миг, когда Ярик взял будущего генерала на руки, чтобы перенести на другой, в метре лежащий, берег (исключительно чтобы перенести, ни для чего больше!), им внезапно овладела нервическая дрожь, не укрывшаяся от Галины Алексеевны, в которой и в самой кровь уже стучала с утроенной противу обыкновения громкостью, и так и осталось неизвестным, кто из них двоих стал собственно инициатором первого поцелуя, затянувшегося головокружительно долго, так что левый сапог Ярика успел напитаться сквозь микроскопическую трещинку холодной октябрьской водой.
      Так или иначе, а телефон Галина Алексеевна дала Ярику только служебный, хоть и пыталась уверить себя, что невинное ее приключение опасности для крепкой советской семьи не представляет и представлять не может и в принципе и что, подзывай ее на яриковы звонки даже сам Тер-Ованесов, никаких у нее оснований краснеть перед ним и смущаться не было бы.
      Впрочем, случай испытать собственную уверенность предоставился Галине Алексеевне всего две недели спустя: лишний петуший хвост в кафе, где, сдавшись на один из настойчивых звонков влюбленного, встретилась она с Яриком, основательно разрушил нормальную предусмотрительность; доводящие обоих почти до обморока поцелуи задерживали в каждой попутной подворотне - в результате к дому они подошли далеко заполночь. У подъезда нервничал Тер-Ованесов, и фокстерьер Чичиков бегал кругами, преданно разделяя состояние владельца. Ярик, нетвердо сообщила мужу Галина Алексеевна. Тер-Ованесов, буркнул Тер-Ованесов, не протянув руки, и раздраженно дернул за поводок Чичикова, который радостно рванулся было к хозяйке. Лифт в их ведомственном доме отключали в половине двенадцатого, и весь долгий пеший путь на четвертый этаж резко протрезвевшая Галина Алексеевна сочиняла рассказ о вечере худ. училища, куда экстренно призвал ее долг службы, и о любезном, едва знакомом ей студенте, взявшем на себя, в общем-то, тер-ованесов труд проводить ее до дому, - рассказ так, впрочем, и не опубликованный, поскольку Тер-Ованесов выслушать его не пожелал, а бестактно лег спать. Ладно! обиженно подумала Галина Алексеевна. Не хочешь слушать - тебе же хуже! но недели три отговаривалась от Ярика занятостью, болезнями, прочими вымышленными сложностями.
      Он меж тем рисовал возлюбленную, и когда, поддавшись уговорам, а, главное, собственному греховному желанию, она явилась, наконец, в комнату общежития, - в первый же миг увидела над узкой железной койкою, не слишком аккуратно заправленною, портрет себя. Несколько чрезмерная на ее редакторский взгляд стилизация и почти до непристойности доходящая сексапильность изображения были восприняты ею как горький, но справедливый упрек, и Галина Алексеевна решительно решилась в ближайшее же время одарить избранника высшим счастием, пусть даже ей придется поступиться при этом до сих пор не запятнанной честью верной жены. Тем более, что Тер-Ованесов, в сущности, сам толкает ее к преступлению своей черствостью! Она намекнула Ярику на свою эту готовность, поставив таким образом перед ним непростую техническую задачу, ибо падение героини нашей не было покуда столь окончательным, чтобы допустить в ее голову мысль об адюльтере в супружеской постели или, скажем, в кабинете, где несколько лет спустя! Но стоп, стоп! всему свое время.
      После перебора возможных и невозможных вариантов, после внешне пренебрежительных, но внутренне крайне напряженных переговоров с каждым из пятерых соседей по комнате, после, наконец, почти окончательного ярикова отчаяния, любовное свидание все-таки было им назначено: на тридцатое декабря, день, когда в общежитии устраивался новогодний вечер.
      Оправдавшись под мрачно-ироническим тер-ованесовским взглядом этим на сей раз действительным мероприятием, Галина Алексеевна надела лучшее платье (декольте, подол до щиколотки, черный синтетический французский бархат), из тайника, устроенного в пианино, извлекла приготовленный загодя подарок: тридцать шесть американских фломастеров в наборе, - и была такова! Праздничный стол, покрытый листами чистого ватмана, составляли две бутылки полусухого "Советского шампанского", плитка шоколада "Гвардейский" и фрукты яблоки. Пораженный великолепием подруги, Ярик даже забыл поотказываться для приличия от дорогого и неимоверно прекрасного подарка, и первые минуты чувствовал себя между ними, подарком и дарительницею, совершенным буридановым ослом.
      Шампанское пили из столовских стаканов, но так оно казалось еще вкуснее. После первой бутылки Ярик дрожал, как тогда, над ручьем, да и Галина Алексеевна чувствовала себя восьмиклассницею, и надо было как-то запереть дверь и, наверное, погасить электричество, но действия эти выглядели бы столь откровенно, что Ярик все не мог решиться на них, а уж Галина Алексеевна - и подавно. Из коридора неслась громкая, но, в сущности, грустная и философическая песенка про черного кота на стихи поэта Танича, - и под ее звуки художник составил-таки хитроумный план: выйти якобы в туалет (куда ему, впрочем, и на самом деле очень вдруг захотелось), а, возвращаясь, эдак незаметно, органичненько, щелкнуть торчащим в двери ключом.
      План удался, но исполнение его взяло от Ярика слишком много нервной энергии, и он, как ни бился, ничего с электричеством придумать не мог. А Галина Алексеевна, в струнку вытянув спину, сжав коленки и полузакрыв глаза, сидела уже на узкой железной коечке под портретом себя. Медлить было невозможно. Черт с ним, с электричеством! подумал Ярик, подсел к возлюбленной, обнял ее, поцеловал, и как-то само получилось, что они уже лежали, и Ярик не успел даже, не сумел разуться, а она исхитрилась, и синие сапожки несогласованно пустовали на не Бог весть как чистом, несмотря на старания юного художника, полу.
      Коечка поплыла, поплыла куда-то, в тот самый океан, который совсем еще неизвестен был нашему незрелому герою, да и Галина Алексеевна, смущенная и влюбленная, лоцманом представлялась неважным, ибо искренне верила: то, что должно сейчас произойти, принципиально отличается от того, что время от времени происходило у них с Тер-Ованесовым, - однако, поплыла, поплыла коечка и уж наверное причалила бы в прелестной и отчасти даже романтической гавани, когда б не абсолютно бестактное, неуместное, скверное появление улюлюкающих и свистающих дворовых мальчишек на крыше соседнего с яриковым окном сарая. Погаси же электричество!.. прошептала, почти простонала раскрасневшаяся Галина Алексеевна. Мой маленький Модильяни! и Ярик, сгорая от стыда и возбуждения, неловко прикрывая ладошкою восставший свой срам, проковылял к выключателю, щелкнул им, - зубы будущего генерала, впитав заоконный фонарный свет, влажно замерцали в темноте, - и, помедлив мгновенье, чтобы сбросить, наконец, башмаки, пошел на ощупь назад, к узкому, жесткому и скрипучему ложу первой любви.
      Свистнув еще пару раз для порядка, разочарованные цветы улиц исчезли с крыши, но, увы! - атмосфера естественного, как сама жизнь, сближения была уже разрушена и разрушена, судя по всему, необратимо: каждый из любовников слишком ясно увидел вдруг себя со стороны, - это вопреки отсутствию электричества! - и застеснялся, застыдился и обшарпанной казенной комнатки, и собственной неполной, - потому особенно непристойной наготы и, главное, - разительного несоответствия происходящего тем возвышенным церковно-кладбищенским разговорам, которые к этому происходящему столь неминуемо привели. Однако, ни у Ярика, ни у Галины Алексеевны не хватило духу или, возможно, ума встать, привести в порядок туалеты и отложить высшее счастие до более благоприятной поры, - они продолжали заниматься чем начали, коли уж начали, - и Ярик в конце концов потерял свою несколько по нынешним понятиям перезрелую девственность, но, разумеется, ни ему, ни Галине Алексеевне удовольствия это не доставило, а принесло, напротив, только смущение да неловкость. А тут еще - по контрасту! - эта предновогодняя ночь, переполненная флюидами надежды, это уже устанавливающееся пьяно-карнавальное состояние города, дух, как стало модно говорить в последнее время, мениппеи!
      Они молча продвигались к дому Тер-Ованесова мимо благодушных алкашей и заказных Дедов Морозов, и каждый винил в случившемся одного себя и скорбно хоронил столь нелепо запачканную и, как им казалось, невозвратимо погибшую любовь.
      Оба переживали разрыв крайне тяжело, но по-разному: Галина Алексеевна в искреннем самобичевании, чуть было не разрешившемся покаянием перед супругом, Ярик же - в некотором озлоблении против женщин вообще, против скверны половой жизни и даже против развратной (как ему всякий раз представлялось, когда он воображал на ней голого, поросшего седой шерстью Тер-Ованесова) подруги. Попытки установить контакт, вызываемые особенно сильными приступами надежды или отчаяния, все как одна были почему-то безуспешными, укрепляя в каждом из героев уверенность в отвращении, которое он якобы возбуждает у другого.
      Портрет со стены перекочевал под кровать, а в начале августа, в день совершеннолетия, Ярик женился на девочке-однокурснице, на которой просто обязан был жениться, как порядочный человек.
      Август вовсю жарил полупустую Москву, и Ярик, на третий день после свадьбы отвезший молодую супругу в больницу по поводу серьезного токсикоза, целыми днями слонялся в районе центра, порою заходил в кино, порою задерживался в очереди возле арбузной клетки и после, устроившись на скамейке бульвара, кромсал зеленый полосатый эллипсоид карманным ножом и закусывал незрелую, вялую, розовую плоть украинским бубликом из соседней булочной, - однако, отчетно или безотчетно, - маршруты прогулок с каждым днем все ближе подходили то к окрестностям министерства, то - к тер-ованесовскому дому, так что ничего особенно случайного в случайной с Галиною Алексеевной встрече по сути не было.
      Увидев художника, она обрадовалась, а он с виноватым, но каким-то особенно агрессивным видом в первый же миг, первыми же словами сообщил о женитьбе, и Галина Алексеевна поймала себя на возникшем одновременно с уколом ревности облегчающем чувстве: отношения с Яриком, сбросив излишек ответственности и серьеза, должны, показалось ей, наконец, наладиться, и, едва поймала, - начала, словно прогоняя постыдное это облегчение, с неорганичной заинтересованностью выспрашивать своего Модильяни о творческих планах и свершениях, - и он, приняв интерес за чистую монету, потянул Галину Алексеевну в общежитие, место в котором, переехав в дом жены, покуда за собою оставил. По дороге они зашли в "Российские вина", и Галина Алексеевна купила за свой счет бутылку муската и солидный кулек болгарского винограда.
      Заметив отсутствие в комнате портрета себя, Галина Алексеевна снова ощутила укол той самой иглы, однако, тут же и оправдала Ярика, а, когда он, достав из тумбочки стаканы, вышел, чтобы сполоснуть их, - открыла лежащую на кровати огромную папку и стала перебирать листы ватмана с античными орнаментами, слепыми гипсовыми головами и внеэротическою обнаженной натурою. Ярик тем временем возвратился, обернул низ бутылки нечистым полотенцем и принялся колотить дном о косяк, вышибая пробку, но исподлобья все поглядывал за Галиною Алексеевною, ибо с замиранием сердца ждал, когда же она, раскопав скучные эти, учебные листы, наткнется, наконец, на папочку маленькую, куда он собирал настоящие работы.
      Дождавшись, художник прервал сервировку и, затаив дух, на цыпочках, подкрался к Галине Алексеевне, остановился за ее спиною и, весь внимание к реакции зрительницы, принялся ревниво следить за перемещением ее взгляда по своим детищам. Детища явно несли печать незаурядности и снова были сильно стилизованы и рискованно сексапильны, и Галина Алексеевна, чувствующая, как под молодым горячим дыханием колышется на ее затылке прядка, совсем смешалась, засмущалась, закраснелась и только приборматывала робко: вот видишь! я ж тебе говорила! я ж в тебя верила! и, право-слово, происходи дело не в этой сакраментальной комнатке без штор, свидетельнице их позора, их неудачи, - оно, пройдя через головокружительный, как над ручьем, поцелуй, вполне могло завершиться узкой железной коечкою, и рисунки, - и учебные, и настоящие, - полетели бы грудою на плохо метенный пол.
      Расставаясь у метро, Галина Алексеевна взяла с юного своего друга слово послезавтра в четыре у нее отобедать. Но я не могу быть один: завтра утром выписывают жену! снова довольно агрессивно добавил Ярик. Пожалуйста, неискренне ответила коллежский асессор. Приходи не один. И Тер-Ованесов будет? чуть не спросил художник.
      Тер-Ованесова, разумеется, не было, и Галина Алексеевна, отчасти заказавшая в ближайшем ресторане, отчасти приготовившая собственноручно вполне изысканный обед, принявшая душ с душистыми мылами и шампунями, голая стояла перед туалетом, не без слегка приправленного смущением, но законного удовольствия изучала отражение и решала, что надеть: черный ли тайваньский халат с парчовыми драконами и изящные золотые туфельки на очень высоком каблуке и больше ничего (но, если Ярик придет с женою, быть в ничего нелепо и стыдно) или полную сбрую и тогда уж что поверх безразлично. Почти безразлично. Ладно, подумала, вспомнив картинку из маленькой папочки, придет с женою - сам будет и виноват.
      Ярик не вошел, а вломился, ворвался, влетел, весь встрепанный, возбужденный, Галине Алексеевне в первый момент показалось, что даже и пьяный, - но нет, показалось, - не отреагировал ни на бурное приветствие Чичикова, который обиделся и ушел за диван, ни на туалет хозяйки, которая обиделась тоже, но виду не подала, - не обратил внимания ни на что, а чуть ни с порога и в совершенно императивном тоне заявил требование: мне срочно нужна типографская краска! Если ты порядочный человек - ты должна достать типографской краски. Должна! порядочный человек! подумала Галина Алексеевна. Ого как круто! Может, ты сначала вымоешь руки и сядешь к столу?
      Ярик аж задохся от возмущения. Он не находил слов. Он просто! он просто поражался Галине Алексеевне, он поражался миллионам других галин алексеевн и алексеевичей, которые могут думать и говорить об обедах, завтраках и ужинах! которые способны пропихнуть в глотку кусок, когда! когда! когда попирается самое святое, что есть у человечества! когда грохочущие гусеницы вминают в древний булыжник детские куклы! когда слезы матерей и вдов! и этих! как их! сирот!
      Наша героиня поначалу присмирела под напором гражданских чувств такого робкого прежде и такого неистового теперь любовника, но постепенно подпадала под обаяние яриковой страсти, и чем дальше - неукротимее разгоралось в ней желание и превысило, наконец, даже то, испытанное в общежитии, ей стало влажно и обжигающе горячо, а Ярик словно бы и не замечал этих перемен и все говорил, говорил, говорил. Слова давно потеряли для Галины Алексеевны всякий смысл, но тем более действовали на нее их тон, энергия, заключенная в них. Да-из-на-си-луй-же-ме-ня, ч-черт побери! едва не вслух произнесла Галина Алексеевна, но в этот момент беспричинно приоткрылась, скрипнув, дверца шкафа и укоряюще глянула на изменщицу серым рукавом выходного тер-ованесовского костюма.
      Галина Алексеевна опомнилась, попыталась взять себя в руки, попыталась разобраться, наконец, чего же, собственно, желает от ее порядочности юный художник, а он как раз разворачивал извлеченный из кармана листок, на котором была изображена со спины марширующая колонна, придавленная свинцовым небом: сотня затылков под глубокими касками, - а откуда-то из середины колонны - обернутое, смятое ужасом и растерянностью лицо, кричащее НЕТ! Оказывается, Ярик намеревался вырезать рисунок на линолеуме, распечатать его в сотне, в тысяче экземпляров, расклеить, разбросать по городу. Юному художнику тоже хотелось покричать НЕТ!, и Галина Алексеевна - по его убеждению - обязана была помочь, обязана хотя бы перед собственной совестью!
      Представьте положение будущего генерала: хотя стремление к ниспровержению и протесту и придавало Ярику необоримое обаяние, - оно же грозило и невозвратимо погубить юношу, вырвать из этой непростой, дурацкой, но такой, в сущности, теплой жизни, переместить в запертые темные помещения, в комариные леса, словом, отобрать его у Галины Алексеевны; при определенном же стечении обстоятельств - вдобавок загубить собственные семейную идиллию и карьеру. Нашей героине достало не столько ума, сколько женской интуиции не призывать художника к рассудку, к разумной осторожности, - такие призывы только добавочно распалили бы восемнадцатилетнего диссидента, - она напала на Ярика со стороны, с которой тот был менее всего защищен, ударила, так сказать, с тыла.
      В своем ли ты уме?! резко, почти сварливо бросилась Галина Алексеевна на художника. Какой линолеум?! Какая краска?! переодень своих солдат в американскую форму, - и я берусь напечатать это произведение искусства хоть бы и в "Правде". Переодень в немецкую - и мы миллионным тиражом издадим с тобою плакат ко Дню Победы. Это тот же самый соцреализм, который ты - по твоим словам - так ненавидишь и с которым поклялся в нашей церкви бороться до последнего. Ты их выкормыш больше, чем я! Ты неспособен возвыситься над ними настолько, чтобы говорить не их языком! Боже! как мне за тебя стыдно! Маль-чиш-ка! Без-дарь! и почувствовав, что инициатива намертво в ее руках, сделала долгую паузу. А если ты хочешь просто проинформировать сограждан, то напрасно беспокоишься: газеты уже сделали это гораздо внятнее и бльшим тиражом. И мир, как видишь, не только не перевернулся, но даже, кажется, и с места не стронулся!
      Ярик долго и тяжело молчал. Потом взял рисунок, скомкал и бросил на пол. Подскочил Чичиков и стал гонять комок по паркету. У Галины Алексеевны отлегло от сердца. Правда, художник, жалкий и понурый, уже не вызывал в ней ни того, ни даже меньшего желания и в этом смысле неожиданно уподобился Тер-Ованесову. Захотелось одеться.
      Когда Галина Алексеевна осталась наедине с нетронутым накрытым столом, с теперь уже нелепыми икрой, хрусталем и свечами, она отобрала у Чичикова смятую, покусанную, заслюнявленную картинку, расправила ее, положила в правый ящик туалета, под наборы косметики, села и заплакала.
      И чего бы этим проклятым танкам не подождать хоть пару дней?! С-сволоч-чи!
      После вышеописанного случая Ярик, правда, совсем не исчез с горизонта Галины Алексеевны, однако, стал появляться на нем достаточно редко и все больше по делу: с просьбами о распределении, о работе, о госзаказе, - и никогда даже не намекал на прошлую любовь, на интим, но вел себя сугубо по-приятельски, не больше, и даже с некоторой долею почтения. Галина Алексеевна просто вынуждена была принимать его тон: не напрашиваться же в любовницы, не вешаться на шею мальчишке! - однако каждая новая встреча, между которыми проходило иной раз и по году, и по полтора, волновала все женское ее нутро, и желание от раза к разу не гасло, а почему-то только росло и разгоралось.
      Разумеется, Галина Алексеевна всегда старалась выполнить яриковы просьбы, часто и без просьб подкидывала ему то выгодную халтуру, то интересную поездку, - но все старания ее шли юному Модильяни совершенно не впрок: он вечно конфликтовал с заказчиками (однажды - неслыханная наглость! - даже подал на издательство "Плакат" в суд), ругался, хлопал дверьми, принципиальничал, иногда ухал и в запои, - и вот уже несколько лет, как вообще выпал из достаточно широкого круга, контролируемого Галиною Алексеевною. Она давно дослужилась до генерала и генералом оказалась неожиданно жестким и раздражительным; Ярик, для которого она всегда воплощала саму кротость и женственность, пожалуй, не поверил бы глазам своим и ушам, случись ему поприсутствовать при одном из приступов мутного ее гнева, то и дело обрушивающегося на головы многих коллег художника, провинциальных и столичных, даже, говорят, на голову самого Ильи Глазунова.
      Охотничьим псам вредно сидеть без дела, - и вот: безобразно разжиревший Чичиков издох на девятом году жизни, оборвав таким образом последнюю, а, в сущности, - давно единственную ниточку, привязывавшую хозяина к дому, - и Тер-Ованесов ушел от Галины Алексеевны навсегда.
      Теперь она жила одиноко и очень целомудренно и обзавелась несколькими забавными привычками: после программы "Время", например, всегда слушать "Голос Америки", потом ложиться в постель и педантично, ничего, даже казахской поэзии не пропуская, час перед сном читать "Всемирную литературу", двигаясь от отрывков из Библии к Шолому Алейхему и Шолохову. Галина Алексеевна и всегда, и прежде испытывала некоторую неловкость, если Ярик заходил к ней в министерство или назначал встречи на соседних улицах, в последнее же время, когда художник сильно оброс и, пожалуй, опустился, - в последнее время возможность принимать его дома, без свидетелей, и подавно стала большим облегчением, - и уж дома-то он принимаем был крайне радушно, сытно и вкусно кормлен и даже поен дорогими винами и коньяками. Впрочем, никаких любовных намеков и поползновений Галина Алексеевна себе не позволяла, потому что, сама поражаясь психологическому этому феномену, удивительно дорожила редкими визитами художника и безошибочно чувствовала, что, покусись она на сексуальную его свободу, визиты прекратятся, возможно, навсегда.
      Но сегодняшний яриков визит резко отличается ото всех предыдущих: он сравнительно поздний и не предварен обычным телефонным звонком. Галина Алексеевна открывает дверь, - некогда великолепный тайваньский халат с парчовыми драконами сильно потерся, да и скрывает далеко не те уже прелести, что в незапамятном шестьдесят восьмом, а сквозь замаскированную лондотоном седину перманента просвечивает бледная кожа черепа, - открывает и видит сильно поддатого художника, держащего в вытянутой руке всего на четверть опорожненную и заткнутую газетной пробкою 0,76-литровую бутылку "Сибирской". Такая мизансцена представляется Галине Алексеевне несколько унижающей ее генеральское, да и женское достоинства, однако, она сдерживает в зародыше, давит готовую подняться гневную волну и не Бог весть как приветливо, но определенно приглашающе отступает в глубину передней: заходи; раз уж приехал - заходи.
      Она наскоро накрывает на стол, извлекает из глубин холодильника квинтэссенцию министерских заказов: баночки с деликатесами, специально на такой случай сберегаемые, а непризнанный гений сидит в углу, не выпуская из рук "Сибирскую", и бубнит что-то обиженное, во что Галина Алексеевна не вслушивается, ибо давно привыкла к яриковым неудачам и огорчениям и слишком трезво понимает, что реально помочь не способна ничем, что, наверное, никто на свете не способен Ярику помочь реально.
      Художник пренебрегает двадцатиграммовой хрустальной рюмочкою, услужливо пододвинутой Галиною Алексеевною, и уверенно, по-хозяйски, лезет в колонку за двумя стаканами, оба наливает всклянь из квадратной своей бутылки, и Галина Алексеевна не успевает отрицательно мотнуть головою, решительным жестом отстранить это неимоверное для нее количество спиртного, - не успевает, потому что натыкается на полный неподдельного страдания взгляд черных яриковых очей, на душераздирающий вопрос: ладно, пусть никто! - но хоть она, она-то! - она верит ли еще в его талант?! - и наша героиня, хоть с той общежитской папочки и не видевшая ни одного настоящего ярикова произведения, а, может, как раз потому, что не видевшая, не менее, чем в давней засранной церкви убежденно, но куда более горько, кивает в ответ, а потом и поднимает стакан, ибо не поднять его в данной ситуации - все равно, что признаться в неискренности, все равно, что ударить по лицу несчастного этого человека, пришедшего к ней, как к последней инстанции не то справедливости, не то - милосердия.
      И тут Галина Алексеевна воображает вдруг, что коллеги и начальство, подчиненные и подопечные видят ее в настоящую минуту: вот такую - неподтянутую, расхристанную, сидящую за одним столом с грязным, ободранным диссидентом, держащую полный стакан водяры, - но странно: фантазия эта не покрывает нашу героиню липким, холодным потом ужаса, а, напротив, дразнит, забавляет, манит подмеченным еще Пушкиным упоительным ощущением бездны мрачной на краю, - и Галина Алексеевна как-то особенно азартно, демонстративно опорожняет единым духом стакан, а потом, когда видение исчезает, ничего страшного, думает под тяжелым, непрерывающимся взглядом собутыльника, нужно же, наконец, разрушить психологический барьер между нами! Трезвый пьяного не разумеет. Или как там: наоборот?
      Жгучее, в таком количестве совершенно непривычное тепло добирается до желудка, и мрачная бездна сообщнически подмигивает кошачьим своим зраком. Свечи, скатерть, хрусталь и серебро с достоверностью галлюцинации возникают в мозгу Галины Алексеевны при взгляде на разделяющий их с Яриком красный пластик кухонного стола, - играют, переливаются разноцветными искрами, - и то давнее, неимоверное желание обдает ее всю жаром.
      Наконец, художник, оголодавший в неизвестно котором по счету и снова неудачном браке, утоляет аппетит и продолжает предаваться мучительным философским поискам, по привычке последних лет интонируемым, преимущественно, вопросительно. Ну почему, дескать, к ним, на Кузнецкий, народу ходит больше чем к нам (хотя он не состоит и в группкоме графиков, - а все-таки: к нам) на Грузинскую? Или: куда подевались, куда сгинули времена бешеной популярности неофициальной живописи, легендарные времена Измайлово и "Пчеловодства", и почему он, дурак, в ту пору там не выставлялся, а рвался в Союз? Или, наконец, почему ни худфонд, ни эти сраные (при слове сраные Галина Алексеевна непроизвольно морщится, демонстрируя, что слышит его не впервые в жизни) миллионеры не желают покупать произведений его, Ярика, незавербованного искусства? Почему даже в несчастный салон Юны Модестовны не может он пристроить и пары своих холстов?!.
      Почему худфонд - Галина Алексеевна знает из первых рук: там более способностей и даже ее протекции требуются совершенно несвойственные нашему Модильяни покладистость, терпение, выдержка и политическая тонкость в искусстве интриги. Самое смешное, что те же качества, даже в сильнейшей степени, требуются, оказывается, и в мире диссидентском, - но об этом Галина Алексеевна, не читающая, - хоть и невредно было бы ей по службе, - ни "Третьей волны", ни "АЯ", а лишь наслышанная о нехорошем сем мире с тенденциозного голоса любимой своей заокеанской радиостанции, не только не знает, но даже и не догадывается: диссидентский мир вообще представляется ей не менее таинственным, чем загробная жизнь. Впрочем, привыкшая, как мы уже заметили, к глухой монологичности яриковых сомнений, она вовсе и не собирается на них реагировать. Поэтому настойчиво-напористое (Боже! почти как в те времена!) требование художника ехать сейчас же, сию же минуту, к нему в мастерскую, где и ответить, наконец, окончательно и бесповоротно лицом к лицу с картинами на все проклятые, мучащие его вопросы, - застает ее совершенно врасплох и, подкрепленное зовом пресловутой бездны, любовью и алкоголем, серьезного сопротивления не встречает.
      Тем более, что том всемирки, чтение которого сорок минут назад прервал Ярик, - том этот, сто первый по счету, - оказывается Эдгаром По.
      Склонив голову, и все же касаясь перманентной макушкою потолка, а под огромными, пыльными, асбестом укутанными трубами складываясь и в три погибели, шла Галина Алексеевна, предводительствуемая Яриком, по коленчатому подвальному коридору мимо выпиленных из фанеры, вырезанных из пенопласта, отчеканенных на жести силуэтов Вождя Мирового Пролетариата, мимо разнокалиберных досок почета, мимо щитов соцобязательств, мимо лозунгов и серий портретов членов Политбюро, - шла в святая святых нашего художника. Открывшаяся ее взору огромная, в центре освещенная голой двухсотсвечовкою, в углах чем-то шуршащая и копошащаяся безоконная комната и была яриковой мастерскою: вместе с сотнею рублей ежемесячного жалования, выплачиваемого одним из московских ЖЭКов, составляла она награду за идеологический труд, продукцию которого Галина Алексеевна видела по пути. Ярик, несколько долгих лет буквально загибавшийся без мастерской вообще, ни перед диссидентствующими, но часто вполне преуспевающими друзьями-приятелями, ни, тем более, перед Галиною Алексеевною за продукцию эту не оправдывался и не извинялся, ибо считал вынужденную свою работу на ниве идеологии, работу, дающую в остальных отношениях почти безграничную свободу творчества, делом в нравственном отношении пусть не похвальным, но не столь и предосудительным: каждая, дескать, цивилизация имеет свои символы и обряды, свои, так сказать, формальности, серьезного значения которым ни один нормальный человек никогда не придаст, вот как, например, моде.
      Будь мастерская несколько менее обширною, мы рискнули б сказать, что картины заполняют ее: чувствовалось, как много их, потерянных в обводящем углы мраке: больших и маленьких, туманных и веселеньких, масляных и гуашевых, на холсте, на картоне и даже на оргалите. Ну вот! выдохнул Ярик, поставив бутылку с остатками водки на стол (несмотря на настояния Галины Алексеевны, он, покидая ее дом, с бутылкою расстаться не пожелал категорически) и зажег пару позаимствованных где-то на стройке прожекторов. Смотри. Оценивай. Ты ж как-никак специалист.
      "Как-никак" задело Галину Алексеевну, и лицо ее озарилось неким особым сладострастием, которого Ярик до сих пор никогда на этом лице не замечал, которого даже и заподозрить на нем не мог, - сладострастием неограниченной власти над так называемым искусством, неподвластным, как любят его создатели самодовольно считать, никому кроме них и Бога, - и, хоть в то же мгновенье она одернула себя, согнала с лица предательское предвкушение, Ярик уже казнился, мятался и готов был, казалось, собственным телом броситься на смертоносные амбразуры глаз любовницы. Ничего уже, впрочем, поправить было невозможно, во всяком случае, по ярикову не то что деликатному, а не слишком как-то твердому характеру, разве вот суетливо разлить по нечистым стаканам остатки "Сибирской".
      Пить Галине Алексеевне больше, конечно, не следовало, но она почувствовала, что, не выпив, спугнет художника, а отказаться от предстоящего суда сил уже не имела, и так как ни закусить, ни даже запить коварную жидкость было нечем, бросилась в критический свой полет непосредственно из ожесточенной схватки с тошнотою и подступающей к горлу рвотою.
      Вот это! сказала генерал, мгновенно, безошибочно выхватив из сотен других небольшой квадратный холстик, попорченный по краям коренным населением подвала, это же прямая антисоветчина в худшем, классическом ее смысле. Это недостойно высокого твоего таланта! и брезгливо отбросила холстик влево от себя. Допустим, нетвердо согласился автор, польщенный словосочетанием "высокий талант". Она, будто только подтверждения и ждала, ринулась дальше: и это, протянула цепкую руку куда-то в глубину. И это!
      Когда экспозиция была очищена от откровенных антисоветчины и порнографии, разговор, несмотря на несколько заплетающийся язык тайного советника, принял характер более утонченный. Например, графическая серия, вдохновленная ошибочно напечатанным и справедливо забытым "Иваном Денисовичем", навлекла на художника обвинение в спекулятивности и паразитировании на теме. Ты сам посуди, объяснялась Галина Алексеевна перед Яриком, который вовсе и не требовал никаких объяснений, а мрачно молчал, словно уже придумал что-то, решил, и только выжидал удобного момента, чтобы решение свое привести в исполнение. Ты сам посуди: кто бы, что бы и как бы скверно ни нарисовал или, скажем, ни написал про лагерь - это всегда будет волновать, будить сострадание. При чем же здесь живопись? При чем линия? При чем, в конце концов, искусство?! Вспомни ту нашу картиночку, про солдат!
      Ободренная превратно понятым угрюмым безмолвием подсудимого, Галина Алексеевна утратила последние остатки самообладания и, по мере того, как росла на полу стопка отсеиваемых картин и рисунков, все более и более радужные перспективы раздражали внутренний ее взор: постепенное, сегодняшней ночью начавшееся приручение маленького своего Модильяни, введение его в номенклатуру и, в конце концов, скромная свадьба и долгое семейное благополучие: они жили счастливо и умерли в один день. А п-пить я ему больше н-не п-позволю!
      Внутренний монолог, впрочем, ничуть не мешал внешнему, и последний становился все глаже, формулировки все обкатаннее, чеканнее, голос мало-помалу набирал силу и вот уже гулко гремел под низкими подземными сводами: ведь чем одним живет человек? Надеждой! Чего он вправе ждать от искусства?? Надежды!! Что должен, что обязан дать ему художник??? На-деж-ду!!! Константиновну, буркнул Ярик, но слух Галины Алексеевны не счел сомнительную эту, диссидентскую острту достойною замечания, а голос меж тем продолжал: вот, например, полотно! Оно ведь абсолютно беспросветное, черное. Ты согласен? черное? Согласен? От него же повеситься хочется. Кому оно несет радость? Кому дает силы? Кому, наконец, служит?! Красоте! стыдливо промямлил Модильяни и тут же пожалел, что открыл рот. Истине! На сей раз Галина Алексеевна решила расслышать, но ответила крайне лапидарно: просто повторила два эти сиротливые слова с уничтожающе-саркастическою интонацией, и черный холстик пополнил груду антисоветчины, порнографии и спекуляции.
      Минут сорок спустя отделение зерен от плевелов было завершено, Ярик погасил прожектора, сник в углу колченогого фанерного диванчика. На периферии сразу зашуршало, замелькали серые тени, Галине Алексеевне стало жутко. Она попыталась прижаться к возлюбленному, но тот, хоть и не отстранился, был жесток и неподатлив. Обиделся? с тревогою спросила притихшая героиня. Ты замечательный мастер! Эти картины (она кивнула на прореженную экспозицию) составили бы! да еще и составят, непременно составят! честь любой коллекции, любой галерее. Придет время, и они станут государственным достоянием, будут стоить бешеных денег! О тебе напишут мемуары и монографии! А сегодня? вдруг обернулся художник, и зрачки его странно вспыхнули изнутри чем-то красным. А сегодня - слаб купить? Вот ты, лично - ты купила бы их сегодня? Для своего министерства?..
      Н-ну, во-первых! начала Галина Алексеевна и тут же остановилась: ее встревожил этот странный багровый блеск, и, хоть она и попыталась успокоить себя рационалистическим объяснением, что это, дескать, наверное, отразилось глазное дно, что будто именно такое сверкание видела она как-то и раньше: у покойного Чичикова, - преодоление зловещего эффекта далось ей не так просто. Во-первых, покупка картин для министерства не входит в мою компетенцию! Не доверяют? сыронизировал Ярик и тут же продолжил атаку: а во-вторых? Во-вторых! (Галина Алексеевна пропустила мимо ушей и иронию) нам бы, пожалуй, не выделили средств, даже по перечислению. Вот мебель собирались менять, и то! У нас, знаешь, культура финансируется из остатков! Ну, а в принципе? не унимался совсем, казалось, протрезвевший собеседник и напирал на Галину Алексеевну требовательным, гипнотизирующим, бездонным взглядом. В принципе! В принципе?.. генерал несколько оробела. В принципе - разумеется. Они даже слишком для нашего заведения хороши! В таком случае (Модильяни сделал широкий кругообразный жест правой рукою и с угрюмой торжественностью завершил) я вам их дарю!
      И лишь на полпути к цели, к Китайскому проезду, зажатая в такси-универсале между Яриком и его продукцией, попыталась Галина Алексеевна осознать по-настоящему ужас своего положения, но и тут успокоилась, решив, что все равно из яриковой сумасшедшей затеи ничего не получится, что никто их не пустит в министерство посреди ночи и что, когда не пустят, она уговорит художника поехать к ней, и там, может быть, наконец, случится то желанное, о чем она не решалась намекать возлюбленному вот уже добрые пятнадцать лет!
      Ну что же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины, остановившейся прямо у дверей министерства, а сам принимается выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один за другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще уверенная, что их не пустят и что, таким образом, экстравагантное ее ночное приключение окончится безопасно и даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку. За аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет; движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура; клацает металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется охранник. Он в форме, однако, столь же, как Ярик, демонстративно зарос волосами, и выражение его лица отнюдь не вызывает ассоциаций с покоем, порядком и прочною государственностью. Короче, любому нормальному человеку в секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
      Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент, с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает при этих словах взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут сегодня как раз один. И выпить найдется! - и Ярик узнает приятеля, и они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими поцелуями, тычками скорее, куда-то в бороды, и полубессмысленными фразами вроде ну как ты? или видишь кого из наших? какими и всегда обмениваются не слишком близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся после продолжительной разлуки, - и вот оба заносят уже холсты в вестибюль, и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..
      И тут-то Галина Алексеевна сознает, наконец, что от акции, на которую она сама дала согласие, не отвертеться, - убежать разве, что есть духу, - но бежать почему-то совсем не хочется: и ноги нетверды, и мрачная безд_на щекочет, провоцирует показать кому-то, не вполне, впрочем, понятно, кому именно, - язычок, и голова удивительно упоительно кружится, и перед глазами мелькают в нелогичной последовательности темные, незнакомые в дежурном освещении лестницы и коридоры, комнаты и кабинеты, даже, кажется, ее собственный, мелькает диссидент, мелькает Ярик, мелькают стремянка, рамы, холсты, веревки, мелькает ножовка в яриковой руке: он что-то там пилит, подгоняет, - но вот мелькание становится все менее сумбурным, вот и вовсе останавливается, и Галина Алексеевна обнаруживает себя в компании Ярика (диссидент куда-то исчез) в кабинете самого министра, в кабинете, где она бывала тысячи раз и никак не могла вообразить себе такого тысяча первого.
      Уже по-утреннему серо и вполне можно обойтись без электричества. Зеленому сукну старинного стола приветливо улыбается со стены черно-белый Вождь Мирового Пролетариата (Галина Алексеевна и пьяная убедила возлюбленного не трогать портретов), а Ярик, стоя на стуле, укрепляет на противоположной стене последнее из привезенных полотен, то самое, на котором, по случаю, изображены дворовые мальчишки, карнавальные амуры, что подглядывали за ними и нахально мешали их любви в давнюю предновогоднюю ночь. Выше! Еще чуть! Левый, левый угол! делает поправки Галина Алексеевна таким профессиональным тоном, словно всю жизнь развешивала картины, - и, удовлетворясь, наконец, параллельностью горизонталей рамы покрытому ковром полу, пятится назад, пока не упирается несколько против прежних времен потяжелевшею талией в монументальное произведение мебельно-канцелярского искусства.
      Модильяни слышит толчок и оборачивается. Общим планом, но одновременно и во всех подробностях, он видит: огромное зеленое поле, закапанное разноцветными чернилами столь ненамеренно-замысловато, что пятна складываются в удивительно стройный орнамент; частые короткие вертикали красных точеных балясинок, что, поддерживая три обводящих столешницу перильца, задают совершенно безумный опорный ритм; вишневые квадраты сафьяновых папок "к подписи"; светлый прямоугольник письменного прибора; радужный веер разноцветных карандашей в пластмассовом, телесного цвета стаканчике; три телефонных аппарата: белый, серый и черный, а на белом, большом - герб державы и красную лампочку; видит и ее: поддатую, усталую, немолодую, но безусловно счастливую женщину, носительницу обворожительных в контексте линий и пятен: малинового - кофточки и трех палевых, перекликающихся с письменным прибором, разновеликих: лица и рук. Художник задерживается так на мгновенье; в мозгу его происходят какие-то странные процессы, невероятные по интенсивности и совершенно не поддающиеся регистрации, - потом спрыгивает со стула и плавным сильным жестом нарушает композицию, смешивает малиновое с зеленым.
      Спустя несколько мгновений колористическое однообразие серого паласа нарушают темно-синие пятна итальянских сапожек, а потом и запутавшееся в облаке паутинных колгот нежное салатное пятно трусиков!
      Впрочем, ни любопытные цветовые эти сочетания, ни собственное и ни любовницы тяжелое дыхание не мешают нашему художнику осознать, что порыв, бросивший его к столу, при всей истинности и необоримости, не есть ни порыв любви, ни даже похоти, а чего-то третьего, пока непонятного, и что зародился он еще там, в подвале, несколько часов назад, в тот самый момент, когда под действием генералова критического выступления, нелепо и, в общем-то, в шутку, предложен был государству ненужный, неудобный этот подарок, - а теперь лишь, созревший, высвобождается в не без ехидства подтасованном месте.
      Для Галины же Алексеевны этот рассветный час становится звездным часом первого и последнего в жизни оргазма, столь могучего, что наступления его неспособны предотвратить ни отчетливо, словно галлюцинация, слышимая из прошлого песенка про роковую судьбу черного кота, ни нахальные рожи карнавальных мальчишек, устроившиеся в прямоугольной раме, словно в окне общежития, ни даже осуждающий взгляд Вождя Мирового Пролетариата, словом, неспособен предотвратить весь мир, который из экстравагантных, стробоскопически меняющихся ракурсов видит опрокинутая ее голова, мечась, мотаясь по зеленому сукну уникального канцелярского порождения!
      Когда Ярик, брезгливо поглядывая на порозовевшего тайного советника, вопли и непристойные извивы которой всего минуту назад чуть не вызвали у художника приступа натуральной рвоты, застегивает молнию на джинсах, в голове его словно включается вдруг телетайпный аппарат прямой связи, такой как раз, какой стоит за стеною, в приемной министра, - включается и с мерным постукиванием печатает на телеграфную ленточку текст, объясняющий смысл порыва, однако, совершенно, увы, нецензурный:
      Е..Л Я ВАШЕ МИНИСТЕРСТВО ТЧК
      Вот тк вот. А вы говорили: первая любовь!..
      Ярик остановил оранжевое олимпийское такси, в котором они покидали министерство, у огромного мусорного бака, приютившегося в глубине старого зеленого дворика, открыл багажник и принялся устало и индифферентно, безо всякой злобы и ненависти, перебрасывать в вонючие помойные недра образцы пейзажной, жанровой и военно-патриотической живописи, похищенные с коридорных и кабинетных стен, а Галина Алексеевна, посидев минутку-другую на заднем диванчике машины, выбралась под яркие косые лучи наступившего раннего весеннего утра и, не оборачиваясь, пошла. Ярик не окликнул, даже, кажется, не заметил ее бегства, и в этот момент ей совершенно очевидно сделалось, что не встретятся они больше никогда, разве как-нибудь случайно, в метро, да и то постараются друг друга не узнать.
      Добравшись до постели, Галина Алексеевна провалилась в тяжкий, болезненный, похмельный сон, и одному Богу известно, что за видения чередовались в воспаленном ее мозгу с мутными проблесками реальности, в которые ужас содеянного становился доступен осознанию. На службу генерал решила не ходить более никогда, а вот тк вот, лежа под одеялом, тихо умереть от стыда, одиночества и голода.
      Хотя полные восемь часов рабочего дня были таким образом пропущены, отговориться за них кое-как еще было можно, но Галина Алексеевна не пошла на службу и назавтра, и на третий, по счастию оказавшийся пятницею, день. На исходе же воскресенья решила, что понести справедливое наказание и испить чашу унижения до дна обязана во всяком случае, прибрала на кухне заплесневевшие, загнившие остатки пресловутого ночного пиршества, включила телефон и поставила будильник на обычные семь-пятнадцать.
      Первое, что увидела Галина Алексеевна, подходя к родному учреждению, был обосновавшийся на асфальте у помойного уголка знаменитый на все министерство огромный стол, свидетель и соучастник ужасающего ее падения. Он, хоть и пытался держаться самоуверенно, выглядел все же как-то удивительно жалко: из-за того, наверное, что на верхней его, изумрудной, в привычных чернильных кляксочках плоскости отчетливо, подобно полянкам ромашек на весеннем лугу, выделялись неприличные белесые пятна и источали (так Галине Алексеевне показалось) острый, пронизывающий запах темного ее сладострастия. Генерал постаралась проскользнуть мимо стола по возможности незаметно, как тень, и вот уже шла, потупив очи, сама не своя, длинными коридорами учреждения, а злополучные модильяниевы полотна кричали со стен, лезли под полуприкрытые веки. Боже мой, Боже! Зачем она здесь, эта отвратительная мазня? Почему ее до сих пор не сняли, не сорвали, не выкинули вместе с оскверненным столом?! Впрочем, да, конечно: я ведь трусливо отсиживалась дома, увиливала от грозной, но справедливой расплаты за грех юности, а они дожидались меня, очевидцы страшного моего проступка, беспристрастные свидетели обвинения!
      Однако, в коридорах и кабинетах не только никаким наказанием, - даже происшествием или, скажем, следом происшествия вовсе и не пахло. Коллеги встретили Галину Алексеевну равнодушно-доброжелательно, а трехдневное ее отсутствие либо вовсе не заметили, либо приписали обычной инспекционно-разгромной поездке по провинции или легкому недомоганию (положим, женскому). Тем не менее, весь день Галина Алексеевна была подозрительна и насторожена и только минут за пять до звонка решилась вызвать по выдуманному делу вчерашнего выпускника факультета журналистики, смазливенького редактора, и как бы между прочим, впроброс, эдак шутя, спросить, не знает ли тот о причинах разжалования министром любимого, старинного, наркоматского, а, может, и департаментского еще, единственного в своем роде и не одного хозяина пережившего стола. Редакторчик, не уловивший, сколь важен для генерала несерьезный по видимости этот вопрос, отделался легкой либеральной шуточкою, и Галина Алексеевна постеснялась педалировать, а только, не обернув головы, кивнула наверх и назад: а это? Действительно, присмотрелся к картине редакторчик. У вас здесь, кажется, висело что-то другое. Пейзажное. Глядите как забавно: дама в черном определенно похожа на вас! А что Тер-Ованесов? все еще преподает на журналистике? поинтересовалась, прощаясь, наша героиня.
      На другой день Галина Алексеевна побывала и в кабинете министра и почти все время, пока в привычной, доброжелательно-полуфамильярной манере шел рутинный служебный разговор, не отрывала глаз от новенького, темно-серого дерева, гигантского письменного стола, и только перед тем, как уходить, рискнула сказать, переведя взгляд с финской полированной поверхности куда-то за окно и вниз: дали отставку? Министр, как ребенок, довольный обновкою, сразу понял, о чем речь, и ответил шутливо: да уж, пора, понимаете, пристраиваться в ногу со временем. Становиться, так сказать, современником. Вон и картинки поменяли. Одобряете? Вы же, как-никак, специалист. Галина Алексеевна оглянулась на нескромных яриковых амуров, присмиревших под серьезным взглядом черно-белого вождя, и не столько утвердительно, сколько многозначительно-игриво произнесла: да-а-а! - и это "да-а-а!" было вздохом освобождения: Галина Алексеевна почувствовала, как отлегло, наконец, от сердца, как совесть очистилась раскаянием; почувствовала, что край мрачной бездны никогда больше не поманит непонятным своим упоением. И слава Богу!
      Правда, яриковы полотна долго еще, не один год, раздражали глаз генерала и душу щемили воспоминания тех далеких лет, когда еще все казалось ясным, простым любовь и счастие, - но потом примелькались на ставших своими местах, и всего, может, и переменилось в жизни Галины Алексеевны, что завелся в кухонном шкафчике неиссякаемый родничок, к которому прикладывалась она по вечерам и выходным до самой одинокой своей смерти (рак матки), да покусанный покойным Чичиковым рисунок оказался в застекленной рамочке, - впрочем, не на стене, а на прежнем месте: в комоде, под наборами засохшей косметики и свежим постельным бельем.
      1980 г.
      ГОЛОС АМЕРИКИ
      научно-фантастический эпилог
      Черт возьми! Такая уж надувательная земля!
      Н. Гоголь. "Игроки"
      Проводив взглядом рванувшегося от главного входа красно-белого жучка скорой, в недра которого с мешающей помощью Трупца Младенца Малого только что был внесен генерал Малофеев (говорят, его Трупец и отравил, Катька Кишко, едко пахнущая половыми секретами, прошипела из-за спины таинственным голосом последнюю сплетню, - впрочем, что же? почему бы и не Трупец? почему бы и не отравил?), - жучок умудрился-таки найти щелку в непрерывной, неостановимой, темно-зеленой ленте прущих по набережной военных грузовиков и, полавировав внутри нее, скрылся за излучиною, Никита вдруг подумал, что внезапное заболевание генерала может привести к таким последствиям, о каких страшно бредить и в бреду, и еще подумал, что слишком далеко его, Никиту, кажется, занесло, далеко и совсем не туда. Он и раньше чувствовал, что его несет не туда, но то было несет, а теперь - занесло уже, занесло окончательно, и ясное сознание этого факта пришло в голову впервые.
      Ему, собственно, и всегда, можно сказать - с рождения, некуда было деваться, вся логика биографии, судьбы толкала в черно-серое здание на Яузе, вмещающее два десятка западных подрывных радиостанций, разных там Свобод, Би-би-си и Немецких Волн. Он от младенчества, от младых, как говорится, ногтей слишком насмотрелся на диссидентствующих этих либералов, на либеральствующих диссидентов, к числу которых, увы, принадлежали и оба его родителя, и старшая сестрица Лидия; слишком наслушался нескончаемых их, пустых и глупых вечерне-ночных, в клубах вонючего табачного дыма разговоров, за которыми, одна вслед другой, летели бутылки липкого тошнотворного портвешка и переводились килограммы тогда еще дешевого кофе; слишком надышался кисловатой, затхлой, даже на свободе - вполне тюремною - атмосферой; слишком, слишком, слишком! чтобы каждой клеточкою души не стремиться вырваться из этого вызывающего органическую брезгливость круга. Приметы родительского и их друзей быта: нищета, безработица, обыски (нескольким из которых, еще мальчиком, стал Никита потрясенным свидетелем); допросы, аресты, суды; адвокаты, кассации, лагеря, психушки - все это, поначалу жуткое, со временем стало совсем не страшно, а! м-м! нехорошо, неприятно, тошнотворно, и знакомые фамилии по вражеским голосам звучали как-то фальшиво и по-предательски, и ни за что не могло повериться, будто разнообразно-однообразным процессам сиим и процедурам подвергаются действительно чистые, бескорыстные и психически полноценные люди, да не могло повериться и глядя на их, кандидатов и докторов наук, старые, замасленные, потертые, в серых клочьях подкладочной ваты пальто, на их плешивые шапки, на бахромящиеся, вздувшиеся на коленках штаны, не могло повериться, слушая обиженные, жалостливые их, физиков, математиков, филологов, рассказы о мытарствах по отделам вневедомственной охраны, по кочегаркам и дворницким. Книжки и журнальчики, ко_торые на очередном обыске описывались, сваливались во вместительные, защитного цвета брезентовые мешки и увозились, но, несмотря на столь регулярные и капитальные чистки, спустя время, снова накапливались в квартире, - не вызывали у Никиты никакого ни любопытства, ни доверия, а тоже - одну брезгливость, и любая брошюрка, купленная в Союзпечати, любой номер "Пионера" или "Костра", безусловно, были куда всамделишнее той, пусть на самой хорошей бумаге отпечатанной, но фальшивой, фиктивной макулатуры.
      Кстати о "Пионере" и "Костре": ни их, ни "Пионерской правды", ни "Юного" там "натуралиста" или "техника" не соглашались родители выписать Никите: брызжа слюною, объясняли про коммунистическое обморочивание, которому не позволят! и так далее, а взамен подсовывали детское Евангелие с глупыми картинками и прочую чушь, и ее не то что читать - смотреть на нее было противно и стыдно, а все ребята в школе читали и "Костер", и "Пионерскую правду", и "Юного техника", и Никита, хоть побираясь, а все-таки читал тоже, а неприятные ощущения от побирушничества заносил на родительский счет. Последний с каждым годом рос, и не только от новых поступлений, но и от неумолимых процентов.
      Чем более емкие ушаты иронии и прямой издевки опрокидывали родители и сестра Лидия на октябрятскую звездочку, на пионерский галстук, на комсомольский значок Никиты - тем с большей энергией сопротивления тянулся он к этой высмеиваемой, облаиваемой ими общественной жизни и с гордостью и достоинством носил звания и председателя совета отряда, и члена совета дружины, и комсорга класса. И только там уже, в комсоргах, впервые смутно почувствовал, что тащит его куда-то не туда, потому что прежде, в октябрятах и пионерах, деятельность Никиты была в каком-то смысле органичной, естественной, принимаемой ребятами, - теперь же слова, которые он вынужден был поддакивающе выслушивать и произносить сам, все дальше и дальше уходили от реальности, и волей-неволей приходилось переделывать ее в своем сознании под эти слова, и она мало-помалу начинала обретать размытость, фиктивность, призрачность. Однако поздно, поздно было поворачивать назад: несло, несло, несло уже, да и некоторая приятность в положении комсомольского вожака все-таки оставалась: снаружи - уважительное отношение начальства и ряда товарищей обоего пола, изнутри вступая в странное противоречие с постепенным офиктивливанием реальности - ощущение прямой причастности к могучей своей Родине, то есть всамделишности собственного существования, - тащило, перло, несло и так и вынесло в университет, в университетский комитет комсомола, и дальше - в пресловутое черно-серое здание на Яузе. И чем справедливей и обоснованнее казались Никите лидкины и родительские шуточки и издевки, а они - к никитиному раздражению - с течением времени все чаще казались справедливыми и обоснованными, - тем меньше оставалось возможностей к отступлению с пусть сомнительной, однако частично уже пройденной, с пусть выбранной ненамеренно, но многими драками отстоянной дороги. И еще клеймо, поставленное родителями на Никиту при рождении последнего, поставленное безжалостно, под запах паленой детской кожицы, клеймо имени-отчества, Никита Сергеевич! Оно жгло Никиту с того самого момента, как он стал понимать, в чью честь назван и почему именно в эту честь, - жгло, и чего бы только Никита ни сделал, чего бы ни превозмог, чтобы прожить клейму наперекор!
      Хотя, с другой стороны, - куда уж так особенно занесло? - работа как работа, даром только что числишься младшим лейтенантом известного Госкомитета, Конторы, как выражаются родители, - и формы-то ни разу, считай, не надел: обыкновенный радиоредактор. А что выпускаешь в эфир не "Маяк", не "Сельский" какой-нибудь "час", а программу "Книги и люди" "Голоса Америки" - так чт? - забавно даже, интересно, игровая, так сказать, стихия, мистификация! и всякий раз, сдавая вниз, в преисподнюю, на передатчик очередную американскую пленку, Никита не без удовольствия воображал внимательные лица Лидки, родителей, прочих оборванных диссидентов, с напряжением слушающих свободное слово, прорывающееся сквозь коммунистические глушилки, - и от души улыбался. Пусть, дескать, не слушают, как ослы, что угодно - лишь бы из-за кордона!
      Так или иначе, а в комсомольский комитет Конторы Никита самоотвелся, правда, тихонько самоотвелся, без бравады, без демонстраций этих разных; так же, без бравады и демонстраций, воздержался пока и от вступления в партию, хотя Трупец Младенца Малого и предлагал рекомендацию, а сейчас вот - лоб до потного онемения прижат к пыльному жаркому стеклу, взгляд, проводив не вдруг вклинившегося в темно-зеленую ленту военных грузовиков красно-белого мигающего и, надо полагать, вопящего жука до излучины, переплыв мутную, из одного, кажется, жидкого дерьма состоящую Яузу, перейдя противоположную ее набережную, по которой перла - только в обратную сторону - такая же темно-зеленая, такая же непрерывная, такая же ничем не остановимая лента, упершись в посеревшие, подкопченные выхлопами стены Андроньевского монастыря и по ним проползя вверх, стопорится на декоративном золоченом крестике собора, - Никита представил вдруг, как же выглядит со стороны все то, в чем он принимает посильное участие? представил, и по-нехорошему смешно ему стало, и беспричинно засосало под ложечкою, беспричинно, а словно так, как, наверное, должно засосать, когда, лечась от перелома какого-нибудь нестрашного, прочтешь в незнамо зачем, ради непонятной шутки выкраденной у дежурной сестры истории собственной болезни латинское, однако, и по-латыни слишком понятное слово: cancer.
      Х-хе-не-рал! прошипел Трупец и потер ручки, словно старательно, хотя и не слишком артистично, скопировал известного французского кинематографического комика, на которого похож был до однояйцовости. Откомандовался! Скорая вильнула и, вопя и мигая, вклинилась в колонну идущих по набережной грузовиков. Не боись - средство верное, патентованное!
      Обиженный, дважды обойденный повышением и фактически сосланный на должность замзава одного из отделов собственного детища, однако человек, в сущности, крайне добродушный, Трупец Младенца Малого зла никому не желал, особенно непосредственному своему шефу, генералу Малофееву, которого помнил, когда тот был еще желторотым, шустрым таким, но по делу шустрым капитаном, и которого несколько лет назад сам с удовольствием принял к себе в контору на должность начальника "Голоса Америки", - зла не желал и подсыпл ему в столовой за обедом сохраненный на всякий случай еще со времен оперативной работы ядовитый английский порошок отнюдь не из зависти: просто не видел другого выхода, а пора провести в жизнь одну старую идею настала беспрекословно.
      Идея зародилась у Трупца давным-давно, когда он только что получил подполковника и возглавил Отдел глушения западных радиопередач. Работать было трудно: враги елозили по волнам, увеличивали мощности, беспредельно расширяли диапазоны, даже открывали новые станции; наша аппаратура то и дело ломалась, горела, техники и солдаты глушили не столько радиопередачи, сколько выдаваемый для промывки контактов метиловый спирт, - словом, Трупец вертелся, как белка в колесе, - толку, однако, выходило чуть: следовало менять что-то кардинально! - и вот, мучительно мысля и ночью и днем, он таки выдумал, что, чем тратить миллионы киловатт и километры нервов на малоэффективное генерирование помех, лучше просто выловить всех, кто пакости смеет слушать, и нейтрализовать - и тогда пускай брешут враги - надрываются, словно голодные псы в выгоревшей, вымершей деревне!
      Поначалу показавшаяся хоть сладкою, а несбыточною мечтою, мысль постепенно обросла подробностями, и вот уже, вполне законченный, детально разработанный, лег в папочку красного ледерина план операции: внедрить на одну из подрывных антисоветских радиостанций, лучше всего на "Голос Америки", своего человека, который в определенный день и час передал бы в эфир специально подготовленное сообщение, ну, что-то вроде того, что через сорок минут Америка начинает войну против СССР, но, желая оберечь сторонников демократии (не сторонники "Голос Америки", слава Богу, не слушают!), по секрету предупреждает их, чтобы они, завернувшись в белые простынки, вышли из домов и сгруппировались на открытых пространствах. Каково?! Сами, голубчики, как тараканы повыползете - спасаться, а мы вас всех тут - цап!
      Начальству идея понравилась. Правда, кое-кто из молодых да ранних косился опасливо: не слишком ли, дескать, многих придется того! цап? не нарушим ли, дескать, снова ленинские нормы социалистической законности? - но Трупец успокаивал: не обязательно, мол, так уж всех, и так уж сразу, и так уж именно цап, - возьмем, мол, пока на карандашик, а там, в спокойной обстановочке, все и решим! - и уже положено было на титульный лист из ледериновой папочки много разноцветных разрешительных виз, чуть ли не последней только, главной, и дожидались, уже и кандидатуру подыскивали для внедрения и предварительно остановились на одном писателе-полудиссиденте, который давненько уже намыливался на Запад, - как вдруг Трупец, сам, забил во все колокола и прохождение папочки приостановил.
      Приостановить затею, которой дан ход, - все равно что задержать пулю, вылетающую из ствола, - но тут резон был слишком уж значительным: неожиданно появилась возможность раз-навсегда намертво заткнуть все подрывные радиоглотки: в один прекрасный день - из тех как раз, когда папочка ходила по начальству, - прорвался в кабинет Трупца настырный молодой человек в джинсах, бороде и очках и долго что-то объяснял, размахивая руками, про сверхпроводимость, явление интерференции и когерентность радиоволн. Трупец, имевший в школе по физике двоек больше, нежели троек, не понял, конечно, ничего, однако нюхом волчьим учуял, что дело стоящее, и тут же, вызвав к подъезду черную свою "Волгу", поехал к парню в НИИ: в одно из тех, знаете, предприятий, что обнесены глухим забором с тоненькими проволочками поверху, а на дверях никакой таблички, кроме как "Отдел кадров", никогда не висит, и только рядом, на врытых в землю деревянных ногах, голубеет щит ТРЕБУЮТСЯ с перечислением двух десятков профессий: от жестянщика до зубного техника, - по которым в жизни не догадаешься, чем же, в сущности, за забором занимаются, - поехал в НИИ и там собственными глазами и ушами убедился, что от включения бородатым очкариком затерявшегося в переплетении проводов, скоплении лампочек, стрелок и верньеров тумблерочка и впрямь наглухо замолкал приемник ВЭФ-12, по которому шли, как обычно, последние известия и песни и танцы советских композиторов, исполняемые по заявкам радиослушателей.
      Словом, Трупец оценил, и молодой бородач получил и квартиру, в очереди на которую тщетно стоял уже несколько лет, и собственную лабораторию, и соответствующий оклад жалования, и необходимые дотации, и валюту, а спустя некоторое время произошли следующие события:
      1) смолкли в советском эфире все вражеские, грязные голоса;
      2) ложным опенком после грибного дождя, чуть ли не в одну ночь, вымахало на набережной Яузы черно-серое здание;
      3) голоса снова заголосили, но уже не своим голосом, а почти дословно повторяя то первую программу Всесоюзного Радио, то "Маяк";
      4) в газете "Правда" и целом ряде прочих газет в списках лауреатов Ленинской премии появилась группа не известных дотоле народу фамилий и нейтральное, ничего не говорящее даже человеку искушенному название темы, за разработку которой носители не известных дотоле народу фамилий премии этой удостаивались: "О некоторых явлениях, сопутствующих интерференции когерентных радиоволн при использовании волноводов из сверхпроводящих материалов"; тема - разъясняли газеты - имеет огромное народнохозяйственное значение;
      5) Трупец Младенца Малого купил в военторге на Калининском десяток звездочек, в каждом погоне просверлил шилом по третьей дырке и даже завел предварительные и пока секретные переговоры со знакомым портным о пошиве генеральского мундира, - и то, и другое, и третье, впрочем, как оказалось - напрасно, ибо не только генерала - даже и полковника Трупцу, возглавившему новый огромный отдел Комитета, так и не присвоили, а напротив - чем на трупцов взгляд лучше шло дело, тем чаще вызывали Трупца на ковер и разносили в хвост и в гриву за тупость и неумение использовать с полной отдачею последние достижения советской науки и техники в целях дальнейшего усовершенствования и усиления идеологической работы среди населения. Да, усиления среди населения.
      Итак, в тупости и неумении обвиняли Трупца Младенца Малого! Это ж смешно сказать: Трупца - в тупости и неумении! А кто как не он бородача приветил? кто как не он подал идею не вовсе голоса упразднить, а заменить на свои, отечественного производства, комитетские? кто как не он провел переговоры с финнами о возведении здания в рекордные сроки, приглядывал за строительством, дневал-ночевал на площадке?! А что начальству не нравятся тексты, которые идут в эфир, - ну тут уж Трупец вовсе виноват не был! Что он мог поделать с собою, когда каждая клеточка его мозга - да и одного мозга ли?! - каждая клеточка тела, каждая пора, каждый волосок кожи всеми силами противились тому, чтобы собственными, можно сказать, руками изготовлял и распространял их хозяин заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, Коммунистическую партию и выдающихся ее деятелей, а также отдельные организации! Нет-нет, совсем не такой уж он и дурак был, Трупец Младенца Малого, он понимал, что следует маскироваться, чтобы тебе верили, что ты "Голос Америки" или там, положим, какое-нибудь "Би-би-си", следует подделываться под гадючий тон, чтобы между якобы их сообщениями подпустить порою свое, Трупец нисколько не подвергал сомнению имеющиеся у начальства агентурные данные, что совсем, значит, перестал слушать народ трупцовы голоса, - понимал и всякий раз искренне обещал начальству, что исправится, что все будет о'кей, даже на главного редактора при себе согласился, - что-то вроде Фурманова при Чапаеве, - и выделил ему комнатку, которая вскоре разрослась на весь двенадцатый этаж, превратилась в таинственный институт контролеров, - согласился со всем и на все, но гены, гены, мать их так! - гены. Гены, клеточки, поры, волоски! - все это продолжало топорщиться и сопротивляться, и снова, буквально помимо трупцовой воли, выходили из-под начальственного красного его карандаша материалы так обкорнанные и поправленные, что впору было нести на Шаболовку.
      И начальство, дольше терпеть не имея возможности и сил, предложило Трупцу отставку. Отставка была для Трупца все равно что смерть; он начал писать рапорты, ходить-унижаться по кабинетам, напускал на себя эдакий жалостный вид, пока наконец не плюнули на него и не разрешили остаться при любимом деле, правда, сильно понизив в должности и отобрав подписку, что заниматься будет исключительно административно-хозяйственными вопросами, а в передачи как таковые носу больше не сунет.
      Когда после унизительных этих мытарств, словно после тяжелой продолжительной болезни, вернулся Трупец в здание на Яузе, там уже все шло по-другому: новое начальство задвигло в эфир огромные куски натуральных заграничных передач, и только небольшие прослойки между ними были составлены Комитетом, а на стыках - для незаметности последних и вящей убедительности, подпускали давно уж, - думал Трупец, - списанную в архив ан, нет: вечно живую - глушилочку.
      Трупец Младенца Малого окунулся в дела административно-хозяйственные, обеими ладонями зажав глаза и уши свои, чтобы не видеть и не слышать того, что творится вокруг, но то, что творилось, просачивалось и под ладони, и тогда припоминалась ледериновая папочка, и снова Трупцу до зуда хотелось выловить всех, кто осмеливается слушать, выловить, наказать, изолировать, потому что, честное слово, для Трупца уже не существовало разницы между голосами натуральными и голосами яузскими. Понятное дело: начальство сейчас в эту затею посвящать было нельзя, даже крайне опасно, - и Трупец решил действовать на свой страх и риск. Единственный человек, с которым дерзнул Трупец поделиться и привлечь в качестве помощника, был младший лейтенант Никита Вялх, юноша симпатичный и умный, взятый в свое время на "Голос" Трупцом по приватной просьбе старого фронтового друга, генерала Обернибесова, - юноша, к которому бездетный Трупец относился почти как к сыну, тем более что Никите крупно не повезло с родителями фактическими.
      И вот однажды после работы, не доверяя стенам собственного кабинета, пригласил Трупец младшего лейтенанта прогуляться по Андроньевскому монастырю и во время прогулки идею свою и изложил. Никита сохранил полное спокойствие на лице, выслушав, но Трупец заметил по его глазам, что не верит, сомневается: клюнет ли, дескать, народ на такую грубую приманочку, натянет ли, дескать, на головы простынки и побежит ли, дескать, на Красную, к примеру, площадь, - выслушал спокойно и возразил только в том смысле, что без начальства с этою акцией все равно не справиться, потому что ведь надо заранее все подготовить, чтобы успеть зарегистрировать по всему Союзу кто с простынкою выскочил, что тут даже одними райотделами Комитета, пожалуй, не обойтись, придется привлекать и милицию! Нет, не знал мальчишка народа своего, совсем не знал, не знал и недооценивал: одни, кто слушает, - те, конечно, поверят во что угодно, лишь бы из-за бугра; другие же, те, кто не слушает, а больше смотрит, наутро же, а кто и до утра не дотерпев, сообщат куда следует, кто, когда и в чем выбегал из дому на ночь глядя! - но Трупец и возражать не стал: по всему никитиному тону понял уже, что ошибся в выборе помощника и что вообще такие дела делаются в одиночку, а чтобы, не дай Бог, не пошло шума преждевременного, схитрил, согласился по видимости с младшим лейтенантом, что и впрямь: без начальства не стоит.
      Трупец потом долго материл себя, что расслабился, раскололся как последний фраер, поделился с сопляком заветным замыслом, а ведь и помощи-то от сопляка никакой реальной выйти не могло, разве записал бы со своими сыкушками текст на магнитофоне, но на худой конец Трупец Младенца Малого и с этою задачею справится, не пальцем делан! - да и не в паршивых "Книгах и людх" надо давать такое объявление, а в "Программе для полуночников", в последних ее известиях, тем более что последние известия по новым порядкам идут в эфир не с пленки, а непосредственно из студии. Правда, под присмотром контролера, но того, надеялся Трупец, с помощью коньяку ли, если мужик, отпустив ли домой пораньше, если баба, нейтрализовать удастся относительно просто.
      Итак, цель определилась: дорваться до студии, где прежде Трупец был полновластным хозяином, но куда в последнее время его фактически не допускали, и подложить текст объявления ведущей последние известия дикторше. И Трупец Младенца Малого, вооружась терпением, стал поджидать пору летних отпусков, когда опустеет большинство начальственных кабинетов и появится шанс как-нибудь вечерком остаться во всем яузском корпусе старшим по званию, - и вот сегодня сошлось, наконец, почти все; только генерал Малофеев стоял на посту добросовестным пнем, и пришлось выключить его из игры, подсыпав в компот английского порошка.
      Ну что же! Он еще принесет пользу государству, настоящую пользу. Рано, рано еще списывать его в архив! Он сумеет доказать, что кое еще на что способен! - Трупец Младенца Малого постоял минуточку у подъезда, послушал ухом своим чутким, как затихла, смолкла сирена давно пропавшей из глаз скорой, поглядел на душное, прящее, полупасмурное небо и, резко повернувшись, решительно зашагал внутрь, в таинственные глубины черно-серого здания на набережной реки Яузы.
      Как всегда, когда приближался момент встречи с Никитою, Мэри Обернибесова была рассеяна и, что называется, в разобранных чувствах - и вот пожалуйста: на волосок только не врезалась в неожиданно вылетевшую с набережной Яузы, мигающую и вопящую скорую. Мэри резко, испуганно ударила по непривычным педалям, и под визг тормозов и резины "Волгу" занесло, развернуло и бросило прямо под темно-зеленый военный грузовик, заворачивающий от "Иллюзиона", - хорошо еще, что за рулем сидел не салага-первогодок, а пожилой прапор, мужик, видать, опытный и хладнокровный: успел славировать.
      Руки у Мэри дрожали, в ушах шумело, сердце колотилось так, что, казалось, слышно было и на улице, но на улице все же слышно не было, потому что сзади вовсю наступали, гудели сбивающиеся в пробку военные грузовики, и Мэри тихонечко, на первой, отъехала в сторонку, на тихий пятачок-стояночку у библиотеки иностранной литературы, чтобы передохнуть и прийти в себя.
      Как всегда, когда приближался момент встречи с Никитою! Как всегда да не как всегда! Хуже чем всегда, потому что, хотя Мэри действительно с первого еще класса, с которого они учились вместе, робела Никиты и всю школу, и после, и до сих пор вот так вот робко бегала за ним, - она, генеральская дочка, длинноногая рыжая красавица, вся в фирм, девица, на которую в Торговой палате, где она работала переводчицей, облизывались не только свои, но и иностранцы, - бегала и всегда чувствовала себя перед ним Машкою-какашкою октябрятских годов; правда, после второго ее развода что-то вроде сдвинулось в их с Никитою отношениях: он стал обращаться с нею малость приветливее, они принялись встречаться чуть ли не по два раза в неделю, и Мэри даже удалось несколько ночей провести в никитиной постели: в коммунальной сретенской комнатушке, грязной, с ободранными обоями, - но Мэри было этого мало: она непременно хотела за Никиту замуж - еще с первого класса хотела, и недавно, несколько обнадеженная начавшимся с Никитою сближением, потеряла выдержку, осторожность, поперла на него как танк, - тут же Никита из руки и выскользнул, и Мэри поняла, что сама разрушила, и разрушила, не исключено, необратимо, подведенную почти под стропила постройку, которую терпеливо собирала из разрозненных кирпичиков вот уже много лет. Так что хуже, чем всегда.
      Катастрофа произошла из-за этого дурацкого отцова дня рождения: когда Никита согласился поехать на него, в сущности - на смотрины, Мэри подумала: все! дело в шляпе! и уже расслабилась, и уже расходилась, и, поймав на себе, лихо ведущей жигуленка, никитин пристальный (завистливый, показалось ей) взгляд, выдала вдруг, сама не ожидая от себя такой прыти: если женишься - эти "Жигули" твои. Независимо от того, как там дальше развернутся наши отношения. Папка пообещал мне к свадьбе свою "Волгу", потому что ему достают "Мустанга", а "Жигули" я перепишу на тебя. Низко же ты меня ценишь! - по никитиному тону никогда невозможно было понять, шутит Никита или говорит всерьез, однако то, что она дала промашечку, Мэри поняла определенно. "Жигули"! Если б ты мне "Волгу" предложила или папашиного "Мустанга" - тогда было б еще о чем разговаривать!
      Вот они - последние слова, сказанные Никитою в ее адрес за весь вечер, последние перед теми, совсем уж невыносимо обидными, брошенными ей в лицо вместе с червонцем у ночного сретенского парадного, последние, если не считать коротенькой реплички: совсем как у нас дома! которую произнес Никита скорее даже в пространство, чем для нее, когда поддатые гости под аккомпанемент обернибесовского баяна нестройно, но полные чувств, тянули одну за другою "Катюшу", "Землянку", "Летят перелетные птицы" и, как всегда на закуску - шутливый коллаж, составленный отцом из "Трех танкистов" и "Москвы-Пекина": русский с китайцем братья навек - и пошел, атакою взметен, по родной земле дальневосточной! - тянули и гасили окурки в тарелках, в жиже объедков, - и тогда еще не хватило у Мэри соображения понять, вспомнив обрывочные сведения, которыми она об этом предмете располагала, что совсем как у нас дома означает для Никиты не нечто приятно-ностальгическое, но совершенно наоборот.
      Мэри, даром что выпивку отец выставил более чем соблазнительную, капли в рот не взяла за вечер: чтоб можно было ни ментов, ни отцовского ворчания не опасаясь, сесть за руль и поехать с Никитою к нему на Сретенку, однако, когда они подкатили к парадному, Никита всем видом, всем поведением выказал, что никого к себе приглашать не намерен, в щечку даже не чмокнул, и, едва не до слез обиженная унизительной ситуацией, Мэри спросила в ожидании хоть объяснений каких-нибудь пустых, выяснения отношений: это все? Ах да, извини! - он был сама любезность и доброжелательность. Сколько от твоей дачи досюда? Километров, я думаю, сорок. Тк - довольно? и протянул червонец. Тут уж безо всяких едва - тут слезы брызнули, полились из зеленых мэриных глаз, но Никита - ноль внимания скрылся в подъезде, и Мэри вдруг очень стало жалко себя, и она, положив голову на руль, машинально сжимая в потном кулачке вложенную туда Никитою десяточку, прорыдала добрый, наверное, час, а потом врубила первую и слабыми подрагивающими руками медленно повела автомобиль по косо освещенной ранним летним солнцем, покуда пустынной Москве.
      Мэри не пошла на службу и весь день отсыпала свои слезы, а к вечеру проснулась и уже спать больше не смогла, и стала думать, и мысли ее, помимо воли хозяйки, желающей стать, наконец, гордой и непреклонной рыжей красавицею и раз-навсегда освободиться от неблагодарного оборванца, мысли ее текли сами собой в направлении, безусловно Никиту оправдывающем. Мэри попыталась взглянуть со стороны, его, никитиными, глазами на весь этот день рождения, на собственного отца, на его приятелей, и давние, привычные, с теплого детства родные вещи увиделись в новом, смешном, раздражающем свете.
      Мэри любила отца: большого, веселого, шумного, всегда, правда, чуть пьяненького, - но очень доброго человека, воспитавшего ее самостоятельно, потому что мать, когда Мэри не исполнилось и пяти, сбежала с отцовым адъютантом, - любила, и любила такого, каков отец есть, то есть и с пьянкой, и с солдатским юмором, и с музычкою, и с главным бзиком: махровым - как шутил он сам - американофильством, которому обязана была клоунским своим именем, - любила и охотно потакала всем отцовым слабостям. Но что мог подумать, почувствовать человек посторонний, неподготовленный, в данном случае - Никита, когда, например, вручал ею же, Мэри, заготовленный подарок: американскую маечку, - выбежавшему вприпрыжку навстречу дочкиной машине генералу, седому толстяку в джинсовом костюмчике Wrangler, на который нашиты и погоны, и лампасы, и золотые дубовые листья, и прочие атрибуты генеральского достоинства? Что мог подумать посторонний человек, увидев, как летят на траву дачной лужайки и звенящая орденами и медалями курточка, и в талию пошитый фирменный батник, и джинсовая же кепочка-жокейка с кокардою и парчовым кантом, а генерал, не в силах потерпеть и минутки, натягивает подарок на обширный, седой оголенный свой торс, и надпись "Keep smiling! The boss loves idiots!" устраивается поперек груди, - ну-ка, переведи, дочка, что написано! Я, знаешь (это Никите), - я, знаешь, пацан, хоть и люблю американцев, детей сукиных, а язык их лягушачий учить ленюсь. Мы когда с немцем воевали, так те тоже: нихферштей, нихферштей, а как границу мы ихнюю перешли живо все по-русски зашпрехали. Так чт, говоришь, написано? (снова к дочери). Держи улыбку! перевела. Босс! н-ну, то есть, начальник! любит идиотов! Это, что ли, про моего маршала?! В самую помидорку попал, пацан, в самую помидорочку! Удружил подарочком, ничего не скажешь, спасибо, пацан, спасибо! Жалко, маршал мой тоже по-американски ни бум-бум!
      А что мог подумать Никита, когда, часом позже, достал генерал Обернибесов военных еще времен баян и, мечтательно склонив голову к мехам, завел американский свой репертуар: "Хэлло, Долли!", да "Караван", да "Когда святые маршируют", - ладно еще играл бы только, а то ведь и петь начал шутейные переделки собственного изготовления: говеный сыч = шары залил, говеный сыч ша-ры-за-ли-ил!
      Мэри потрясающе ясно вспомнила побелевшее, с прикушенной губою лицо Никиты: минут за пять до двенадцати прислуживающий на даче сержант внес огромный отцовский филипс, пробивающий любую глушилку, и доложил: так что аппарат настроенный. Слушайте, пожалуйста, на здоровьичко, и отец повернул верньер, умрите! цыкнул на пьяненьких гостей. "Голос Америки"! "Программа для полуночников"! Я, знаешь, пацан, ни одной "Программы для полуночников" не пропускаю вот уже лет пятнадцать, очень я этот самый "Голос Америки" люблю: врут они меньше наших раза в три меньше! Или! (прикинул) - в два с половиной. А на моем посту правду знать положено. У нас, конечно, белый ТАСС-тарантас есть, но он, знаешь, тоже того! Тихо! начинают! сам себя оборвал, - вспомнила побелевшее, с прикушенной губою и от этого, казалось, еще более красивое, но и более недоступное лицо Никиты и страшный, безумный взгляд, брошенный Никитою на старого папкиного товарища, дядю Колю, которого Никита за глаза называл Трупцом Младенца Малого и под началом которого (кстати, по мэриной же тайной протекции взятый; у Мэри хватило ума не посвящать Никиту в свое благодеяние - он не простил бы ей ни за что) - служил в особо таинственном каком-то отделе Комитета Госбезопасности, расположенном в специальном здании на набережной Яузы. Да и у самого дяди Коли лицо сильно посерело в тот момент, посерело и озверело, но это для Мэри неожиданностью не было: дядя Коля лютой, личной ненавистью Голоса ненавидел и не раз ругался с отцом, что тот их слушает.
      Но, видать, последней каплею, переполнившей, что называется, чашу никитиного терпения, была неизвестно зачем затеянная несколько перебравшим отцом ночная поездка на его службу, на кнопочку, как он любил выражаться. Гостей уже никого почти не осталось, дядя Коля, злой из-за "Голоса Америки", наорал на отца и обиженно пошкандыбал на электричку ноль-сорок, так что в "Волге", не считая солдата-шофера, сидели только они втроем: сам Обернибесов, Мэри и Никита.
      Повиляв с полчаса между сосен по узким, хорошо асфальтированным дорожкам, въезд на которые простым смертным был заказал светящимися кирпичами, а также явными и секретными постами солдат, "Волга" уперлась в металлические ворота с огромными выпуклыми пятиконечными красными звездами, приваренными к каждой из двух створок, в ворота, что прикрывали въезд за несоразмерно высокий забор.
      Таких ворот перевидывал Никита за жизнь не одну, надо думать, тысячу: воинская часть как воинская часть, но зрелище, открывшееся ему потом, когда, узнанные и пропущенные, оказались они на территории кнопочки, зрелище это могло, конечно, не только поразить неожиданностью (Мэри понимала это сейчас слишком отчетливо), но и вызвать своей неестественностью, фиктивностью чувство эдакой презрительной гадливости, особенно если учесть, что предстало перед взглядом весьма уже раздраженным. Парк культуры и отдыха районного масштаба - вот как выглядела кнопочка изнутри: мертвые по случаю ночной поры, дежурными лампочками только подсвеченные, торчали среди редких сосен и американские горы, и качели-карусели, и колесо обозрения, и парашютная вышка, и раковина эстрадки, и все такое прочее, что еще положено иметь парку культуры и отдыха районного масштаба. Генерал сказал пару слов на ухо дежурному офицеру (в штатском), тот что-то там не то нажал, не то переключил, вспыхнул и замигал над воротами транспарант "Боевая тревога!" и одновременно вспыхнули, замигали, запереливались разными цветами многочисленные лампочки аттракционов, заорала искаженная "колоколом" эстрадная музыка и неизвестно откуда, словно прямо из-под земли, выскочила не одна сотня молодых парней и девиц, одетых тоже в штатское и относительно разнообразно, выскочила, стала на мгновение в строй и тут же, подчинясь неслышной от ворот команде, рассыпалась по аллейкам, эстрадкам и аттракционам. Молодые люди развлекались, веселились и целовались в кустах старательно, изо всех сил, что создавало впечатление натужности, но довольный Обернибесов натужности не замечал, а смотрел на эту, в сущности, жутковатую катавасию с гордостью и пояснял Никите: маскировочка, пацан, сам понимаешь. Чтобы американцы чего не подумали. Балдеешь? То-то, пацан! Сам все сочинил!
      Потом генерал повел их в комнату смеха, и они, издевательски отражаясь то в тех, то в других кривых зеркалах, все шагали и шагали под уклон по замысловатому лабиринту, пока наконец зеркала не исчезли мало-помалу со ставших цементированными и сырыми стен, и уже в многочисленных коридорных коленах все чаще стали попадаться солдаты и офицеры, одетые по форме, и, приветствуя неожиданных гостей, вытягивались с такими невозмутимо-приветливыми рожами, что мерцающая в распахе генераловой курточки люминесцентная надпись приобретала смысл комментария к происходящему.
      Сама кнопочка была огромной красного цвета кнопищею, напоминающей грибок для штопки носков. Мэри видела ее раз сто, Никита же стоял завороженный, не отрывая очей. Что? вот так вот просто нажать - и все? словно бы спрашивал выразительный его взгляд, и генерал ответил: ничего, пацан, не боись! Не идиоты! Тут знаешь, пацан, какая механика хитрая?! Чтобы эта сработала, кивнул на кнопочку, надо предварительно еще пять нажать: в Генштабе, в Кремле, на Старой площади и еще в двух местах. Но про те места, пацан, знать тебе не положено, да я, честно, и сам про них ни хера не знаю. Ав-то-бло-ки-ро-воч-ка!
      Никита, словно в трансе каком, словно под гипнозом, лунатик словно, потянулся кнопочке нажать-попробовать, но генерал, хоть и пьяненький, среагировал на раз, остановил, спокойно, пацан, спокойно! У нас тут на днях пара транзисторов импортных вылетела, заменить не на что, так ребята пока напрямую провода скрутили. Нажмешь ненароком - и бах! и, сообщнически подмигнув Мэри, генерал ударил вприсядку, подпевая намеренно тоненьким, под бабу, голоском: с неба звездочка упала = прямо милому в штаны. = Что б угодно оторвала, = лишь бы не было войны! Дежурящий у пульта полковник невозмутимо наблюдал за перипетиями сцены.
      Мэри, считающая отца, несмотря на привычку его гаерничать, человеком, вообще говоря, серьезным, насчет напрямую скрутили ему не поверила, сочла за шутку и довольно забавную, но теперь, когда вспоминала события пьяной той ночи, шутка эта, услышанная как бы ушами Никиты, показалась Мэри ужасно грубой, бездарной, солдатскою. Тоже совсем не смешною в данном контексте показалась и висящая над кнопкою эстонская картинка, которую Мэри в свое время привезла из Таллина и, гордая своим чувством юмора, подарила отцу, а тот, принимая игру, повесил именно здесь. Картинка изображала пульт управления: четыре телеэкрана с ракетами наизготовку, кнопочки "Start" под каждым из них, а перед пультом сидят четверо дегенеративного вида злобных амбалов и потому только не нажимают на кнопочки, что одеты в смирительные рубахи, рукава которых перевязаны тугими двойными узлами за спинками кресел. И один из рукавов грызет маленькая мышка: лишь тонкая ниточка и осталась. Минут на пять работы.
      Нет, были, были у Никиты основания хлопнуть дверью и уйти от Мэри, сунув десятку за проезд, сама она виновата, что затащила его на жуткие, на кошмарные, на цирковые эти смотрины; тем ведь смотрины и нехороши, что не только на избранника смотрит родня - избранник и сам, увы, не без глаз! - и вот, три дня промучившись, не решаясь звонить, поехала Мэри на Яузу, чтобы встретить Никиту после работы и попытаться извиниться перед ним, объяснить ему, рассказать про отца, какой он добрый, хороший, про! Мэри сама толком не знала, чт будет говорить Никите, - надеялась: чувство раскаяния, вины, с которыми ходила последние дни, наложило на нее отпечаток, эдакую благородную патину, которая не может же остаться незамеченною, не тронуть возлюбленного и, как знать! - вдруг окажется, что не окончательно рухнула та самая постройка, терпеливо собранная из разрозненных кирпичиков!
      Руки и ноги уже не дрожали, сердце колотилось не так бешено, - Мэри повернула ключик - заурчал двигатель - и потихоньку тронулась со стоянки у библиотеки иностранной литературы, тронулась и тут же притормозила, поджидая момент, когда можно будет вклиниться в бесконечную вереницу военных грузовиков, текущую от "Иллюзиона" на набережную реки Яузы.
      Хотя по Москве бегает достаточно "Волг" ядовито-васильковой окраски, Никита, все еще не отошедший от окна, в тупом оцепенении оглядывающий и так до дырки просмотренные окрестности, печенкой почуял, что "Волга", которая стала у подъезда, - "Волга" обернибесовская, и действительно: из приоткрывшейся левой передней дверцы показалась рыжая голова Машки-какашки. Это уже был полный привет: если генералу за три прошедшие дня не достали обещанный "Мустанг", машкино появление на отцовской машине могло означать только одно: генерал сегодня на боевом посту! То есть, цепочка выстраивалась такая: неожиданный приступ с Малофеевым открывает Трупцу Младенца Малого дорогу к студии прямого эфира - на кнопочке сидит любитель американского радио - проводки скручены в обход блокировки.
      Заверещал внутренний телефон: Машка-какашка дошла, стало быть, до бюро пропусков. Никита с усилием разрушил позу своего оцепенения и снял трубку: слушаю! Никиточка, прости меня, дуру! Я виновата, виновата, виновата перед тобою тысячу раз! Машка несла ахинею, и Никита раздраженно пережидал, когда можно будет вклиниться с единственным актуальным на данный момент вопросом: твой отец что, сегодня дежурит? Да, недоуменно ответила Мэри, сбитая с нежно-покаянной волны. Дежурит и в ночь? И в ночь. Подожди меня, я сейчас спущусь. Он же прекрасно знает, что отец нашим встречам не помеха, пожала Мэри плечами в тревожном недоумении.
      Словно ошпаренный пес, в коридоре Никиту поджидал бородач Солженицын: Никита Сергеевич, простите! Для вас я не Никита Сергеевич, а гражданин начальник! - Никита имел к Солженицыну некоторое, несколько, правда, гадливое сочувствие и обычно не позволял себе подобных обижающих резкостей, но это проклятое имя-отчество, показавшееся раздраженному Никите произнесенным со значением, с издевочкою, вывело из себя: только, пожалуйста, короче, я спешу. Гражданин начальник (Никита, сам вызвавший именно это обращение, невольно поморщился) - гражданин начальник, мне меньше месяца сидеть осталось! Солженицын покосился на покуривающего в конце коридора, у окна, лефортовского прапорщика-конвоира. А если вы подадите рапорт - меня отправят в лагерь и неизвестно на сколько! Могу оттуда и вообще не вернуться!
      Яузский Солженицын (настоящую фамилию его Никита не помнил, да, кажется, и не знал никогда) был диссидентом, два с лишним года назад арестованным по семидесятой за изготовление и распространение цикла хвалебных статей о творчестве Солженицына вермонтского, под следствием потек и потому получил пять вместо семи и предложение, что срок будет переполовинен, если Солженицын вместо лагеря останется на обслуге в тюрьме. Диссидент согласился, полагая, что обслуга - это убирать двор, чистить картошку, менять проводку и прочее - однако, ему готовили иную судьбу: трижды в неделю ездить под конвоем из Лефортово в здание на Яузе и имитировать там стиль и голос любимого своего писателя, то есть сочинять за него отрывки из новых книг, всяческие статьи, интервью и обращения к государственным деятелям и общественности, доводя, что, кстати сказать, особого труда не требовало, до абсурда идеи и приемы прототипа, и произносить сочиненное в микрофон. Такая работа, хоть и заключала в себе определенный нравственный изъян, с точки зрения бытовой, житейской представлялась все же много приятнее и обслуги, и, конечно же, лагеря, только вот страшно было сознавать, что носишь в себе ужасающую государственную тайну: убедившись в некоторой духовной нестойкости и болтливости Солженицына, хозяева могли бы и не рискнуть выпустить его на свободу, и сейчас, когда срок подходил к концу, Солженицын все ждал подлянку, провокацию, которая дала бы повод отменить условно-досрочное, отправить в лагерь и там сгноить, - ждал, опасался, но! но все-таки снова смалодушничал, хотя и совсем в другом роде.
      Никита, занятый своим, с трудом понял, вспомнил, о чем нудит Солженицын: да, действительно, часа полтора назад, возвращаясь с двенадцатого этажа, куда относил контролерам на утверждение пленку с сегодняшними "Книгами и людьми", Никита издалека заметил, что у дверей отдела кто-то толчется. По мере бесшумного - по паласу - приближения Никите все яснее становилась мизансцена: низенькая пухлая Танька Семенова, она же Людмила Фостер (программа "Книги и люди"), она же Леокадия Джорджиевич, стояла у слегка приоткрытой двери, напряженная, вся поглощенная зрелищем внутри комнаты; длинный тощий прапор, конвоир Солженицына, поверх ее головы наблюдал столь же внимательно и за тем же самым. Засунув руки за пояс коротенькой джинсовой юбочки, Людмила Фостер, она же Леокадия Джорджиевич, дрочилась, пыхтя, сжимаясь, выгибая короткую спину, не слыша над собою (или имея в виду) сопение прапора. Никита все понял вмиг: Катька Кишко, она же Лана Дея ("Европейское бюро" "Голоса Америки"), нарушила-таки категорический запрет Трупца и дала Солженицыну, а на атас поставила подружку, которая так прониклась сценою, что забыла, зачем, собственно, здесь стоит. Никита, без труда поборов возникшее на мгновение искушение пошутить: заорать тонким, пронзительным голоском Трупца Младенца Малого, - отодвинул рукою и конвоира, и Таньку и вошел в отдел: потный, красный, повизгивающий Солженицын трахал со спины Лану Дею, опершуюся руками и грудью о край его, никитиного, рабочего стола. Розовые нейлоновые трусики Ланы Деи были спущены на колени, юбка задрана и елозила, вторя солженицынским движениям.
      Никита как ни в чем не бывало обошел пылких любовников, не услышавших ни его появления, ни предостерегающих междометий Таньки, ни свиста прапора, обошел и сел за стол. Наконец, Солженицын начальника заметил, и его, Солженицына, не успевшего, кажется, даже и кончить, сдуло, словно ветром. Катька под намеренно наглым, пристальным взглядом Никиты начала приводить себя в порядок, бормоча: надо же посочувствовать человеку. В тюрьме все-таки живет. В тюрьме, говорят, несладко! Все это было жалко, грязно, но тем не менее Никиту взвело, и он, злой на себя, что способен возбудиться от такой пакости, отошел к окну, прижался лбом к теплому пыльному стеклу и погрузился в оцепенение, так что прослушал суету в коридоре, и только тогда вернулся к реальности, когда заметил красно-белого жука скорой внизу и услышал катькину реплику: говорят, его Трупец и отравил.
      Итак, Солженицын подкараулил Никиту, чтобы предотвратить возможные последствия опрометчивого своего поступка. Никита смотрел на Солженицына так же невозмутимо, как часом раньше - на одевающуюся Катьку, и обескураженный прыщавый бородач попробовал зайти с другого конца, решить вопрос, так сказать, по-домашнему, а, возможно, и с оттенком шантажа: гражданин начальник, а Лидия Сергеевна
      Влых вам, часом, не сестрица? Моя фамилия - Вя- лх! отрезал Никита и пошел по коридору к большим лифтам.
      Стучать на Солженицына Никита, конечно, не собирался - просто тот, как специально, наступил еще на одну больную мозоль: напомнил о родственничках-диссидентах и об их вялой, неприятной, соответствующей диссидентской их сущности фамилии, от которой Никита аж с начальной школы пытался отмежеваться добавляющим, как ему представлялось, упругости и энергичности переносом ударения. К тому же, наконец прояснилось, почему Солженицын всегда казался знакомым, где-то виденным: Никита, выходит, несколько раз встречал его в лидкином обществе (Лидка прямо висла на Солженицыне, роняла слюни) и, помнится, злился: нашла, мол, себе старуха любовника! - грязь диссидентская! - раскаявшийся преступник был примерно никитиным ровесником, то есть моложе Лидки лет как минимум на десять.
      Однако, и минуты не прошло, как раздражение спало, Солженицына стало жалко. Никита остановился, обернулся и громко, на весь пустынный коридор сказал вдогонку бородачу, понуро плетущемуся к прапору: чего вы боитесь? У вас же на следующей неделе статья про китайскую опасность, две пресс-конференции и глава из "Красного колеса". Вы же монополист - кто вас в лагерь отпустит?!
      Машка-какашка ждала Никиту внизу с замирающим сердцем. Слушай, сказал он. Я не буду вдаваться в подробности, может, это вообще - чистая психиатрия, но ты должна срочно ехать к отцу на службу и ни в коем случае не допустить, чтобы он включал сегодня "Голос Америки". Если не допустишь, я на тебе женюсь. (Пауза). И не брошу. Поехали вместе! - Мэри ничего не понимала. Не могу: много работы. Хорошо, сказала, наконец. Работай. Я попробую. Не потому, что женишься, а потому (пауза), что я тебя люблю.
      Никиту сильно тошнило и раскалывалась голова. К концу рабочего дня это было делом обычным почти у каждого, кто служил в здании на Яузе: начальство, экономя валюту, многое повычеркивало в свое время из финского проекта, в том числе и показавшиеся начальству пустыми игрушками зажравшихся империалистов ионаторы системы эр кондейшн; то есть эр кондейшн это начальству было еще кое-как понятно, но ионаторы??? Нащупав в кармане таблетку аэрона, Никита побрел по вестибюлю в один хитрый закуток, где стоял автомат с газировкою: запаренные, с землистыми лицами, поднимались туда из своей преисподней - многоэтажного подвала - попить работники технического радиоцентра - ТРЦ, обслуживающего все студии здания. Насчет много работы Никита Машке, конечно, соврал: работы только и оставалось, что забрать у контролеров утвержденный и опечатанный ролик (а Никите уже сообщили по телефону, что ролик утвержден и опечатан, да и прежде сомнений не было, что так оно и получится) и спустить на передатчик.
      В прошлом году генерал Малофеев предложил сдвинуть график передач на день вперед против вашингтонского, - и впрямь, хули бздеть, когда все каналы информации в наших руках?! - и для Никиты раз-навсегда закончились нервы под дулом взведенного автомата, закончилась постоянная истерическая готовность выключить, заменить, заглушить, - теперь все можно было сделать загодя, в спокойной обстановочке, любое сообщение - обдумать, любой промах - поправить.
      Вот и сегодня: получив утром запись вчерашнего вашингтонского оригинала, Никита внимательно прослушал его дважды и решил оставить на месте кусок про последний американский бестселлер (судя по пересказу натуральной Людмилы Фостер - глуповатый и мало чем отличающийся от бестселлеров Юлиана Семенова, разве в дурную сторону). Можно было б, пожалуй, оставить и открытое письмо русских писателей-эмигрантов в адрес Политбюро ЦК КПСС, весьма напоминающее открытое письмо Моськи в адрес Слона, но Никита работал в "Голосе" не первый год и знал, что перестраховщики-контролеры с двенадцатого все равно письмо вырежут и нужно будет что-то придумывать в пожарном порядке или ставить глушилку на целые двадцать минут и в результате лишиться как минимум половины премиальных, - поэтому вклеил на место письм на той еще неделе сделанную заготовку о переводе на английский и бешеном успехе в Штатах очередного опуса поэта-лауреата Вознесенского. Идущее дальше сообщение о новой абличительной книге из высших тактических соображений оставляемого пока Комитетом в Советском Союзе последнего писателя-диссидента потребовало только косметического, так сказать, ремонта: замены двух-трех фраз - после чего сообщение превращалось в такой конский цирк, что, надо думать, последние знакомые последнего писателя-диссидента перестанут, прослушав передачу, подавать ему руку. Танька Семенова, специалистка по голосу Фостер, записала эти две-три фразы, Никита со звукооператором вмонтировали их в нужные места под глушилочку, и готовый ролик часа еще в четыре был отправлен на двенадцатый этаж.
      Никита помыл стакан, бросил в рот таблетку и нажал кнопку - не похожую, правда, на грибок для штопки носков, но тоже крупную и красную. Автомат заурчал, забулькал, однако воды не выдал ни капли, а таблетка таяла, распространяя по небу и языку приторную, тошнотворную сладость. Вот страна! - разозлился Никита и выплюнул на пол раскисший аэрон. Там, внизу, одних инженеров сотни четыре, не считая техников, а не могут наладить сраную железяку! Не работает? услышал Никита за спиною вопрос преисподнего, повернулся и пошел прочь, с отвращением глотая сладкую от аэрона слюну: не работает!
      За двумя коленами коридора находились дальние лифты. Никита вызвал кабину и стал следить, как последовательно загораются и гаснут номера этажей на табло: одиннадцатый - высокое начальство, ныне повально пребывающее в отпусках, десятый и девятый, родные: "Голос Америки", восьмой "Русская служба Би-Би-Си", седьмой - "Радио Свобода", шестой - "Немецкая волна из Кельна", пятый - Канада и Швеция, четвертый - "Голос Израиля", "Ватикан" и, кажется, кто-то еще, третий - соцстраны от Китая до Югославии и Албании. На втором расположилась столовая. Вот вспыхнул, наконец, и первый, двери приглашающе распахнулись, показав Никите в зеркале его самого. Нехорошего цвета было лицо у Никиты, болезненного, бледно-зеленоватого, и нечего было обманывать себя, объясняя дурное самочувствие отсутствием ионаторов, - просто Никита знал, чт может случиться к ночи, и животное нежелание гибнуть действовало таким вот неприятным образом. Лифт останавливался буквально на каждом этаже, принимая в свое брюхо одних, выпуская других: дикторов, редакторов, авторов, контролеров, пожарников и прапоров из охраны, - Никита смотрел на лица без сожаления, какое непроизвольно возникает, когда видишь человека, обреченного умереть в самом скором времени. Впрочем, так же, без сожаления, смотрел и на отражение собственного лица. А тошнота - тошнота от воли и разума не зависела.
      На десятом Никита вышел и побрел по серому ворсу паласа вдоль длинного, неярким холодным светом заполненного коридора. Двери проплывали справа и слева, одинаковые, зеленоватого финского дерева; про некоторые из них Никита знал, чт за ними: вот бездельники "Из мира джаза" (Луис Канновер), идущие обычно в эфир целиком, без вымарок и доделок, вот "Театр, эстрада, концерт", вот - "Религиозная жизнь евреев", эти три двери - "Программа для молодежи", - тут ребятишки и впрямь пашут! Через десяток шагов после второго поворота коридор уступом расширился в правую сторону. В уступе, отгороженном тонким витым шнуром, по обеим сторонам уже не деревянной - массивной металлической, как в бомбоубежище, двери стояло двое вооруженных прапоров. Здесь находилась святая святых "Голоса Америки": студия прямого эфира, откуда по сегодня велись живые, не с пленки, передачи последних известий.
      Никита не застал тех легендарных времен, когда здание на Яузе безраздельно принадлежало Трупцу Младенца Малого, и все без исключения программы от первого до последнего слова готовились на месте (как раз тогда произошел, говорят, совершенно анекдотический случай с "Радио Свобода", не с тем, что на седьмом этаже, а с натуральным, американским: ребятки оттуда: цээрушники и эмигрировавшие диссиденты, - заметив, что ГБ работает за них, перестали бить палец о палец, ловили яузские передачи и предъявляли своим шефам в качестве отчета за получаемые бабки), - Никита пришел на службу уже в период нового начальства и его установки максимально использовать передачи врага: установки, где удачно слились интересы маскировочные с лозунгом всенародной экономии (нашим долго не удавалось заставить разленившихся мюнхенских коллег снова приняться за дело: целыми неделями, бывало, молчали обе "Свободы" - американская и советская, - ждали, кто кого переупрямит!) - и несколько лет, до самого момента, когда по инициативе генерала Малофеева график сдвинулся, бывал в этой комнате каждую неделю: сидел за столиком, внимательно слушал через наушники натуральный Вашингтон и то пропускал его в эфир, то - вводя через микшер глушилку, подавал сигнал Таньке, или Екатерине, или Солженицыну, - тому, словом, кто имитировал прерванный голос, - чтобы читали запасной текст, покуда Никита снова не воротится к Вашингтону. За передачами всегда наблюдал контролер и при необходимости включал общее глушение. Тут же со взведенным автоматом стоял еще и не их (то есть, в широком смысле, конечно, тоже их) ведомства офицер, имеющий, надо думать, особые полномочия. Жесткие сии меры, предупреждающие маловероятную возможность преступного сговора диктора с редактором, после нескольких эксцессов, случившихся на Пятницкой, в вещании на заграницу, соблюдались неукоснительно, и это единственное вселяло робкую надежду на благоприятный исход сегодняшней ночи.
      И все же, глядя на металлические двери, Никита до галлюцинации ясно воображал, как через два-три часа войдет за них Трупец Младенца Малого, как отошлет контролера, как офицера ну! скажем! застрелит, как подложит дикторше заветный свой текст про простынки, - воображал так долго, что вооруженные прапора напряглись, готовые в любой миг действовать согласно инструкции. А что? подумал Никита. Может, оно и к лучшему? Рвануться за шнур, и все! И хоть трава не расти! И пускай нажимают потом - без него! - на любые кнопки!
      Вернувшись в отдел, Никита сказал собирающейся домой Катьке: сходи-ка на двенадцатый, забери пленку и сдай в преисподнюю, и Катька, обычно вертящая на подобные просьбы задом: не моя это, дескать, обязанность, Никита Сергеевич, сами, дескать, и сход-те, - сегодня кротко кивнула, потому что знала за собою вину. Глядя на выходящую из дверей Катерину, Никита снова почувствовал смешанное с брезгливостью возбуждение и подумал: ну не скотина ли человек?! Мир, можно сказать, рушится, а он об одном только и мечтает!.. Только об одном!
      А собственно, чего он сюда вернулся? Сидеть-высиживать, чтобы подохнуть именно здесь, на боевом, как говорится, посту, в отвратительном этом черно-сером здании? Не подпускать Трупца к студии прямого эфира? Каким же, интересно, образом? - морду, что ли, ему набить? - так не Никите с Трупцом тягаться, Трупец - профессионал, самбо знает! Может, и впрямь следовало поехать с Машкою? Или сходить в главную контору, на Лубянку, прорваться к начальству, объяснить? А чего ему объяснишь, начальству? Про Обернибесова? Про кнопочку? Про то, что ребята провода напрямую скрутили? Про простынки белые?.. Сочтут за шизофреника и отправят в дурдом. И будут, что самое смешное, абсолютно правы! Да гори оно все огнем! - если Никита шизофреник - стало быть, ничего и не случится; если же шизанулся мир, так и Бог с ним тогда, с миром! значит, заслужил мир эту самую кнопочку.
      И Никита вдруг понял, что единственное, чего ему хочется сейчас всерьез - спать.
      Напряженная внутренним нетерпением, Лида шла по бульвару намеренно медленно, спокойно, прогулочным шагом: она знала, что Никита так рано со службы не возвращается, а никаких иных дел и желаний, кроме как повидаться с Никитою, у Лиды в настоящий момент не было.
      Слухи о том, что все голоса производятся известной Конторою, несмотря на нелепость и фантастичность, ходили по Москве упорно и давно, лет пять-шесть, то затихая, то вновь усиливаясь; позапрошлой осенью они достигли апогея, и двое ребят из Комитета борьбы за свободу информации были арестованы, - все тогда очень обрадовались, потому что арест явился великолепным подтверждением правоты ребят и можно было начинать широкую общественную кампанию, - но тут, как назло, именно голоса и передали под свист и рев глушилок довольно подробную информацию о разгроме Комитета, - и слухи тут же резко и надолго спали: если бы, мол, голоса действительно производила мощная, но глуповатая Контора, - стала бы она сама себя дискредитировать, да к тому же еще и глушить! Это глушить было самым эмоциональным, самым веским аргументом против слухов.
      Но вот сегодня утром пришло по дипломатическим каналам письмо из Парижа, и в нем черным по белому было написано, что от очередного гэбиста-перебежчика французской разведке и узкому кругу эмигрантов стало достоверно известно, что голоса в самом деле производятся Конторою, что радиоотдел расположен на набережной Яузы и что в числе прочих работает там родственник видных правозащитников младший лейтенант Никита Вялых, а все тексты и выступления Великого Писателя Земли Русской подделывает некий раскаявшийся узник совести, знакомый читателям "Континента" по серии статей о творчестве Александра Исаевича. Дальше в письме было, что гэбист-ренегат покуда строго засекречен, так что, мол, ребята, остальное копайте сами.
      Новость, что Никита работает именно на пресловутых фиктивных голосах, оказалась и для Лиды, и для родителей ударом веским: они знали, что их сын и брат служит где-то при Конторе и в определенном смысле даже уважали его за принципиальность и твердость: он представлялся им партнером, сидящим по ту сторону шахматного стола и ведущим с ними бескомпромиссный, но честный поединок, победа в котором, согласно с исторической справедливостью, останется, конечно, за ними, - теперь впечатление получалось такое, будто Никита на их глазах стянул с доски коня и спрятал в карман. Все! он мне отныне не сын! патетично воскликнул поправившийся с утра пивком диссидент Сергей Вялых. Я ему прежде спускал многое, надеялся, что одумается, поумнеет, но теперь чаша терпения моего переполнена! и, видно, не сумев в столь кратком монологе излить всю горечь свою и обиду, новоявленный Тарас Бульба добавил, отнесясь уже к Лидии: а твой Солженицын тоже хорош! Я тебя еще тогда предупреждал!
      Телефон у них года два как сняли (якобы за хулиганство, которого, разумеется, не было, кроме разговоров с заграницею), и мать, набрав двушек из кучки, обычно лежащей на телевизоре, пошла звонить в автомат тем немногим, у кого телефон пока оставался. Из немногих половины не оказалось дома, однако, часа два спустя маленькая квартирка Вялых заполнилась под завязку, а люди все прибывали и прибывали, и для каждого опоздавшего приходилось пересказывать все сначала и показывать отрывки письма, тщательно прикрывая остальные места конвертом, ибо до того еще, как появился первый гость, семейным советом решено было скрыть покуда от общественности оба факта: и позорящий семью факт никитиного участия в наиболее грязной из затей Конторы, и позорящий все правозащитное движение в целом и тоже отчасти семью (как-никак, Солженицын был Лидке не посторонний) факт участия Солженицына, - приходилось пересказывать все сначала, но, надо заметить, и пересказ, и показ не представлялись обременительными ни отцу, ни матери, ни самой Лиде, потому что приятно сообщать о том, о чем узнал раньше других, - и они все трое, перебивая друг друга, оспаривали эту обязанность, и у каждого чесался язык добавить и те подробности, которые ими же самими решено было скрыть.
      Давно уже выгреблись все рубли и медяки из карманов, в дело пошли даже остатки коммуникационных двушек с телевизора, и не столько выпившие, сколько затравленные на настоящую выпивку гости-диссиденты повели горячую дискуссию о необходимых мерах. В конце концов решили:
      1) организовать в срочном порядке новый Комитет борьбы за свободу информации вместо прежнего, из тех только двоих посаженных ребят и состоящего;
      2) назвать его именами тех героических ребят, отбывающих в Мордовии;
      3) в целях безопасности выработать гибкий устав, согласно которому членом Комитета мог считаться каждый, кто пожелал бы себя им считать, хоть бы и в глубине души;
      4) чтобы число документов Комитета оказалось достаточно солидным, разрешить каждому его члену выпускать собственные документы, подписывая их не своим именем, но именем Комитета: так выходило и много спокойней для каждого.
      Правда, не совсем ясным оставалось, как довести факт создания Комитета и текст будущих документов до широкой общественности, коли не только газетам и журналам оттуда поставлены на границе практически неодолимые препоны, но и радио в руках Конторы, но тут все сошлись на том, что вопрос этот второстепенен: трусливая, инертная, запуганная внутрисоюзная "общественность" (ее иначе как в кавычках и общественностью-то нельзя назвать!) все равно бы не прореагировала, - общественность же главная, истинная: иностранцы и эмигранты - слава Богу, доступ к информации пока имеют.
      Часам к четырем дело, в общем-то, было слажено, Комитет учрежден, недоставало разве фактических сведений о деятельности радиоотдела Конторы, чтобы в документах было чего писать существенного, а не только гневные и саркастические, но общие слова, и совсем уж положили ждать, сгоняв тем временем в магазин за добавкою, пока французская разведка рассекретит гебиста-перебежчика, но тут, подобная Александру Матросову, поднялась во весь рост Лидия и торжественно заявила, что берет подробности на себя, потому что у нее есть опасный, но достоверный канал. Л-лидк-ка, н-не с-смей! стукнул кулаком по столу догадавшийся Тарас Бульба. Я его п-прок-клянул! С-сис-тых с-сэлей можно досьтись т-только с-систыми с-срессвами! но мать кивнула: мол, выйдем, и на лестничной площадке, под гудение лифта и запахи мусоропровода, они обсудили предстоящую операцию: Лидия бросит брату в лицо пакет обвинений, постаравшись придать им максимально обидную форму, и так как Никита - мальчик по сути все же порядочный, только испорченный проклятою Софьей Власьевною, а по характеру горячий, он не сможет стерпеть и о чем-нибудь да проговорится, и уж пускай он только проговорится, пускай выдаст служебную тайну! - тогда нетрудно будет вытянуть из него и остальное и, припугнув, может, вообще переманить на свою сторону. От перспективы спасти брата и одновременно заиметь своего человека в самых недрах Конторы у Лиды аж голова закружилась, и под доносящееся из-под дверей пение "Трех танкистов" она чмокнула маму и покинула дом.
      Время двигалось слишком медленно, пространство, несмотря на прогулочный шаг, сокращалось, напротив, чересчур быстро, и Лида остановилась на углу Сретенки, на замощенной гранитом площадке, посередине которой, затылком к бульвару, торчал бронзовый идол Крупской. Скульпторша явно польстила некрасивой, почти как сама Лида, жене диссидента ? 1, - это давало надежду, что, когда все, наконец, переменится, памятник Лиде будет выглядеть столь же романтично. Хорошо бы как раз тут его и установить: место живое и одновременно тихое. Неимоверное количество старушек и девочек-мам баюкало закрученных в одеяльца, упрятанных в коляски младенцев, граждан XXI века, младенцы постарше бегали и резвились и не обращали ни малейшего внимания как на настоящий, так и на оригинал будущего памятника, которому они, вырастя, обещали стать живыми благодарными свидетелями.
      Гром заурчал, словно гигантский кот, исходящий томлением. Лида подняла голову: тучи снова затянули небо и готовились побрызгать ленивым, ничего не разрешающим дождем. Обильно напитанная в июне ливнями, земля каждое утро прила под жаркими лучами, и к середине дня над Москвою образовывалась полупрозрачная крыша облаков, под которою, как в теплице, было душно и нехорошо. Вечерами погромыхивало, посверкивали молнии, но к ночи опять прояснялось, и настоящей грозы за полтора месяца не стряслось ни разу. Шел год активного солнца: год инфарктов, сумасшествий, самоубийств. Дождик? - Никита стоял рядом с Лидою и тоже смотрел в небо, с которого уже летели мелкие, редкие капли. Он не удержался-таки и с Яузы поехал в главное здание, на площадь Дзержинского, но дальше дежурного прорваться не удалось: изложите дело мне, а я уж решу, к кому Вас направить и так ли оно действительно срочно, как вы говорите. (Переходя на интимный шепот). Между нами, все равно никого из настоящего начальства нету. Отпускное времечко. Легко сказать: изложите дело. Изложить дело дежурному лейтенанту! Никита повернулся и побрел домой: они сами не хотят спасаться, ну ни в какую не хотят!
      На Лидку он наткнулся совершенно случайно, ни о ней, ни о родителях, ни обо всей этой компании и мыслей у него не было, однако, наткнувшись, вдруг понял, что их-то и искал, и хоть и бессильны они, и ничтожны, и смешны, - их даже арестовывать уже перестали! - а ведь не к кому больше обратиться, просто не к кому!
      Это правда? патетически спросила Лида, не поздоровавшись, и сверкнула черными навыкате бараньими глазками. Как ты посмел?! Что это? Что посмел? - Никита весь день сегодня не понимал, о чем с ним разговаривают: здравствуй. Не притворствуй! Шила в мешке не утаишь! Ты думал, тебе вечно удастся скрывать от нас, где ты работаешь? Ты думал, мы никогда не проведаем, что ты со своими дружками (слово "дружками" Лида произнесла очень саркастически) подделываешь и оплевываешь последнюю ценность этого мира - свободное слово? Ты хоть понаслышке, может, знаешь, как начинается "Евангелие от Иоанна"? Дура, подумал Никита с искренними грустью и сожалением. Боже, какая она дура! А ведь, пожалуй, еще поумнее выйдет, чем большинство ее соратников! Лидочка, давай сядем (сейчас никак невозможно было с нею ссориться - совсем-совсем не время!) А-га-а, сразу Лидочка! Стыдно стало, проняло!..
      Над скамейкою, освободившеюся с началом дождя от нянюшек и бабушек, нависали плотно покрытые листвою ветви дореволюционного дерева, и потому было почти сухо. Лида тараторила, не переставая: !мы по крайней мере! достойный враг! пасть так низко! - Никите не хотелось ее перебивать, он пользовался пассивной своей ролью, чтобы найти, с какой стороны подступиться к сестре: надо было сделать так, чтобы она его услышала. А-га-а! ты не отрицаешь! Ты не отрицаешь! Значит, это правда! Лидочка. Ты же неглупая и уже не молодая женщина! - дождинки скапливались в листьях, объединялись и, попутно захватывая коллег с нижних ярусов, падали на скамейку, на Никиту, на Лидию, - пора было начинать разговор, не терпело время, не терпело, - !ты же неглупая и уже не молодая женщина. Неужели ты всерьез думаешь, что есть хоть какая-нибудь разница, кто и что болтает по этим несчастным голосам? Неужели ты считаешь, Никита большим и средним пальцами отмерил кусочек указательного, что хоть на столько изменится что-нибудь, если с завтрашнего утра "Голос Америки" заведут на первую, скажем, программу всесоюзного радио? Никогда в жизни не видела Лида такого Никиту: взрослого, усталого, мудрого; она почувствовала себя перед ним маленькою глупышкою; фразы брата звучали столь убедительно, что она даже не нашла в себе силы и желания взвесить правоту их или неправоту. Слушай внимательно - небольшая, однако, веская пауза, которою Никита проверил, что Лида у него в руках, что разоблачительно-морализаторская волна разбилась о его взгляд, так что мозг Лиды почти способен к восприятию извне, сменилась словами: у тебя, у твоих друзей должны быть какие-то контакты с американским посольством, с журналистами! Погоди, не перебивай - я ничего не выпытываю! Так вт: не медля ни минуты, ты должна связаться с ними, а они в свою очередь - со своим правительством и попросить! уговорить! умолить! Ты слышишь? - умолить: если сегодня ночью что-нибудь начнется! случится! чтобы американское правительство вытерпело! снесло! не отвечало хотя бы сутки! Это будет сделать очень трудно не отвечать! почти невозможно! престиж! стратегические мотивы! но пусть попробуют. Иначе - спасения нет. Я не способен сейчас ничего объяснить толком, но, если американцы сумеют, пусть не начинают войну хотя бы сутки. Даже если жены и дети погибнут на их глазах!
      Бедный мальчик! подумала Лида с искренними грустью и сожалением, едва несвязная речь Никиты окончилась, отпустила из-под своего почти сверхъестественного обаяния. Бедный мальчик! Они довели его. Я всегда чувствовала, что кончится именно этим. Он спятил. Может, мне не стоило разговаривать так резко? (в сущности, она всегда очень любила брата). Тот словно прочел ее мысли: ты можешь считать меня сумасшедшим, я слишком понимаю, что даю тебе для этого достаточно поводов, и все же передай мою просьбу по адресу. В ней одно то уже хорошо, что, если она и впрямь безумна и нелепа, не будет случая ее выполнить. И дай-то Бог, чтобы не было.
      Хорошо, слушай! (Никита понял по Лиде, что не уговорил ее, что как он два часа назад покупал согласие Машки-какашки на непонятные ей действия, так и тут придется чем-то платить; но сегодня Никита был беспредельно щедр). Хорошо, сказал. Слушай. Если ты все сделаешь, как я тебя прошу, только имей в виду, я проверю (насчет проверю Никита, конечно, гнал картину: и теперь, и часом раньше, и двумя он поступал наугад, наудачу, словно бутылку с письмом в море бросал) - если все сделаешь, как я тебя прошу, - я вечером приду к вам и подробно расскажу про яузское заведение. Коль уж оно так крепко вас интересует. Можешь пригласить даже иностранных корреспондентов. А пока, в качестве задатка, вот, получай: Солженицын передает тебе привет!
      Ну не тот Солженицын, а ты знаешь, о ком я говорю, прыщавый, хотел было добавить Никита в пояснение, но понял по глазам сестры, что она и так все на раз схватила, более того: понял, что именно ненамеренный, вымышленный привет, случайно пришедший в голову, а вовсе не обещание открыть тайны мадридского двора, и решил дело; что, сама себе, может, не давая отчета, приходила сюда Лида не ради голосов, не ради брата, но чтоб хоть что-нибудь услышать о любовнике, - она порывисто обняла Никиту, крепко, благодарно поцеловала и легкой, танцующей походкою, какой он никогда не видел и даже не предполагал у этой грузной, давно не юной женщины, быстро пошла, почти побежала к центру, к метро, вверх по Сретенке.
      Трупец Младенца Малого, проследив глазами сквозь окно кабинета за выходом из здания младшего лейтенанта Вялых: единственного человека, посвященного в План и, следовательно, способного помешать делу в корне, так сказать: превентивно, - безраздельно предался размышлениям. Задача на поверку получалась не такою простой, как выглядела в предварительных, когда Трупец травил генерала Малофеева, мечтаниях: под каким, например, соусом попасть в студию? каким образом нейтрализовать звукооператора, дежурного, контролера? - голова прямо-таки раскалывалась, а решений не возникало. Но, видать, сама судьба задумала нынче сыграть с Трупцом на лапу: в разгар размышлений дверь приоткрылась, явив хорошенькую женскую головку в кудряшках: товарищ подполковник, разрешите? - сама судьба, потому что головка оказалась принадлежащей как раз сегодняшней лейтенанточке-контролерше.
      Ей, по ее словам, позарез надо было попасть на подружкину свадьбу, и вот, поскольку старшим по званию и должности в "Голосе Америки" в настоящий момент получился Трупец, лейтенанточка пришла отпрашиваться к нему: через три часа выйдет, мол, Вася, вы его, дескать, знаете, а пока подежурьте, пожалуйста, за меня, товарищ подполковник; генерал Малофеев часто нас отпускал! и сделала глазки. Трупец Младенца Малого так обрадовался нежданной удаче, что даже испугался, как бы лейтенанточка не насторожилась: кто этих, таинственных, с двенадцатого, разберет?! - посему тут же обуздал себя, сдвинул брови, стал строгим: а мы еще удивляемся, что плетемся у американцев в хвосте! Работать у нас не любят, работать!.. Кудрявенькая тут же привела лицо в еще более умильно-умоляющее состояние и круглым своим, плотно обтянутым вязаной юбочкою задом примостилась на подлокотник трупцова кресла, высокою грудью прижалась к области сердца Трупца и пролепетала: ну товарищ подполковник, ну миленький! Можно я вас поцелую? Трупец Младенца Малого забыл о Плане, обо всем на свете забыл, задохся сладким парфюмерным запахом и хрипло выдавил, сам почти не понимая, что отпустить лейтенанточку на руку ему, а не в пику: ладно. Иди уж. Гуляй!
      Лейтенанточка чмокнула Трупца в щеку, след помады вытерла кружевным платочком, от духа которого совсем поплыла подполковничья голова, и встала с подлокотника. Подожди меня в коридоре. Дверь закрылась за кудрявенькою, но Трупец не вдруг пришел в себя, когда же пришел - вскочил, потер ручку об ручку и, разувшись, извлек из правого ботинка ключик. Отпер им, прыгая на одной ноге, стенной сейф, достал заветный листок объявления, писанный от руки, крупными печатными буквами, с орфографическими ошибками (ни одну машинистку не решился Трупец посвятить в тайный свой замысел), и - на всякий пожарный - маленький бельгийский браунинг. Запер сейф. Ключик положил назад в ботинок. Обулся. Наскоро перекрестился: с Богом!
      Кудрявенькая пританцовывала в коридоре от нетерпения - видно, совсем опаздывала на эту самую свадьбу. Трупец Младенца Малого, хоть и с браунингом в кобуре под мышкою, хоть и в самом, так сказать, серьезном и решительном настроении, а снова поплыл: не удержался, уцепил лейтенанточку под руку, влез ладошкою в горячую потную щель между бицепсом и грудью, для чего Трупцу, едва доходящему кудрявенькой до подбородка, пришлось чуть не на цыпочки стать, - так и зашагали они рядом, словно пара коверных!
      Но оказалось, что попасть в студию - еще только полдела, даже, пожалуй, меньше, чем полдела: время Трупца Младенца Малого подходило к концу - с минуты на минуту должен был явиться контролер Вася, - а как влезть в эфир - оставалось совершенно непонятным. Уже не до "Программы для полуночников" было Трупцу, - он соглашался на любую программу, - он действительно немного знал этого Васю, человека тупого, непреклонного и непьющего, переведенного сюда из охраны мордовских лагерей как раз за твердость и трезвость, - и не надеялся ни купить его за бутылку, ни отослать домой, - но вот ведь штука! - и без Васи ничего покамест не получалось!
      Все три часа, что Трупец просидел в студии, он исподлобья, короткими, но профессионально внимательными взглядами оценивал предлагаемые обстоятельства и действующих лиц планируемой драмы: и маленькую, пухлую, в короткой джинсовой юбочке дикторшу Таньку, каждые тридцать минут из звуконепроницаемой застекленной будочки выходящую в эфир с последними известиями; и Наума Дымарского: немолодого, заплывшего жиром, флегматичного звукооператора в очках за импортным, кажется - американским, сплошь в ползунках, верньерчиках, лампочках и стрелках - пультом; и, наконец, мирно подремывающего в углу на стуле, привалясь к стене, - одни чуткие руки не дремлют на взведенном, снятом с предохранителя автомате, - дежурного офицера-татарина, - и оценки - если без благодушия - были явно не в пользу трупцовой затеи. Тексты, что читала в микрофон Танька, с заведенной периодичностью доставлялись с двенадцатого этажа: на специальных, чуть ли не с водяными знаками бланках, со штампами, с печатями, с красными закорючками подписей, и, понятно, подсунуть меж них заготовленное рукописное объявление и рассчитывать, что дикторша по инерции прочтет его среди других сообщений, было нелепо: смысла, может, она и не уловит, но форма, форма бумаги! Употребить власть? Какую власть? власть завхоза? Вооруженный татарин явно Трупцу не подчинится (часовые у дверей, не офицеры - прапора! - и те пропустили Трупца в студию едва-едва, так сказать - по большому блату, по личной просьбе кудрявенькой лейтенанточки) - не подчинится и не позволит подчиниться ни звукооператору, ни Таньке-дикторше, - на то тут и торчит.
      Словом, следовало или отказаться на сегодня от своей идеи (но на сегодня могло обернуться и навсегда), или уж играть ва-банк: обезоружить татарина и, держа всех троих под прицелом, захватить микрофон, как говорится, с боя. Операция получалась более чем опасная, но и отказаться не было сил: за три часа Трупец столько успел наслушаться пакостей, беспрепятственно идущих в родной советский эфир, причем пакостей, изготовленных не в Вашингтоне сраном, что еще куда бы ни шло, - а здесь, на Яузе, в недрах собственного детища! - что, честное слово, решительно предпочитал погибнуть, чем участвовать во всем этом дальше. Погибнуть или уж победить! И пускай его выведут потом в отставку, пускай даже в Лефортово посадят! - дело, сделанное им, бесследно не сгинет, даст свои результаты, и рано или поздно, хоть бы и посмертно пусть - он не гордый! Трупца Младенца Малого непременно реабилитируют и наградят орденом, а то еще и поставят памятник. Когда Александр Матросов бросался на амбразуру - такое поведение тоже на первый взгляд могло кой-кому показаться самовольством и мелким хулиганством.
      Трупец взглянул на часы: минут пять у него еще, пожалуй, было, - достал записную книжку, нацарапал: если погибну - прошу продолжать считать коммунистом и, вырвав листок, аккуратно сложил его и спрятал в левый нагрудный карман: записка вдруг вообразилась Трупцу рядом с партбилетом: пробитые одной пулею, залитые кровью, которую время превратило в ржавчину - под витринным стеклом музея КГБ.
      На этом внутренние приготовления окончились - пора было приступать к операции непосредственно. Краем глаза наблюдая за дремлющим татарином, Трупец Младенца Малого залез себе под мышку и, упрятав его в полусогнутой ладони, как цирковые иллюзионисты прячут карты, вытащил браунинг. Браунинг, в сущности, был игрушкою: прицельная стрельба не далее пяти метров, пульки со спичечную головку, - может, и брать-то его с собою не стоило, но лишь с оружием в руках привык Трупец чувствовать себя настоящим мужчиною.
      Потом, впервые за эти мучительные, напряженные часы, в течение которых не раз тянулась к нему рука - столь невыносимы были потоки клеветы, льющейся в эфир, - дотронулся Трупец до тумблерочка общего глушения: микрофон включен, Танька-дикторша вовсю поливает голосом Леокадии Джорджиевич о протестах западной общественности против американских военных баз, и совсем не обязательно, нежелательно даже, чтобы шум потасовки, сколь короткой она бы ни вышла, проник в приемники, насторожив слушателей, возбудив их недоверие, а, возможно, и призвав в студию кого-нибудь бдящего, с двенадцатого этажа, - дотронулся, нажал, щелкнул. И, на ничтожные доли секунды замерев, чтобы собраться окончательно, тонко, пронзительно заорал: й-о-а-а-а-а! и одним прыжком, буквально воздушным полетом, одолел несколько метров до сидящего на стуле татарина, впился ему в пах напряженным носком тяжелого ботинка. Татарин повалился вместе со стулом, но успел нажать на спуск автомата, и пущенные веером пули отметились на белых плитках звуконепроницаемого финского потолка. Трупец грациозно, словно балерун, подпрыгнул на месте и опустился ногами точно на запястья татарина, как раз в тот момент коснувшегося ковра; что-то хрустнуло, наверное - кость; татарин взвизгнул и, катаясь по ковру, завел волчье, душераздирающее у-у-у-у-у-у! С подхваченным автоматом в руке Трупец, наконец, обернулся: Танька, отворив рот и выпучив глаза, оцепенело смотрела сквозь двойное аквариумное стекло своей будочки, звукооператор крался на полусогнутых к дверям и, кажется, испускал запахи, свойственные медвежьей болезни. Ни с места! прикрикнул на него Трупец, тот замер мгновенно, только еще сильнее присел и дрожащие пальцы попытался завести за голову. Татарин почти затих и уже не катался по ковру, а, словно полупустая бочка в узком коридорчике трюма, качался вокруг продольной своей оси: туда-назад, туда-назад.
      В общем, все шло вроде нормально, а что-то, однако, мешало Трупцу, что-то его тревожило. Браунинг! понял он наконец: браунинга не было ни в руках, ни на полу рядом. Опасный, опасный непорядок, напрасно Трупец притащил этот дурацкий браунинг сюда! но заниматься поисками было некогда: дверь студии предусмотрительно не запиралась изнутри, а большие настенные часы показывали без семи минут десять, - и передача последних известий кончалась, и Вася должен был появиться вот-вот. Ти-и-ха-а! истошно заорал Трупец, хотя все молчали и так, даже подвывания татарина перешли уже в область ультразвука. Ти-и-ха-а! Если кто сейчас пикнет хоть слово - застрелю без предупреждения! Подошел к звукооператору, сидящему на корточках (вонь от того неслась несусветная), и негромко спросил: ты, с-сука, ничего не успел там выключить? Х-гы-ы! отрицательно мотнул головою толстяк. У-й-ы-ы! намахнулся на него Трупец Младенца Малого прикладом. Христом-богом клянусь, христом-богом! обрел звукооператор дар речи. Ну смотри! и Трупец приблизился к татарину, слегка наступил на него ботинком: ты, парень, хоть и оплошал, а профессионал, я вижу. Так что сам знаешь, чем для тебя кончится, если дернешься или раззявишь пасть! Потом выключил у себя на пульте общее глушение, а тумблерочек, чтобы невозможно было врубить назад, обломил железными пальцами и быстрым кошачьим шагом проскользнул к Татьяне в кабину.
      Позиция здесь, конечно, была уже не та, что в студии: только местами и с метра от пола застекленные, стены слишком многое перекрывали: татарин, например, не был виден вовсе, и одна седая макушка торчала от сидящего на корточках Наума Дымарского. Но существовали, конечно, и положительные стороны: во-первых, почти не воняло, во-вторых - дверь открывалась внутрь кабины, так что можно было забаррикадироваться. Кстати же оказалось и чем: небольшим, однако, тяжелым сейфиком, куда складывались отработанные листки последних известий.
      К моменту, когда Трупец оказался в кабине, Танька уже очухалась и смотрела за происходящим с самым живым интересом: ей, должно быть, представилось, что вся эта заварушка затеяна Трупцом исключительно ради ее, танькиных, прелестей и что романтический подполковник станет ее сейчас (вот и сейфом дверь подпирает!) насиловать. О! это было бы чрезвычайно кстати! - с одной стороны, она вроде и не при чем, так сказать: жертва, с другой же: какой зверь! какой великолепный зверь! Мужик, одно слово! Будет о чем порассказать потом! Насмотревшись днем на нехитрую любовь Катьки Кишко с Солженицыным, Татьяна, и всегда готовая, теперь была готова более, чем всегда, к любому над собою насилию, и чем грубее - тем, естественно, лучше!
      Трупец Младенца Малого поискал кнопочку, чтобы временно выключить микрофон, но так и не нашел - некогда, некогда! - достал объявление, положил Татьяне на столик и, подобный неумелому, новоиспеченному немому, попытался объяснить: читай, мол! Танька несколько скисла от разочарования, но тут же и решила, что такому мужику, ежели он чего просит, отказать невозможно, - легонечко откашлялась и, как ни в чем не бывало, невинным голоском Леокадии Джорджиевич защебетала в микрофон: продолжаем передачу "Голоса Америки" из Вашингтона. Просим нас извинить за техническую заминку. Прослушайте, пожалуйста, объявление: дорогие товарищи диссиденты и самочувствующие! ой, простите - и сочувствующие! Правительство Соединенных Штатов сегодня в полночь выступает в крестовый поход против коммуниз!
      Словно в кино, в комбинированной съемке, мгновенно возникли две маленькие дырочки, одна против другой, в двойном застекленном окне, и пропела пулька, колыхнув жесткие еврейские волосы Татьяны, - Трупец на раз выпустил очередь в сторону дырочек, - стекла хрустнули, опали тяжелым звенящим дождем осколков, - и осторожно выглянул, - тут же следующая пулька пропорола кожу его лба и, чиркнув по скользкой кости черепа, рикошетом ударила в микрофонную ножку. Ч-читай, д-дура! Читай скорее! заливаясь кровью, заорал Трупец на Татьяну; он предчувствовал: браунинг! чертов браунинг! татарин оказался еще профессиональнее, чем представилось Трупцу поначалу. Читай, с-сук-ка! Но сука, не переносящая вида крови, валялась уже на полу без чувств - Трупец Младенца Малого и предположить не мог, как страшно он сейчас выглядит.
      Что ж, оставалось продолжать самому. Трупец дернулся к микрофону, но следующая пулька впилась в плечо и, видно, перебила какую-то там артерию или, черт ее знает, вену: черная кровь тонюсеньким, но мощным фонтаном, метра на полтора брызнула сквозь пробоину. Трупец выпустил наугад еще одну очередь, еще - но тут автомат замолк, зазиял полостью взведенного затвора: патроны кончились.
      И тогда Трупец, присев на пол, за сейф, заорал в сторону микрофона всем своим тонким голосом: товарищи диссиденты! Сейчас Америка начинает войну против коммунистов. У кого что есть белое, простынки там или наволочки! можно и пододеяльник! натягивайте скорее на головы и бегите на площадь! срочно бегите, а то поздно будет! Они могут до полуночи и не дотерпеть!
      В дверь начали колотить - вероятно, подоспел Вася, - Трупец что было сил уперся в пол ногами, еще плотнее привалился спиною к сейфу, - тот подрагивал, покачивался слегка!
      !сейчас будет термоядерный удар, а вы, кто в простынках, спасетесь и построите новую Россию, без большевиков и коммунистов! слова, которые всю жизнь, да вот: десять минут назад, - органически претили Трупцу, теперь вырывались легко, сами собою и даже доставляли неизъяснимое какое-то удовольствие. Он чувствовал, что и впрямь ненавидит большевиков и коммунистов и хочет новой России!
      Лицо татарина осторожно высунулось из-за нижнего обреза разбитого окна, но спекшиеся от крови волосы и ресницы помешали Трупцу заметить это!
      !Слышите?! Слышите?! На студию ворвались агенты КГБ и пытаются помешать мне предупредить вас, наших истинных друзей, наших единственных союзников! Но свободное слово не задушишь! Не расстреляешь!..
      Вася бросил дверь и, держа - куль с дерьмом - воняющего звукооператора за шиворот, орал: ну! Н-ну, с-сука! Показывай, показывай, где выключается! Застрелю-у! - звукооператор был не в себе!
      Татарин, оберегая перебитую руку, все-таки влез в студийку и, медленно идя на Трупца, вгонял в него из браунинга пульку за пулькою!
      !Товарищи диссиденты! Родные мои! Вы поняли меня, товари!
      !а когда пульки кончились, с невероятной злобою и ненавистью стал колотить полумертвого Трупца ногами в лицо, в живот, в пах. Подошедшему Васе, который, наконец, выключил-таки пульт, не досталось уже ничего.
      Стемнело, зажглось электричество, а Мэри так и сидела в одном из многочисленных закутков идиотической комнаты смеха, окруженная кривыми зеркалами, которые мало что отражали ее - гляделись и друг в друга и друг в друге создавали дурные бесконечности шутовски искаженных миров, - сидела, почитай, третий час под бдительным надзором вьетнамского офицерика, проходящего на кнопочке практику: человечка тщедушного, низкорослого, словно десятилетний мальчик послевоенного поколения, однако - вооруженного. И кто заключил ее на этой импровизированной гауптвахте?! - отец, родной отец, который никогда в жизни не позволял себе по отношению к любимой, единственной, им же избалованной дочери никаких грубостей! - нет, Мэри решительно, решительно не могла понять, сообразить, чем же вызвала в генерале Обернибесове столь мощный, столь неукротимый приступ гнева. Хоть ей самой и невнятная, однако, вполне невинная просьба, просьбочка, просьбенка: не слушать сегодня американское радио, только сегодня, один-единственный денечек, один вечерок, ну папка, ну что тебе стоит?! пусть это будет подарок к моему дню рождения!.. - генерала взорвала, заставила топать ногами, брызгать слюною, рычать: туда же! И родная дочь - туда же! Обложили, с-сволочи, комиссары поганые! Так вот же тебе, иудушка: на губу! под арест! А "Голос Америки" пускай все слушают, пока я здесь хозяин, все! Пускай знают, как их комиссары обморочивают, своих защитников! И ты слушай, Павлина Морозова, и ты!.. - и действительно: прямо при ней врубил приемник, стабильно настроенный на соответствующую волну, что-то переключил на пультике, и огромный гундосый колокол, по которому в моменты тренировочных боевых тревог обычно звучали веселенькие песенки Аллы Пугачевой: то ли еще будет, ой-ой-ой! и подобные, неразборчиво забубнил на всю кнопочку голосами Ланы Деи, Леокадии Джорджиевич, Александра Солженицына и прочих идеологических диверсантов.
      Мэри грустно глядела на обступившие ее изображения рыжеволосой уродины: то толстой, словно свинка, со свиною же харею; то тощей, как глиста, и даже в двух местах напрочь перерванной; то кривобокой, с носом винтом; то еще невероятно какой волнистой, - и ей представлялось, что так ее обычно и видит Никита, и что сейчас, когда она не выполнила в общем-то пустяковую его просьбу, надежда на желанный брак окончательно лишилась последних оснований. Что же касалось причин генеральского гнева - их Мэри разгадывать устала и чувствовала себя уже не обиженною на отца, но тупо опустошенной.
      Причины же гнева были таковы: когда генерал Обернибесов приехал утром на кнопочку, его уже поджидали: молоденький офицер передал пакет, где генералу приказывали явиться, не медля ни минуты, в политуправление. Обернибесов никогда, еще с войны, не любил этих политуправлений, политотделов, СМЕРШей и прочей нечисти, но тут покуда ничего тревожного не заподозрил: мало ли? - может, политинформация какая, лекция о международном положении, - только зачем пакет, зачем нарочный? слава Богу, телефон существует, - ну да это их дело, у них и времени, и народу - навалом, - и, отдав дежурному соответствующие распоряжения на период своего отсутствия, двинулся к служебной "Волге", но офицерик не по званию решительно заступил Обернибесову дорогу и не столько приглашающе, сколько повелительно сделал рукою огородочку, следуя которой генерал попадал в "Волгу" офицерика. Ладно, с этого что возьмешь?! - подумал генерал и сдержался, сопротивляться пока не стал. На месте разберусь, вправлю им мзги!
      В кабинете, куда ввел Обернибесова офицерик, дремал у стеночки, посапывая, какой-то дряхлый, чуть живой от старости генерал-полковник, принесенный сюда явно затем, чтобы санкционировать полную свободу разговора сидящему за столом майору, наглецу, который даже не привстал навстречу Обернибесову. Привалясь задом к подоконнику, у окна торчал еще один тип, в штатском, - лица против света не видно.
      Присаживайся (сам маршал никогда не вел себя так императивно-пренебрежительно по отношению к Обернибесову, как этот, за столом) - присаживайся, и без предисловий и экивоков начал распекать генерала, вот именно распекать! словно мальчишку какого, салагу, новобранца - за джинсовую курточку, за "Голос Америки", за дочкино имя, даже за "Говеного сыча", то есть нагло полез своими паршивыми ручонками в область жизни личной, никому не подвластной, и Обернибесова, гордый Обернибесов, любимец солдат и офицерского состава, слушал, наверное, минут десять, слушал, наливаясь кровью, и все-таки не выдержал: вскочил, вмазал кулаком по столу: молчать, гнида! Смир-р-рна-а! Майоришка! Ты с кем, паскуда, разговариваешь?
      Старичок проснулся от шума, с трудом разлепил слезящиеся, младенческой пеленою подернутые глазки и снова засопел, - майор же, правда в первый миг перепуга вскочивший тоже, только улыбнулся ехидно, и по этой улыбке понял Обернибесов, что своей волею не выбраться ему, пожалуй, из здания, а - безоружному, без пояса и шнурков, руки за спину - куда-нибудь в подвал или в воронок, - но фига! он им не дастся, пускай ловят-арестовывают! и, резко повернувшись, генерал вышел из кабинета и не слишком быстро, чтобы на бегство и трусость не походило, двинулся вдоль коридора.
      Странное дело: никто не догонял Обернибесова, не задерживал, встречные даже козыряли, - так и вышагал генерал на воздух под слегка затуманенное солнышко, вышагал и, оставшийся без машины, вынужден был взять такси. Всю дорогу до дачи (к кнопочке подпускать таксиста было, разумеется, нельзя!) генерал матерно рычал на комиссарскую сволочь и в конце концов решил маршалу не докладывать, потому что и маршал с ними не справится - сам только пострадает, - а просто не даваться им живьем и до последнего патрона отстреливаться.
      "Волги" не оказалось на даче - вместо нее стоял мэрькин жигуленок, и дочь заочно получила от раздраженного генерала такую порцию вербализованных эмоций, какой, надо думать, не получила в сумме за всю предыдущую жизнь. А уж когда, под вечер, Мэри прикатила на кнопочку самолично и вякнула что-то про "Голос Америки", генерал дал гневу полную волю, тем более, что понял вдруг, откуда дул ветер: Николай! - Мэри говорила, что на службе его зовут Трупом Маленького Младенчика, - точно, точно, натуральный Труп! - Николай, с-сука, предал-таки фронтовую дружбу, настучал! И вот: эти вызывают, а Труп, не довольствуясь, еще и с хитринкой эдакой нехитрою подсылает родную дочь: не слушай, дескать, папочка, бяку-Америку, это, дескать, мне на день рождения подарок! А потом скажет: не носи джинсового костюма, "Говеного сыча" не пой! Ы-ых, напрасно, напрасно не раззнакомился Обернибесов с Трупом, не набил ему морду в сорок еще шестом, когда того взяли на работу в НКВД, - думал: служба службой, а дружба все-таки дружбой, - и вот н тебе! как в сказочке про скорпиона: такое уж я говно!
      Впрочем, не один гнев подвиг генерала отправить дочь под арест; если разбираться, так и вообще не гнев, а любовь и забота, ибо, едва вернувшись на кнопочку после скандала в политуправлении, Обернибесов приготовился к самой серьезной обороне на случай ареста: выбрал в качестве бастиона непосредственно помещение с кнопочкою, глубже прочих упрятанное, лучше прочих защищенное, приказал доставить себе пива, хлеба, колбаски, помидорчиков, автомат с ящиком патронов и два десятка гранат, а всех помощников своих, заместителей и адъютантов отослал: не при чем они, пускай пока живут! - дочку же отправил не столько под арест, сколько под охрану преданного восточного человечка, ибо не мог ее ни оставить подле себя, ни прогнать домой, где она сделалась бы слишком легкой добычею комиссаров на предмет давления на генерала, а также шантажа.
      И вот сидел мрачный Обернибесов, обложенный помидорами и гранатами, потягивал пиво бутылку за бутылкою, ждал, глазел на амбалов с эстонской картиночки, на мышку, грызущую рукав, и слушал "Голос Америки": "Сельское хозяйство", "Образование", "Науку и технику", "Здравоохранение"! Может, никогда в жизни не слушал генерал любимую свою радиостанцию так долго подряд, никогда не слушал и столько программ не политических, и грустные мысли посетили его: о том, во-первых, что Америка богата и прекрасна, и о том, во-вторых, что погибнуть ей все-таки суждено. И богатство, и скорая гибель вытекали из общего источника: слишком уж Америка свободна, слишком! - и настанет момент, когда пусть не он сам (хорошо бы даже, чтобы не он!) - кто-нибудь другой нажмет-таки на пресловутую кнопочку, а там, на берегу Потомака, на кнопочку не нажмут, а начнут пиз! то есть дис! кутировать, да обсуждать, да голосовать, и как раз подоспеют и протесты общественности, и широкая антимилитаристская кампания прессы, и массовое дезертирство (разумеется, не из трусости, а по убеждению, по ощущению себя людьми свободными) - и все! пиздец Америке! Хлеборобы Оклахомщины и Техащщины рапортуют родной коммунистической партии и товарищу Холлу лично об окончании сева зерновых на два дня раньше срока!
      Кончилось "Образование" - пошла программа "Книги и люди" удивительно, не по-американски скучная. Генерал вспомнил, что раньше, давно, когда она шла не по пятницам, а по четвергам, была она куда живее, интереснее и конкретно вспомнил рассказ какого-то диссидентского писателя с простою русской фамилией, слышанный чуть ли не десять лет назад, а вот поди ж ты - не забытый! Генерал даже заголовок припомнил: "Смерть зовется Кукуев". Кукуев - это был бухгалтер предпенсионного возраста, генералов, в общем-то, ровесник. И вот пришел он однажды к своему начальнику и сказал: последний шанс вам даю: отпустте на отдых, назначьте пенсию рублей четыреста, участок с домиком на природе выделите, - но начальник, естественно, только посмеялся: ему самому пенсия выходила в будущем - сто пять. Тогда Кукуев вернулся домой, взял потихонечку у заночевавшего дочкина хахаля-сержанта автомат с несколькими магазинами, взял десяток помидоров, соли, полбуханки хлеба и забрался на заброшенную колокольню. С рассветом Кукуев начал стрелять; стрелял прицельно и во всех, щадил только детей и беременных женщин; году в сорок четвертом вот с такой же колокольни Кукуев часа четыре сдерживал наступление противника. Ни местное ГБ, ни милиция, ни солдаты до самого вечера не смогли подступиться к Кукуеву, а когда с вертолета, одного из десятка специально присланных из Москвы, спрыгнули на колокольню десантники, - обнаружили только смятый помидор, да корочку хлеба, да стреляные гильзы: раненого Кукуева забрал на небо ангел.
      Но тут, прерывая мечты генерала, который чувствовал себя уже вполне Кукуевым, вдруг загудел, завыл, заверещал приемник трусливой комиссарской глушилкою. Труп! подумал Обернибесов и выругался. Труп гадит! Маленького Младенчика! Выругался снова и стал пошевеливать верньерчиком настройки, туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, но глушилка шла широкая, мощная. Генерал чуть было не выключил с досады приемник, но вспомнил, что идет трансляция на колокол, и оставил: пускай воспитываются ребята, пускай все знают, пускай слушают, какими методами сволочь СМЕРШевская со свободным словом борется! - но тут так же резко, как врубилась, глушилка и прервалась. Продолжаем передачу "Голоса Америки" из Вашингтона! - чистый женский голосок был столь близок, что, казалось, не с другого конца Земли вещал, а откуда-нибудь с Яузы. Просим нас извинить за техническую заминку. Прослушайте, пожалуйста, объявление!
      Дальше началось невероятное: голосок стал предупреждать о начале войны сегодня в полночь, - правда, не сказал, по московскому времени или по вашингтонскому, потом пошла перестрелка, голосок прервался, и какой-то мужик заорал, захрипел в микрофон о том же самом, и этот ор, этот хрип похож был на ор и хрип Трупа Маленького Младенчика: Обернибесов слишком много думал о нем сегодня, и Труп уже начал мерещиться генералу повсюду.
      Сообщение отдавало фантастикою, но ему приходилось верить, потому что шло оно под перестрелку, стоило уже жизни симпатичной дикторше, да и владельцу мужского голоса явно назначили за выступление ту же цену, приходилось верить и, стало быть, срочно что-то решать. Генерал бросился к вертушке - она не работала; вызвал по селектору начальника связи. Мы по вашему распоряжению монтировали зал игровых автоматов! ну и! кабель повредили. Завтра с утра починят, вызвали уже! Завтра?! Ты что, не слышал, что передали по радио?! Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Искажение сильное на колоколе, перехлест. Что-то говорят, трещат, стреляют, а что - не понять. Постановка, наверное, какая. Про войну. Или про шпионов.
      Генерал матюгнулся, выключил селектор и обратил внимание, что приемник глухо молчит: пришили, значит, мужика, пришили, сволочи, заткнули ему глотку! Труп, сукин сын, пришил! - и генерал нажал кнопочку! - покуда еще не ту, не в виде грибка, а кругленькую, словно пуговка: "Боевая тревога"! И вспыхнул над воротами транспарант, и одновременно вспыхнули, замигали, запереливались разными цветами многочисленные лампочки аттракционов, заорала по колоколу Алла Пугачева, и неизвестно откуда, словно прямо из-под земли, выскочила не одна сотня молодых парней и девиц, одетых в штатское и относительно разнообразно, выскочила, стала на мгновение в строй и тут же, подчинясь неслышной команде, рассыпалась по аллейкам, эстрадкам и аттракционам.
      Несмотря на меленький дождик, молодые люди развлекались, веселились и целовались в кустах, делали это старательно, изо всех сил, а генерал глядел на мышку, глядел на грибок и плакал, потому что жалко ему было Америку, богатую и свободную, щедрую и гостеприимную, - но ничего не поделаешь, и нет смысла кивать на поломанную вертушку, на бездействующую блокировку, проводки которой неделю назад ребята скрутили напрямую, все равно ведь не политуправленцам, не цекашникам, - те способны перебздеть только, завыть по радио "Братья и сестры!" да сбежать в Хуйбышев с полными штанами, - не им вести войну, а ему, потомственному кадровому военному, чьи предки в добром десятке поколений защищали Россию от врагов и смут, ему, генерал-лейтенанту Обернибесову, его товарищам-генералам да офицерам с солдатами, и чтобы войну выиграть, и чтобы многие тысячи солдат этих и офицеров спасти, он просто обязан был нажать на грибок кнопочки сейчас же, ни минуты не медля.
      Ладно! На том свете отдохнем! - Никита часа полтора проворочался в постели, но заснуть так и не сумел: ныли, ревели, зудели прущие по недалекому Садовому в шесть рядов в каждую сторону нескончаемые военные грузовики и отравляли воздух в комнате вонью перегоревшей солярки. И потом - едва он смыкал веки, навязчиво, неотвязно мерещилась давешняя кабинетная сценка, возбуждала почти до поллюции и вызывала омерзение к самому себе. Отбросив одеяло, Никита встал. На дворе было еще кое-как - в комнате давно стемнело. Голова казалась тяжелее прежнего. Тошнота не унялась. Никита оделся, прополоскал рот и вышел на улицу.
      Как ни странно, ему нравилась Москва, и было грустно, что она должна погибнуть. Не когда-нибудь там, через несколько долгих десятилетий или столетий, когда его и в живых-то не будет, а вот тк вот, прямо на глазах, сегодня в ночь: Никита отнюдь не переоценивал действенность принятых им мер.
      Он медленно брел вдоль бульваров под мелким дождичком, брел без плаща, без зонтика, брел и смотрел на недавние, начала прошлого века, классицистические древности столицы, на глазурованные особнячки модерн, на занявший целый квартал таких особнячков белокаменный Дом политического просвещения, на вечерних пятничных алкашей. И хотя ничего, как говорится, не предвещало, - смотрел, как смотрят старики кинохронику времен их молодости. Но вот! - Никиту обогнал мужик, стыдливо несущий под пиджаком что-то объемистое, пухлое; а вот и целая семейка: мальчик с девочкою дошкольного возраста, муж с женою и старушка пробежали наперерез бульвара, - у этих в огромной хозяйственной сумке явственно белело! - впрочем, при желании можно было и теперь не угадать, что белело именно; но тут же, следом, вывернула из подворотни немолодая очкастая девица: ту уже открыто, откровенно, бесстыдно, свисая с головы до пят, одевала сероватая, заспанная, со следами интимных выделений простыня.
      Никита ускорил шаг: на Пушкинской площади, перед "Россией", как всегда было людно: молоденькие ребята, в пылу самоутверждения раскрасившиеся под стиль панк, балдели в стереонаушниках, подкуривались, целовались с девицами. У этих все шло как всегда, как обычно, но поверх их наполовину выбритых голов виднелось, как по Горького, в голубом и желтом свете фонарей, то здесь, то там проскакивают простынки, наволочки, пододеяльники.
      На стоянку возле "Известий" подкатил ядовито-зеленый форд с дипломатическим номером, выпустил сутулую седоватую англичанку, американку ли, - по направлению ее взгляда Никита и заметил Лидию, терпеливо мокнущую под дождем. Сутулая воровато, не по-иностранному, оглядываясь, подошла к ней, стала подле, словно незнакомая, но кого могли обмануть эти маленькие хитрости?! - не успели женщины обменяться и парою слов, как четверо мальчиков, никитиных ровесников, одетых, что называется, скромненько, но со вкусом, выросли из-под земли, схватили Лидию под локоточки и повели, повлекли, поволокли вглубь, в темноту, в нишу, где свежим лаком поблескивали за витринами образцы самого передового в мире дизайна. Никита понял все вмиг: и что это арест с поличным, и что Лидка думает, конечно же, на него, и что одна из мер, может быть - самая действенная, - рухнула на глазах, - понял вмиг, но не вмиг очухался, пропустил те две-три секундочки, когда можно еще было попытаться перехватить американку, - теперь же только задние огоньки ядовитого форда издевательски подмигнули Никите и скрылись за поворотом. Если у Мэри получилось не лучше, чем у Лиды, обернибесовские ракеты уже вовсю летят, - скоро, стало быть, полетят и ответные. Утешало только, что недолго придется Лидии переживать горечь неволи и братнего предательства, а погибнуть суждено под одной крышею с возлюбленным.
      Никита выгреб из кармана мелочь: несколько бронзовых двушек мелькнуло среди рыбьей чешуи серебра, - и пошел на ту сторону площади: звонить Мэри. По автомату болтала длинная кудрявая девица, - Никите, в общем-то, было не к спеху: если уж летят - не остановишь, а не летят - значит, сегодня и не полетят, - и он ждал, удрученно поглядывая на прибывающие простынки и пододеяльники: неужели все они слушают нашу дурацкую стряпню? Да, не отказать Трупцу в знании своего народа, не отказать!.. Впрочем, в условиях дефицита достоверной информации идут сплетни, и идут со скоростью загорания спички, особенно если подготовлены немолчным гудением военных грузовиков!
      К спеху - не к спеху, а так долго болтать все-таки неприлично! - Никита постучал двушкою в стекло. Кудрявенькая обернулась, окрысившаяся: погоди, дескать, мудак, разговор важный! Никите показалось, что он где-то видел девицу, чуть ли не в столовке яузского заведения, однако, может, только показалось. Прождав еще три-четыре минуты, Никита не стал больше стучать, а приоткрыл дверь: девушка! Девушка только отмахнулась, а в нос Никите ударил пряный, терпкий парфюмерный запах, и Катька Кишко в давешней мизансцене вспомнилась сотый уже раз за сегодняшний вечер.
      Ну разве можно так ревновать?! щебетала девица в трубку. Ты ж знаешь, у меня смена до десяти! Мало ли что обещала? откуда я могла догадаться, что генерала отравят. А Трупец Младенца Малого не отпустил! - действительно значит: встречались они с Никитою в столовой. Ты кто? То-то! Поэт! А я - лейтенант госбезопасности! - и девица стала успокаивать ревность жениха ли своего, любовника весьма своеобразным, учитывая присутствие в будочке Никиты, способом: в подробностях, со смаком рассказывать, какими изысканными эротическими блюдами она жениха ли, любовника угощает в минуты интимных их встреч, то есть смысл улавливался такой: могу ли, дескать, я любить не тебя одного, если я так тебя люблю?!
      Эти речи вынести было уже невозможно - Никита одной рукою полез девице под потную мышку, уцепился за высокую, упругую грудь, другою стал пожимать, поглаживать девице живот, стремясь держаться пониже, пониже, еще пониже. Девицу никитины действия стимулировали, ее рассказ обретал все большую выпуклость, зримость, все большую! осязательность, а тело играло под никитиными пальцами, словно баян в руках генерала Обернибесова. Будочка, от половины застекленная, окружена была людьми, но девице и горя мало, а Никиту присутствие посторонних только подхлестывало, он думал, что и хорошо! и пусть смотрят! пусть даже советы подают! - потому что коль уж летят - не существует ни непристойности, ни кощунства, ни чего-то там еще, связанного с чем-то эдаким.
      Подойдя вплотную к началу, так сказать, начал, Никита отметил, что подозрения жениха ли, любовника кудрявенькой совершенно основательны, то есть не в связи с теперешним, сейчас вот происходящим, основательны, а в связи с предыдущим: волоски у входа в начало начал были слипшиеся, заскорузлые и неопровержимо свидетельствовали о недавней любви в местности без биде и душа, - но и это, черт возьми, не отталкивало, а подхлестывало. А девица все щебетала, щебетала в микрофон, уже задыхалась, кончала, а тот, дурак, жених там или любовник, поэт, принимал это на свой счет и, возможно, даже приглашал к трубке приятеля: послушай, дескать, какая бывает любовь!
      Когда же любовь завершилась, кудрявенькая сыто уронила в микрофон: ну все, пока, тут народ, позвоню завтра, невозмутимо переступила через трусики, оставшиеся на заплеванном полу кабины, и, посторонив Никиту, не взглянув на него, гордо вышла вон. Опустошенный Никита привел себя в порядок - пакость, омерзение лежали на душе, - потянулся к трубке, но так и не снял ее, только подержался за нагретую кудрявенькой лейтенанточкою пластмассу и вышел тоже. В конце концов, он и без звонка узнает в самом скором времени, удалась Мэри ее миссия или нет. Все узнют!
      Дождик перестал. Сквозь облачные прорехи то и дело выглядывала луна, не умеющая, впрочем, соперничать с яркими газосветными фонарями. Народу на площади сильно прибавилось, молодежь панк затерялась в толпе, и, если бы не простынки, все это вполне можно было принять за праздничное гулянье по случаю Дня Победы. На скорбно склоненной голове бронзового поэта белел, время от времени невозмутимо оправляясь, нахальный жирный голубь мира.
      Никита постоял в неопределенности, прислушался к соседнему диалогу: провокация! элементарная провокация! Чего ж вы прибежали сюда, раз провокация? На вас, на дураков, посмотреть, сколько вас тут наберется. А простынку постирать вынесли? - постоял-послушал и вдруг понял, что его тянет к родителям. Они, наверное, первыми выскочили на ближайшую площадь, - и все равно тянет: просто домой, в родную, что ли, нору.
      И Никита спустился в метро.
      В метро народу тоже было много, большинство везло с собою детей. Поезда ходили по-вечернему нечасто и потому - набитые битком. В Никите проснулась неожиданная брезгливость ко всей этой публике, он прямо-таки не мог заставить себя лезть в воняющие потом, перенаселенные вагоны и пропускал, пропускал, пропускал, - но людской напор не спадал, напротив - рос, пережидать было бессмысленно, назад, на поверхность, не хотелось ни в коем случае, и Никита, зажмурясь и стараясь не дышать, втиснулся в щель между сходящимися дверьми очередного поезда.
      Проплывшие мимо окон, остановившиеся и поплывшие дальше хромированные колонны Маяковской напомнили о каком-то легендарном митинге сорок, что ли, первого года; на Белорусской перрон был огорожен буквально монолитом из тел, двери поезда открылись с трудом и не все, - пора было подумать, как выбираться: следующая станция никитина, Динамо. Люди, злее чертей, не пропускали, словно бы специально смыкались друг к другу ближе, еще ближе! - и неизвестно, удалось бы Никите выйти, если б вагон вдруг не тряхнуло, как коробок, в котором на слух проверяют наличие спичек, и с десятикратным g отрицательного ускорения не остановило, перекошенный, с погасшими огнями, в глухой темноте тоннеля. Судя по истошным воплям боли, тех, кто ехал в головах вагонов, задавило ньютоновой силою, однако, переполнение в каком-то смысле пошло во благо: и у задних, и у серединных - ни пробитых голов, ни поломанных позвоночников.
      Зычный партийный басок, едва сумев продраться сквозь вопли задавленных, принялся несколько абстрактно, ибо никаких дельных предложений не подавал, призывать к спокойствию, но уже сыпались стекла дверей и окон, уже иррациональные выкрики сменились более или менее прагматическими: Миша! Мишенька! Держи папу за руку! Зайка! выбирайся на свою сторону и иди к Белорусской - и так далее, и не сильно помятый Никита, следуя внутренним токам толпы, оказался в проломе окна, а затем и в тоннеле.
      Клочья тьмы то здесь, то там вырывались вспышками спичек и зажигалок. Поезд, сойдя с рельсов, врезался головою в стенку, и те, кто вылез на сторону столкновения, найдя себя в тупике, в ловушке, с энергией ужаса двигались назад, - задние же, не зная, в чем дело, перли вперед, - Никита по счастию оказался с другой стороны и довольно скоро миновал вагоны. Ощупью, спотыкаясь о шпалы и упавших людей, он добрался до станции. По ней, выхватывая то знакомые спортивные медальоны, то темно-розовый мрамор панелей, то куски человеческих скоплений, ерзали пятна ручных фонарей; у эскалаторов стояла давка - почище чем в часы пик. Сорванные полотна лестниц торчали из провалов острыми зубцами. Цепляясь за устои плафонов, люди ползли по разделительным парапетам, срывались, летели вниз, сбивая ползущих навстречу, но подымались и ползли снова, - древнегреческая мифологическая история пришла Никите на ум, про Сизифа, кажется, - впрочем, все, что происходило, не столько виделось, сколько угадывалось в рефлексах редких, неверных источников света, восстанавливалось воображением по носящимся в подземелье истерическим репликам целых и звериным визгам раненых и умирающих.
      Воздух, не проветриваемый поршнями поездов, густел, тяжелел с каждой минутою. Зачем они лезут наверх? недоумевал Никита, сам протискиваясь к эскалатору. Наверху, наверное, бешеная радиация, переждали бы, что ли, хоть бы и в духоте. Я-то ладно, улыбнулся, поймав себя на противоречии мысли и действия. Мне все равно.
      Долго, с полчаса, не меньше, полз Никита по наклонной шахте. Наземный вестибюль рухнул, но предшественники уже устроили лазейку в трупах и развалинах. Никита вдохнул полной грудью, и у него мгновенно ослабли ноги, закружилась голова и сильно - едва сдержал рвоту - затошнило. Он сначала подумал на ионаторы (то есть, на их отсутствие), потом - на кислородное отравление, но услужливая и одновременно ехидная память шепнула слова, которые он, казалось, никогда не впускал в уши на занятиях по противоатомной защите: первыми симптомами сильного облучения являются!
      Луна теперь властвовала над Москвою безраздельно: фонари погасли повсюду, а далекий: где-то на Речном или даже в Химках - костер пожара никак не мог соперничать с ее холодным пепельным светом. Здания вокруг были полуразрушены, деревья валялись, вырванные с корнем: ударная волна легко преодолела десяток километров от эпицентра.
      Чем дальше шел Никита по направлению к родительскому дому, тем меньше трупов и раненых валялось на земле, тем меньше народу попадалось навстречу, а уж когда пересек линию Рижской дороги (электричка лежала на боку) и, чтобы срезать путь, свернул в Тимирязевский лес, - и вовсе остался один среди где покосившихся, где поломанных, где тлеющих древесных стволов.
      Пройдя между ними несколько сотен шагов, Никита наткнулся на неожиданный провал, огромный, километра три в диаметре; на далеком дне провала в свете слабых живых огоньков поблескивал металл, копошились люди. Никита вспомнил: еще мальчишкою, гуляя здесь, он категорически отказывался верить сестриной клевете, будто внизу, под перегнивающими слоями опавших листьев, под землею, работает гигантский военный завод, притаились стартовые шахты ракет, - и вот однажды осенью, когда выпал первый снег, а воздух был разве что на самую малость холоднее нуля, - своими глазами увидел, как чернеют, буреют талой землею, старой хвоею несколько кварталов леса: полградуса лишнего тепла растопили снег и создали в тот уникальный осенний день демаскирующую картину. Точно: вот сюда, на это самое место, и приходились те кварталы!
      До дому было уже подать рукой; Никита издали выделил взглядом в массиве зданий, чернеющих на опушке, за светлыми корпусами больницы, пятиэтажный дом, знакомый с самого-самого детства, - выделил, но не узнал, только когда подошел почти вплотную, понял головою, раскалывающейся от странной, центральной боли: добрые две трети фасада рухнули, обнажив потроха квартир. На четвертом этаже, в нескольких метрах от ущербленного угла, зияли ячейки родительских комнат.
      Рев, не нашедший в никитиной памяти аналога, - может, когда-то, миллионы лет назад, так ревели издыхающие динозавры, - заставил обернуться: на огненном стебле выросла над лесом ракета и, мгновение помедлив, словно присев перед дальней дорогою, ушла в звездную черноту неба: не зря, стало быть, копошились на дне провала люди.
      В каком-нибудь шаге от подъезда ноги Никиты снова подкосились, и он упал на обломки стены, исходя неукротимой, не приносящей облегчения, не снимающей тошноты рвотою. Минут пятнадцать - или так ему показалось бился Никита в отвратительных, выматывающих спазмах, но, едва они отпустили, - встал и хоть обессиленный, а продолжил путь. "Первыми симптомами сильного облучения являются!"
      Лестница с выломанными кое-где ступенями висела на прутьях арматуры; раздавленный балкою перекрытия, лежал на покосившейся площадке труп старушки со второго этажа. Вокруг трупа бегала, поскуливая, растерянная старушкина болонка. Никита полз к цели, которая неизвестно зачем была ему нужна, - полз на одном волевом напряжении.
      Вот, наконец, и квартира, родная квартира, пустая по счастию: вовремя смылись родители, вовремя! - вопрос только: далеко ли? Никита рухнул на стул у старенького письменного стола, за которым делал в свое время уроки. Прежде вплотную придвинутый к стене, теперь он стоял у самого облома пола, и больничные корпуса, и лес открывались из-за стола непривычно широко, не стесненные оконною рамой. Ах, да! вспомнил Никита. Я же обещал Лидке, что приду, расскажу про "Голос Америки". Оказывается, скривился в самоиронии, меня сюда вел категорический императив!
      Никита открыл ящик, пошарил, вытащил на лунный свет школьную тетрадку и чешский автоматический карандаш; тетрадка была начата лидкиными записями: какие-то цитаты, кажется - из Конституции СССР. Никита перевернул тетрадку вверх ногами и на последней странице, как на первой, стал писать: пружиною, которая спустила механизм начавшейся сегодня войны, был, если разобраться, Трупец Младенца Малого! - рука автоматически вывела привычное прозвище и остановилась: наверное, следует объяснить, откуда оно взялось, рассказать невнятную историю про маленького утопленника и Пионерские пруды, но силы убывали не по часам, а по минутам, история, в сущности, никому не была нужна и ничего не проясняла, - рука решительно перечеркнула три последние слова и надписала сверху: подполковник Ла!
      Но тут стало совсем темно: луна скрылась за корпусами Сокола. В прежние времена, особенно в дурную погоду, когда низкие облака не позволяли свету улизнуть в космос, такой темноты в Москве было и не сыскать, за нею ездили в дальние деревни: сотни уличных фонарей, прожектора стадиона Динамо, дуговые лампы железнодорожных сортировок, огни аэровокзала давали в сумме довольно, чтобы хоть и писать, - однако, час назад прежние времена закончились навсегда. Никита попробовал продолжить ощупью - получилось совсем плохо, - и, обернувшись в поисках решения, заметил мягкое, при луне не увиденное сияние: оно струилось из соседней комнаты.
      Возбудившись от бешеной радиации взрыва, стены, батареи отопления, мебельные ручки и дверные петли - все это теперь излучало само и заставляло светиться люминесцентный экран большого родительского телевизора. Незримые смертоносные токи, о которых прежде при усилии можно было забыть хотя бы на время, высунули нос, материализовались в свечении, - что ж, тем более следовало спешить.
      Никита устроился в старом кресле-качалке у самого экрана, словно собрался скоротать вечерок за Штирлицем, устроился так удобно, что не хотел двигать и пальцем. Казалось, единственное, что способен сейчас был делать Никита, - это дышать. Зачем продолжать? Для кого я пишу? Бросить, плюнуть, закрыть глаза, заснуть! но тут какой-то бодрячок объявился в голове, засуетился, замахал ручонками: как то есть зачем?! как то есть для кого?! ты единственный, кто знает, кто может рассказать потомкам! Да неужто какие-нибудь потомки останутся? спросил
      Человечество - удивительно живучая сволочь! Чего-чего оно только ни выносило - однако живет! живет! Да ты и сам носа не вешай! - подумаешь, какую-нибудь сотню-другую рентгенов схватил! Еще внуков своих переженишь! - тут Никита узнал бодрячка, припомнил женское его греческое имя: эйфория.
      "Кроме того, при особенно сильном облучении могут наблюдаться психические изменения, выражающиеся в первую очередь!"
      Веки никитины вспыхнули вдруг алым просветом крови - он приподнял их и тут же зажмурился: огненный мячик висел где-то далеко, над Юго-Западом, - висел, впрочем, недолго: лопнул и, спустя секунды, звук разрыва больно ударил по барабанным перепонкам, пронесся вихрем, опрокинул Никиту вместе с креслом, а телевизор повалил сверху, и кинескоп лопнул в свою очередь, обрызгав все мелким светящимся стеклом. Кругом сыпались какие-то камни, куски штукатурки, обломки кирпичей, потом наступило мгновение затишья, потом ударная волна пошла назад - уже насытившаяся, умиротворенная, обессиленная. Писать, писать, писать, пока есть возможность! Пусть даже ни для кого, пусть в никуда! - писать! Стеклышки впились в кожу, зеленый след мячика прыгал во тьме перед распахнутыми глазами, но тетрадку и карандашик Никита не выпустил и в падении и сейчас, кое-как подняв кресло, зацарапал по бумаге на ощупь.
      Не раз останавливался, копя энергию, и уже ночь была на исходе, серело, когда поставил последнюю точку. Теперь следовало придумать, где сохранить письмо в никуда. Никита, едва переставляя ноги, побрел по разрушенной квартире, и, спустя время, взгляд наткнулся на десяток пустых бутылок под кухонным столом: следы основания Комитета по борьбе за свободу информации. Одна бутылка оказалась из-под шампанского. Никита склонился за нею, но резкая боль кишечного спазма прихватила на полдвижении. Сдавив руками живот, завывая, бросился Никита к туалету; вода там стояла по порожек, расколотый унитаз лежал в ней, как обломок океанского лайнера. В ванную тоже не попасть: сорванная с петель дверь перегораживала вход. Терпеть было невозможно, и Никита пристроился прямо тут, в коридорчике, а когда пришло первое облегчение, подумал: вот он, главный признак войны: не трупы, не разрушения, а нечистоты в неподходящих местах!
      Тетрадка не лезла в горлышко - пришлось вырывать листки, нумеровать, скручивать в трубочки. Жалко, моря нету поблизости или хотя бы реки! Никита из последних сил закупорил бутылку полиэтиленовой пробкою, поставил на пол и рухнул в качалку: игра сделана, ставок больше нет, - можно уснуть.
      Сияющее солнце всходило над столицею - нет, не всходило: взошло вдруг, взлетело и теперь висело в зените, словно освобождаясь от затмения. Лучи его были пронзительны, горячи безо всякой меры. Собственно, и за солнце принять его можно было только в том случае, если снять в кино, сквозь почти черный фильтр и на очень большой скорости, а потом медленно прокрутить пленку: слишком быстро оно освобождалось, набухало, и его буквально распирало от света, от жара, от энергии, - и вот бутылка озарилась так ярко, что потеряла цвет и медленно начала терять и форму: оседать, таять, течь, и листочки, давно обугленные, засерели хлопьями пепла в центре огненной лужицы.
      На то, что осталось от Никиты, смотреть - если б нашлось кому - не захотелось бы.
      1984 г.
      ЧЕТЫРЕ ЛИСТА ФАНЕРЫ
      история одного частного расследования
      "ЧЕТЫРЕ ЛИСТА ФАНЕРЫ"
      Киновидеофирма "Украина"
      Киев, 1992 год
      Режиссер - Сайдо Курбанов
      В главных ролях:
      АЛИНА (в фильме София) - Ольга Сумская
      БОГДАН МАЗЕПА - Иван Гаврилюк
      МАМА - Ада Роговцева
      ОТЕЦ - Константин Степанков
      ПОЛКОВНИК - Богдан Ступка
      КООПЕРАТОР - Борислав Брондуков
      ЕГО ЖЕНА - Лариса Удовиченко
      Эпиграф:
      - Значит, товарышшы! За досрочное завершение сева райком нахрадил наш колхоз прэмией! Похлопаем, товарышшы, похлопаем.
      Товарышшы хлопают.
      - И мы собрались, шоб демократическим способом решить, как ее лучше потратить. Какие у кого будуть прэдложения?
      После некоторое время продержавшейся вежливой паузы последние начинают из зала поступать.
      - Ферма совсем прохудилась, коровы по колено в воде: крышу бы починить!
      - Хорошее прэдложение, - соглашается председатель. - Замечательное прэдложение. Только прэмия всего тыща, так что боюсь, нам и на лист шифера вряд ли хватит. А так - хорошее прэдложение.
      - Дорогу сделать. Не то что машины - трактора вязнут!
      - Хорошее прэдложение, - снова не спорит председатель. - Замечательное прэдложение. Правда, если от крыльца правления начнем, как раз до улицы денег хватит. А так - хорошее прэдложение.
      Подав еще две-три подобные идеи и получив ответы, аналогичные предыдущим, зал замолкает.
      - Ну шо ж вы, товарышшы? - удивляется председатель. - Смелее, смелее!
      И тогда с места поднимается эдакий дед Щукарь и говорит:
      - А давайте-ка купим четыре листа фанеры!
      - Хорошее прэдложение, - обескуражено помолчав и даже почесав в затылке, произносит председатель. - Замечательное прэдложение. Главное денег может хватить. Только вот - зачем?..
      (Продолжение эпиграфа - в свое время).
      1. ПОЛКОВНИК В БЕЛОМ
      Эта леденящая душу история случилась в незапамятные времена: еще существовал СССР, газеты и журналы кое-что начали уже печатать, публика не успела одуреть от обвала правды, а герои абличительных публикаций пока не вполне поняли, что действенность разоблачений попала в обратно пропорциональную зависимость от свободы последних, - поэтому Алина, недавняя москвичка, почти закончившая юрфак и до сих пор публиковавшая эффектные юридические статьи и в "Огоньке", и в "Московских Новостях", и даже пару раз, кажется (она и сама толком не знала, вышли отосланные заказные статьи или нет) за границей, нисколько не удивилась уважительному приглашающему звонку из областного УВД.
      Алина припарковала "Оку" прямо возле парадного и не успела, выйдя, щелкнуть ключиком, как лениво подвалил белобрысый мент:
      - Отхонытэ машину. Здэсь нэ положено.
      Алина демонстративно огляделась:
      - Не вижу знаков.
      - Ховорят: нэ положено, значит нэ положено! - настаивал мент.
      - Меня, между прочим, пригласил ваш начальник, - не удержалась Алина и даже продемонстрировала издалека (потому что удостоверение было внештатное, хоть, честно сказать, и штатное не давало в этом смысле никаких привилегий) белобрысому огоньковское удостоверение.
      - Тем более нэ положено! - заело мента, не очень-то поверившего насчет начальника, а всевозможных удостоверений навидавшегося за службу сверх головы: те два или три, которые требовали к себе уважения, узнал бы и издалека. - Поставьте за угол и пройдитэсь пешочком.
      - Возьмите! - швырнула Алина белобрысому ключи и права с техпаспортом. - А ваш полковник пусть объяснит мне, на каком основании нэ положено, когда нету знаков. Правовое государство они строят! - поднялась Алина до вершин сарказма.
      Те двое: один в белой нарядной милицейской полковничьей форме, другой - в импортном штатском, что наблюдали за сценой у подъезда через высокое окно верхнего этажа, конечно, не слышали диалога, но сцена и пластически была выразительна достаточно, чтобы вызвать их улыбки.
      - Строптивая, - с тенью не то порицания, не то удовлетворения сказал штатский, человек среднеазиатской внешности.
      Полковник кивнул, соглашаясь, отошел от окна (Алина уже скрылась в подъезде, оставив мента в некоторой растерянности разглядывать документы и ключи), нажал кнопку селектора:
      - Пилипенко у входа дежурит?
      - Пылыпэнко, - хрипло согласился селектор голосом неопределенной половой принадлежности.
      - Срочно ко мне!
      Отпустив кнопку, полковник поднял глаза на штатского:
      - Хорошо, что строптивая. Если уж до чего докопается!
      - Рисковый ты человек, Петро! - восхитился штатский, но как-то, кажется, с иронией восхитился.
      - Был бы не рисковый! - вступил было Петро в полемику, но тут приотворилась, явив совсем дурную собой и очень немолодую секретаршу, кабинетная дверь.
      - К вам, товарышш полковнык, - обнаружила секретарша, что селекторный голос принадлежал ей. - Журналысьтка. Ховорыть, прыхлашалы.
      - Ревнуешь, что ли? - сомнительно пошутил полковник.
      Секретарша злобно скрипнула зубами и бросила на штатского короткий, пронзительный взгляд исподлобья.
      - Так чего: пускать?
      - И кофе принеси на троих. С пирожными.
      - Да дэ ж я вам пырожныхь-то возьму? - буркнула секретарша.
      - С пирожными! - значительно утвердил полковник.
      - Зря ты с ней, Петро, так! - покачал головою восточный красавец.
      - Учи ученого, - проворчал Петро. - По рукам-ногам повязана: куда на х.. денется?!
      Восточный человек собрался возразить, но явилась Алина, и он вдруг сделался незаметен, скользнув ли в тень, сам ли в мгновение обернувшись тенью!
      А полковник, выдержав в наигранном онемении, долженствующем выразить восторг и впрямь очень хорошенькой, да еще и нарумяненной гневом на мента Алиною, секундную паузу, уже шел, сияя, навстречу гостье, басил:
      - Вот вы, оказывается, какая, Алина Евгеньевна! Приятный, приятный сюрприз. Всегда, знаете, когда заочно кто-нибудь понравится, ожидаешь! мымру!
      - Не поняла! - резко остановилась Алина. - Я написала что-нибудь не так? Кого-то огорчила? Так на это есть Закон о печати. Обращайтесь в суд. Никто не давал вам права! То, что я согласилась сюда прийти, считайте моей личной любезностью и не делайте выводов!
      - Простите милосердно, - перебил Алину полковник бархатным баритоном, приложив руку к ослепительному кителю где-то в районе души. - Не умеешь, как говорится, делать дамам комплименты - не берись.
      - Вот и прекрасно! - отрезала Алина непонятно по какому поводу и решительно села к полковничьему столу. - Прежде чем вы изложите причину вашего приглашения, я хотела бы принести жалобу.
      Полковник балдел!
      - Кто же вас так обидел?! Если, не дай Бог, кто из наших!.. Дружба с прессой - краеугольный, так сказать, камень!
      - Официальную жалобу, - перебила Алина жестко. - Зарегистрированную. Видала я эти! начальственные нагоняи в присутствии посетителя. - Протянула требовательную руку: - Два листа бумаги, пожалуйста. И копирку. Единственная, знаете, защита от случайно затерявшихся бумаг!
      Аладдин, вызывая своего джинна, тер лампу - полковник, вызывая своего, жал кнопку.
      - Да послала, послала я за пырожными за вашими! - сунула секретарша голову в дверной проем.
      - Принесите! барышне два листа бумаги. И один - копирки.
      - Чего? - сказала секретарша так презрительно, что полковник просто вынужден был прикрикнуть:
      - Того!
      Секретарша пожала плечами.
      - Там Пылыпэнко торчит.
      - Вот пусть Пилипенко бумагу с копиркой и захватит. Только бумаги четыре листа. Третий и четвертый - мне.
      Ждали Пилипенко недолго, но молчали при этом так упорно, что воздух, казалось, начал искрить, потрескивать.
      - Товарышш полковнык! По вашему приказанию! - явился, наконец, белобрысый, никак не умея распределить между двумя руками отдание чести, удержание алининых прав и ключей и бумаги с копиркою.
      - Садись, Пилипенко, садись. Этот?
      Алина опустила глаза не просто утвердительно, а и потому еще, что, непонятно отчего, стало ей чуть неловко.
      - Давайте начнем с его заявления, - предложил белый полковник. - Может, тогда в вашем и надобность отпадет. Сэкономим время. И нервы. Пиши, Пилипенко. Возьми вон ручку! Под копирку пиши. Начальнику Управления Внутренних Дел полковнику! Ну, шапку ты знаешь. Рапорт. Написал? Ввиду полной моей неспособности осознать, что милиция служит гражданам!
      Пилипенко попытался возмущенно-оправдательно приподняться из-за стола, но полковник тоном тут же его и усадил обратно:
      - !милиция служит гражданам, а не граждане предоставлены в распоряжение милиции в целях удовлетворения жажды власти работников последней!
      - Но вы ж сами, товарышш полковнык!.. - привстал-таки белобрысый мент, едва разобрался в смысле того, что ему издевательски надиктовали.
      - Пиши! - прикрикнул хозяин кабинета. - Прошу уволить меня из рядов!
      - Оставьте, оставьте его, полковник! - чувство неловкости все нарастало в Алине и, наконец, дошло до предела. - Пусть вернет права и ключи. И велите там знак повесить! Я понимаю, только нельзя же без знака.
      - Слыхал, Пилипенко? Верни гражданке ключи и документы.
      Пилипенко вернул.
      - И иди. И богу молись. И если там что в машине пропало!
      - Ды товарышш полковнык!..
      - Иди-иди, кому сказано?!
      Пилипенко исчез с пошатнувшейся в душе верою в мировую справедливость.
      - Что ж вы? - не скрывая иронии, поглядел полковник на Алину. - Жалко стало? А я-то думал - вы и вправду женщина твердая и принципиальная.
      - Разве он виноват? - отчего-то покраснела, что с ней случалось совсем не часто, Алина.
      - А кто? Может, я? Или капитан Мазепа? Или Пуго, Борис Карлович? Полковник насладился эффектной паузой и тяжко вздохнул: - То-то и оно! Непростая ситуация! Ох, непростая! Потому я и решился вас пригласить! Смиренно, так сказать, возопить о помощи!
      - Давайте, полковник, договоримся раз-навсегда, - попыталась Алина за жесткостью скрыть смущение. - Каждый занимается исключительно своей работой. От добровольных помощников!
      - Господи! - вздохнул полковник. - Как же вы против нас предубеждены! Всякое мое слово готовы толковать в худшем для меня смысле. Ладно-ладно, не стану пока рассеивать. Давайте повернем вопрос так: вы окончили три курса юридического!
      - Когда это было! - отмахнулась Алина.
      - Кокетничаете, да? - с грузинским акцентом процитировал полковник побитый молью анекдот.
      Алина впервые за последние полчаса улыбнулась.
      - Вы известный не только у нас в городе, - продолжил полковник, - но и в стране журналист. Ваша последняя статья в "Огоньке"!
      - Хорошо-хорошо! Вы уже зареклись делать дамам комплименты.
      - Словом, мы хотим дать вам возможность как угодно подробно ознакомиться с нашей работой, допустить вас до самых, так сказать, последних наших секретов!
      - Так уж и до последних? - усомнилась Алина, хоть глаза у нее несколько и разгорелись.
      - Последних, - ответил полковник, честно глядя в разгоревшиеся эти глаза.
      - Бойтесь данайцев, дары приносящих! - продекламировала журналистка.
      - Хи-итрая! - погрозил полковник пальчиком. - Ничего от нее не скроешь. Ну есть, есть у нас в этом свой интерес! Который, впрочем, нимало не ущемит вашу независимость. У нас и впрямь масса бездарностей, непрофессионалов. Мы и впрямь заслужили самые серьезные нарекания. Так вот: единственное условие, которое я хотел бы вам поставить: вы будете писать про работу самого талантливого, самого порядочного нашего сыщика. Это вовсе не показуха! Почему, скажем, литературоведы исследуют творчество Толстого или Блока чаще, чем творчество писателя Пупкина? А вы, журналисты, все норовите наоборот!
      - И кто же у вас этот самый! Толстой?
      - Напрасно иронизируете.
      - Талантливый, но, главное - порядочный!
      - А вы не слыхали? Капитан Богдан Мазепа. Человек потрясающей интуиции! Блистательной памяти! Абсолютного знания криминального Львова, да, пожалуй, и Западной Украины в целом! Тончайшего нравственного слуха!
      - Пиф-паф ой-ой-ой, что ли? - осведомилась Алина, еще усилив иронию. - Тончайшего нравственного слуха? Банальный бабник!
      - Оказывается, вы уже знакомы!
      - Он пытался склеить меня на опознании трупа моего мужа.
      - Да-да-да-да-да! - закивал полковник, то ли вспомнив эту историю, то ли сделав вид, что вспомнил. - Прямо, говорите, на опознании?
      Алина кивнула, но кивнула автоматически, ибо, в сущности, не слышала уже вопроса: вольно - невольно ли, полковник вернул ее в ранневесеннюю ночь три месяца назад, ночь, когда Алина стала, наконец, взрослой.
      2. ДВА ТРУПА В АВТОМОБИЛЕ "МОСКВИЧ"
      Пошли уже четвертые сутки, как муж: молодой блистательный хирург, полутора годами раньше в какую-то неделю очаровавший ее и увезший из Москвы в свой прекрасный, в свой запущенный Львов, - исчез. Пару дней прождав его сравнительно хладнокровно, Алина начала действовать: обзвонила больницы и морги, а назавтра и объездила, подняла на ноги милицию и знакомых и, выкурив две пачки "Мальборо" (хоть зарплата у него была стандартно-мизерная, мужнины доходы непонятным каким-то образом позволяли ей позволять себе такую роскошь), выпив гору таблеток и почти полную бутылку коньяку, едва полузаснула под утро в огромной трехспальной, типа "Ленин с нами", кровати, как заверещал телефон. Тяжелый полусон, впрочем, отлетел не вдруг, все цеплялся и цеплялся за верещание, придавая ему разные, но неизменно противные смыслы, которым и по тембру, и по форме, и по содержанию произнесенного вполне оказался в соответствии голос из трубки.
      - Что? - переспросила Алина голос, обводя отупелым взглядом прокуренную комнату с пеплом на паласе, переполненными пепельницами, липкими немытыми рюмками, станиолевыми обертками от стандартов таблеток. - При чем тут милиция? О, Господи! Нашелся, что ли? Живой? Да вы человеческим языком разговаривать умеете?!
      Голос, судя по тому, что хозяин его на полувозмущении Алины оборвал связь, человеческим языком разговаривать умел не очень. Алинин мозг уже работал, раздраженно и лихорадочно, - тело же все не находило сил сбросить оцепенение и путалось в раскиданных тут и там одеждах. Алина выглянула в окно: впритык к новенькой ее, сверкающей под фонарем "Оке" припарковался, не выключив света, не заглушив вонючего, тарахтящего мотора, желто-синий УАЗик; владелец голоса с сержантскими погонами на плечах брел к нему, покуривая, от телефонной будки.
      Лифт не работал. Алина одолела четырнадцать пролетов гулкой, пустой, грязной ночной лестницы с тусклыми лампочками, горящими через два этажа на третий; даже не кивнув ментам, вставила ключик в дверку "Оки", но не успела усесться, как сержант, отщелкнув окурок в сторону урны, но в нее не попав, подвалил и взял Алину под локоток, чем вызвал у нее летучую брезгливую гримаску.
      - К нам в машину, пожалуйста.
      - Я что, арестована? Вы нашли его или нет?
      - Сами все и увидите! - настойчиво влек Алину сержант.
      Была б ситуация чуть поординарнее, а предчувствия чуть менее скверными, Алина так легко не сломалась, не поддалась бы сержанту!
      УАЗик трясло по ухабистым львовским улицам. Менты гробово молчали. В узком каком-то проулке - Алина, хоть и шоферша, давно потеряла ориентиры - водитель включил дальний, и пятна света запрыгали-заплясали по каким-то подозрительным заборам, будкам, грудам кирпичных обломков.
      Въехали, наконец, в узкую щель между двумя порядками кооперативных гаражей. Возле одного, справа, стоял другой УАЗик, тоже милицейский, уставясь выносным прожектором в двустворчатые гаражные воротца.
      - Прибыли, - сообщил сержант Алине. - Чего сидите?
      Алина с не свойственной ей покорностью выбралась из машины: ясно было, что дело скверно, и скверность эту торопить совсем не хотелось, да и гордость свою испытывать, потому что эти менты в эту ночь совершенно очевидно имели твердую установку Алине хамить.
      - Понятые на месте? - поинтересовался сержант у коллег, и две тени, мужская и женская, зябкие, немолодые, одетые черт-те во что, тут же привыступили из темноты.
      Весенний ночной морозец пощипывал алинины уши, но ей даже не хватало энергии погреть, потеребить мочки пальцами. Лампочка одинокого фонаря раскачивалась, двигая справа налево, слева направо грязные, подтаявшие сугробцы.
      - А Пиф-паф ой-ой-ой? - продолжал сержант утолять любопытство.
      - Сообщили. Едет.
      - Будем дожидать или приступим?
      Тот, кто отвечал сержанту, пожал плечами и пошел к освещенным прожектором воротцам, распахнул картинно, фокусник фокусником, фрака и чалмы только недоставало.
      В гараже стояла машина: "Москвич" последней модели. Внутри, на разложенных сиденьях, застыли в объятиях обнаженные мужчина и женщина. Закоченели!
      - Он? - задал сержант вопрос. - Муж?
      Алина одеревенела, вбирала информацию.
      - Вы меня? А! да-да, конечно.
      - Стало'ть, опознаете?
      - Опознаю-опознаю, - отозвалась Алина откуда-то издалека и почему-то хихикнула: ей забавно показалось, что в один и тот же момент она потеряла мужа сразу в двух смыслах: морально и фактически. Не то что бы она держала его за святого, но ведь они поженились так сравнительно недавно! И потом: одно дело - предполагать, подозревать, другое - увидеть! То есть не труп увидеть - трупы она видела! а измену!
      Еще один мент, испугавшись, услышав смешок, что придется одолевать алинину истерику, сказал робко-нейтрально, словно сумасшедшей:
      - Протокол подписать надо б!
      Алина втиснулась в прожекторный УАЗик на сиденье рядом с водительским и завороженно наблюдала, как в узком свете переноски доцарапывает мент свой протокол.
      - Они замерзли?
      - Что? - оторвался мент от бумаги. - Кто?
      Алина кивнула.
      - Угорели, - отрицательно мотнул мент головою. - CO отравились. Окисью углерода. Обычное дело. Мотор не выключили, чтоб печка грела. Притомились! - хмыкнул скабрезно, - и вот: отдохнули. Преступление, как говорится, и одновременно - наказание.
      - А кто! она?
      - Вам-то уже не все ли равно?
      "Это, - подумала Алина, - он сказал точно", - хотя в глубине души чувствовала, что ей все-таки не вполне все равно; что будь, к примеру, рядом с мужем кто-нибудь из общих их семейных знакомых, то есть особа, которую Алине приходилось принимать дома, разговаривать о женском и об вообще, угощать чаем и ликером - ей стало бы еще больнее. Смешно!
      Мягко покачиваясь на рытвинах, едва не задевая гаражи черными лакированными бортами, вплыла в узкий проезд, огромная легковая машина, американская, шестидесятых годов: "Паккард" не "Паккард", "Шевроле" не "Шевроле". Алина встретила ее взглядом, довела до остановки.
      - Ладно, где подписывать?
      Из "Паккарда" не "Паккарда" вышел красивый, ладный мужик лет тридцати с небольшим.
      - Опознала, товарищ капитан, - лениво подвалил к мужику сержант. Ловко вы ее вычислили.
      Товарищ капитан направился к гаражу - Алина уже выбралась из УАЗика, медленно наблюдала, - и, наставив вроде ствола пистолета указательный палец сперва на одного, потом на другого несчастного любовника, сказал:
      - Пиф-паф ой-ой-ой.
      Продул воображаемый ствол от воображаемых остатков воображаемого дыма.
      - Которые в этом году? - спросил брезгливо-сочувственно.
      - Двенадцатые, - отозвался сержант. - Наверное, уж последние. Весна, как говорится, идет - весне, как говорится, дорогу.
      Капитан прошелся вокруг "Москвича", внимательно вглядываясь то в одну какую-то деталь - открывальную, что ли, кнопочку, - то в другую, и констатировал:
      - Несчастный случай. Экспертизу, конечно, проведите, но чувствую: толку не будет.
      - Чувствует он! - буркнул сержант, с ночного звонка которого началось для Алины это мутное, это омерзительное утро, своему напарнику-водителю. - Как будто без чувств не все ясно.
      Капитан остановился на полпути к лимузину: слух у него оказался отменный.
      - Был бы ты, Гаврилюк, посообразительнее, я б тебе таких историй понарассказывал, в которых тоже все было ясно. А так - смысла нет! - и пошел дальше.
      - Как я поняла, вы тут старший, - заступила Алина дорогу.
      - А вы, как я понял, - вдова, - полуулыбнулся капитан, и Алина решила, что издевки в его интонации больше, чем сострадания.
      - А я - вдова, - подтвердила с вызовом. - Я осозна, что достойна презрения за! за такого мужа. И все же вы мне, может, объясните, почему меня доставили, как преступницу? На каком основании у меня отобрали право приехать на собственном автомобиле?..
      Капитан взял в ладони обе алинины руки и повертел их не то рассматривая, не то ей же самой демонстрируя тоненькие, хрупкие ее запястья, а потом отпустил и достал из кармана пару никелированных самозатягивающихся американских наручников, эффектно позвенел ими.
      - Преступников мы не так доставляем.
      Кивнул на невозможные ухабы:
      - Еще и подвеску побили б: "Ока" - машина нежная.
      - Как много вы обо мне знаете! - сказала Алина. - Ладно. Спасибо за заботу.
      - Ничего, - снова полуулыбнулся капитан.
      - Только вот, если подозрения с меня сняты, как я должна отсюда выбираться?
      - Вообще-то, - вздохнул капитан непередаваемо тяжко, - хлопцы б вас довезли, - и кивнул на УАЗики. - Но больно уж вы! - демонстративно скользнул по алининой фигурке взглядом уверенного в себе бабника. И двинулся приглашающе к пассажирской дверце своего "Кадиллака" не "Кадиллака".
      - Хам, - сухо и коротко хлестнула Алина капитана по щеке, не столько живому импульсу подчинясь, сколько чувствуя себя просто обязанной так сделать, и быстренько застучала каблучками к выходу по межгаражному коридору.
      Судорога удовлетворенного чувства справедливости сотрясла Гаврилюка.
      Капитан прыгнул в черный дредноут и ловко пустил его задним ходом между плотно обступающими гаражами. Особенно эффектно проходил он повороты, где, казалось, и мотоциклу-то одиночке не пробраться без ущерба.
      Алина все поцокивала каблучками в лунной раннемартовской ночи, дредноут полз сзади бесшумной тенью. Алина обернулась раз, другой и вдруг взглянула на себя со стороны, глазом, скажем, наглеца-капитана: деланно скорбную (муж как-то в мгновенье, на пятой секунде после циркового открытия гаражной двери, стал посторонним; более того: тревога этих дней и ночей, изматывающий труд ожидания лопнули подобно нарыву, а звенящий морозец даже разогнал тошноту от созерцания излившегося кровавого гноя), неприступную и! улыбнулась.
      Шестым что ли чувством уловил наглец эту улыбку? - однако дредноут тут же подплыл, остановился, распахнул дверцу. Алина скрылась внутри. С неожиданной прытью "Кадиллак" не "Кадиллак" развернулся и весело газанул вдаль!
      3. ГДЕ БЫ ВСТРЕТИТЬСЯ НЕНАРОКОМ?
      - Что ж! - резюмировал блистательный полковник. - Тем лучше, если знакомы.
      - Мне показалось, - вернулась Алина из странного, амбивалентного своего воспоминания в кабинет, - что он не любит, когда висят у него на хвосте. Одинокий волк.
      - Кто ж любит?! - риторически вопросил полковник. - А вы что, уже пробовали?
      - Так! - сделала Алина неопределенный жест.
      - Ну, эта беда - не беда. Поможем. Вызовем. Поговорим. Прикажем. Дадим официальное предписание.
      - Не пойдет, - отозвалась повеселевшая Алина.
      - Не пойдет?!
      - Если уж ваш Пиф-паф ой-ой-ой и впрямь независимый и талантливый! Да вдобавок еще и! порядочный - предписание от начальства в смысле доверия будет мне худшей рекомендацией.
      - Ну, знаете!.. - попробовал было возмутиться полковник, но Алина перебила:
      - Подскажите лучше, где б я могла его встретить случайно. А вот если мне впоследствии понадобится ваша помощь!
      - Где встретить? - задумался полковник (идея Алины ему понравилась). - Да где угодно! Знаете, например, "Трембиту"? Кооперативный ресторанчик.
      - Еще б не знать, - кривовато усмехнулась журналистка. - Свадьбу справляла.
      - Тем более. Мазепа редкий вечер его не инспектирует. Там в прошлом году случилось убийство. Единственное нераскрытое преступление на территории капитана. Автоматы, браунинг редчайшей марки "зауэр", пальба! С тех пор он оттуда и не вылазит. Заело, наверное.
      - Только имейте в виду, - поднялась Алина из-за стола. - Я вам ничего не обещала.
      - Какие могут быть обещания между свободными людьми?! - поднялся из-за стола и полковник. - Просто мы пытаемся повернуть взор прессы на наиболее ярких наших работников. Вот и весь наш интерес. Да и сами посудите: человек, не имеющий за одиннадцать лет работы ни одного нераскрытого преступления!.. Ну вот, кроме этой "Трембиты".
      - Да двух покушений на него самого, - донеслось из дальнего угла.
      - Ох, простите, - сделал вид полковник, что опомнился. - Не познакомил. Шухрат Ибрагимович, ваш коллега и земляк. Из Москвы. Представитель пресс-центра МВД СССР.
      Шухрат Ибрагимович вышел на ковер, изящно склонясь, поцеловал алинину ручку.
      - Петро Никифорович насчет коллеги, конечно, польстил. Журналистика дар! - повертел Шухрат Ибрагимович рукою в направлении эмпиреев. - Так, сотрудничал кое с кем. Был, можно выразиться, соавтором. А перо - тяжелое. Сам и страницы удобочитаемой написать не способен. И тем не менее, Алина Евгеньевна, позвольте совет полупрофессионала?
      - Вообще-то, - отозвалась Алина, - к бесплатным советам доверия у меня!
      - Понимаю, - согласился Шухрат Ибрагимович. - Сам таков. Но я с вас, если настаиваете, и пару рубликов могу взять.
      - С гонорара, договорились?
      - Э, нет! С гонорара - коктейль! В "Трембите"! И четыре пирожных.
      - Шухрат Ибрагимович у нас - редкий сластена! - отрекомендовал полковник.
      - Ну, советуйте, советуйте! - нетерпеливо подогнала Алина.
      - Хотел предложить вам такой вот парадоксальный взгляд! парадоксальный поворот. Сам бы воспользовался, да талантом Бог обделил. У Богдана Ивановича за одиннадцать лет, как верно заметил Петро Никифорович почти стопроцентная раскрываемость. Но - почти! Анализ неудачи гения! Я имею в виду как раз "Трембиту". Каково, а?.. Пару рубликов заработал?
      - Посмотрим, - сказала Алина, которой почему-то плохо шутилось с Шухратом Ибрагимовичем, и, кивнув, пошла к дверям, где и столкнулась с секретаршею, едва не выбив из ее рук поднос, нагруженный всякой всячиной, пирожных среди которой, правда, не было.
      - За смертью тебя посылать! - прокомментировал полковник.
      4. ПИФ-ПАФ, ОЙ-ОЙ-ОЙ!
      Странное дело: почти два года жизни, а после смерти мужа Алину со Львовом не связывало почти ничего: несколько десятков приятных воспоминаний, которые, в сущности, полностью нейтрализовались впечатлениями той мартовской ночи меж гаражей, да двухкомнатная квартира в хорошем районе, наследницею которой Алина автоматически оказалась, то есть давно пора было возвращаться в Москву, к родителям, а Алина все медлила, медлила! Конечно, не очень-то хотелось снова оказываться в зависимом положении родительской жилички, но врастать и во львовскую жизнь, устраиваться куда-то на службу (деньги с книжки потихоньку проедались, сходили на нет) не прельщало тоже: одно дело - писать для удовольствия статью-другую-третью в год, иное - тянуть лямку. Во время беседы с не очень понравившимся ей полковником Алина совсем уж решила отказаться ото всякого с ним сотрудничества, замотивировав отказ именно возвращением домой, а уж замотивировав, как бы и взяла б на себя это обязательство, но, едва всплыл в разговоре капитан Мазепа, как, сама не дав себе отчета, от решения своего отказалась. И теперь вот третий уже вечер бессмысленно (капитан не являлся) торчала в "Трембите", с кооператорской широтою души и безвкусицей переделанной в ресторанчик из общепитовской пельменной.
      Кавказской наружности немолодой юноша подсел к Алине за столик, достал из кожаных доспехов бутылку молдавского коньяку.
      - Саставьишь компанию, а? А то и вчера сидела адна, и пазавчера! Вроде и не страшненькая!
      Алина смерила юношу взглядом, достала из лаковой коробочки дорогую сигарету (кавказец тут же подал огня).
      - Составлю, - ответила, выпустив дым. - Только не приставай, ладно?
      - Что, неприятности?
      - Ага, - кивнула Алина с повышенной серьезностью, выдающей издевку. Переживаю.
      - Я вот тоже пережьиваю, - кивнул немолодой юноша и разлил коньяк по рюмкам. - Будем здоровеньки. Или как там у вас говорится: здаравеньки булы?
      Алина выпила, пристально-невидяще посмотрела на кавказца, который меж тем продолжал о чем-то болтать, и подумала:
      "А что? взять и позвать! И - здаравеньки булы! Сколько можно спать в одиночку в холодной, широченной, где что вдоль, что поперек, кровати?! Он, в конце концов, сам виноват!" и тут же, до этого "сам виноват" додумав, расхохоталась вслух, ибо сам, как ни крути, означало Мазепу.
      - Ти чего? - приобиделся немолодой юноша. - Я тыбе серьезные вещи рассказываю, а ти!
      Хлопнула дверь, и Алина снова поймала себя на том, что обернулась, словно пятиклассница на первом свидании, но и это был не капитан: странного вида пожилой человек вошел в ресторан словно из американского боевика про сороковые годы: в длинном свободном светло-сером макинтоше, в серой же широкополой шляпе, надвинутой на глаза. Пожилой и по походке, и потому что за приподнятым воротником угадывалась седая бородка клинышком.
      - Хиппует, - прокомментировал кавказец, отследив Алинин взгляд.
      Странный человек пересек зал и скрылся за дверью служебного входа.
      - Так явится, в конце концов, Мазепа или не явится никогда?! - взбешенно сказала Алина вслух.
      - Какой Мазепа? - изумился кавказец. - Гетман, что ли?
      - Гетман-гетман, - согласилась Алина.
      - Вот ти гаваришь: не приставай, - продолжил кавказец после довольно значительной паузы, во время которой безуспешно пытался осмыслить алинино восклицание по поводу легендарного гетмана, да так и бросил это занятие. - А каково адинокому чилавеку в чужом городе. Ти падумала, а?
      - Ты бы знал, каково адинокому человеку в своем городе! - протянула-передразнила Алина.
      - Понял, - сказал кавказец. - С полнамека. Сплетен баишься. А ми как в детективе устроим! Штирлица видела? Вот, например, я сейчас за тибя расплачиваюсь и ухажу, а ти!
      Дикий женский визг понесся откуда-то из служебных недр ресторанчика. На пороге внутренней двери появилась девица, одетая гуцулкою (ресторанная униформа), хватанула ртом воздуха и издала еще один визг.
      - Там! - показала, прокричавшись, куда-то за спину. - Там!..
      Алина вскочила первая, рванулась в подсобку, кавказец вслед. Вслед кавказцу - еще кто-то и еще!
      В небольшом кабинете сидел за столом упакованный мужик с упавшей на грудь головою - вроде как спал. Только свежепобеленная стена за его спиною была в красных брызгах крови и желтых, жирных пятнышках мозга, разбросанных вокруг черной пулевой отметины. Алина присела на корточки, заглянула упакованному в лицо: посреди лба расположилась маленькая такая, изящная дырочка.
      - Спокойно! - нервно закричала Алина. - Спокойно! - и, заметив в толпе любопытных здоровенного местного бармена, приказала: - Быстро на вход! Никого не выпускать!
      Бармен зачем-то послушался.
      Алина же, миновав подсобку, бросилась к черному ходу.
      Дверной проем зиял пустотою. Старинный проходной двор - несколькими арками.
      - Ищи ветра в поле, - могла бы сказать Алина, если было б кому.
      Она достала платочек, аккуратненько, чтоб не повредить возможные отпечатки, прикрыла дверь, сквозь платочек же задвинула и щеколду. Ясно было, что стрелял пожилой ковбой из вестерна, выстрелил и давным-давно, пока Алина разглядывала покойника, исчез, так что перекрывать выход нужды не было. Мегрэ бы во всяком случае не перекрыл.
      В дверях кабинета все еще толпились.
      - Трупов не видели? И не стыдно? - укорила Алина и снова вспомнила капитана Мазепу: всего однажды наблюдала она его за работой, но подсознательно копировала (пародировала?), безусловно, именно его стиль. "Пиф-паф ой-ой-ой" оставалось только добавить.
      Люди как-то неволею дали Алине дорогу, а на вопрос "милицию вызвали?" - дружно смолчали. И тут старалась не повредить пальчиков, Алина медленно, методично извлекла телефон из-под самого буквально трупа, набрала ноль-два.
      - Дежурный? - спросила. - В "Трембите" убийство.
      На том конце провода поинтересовались, кто говорит.
      "А действительно, - подумала Алина, - кто она такая, чтобы чуть ли не расследование проводить? Беседа с полковником придала ей, что ли, значимости в собственных глазах? Юридическое студенчество? Ожидание капитана Мазепы?"
      - Кто-кто! - ответила раздраженно. - Дед Пихто! Посетительница! - и бросила трубку, вернулась в зал.
      А там, на пороге, бармен уже отчитывался капитану Мазепе; черный лимузин поблескивал под фонарем за стеклянными дверными вставками.
      - Здравствуйте, капитан, - подошла Алина (секунду назад принятое решение: доесть и домой, - как ветром сдуло). - Узнаете?
      - Узнаю, - ответил капитан и добавил не без злобы (обиды, быть может)? - Горе перемогаете?
      Алина вспыхнула, хотела было повернуться, уйти, забыть об этом самовлюбленном хаме, но самовлюбленный хам отнесся к ней вдруг с такой товарищеской простотою, что от алининой обиды как-то вдруг не осталось и следа:
      - Пиф-паф ой-ой-ой, выходит?
      - У-гу, - кивнула Алина и показала на подсобную дверку.
      - Три дня не заглянешь - черт-те что начинается! - покачал капитан головою и пошел через зал, Алина - за ним.
      Пока капитан осматривал место происшествия - а делал он это недолго Алина из-за спины все тараторила про плащ, про бородку, про черный ход, про сохраненные ею отпечатки.
      Взвыв сиреною, затормозила у ресторанчика оперативная "Волга", вошли хлопцы в штатском. Капитан кивнул на труп, снова сказал:
      - Пиф-паф ой-ой-ой, - и пошел из кафе.
      Алина, провожаемая тоскливым взглядом немолодого кожаного мальчика, пошла за Мазепою.
      - Прокатиться хотите?
      Алина кивнула.
      Капитан распахнул дверцу "Шевроле не Шевроле", впустил Алину, уселся сам, завел мощный неслышный двигатель, тронул с места вроде незаметно, но Алину прижало к спинке.
      - Вижу, - сказал Мазепа. - Вижу в глазах осуждение: не опросил свидетелей, не поискал пулю. Так вот: пулю найдут хлопцы, и окажется, что она выпущена!
      - Из "зауэра", - продолжила, воспользовавшись микропаузою, Алина. Да вдобавок из того самого, из которого убили бармена в прошлом году. "Зауэр" - редкое оружие.
      - О-го! - повернул капитан голову. - Вот это информированность!
      - Профессия обязывает.
      - Не люблю журналистов.
      - Журналисток тоже?
      - Журналисток? Кюшать люблю, а так - нэт, - процитировал с кавказским акцентом анекдот позапрошлого сезона. - А свидетелей опрашивать - дохлый номер. Не такой же он кретин, чтобы еще раз воспользоваться этим костюмом.
      Дальше ехали молча: только тресканье-бульканье служебных переговоров по рации, в которые капитан, впрочем, не вступал, нарушало тишину.
      Наконец, "Шевроле не Шевроле" стал прямо перед подъездом.
      - Запомнили! - иронически восхитилась Алина.
      - Профессия обязывает, - отпарировал капитан и, некоторое время выждав, добавил. - Ну?
      - Что - ну? - не двигаясь с места, со всею наивностью, на какую была способна, поинтересовалась Алина.
      - У вас ко мне еще какие-нибудь вопросы? Или! советы?
      - Просто жду, когда снова на ночной кофе начнете напрашиваться. Сами сказали: кюшать люблю.
      - Во-первых, тогда уже было утро. Во-вторых, я - потомок шляхтичей, отозвался капитан. - И потому до неприличия горд: навязываю свое общество не более одного раза.
      - А вы рискните - в порядке исключения - на вторую попытку!
      Капитан пристально поглядел Алине в глаза, потом склонился под приборную доску, стал чего-то там откручивать.
      Рука об руку со своею женской гордостью Алина наблюдала. Ей даже интересно стало, что она почувствует, если капитан проигнорирует и так слишком уж откровенное приглашение.
      Тот, наконец, извлек из гнезда громоздкую служебную рацию.
      - Я на работе, - пояснил. - Пошли, что ли?
      Алина улыбнулась.
      5. АНАЛИЗ НЕУДАЧИ ГЕНИЯ
      Она ничего не сказала Мазепе ни про полковника, ни про три дня ожидания в "Трембите" - утром, когда завтракали, попросилась недельку-другую понаблюдать за его работой. Наверное, в любой другой ситуации капитан отказал бы, а тут ограничился ворчанием, что начальство все равно не разрешит.
      В Управление они ехали каждый в своем авто, где позволяла ширина дороги - рядышком, и выглядело это, учитывая соотношение размеров, забавно.
      Никакого знака на площадке у входа так и не появилось, правда Пилипенко, снова оказавшийся на том же посту, предпочел не заметить ни "Оку", ни ее хозяйку, только капитану козырнул, но этого капитан не заметил, а не стесняясь ни Пилипенко, ни сослуживцев, косяком валящих к дверям, ни прохожих, нежно и крепко поцеловал ее в губы..
      - Ну ты, мать, сильна! Никогда так не попадал! Со мной, - кивнул на Алину часовому, миновав сени. - Только имей в виду: я палец о палец не ударю. Уболтаешь полковника - твое счастье, а не уболтаешь! - и развел руками.
      - Уболтаю, - сказала Алина и совсем было не пошла к полковничьему кабинету, как решила, что лучше бы капитану не знать, что она знает, где этот кабинет расположен. - Мне куда?
      - Налево, - кивнул Мазепа. - Там лифты. На четвертый этаж.
      "Не так-то уж вы, капитан, и проницательны", - подумала, нажимая лифтовую кнопочку, и, кажется, именно в этот момент у Алины и возникла безумная честолюбивая мысль самостоятельно раскрыть то, давнее, прошлогоднее убийство в "Трембите".
      Когда Алина вернулась от полковника, разговаривать с нею по поводу происшествий в "Трембите" - и давешнего, и прошлогоднего, Мазепа отказался категорически.
      "Ну ничего, - бодро решила Алина, - перебьюсь", - и, едва капитан, оставив ее за своим столом, а ключ от сейфа - в дверце, исчез из кабинета, сбегала в архив за прошлогодними материалами по "Трембите".
      Перевернув очередную страницу "дела", уперлась взглядом во вклеенный черно-белый снимок: осыпавшееся стекло витрин, осколки посуды; бледный человек у стойки; мертвое тело на полу!
      Алина извлекает из мазепиного стола лупу, вглядывается в лицо бледного человека. Подходит к несгораемому шкафику, достает папку свежих фотографий давешнего трупа. Выбирает одну, кладет рядышком со вклеенной. Нечего и сомневаться: трупом давеча стал именно тот бледный человек. А может, и не бледный вовсе? Может, просто такое освещение было, когда фотографировали? Вспышка? Почуяв след, Алина лихорадочно переворачивает несколько страниц и, наконец, находит изображение того, прошлогоднего, трупа. Лица трупов, естественно, разные, иначе и быть не может - зато одинаковыми: и по размеру, и по расположению, - оказываются дырочки во лбах. Совпадение? Но в совпадения Алина верит плохо. Она отлистывает "дело" назад, возвращается к прошлогоднему снимку, к общему плану разгромленного ресторана. На соседней по развороту странице, под типографским грифом "Объяснение", от руки написан текст, который Алина, продираясь сквозь корявый почерк, принимается читать полувслух:
      - Последний посетитель ушел около одиннадцати. Я повесил табличку, но дверь почему-то не запер!
      "Почему-то! Странное словцо, а особенно здесь, в столь серьезном контексте. Не бывает почему-то, не бывает! - злится Алина. - На каждое почему всегда существует и потому!" - и пытается перенестись туда, в прошлый год, в "Трембиту", ставит себя на место Мазепы, слушающего среди осколков медленные, словно выдавливаемые между губ, показания человека, чьих показаний никто уже никогда больше не услышит!
      - !Ага, почему-то не запер. Володя, - кивает ресторанный хозяин вниз, на труп, - занимается своими бутылками, стаканы протирает, что ли. Я подбиваю бумаги, считаю бабки. Девочек мы отпустили раньше!
      "Почему отпустили раньше?" - забрасывает Алина в память, стараясь не прерывать воображаемой сцены.
      - !И тут - дикий визг тормозов. Ну точно, как в кино! в американском!
      За последние два года Алина много пересмотрела американского кино по мужнину видику, и ей не представляет труда перенестись воображением еще на полчаса назад: машина без номеров, взвизгнув тормозами, замирает, как вкопанная, возле входа в "Трембиту". Один остается за рулем, двое в джинсовых кепках (Алина видела эту парочку позавчера на рынке - ее и подставила на место убийц), в носовых платках, оставляющих на лицах открытыми только глаза, врываются в помещение, вскидывают: один - "калашникова", другой - "зауэр" - и тут же открывают огонь. Директор, белый от страха, падает за стойку. Бармен, получив в лоб шальную пулю, медленно оползает на пол. Джинсовые кепки стреляют еще с полминуты, выходят вон, хлопают дверцами машины, и та, взвыв мотором, взвизгнув задними колесами, срывается с места, скрывается за углом!
      "Рэкет? - задает Алина сама себе вопрос. - Кто-то кому-то отказался платить?" - и слышит прошлогодний голос Мазепы.
      - Словом: пиф-паф ой-ой-ой? И вы даже не догадываетесь, кто бы это мог быть? - не столько спрашивает, сколько в ироничной своей манере утверждает капитан.
      - Рэкетиры, наверное, - отвечает директор, и Алине не нравится, что их версии совпадают!
      - Алиночка-Алина, на Ленина - малина! - голос Мазепы уже не воображенный - натуральный - вырывает ее из ресторанчика. - Интер-ресное ограбление. Пиф-паф ой-ой-ой!
      Алина поднимает голову от "дела", оборачивается на двери, в которых на полноге стоит капитан.
      - Я лучше почитаю, а, Богдан?
      - Да ты не бойся! насчет малины - пошутил: для рифмы понадобилась. Помнишь, как Незнайка стихи сочинял? На настоящую малину я б тебя и не взял! Ну-ка ну-ка! - вдруг осекает треп, заинтересовывается капитан, подходит к Алине. - Получила разрешение залезть в архив! Впрочем, да! Забыл! У тебя ж безотказное средство, - тон Мазепы вдруг меняется, становится холодным, желчно-презрительным, взгляд нарочито подробно скользит по Алине сверху донизу, словно по выставившей себя на продажу проститутке.
      Алина оценивает и интонацию, и взгляд, встает, лепит капитану пощечину.
      - Два-ноль, - констатирует он. - Это ты хочешь, значит, сказать, что спишь со мною исключительно из чувства любви? Интересное признание. Знаешь, ради него я готов получать по морде хоть трижды на дню, - и обнимает Алину, кружит ее по кабинету.
      Алина отбивается, но недолго.
      С большой неохотою оторвавшись от алининых губ, капитан произносит:
      - А на дело ты со мной все-таки поедешь. Бумаги не убегут. А уж если взялась изучать положительного героя да описывать!
      - Эгоист ты, а не положительный герой, - вздыхает Алина, запирает, наученная горьким уроком Жеглова Шарапову, документы в сейф и идет вслед за любовником.
      6. РАЗГОВОР ПОД РЕВ СИРЕНЫ
      Пижон-Мазепа выставил на крышу "Шевроле не Шевроле" синюю мигалку, врубил сирену, спрятанную за никелированной решеткою радиатора, и выехал на осевую.
      - Что новенького? - спросила Алина.
      - Я тебя люблю, - ответил Мазепа.
      - Этой новости, - заметила Алина, взглянув на запястье, - уже тридцать девять часов. Несвежая новость. И не вполне достоверная. Я про убийство.
      - Как так - не вполне достоверная?! - возмутился капитан.
      - Ну, Богдан! - сморщила Алина носик. - Я, между прочим, серьезно.
      - А я, что ли, шучу?
      Алина надулась.
      Минуты через три капитан не выдержал принципиапьного молчания.
      - А что там может быть новенького? Видели убийцу практически все, даже ты. А какой толк? Это, знаешь, не приметы! Единственный ход - покопать, cui bono, - (кому выгодно, - перевел)!
      - Знаю, - отозвалась Алина. - Училась.
      - !что, если не в деталях, понятно и так, а в деталях - все равно не докопаешься. Да и не важно, не интересно: свои. Вот сами пусть и разбираются, грызут глотки друг другу.
      - Рэкет?
      - Может, и рэкет.
      Алине не понравилось, что капитан соглашается с версией рэкета.
      - Чего смотришь? - заметил Мазепа алинино недовольство. - Нарушается принцип неизбежности возмездия? А и хрен с ним, с принципом! Так у себя в блокнотике и запиши: капитан Мазепа считает, что и хрен с ним, с принципом!
      - А пуля?
      - Что - пуля?
      - Ну! угадала? Тот же браунинг? "Зауэр"?
      - Тот же, тот же! - отболтнулся капитан.
      - Значит, шансов, по-твоему, никаких?
      - Разве что с такою помощницею.
      - Расскажи, - все пыталась Алина сбить капитана с несерьезного тона, - расскажи, ради Бога: почему прошлогоднее убийство зашло в тупик? Тоже потому что хрен с ним с принципом?
      - Убийство-то как раз удалось. Вот расследование!
      - Шляхетский юмор? - раздражилась Алина.
      Капитан заметил раздражение.
      - Можно было, конечно, покопать! Но правда ведь: не интересно!
      - То есть пускай убивают друг друга?! - возмутилась журналистка.
      - Ага, - отозвался капитан и заложил крутой вираж во двор. - Слава Богу, приехали.
      7. ИНТЕР-РЕСНОЕ ОГРАБЛЕНИЕ
      Таинственные грабители разорили очевидно богатую квартиру весьма интеллигентно: аккуратно выпилили замок, ценные вещи упаковали и вынесли не торопясь: все, что осталось, не было ни сдвинуто, ни взломано, ни поцарапано. Молодая женщина с туповато-упрямым, зареванным лицом горевала на диване; суетились менты; хозяин, мужичок лет под пятьдесят, маленький, лысенький, деловито проверял опись украденного. Капитан склонился над его плечом.
      - Та-ак! Телевизоров - два. Видеомагнитофонов - три. А видеомагнитофонов зачем - три?
      - Один цифровой, - сквозь слезы пояснила женщина с дивана. - Дигиталь. А те два - чтоб фильмы переписывать. Не таскаться ж!
      У капитана видеомагнитофона не было ни одного - с тем более серьезным сочувствием кивнул он головою:
      - А-а! - и продолжил чтение списка. - Видеокамера эм-восемь! Компьютер персональный ай би эм 386 дэ икс, в комплекте! компьютер персональный "Макинтош"! принтер лазерный! принтер струйный! принтер матричный! ксерокс! факс! радиотелефона - три! картины! антиквариат! В общем, тысяч так! на пятьсот? - спросил-подытожил.
      - Как считать, - ответил хозяин. - Цены плавают. И потом: одно дело купить, другое - продать.
      - Как считать! - злобно передразнила женщина.
      - Отпечатки, пиф-паф ой-ой-ой! снимали? - поинтересовался капитан у коллег.
      - Нет отпечатков, - буркнул огненно-рыжий мент-эксперт, у которого всякий раз, когда не было отпечатков, сильно портилось настроение.
      - Естественно, - отозвался капитан и пошел по квартире, заглядывая в шкафы. - Норка? О! еще! А зачем столько шуб? Тоже одна - цифровая, а две - переписывать.
      - Чо ж я, каждый день в одной ходить буду?
      - Каждый день - конечно, - снова сочувственно согласился капитан. - И ни одну не тронули? Как-кие благородные воры! По-рыцарски относятся к дамам! Дубровские прямо!
      Хозяйка вдруг встревожилась, встрепенулась, подскочила к шкафу, пересчитала богатство:
      - Аж напугали!..
      - Откуда, - отнесся Мазепа к хозяину, - не спрашиваю. Все, надо думать, нажито законно. Иначе б не обратились. Верно говорю?
      - Верно, - отозвался хозяин. - "Икар". Внедренческий кооператив.
      - Неплохие заработки, - прокомментировал капитан. - И что к солнцу подлетать слишком близко опасно - знаете, - и вернулся в прихожую, осмотрел входную дверь: быстро, но цепко. - Недавно поменяли? Неужто еще худшая была?
      - Лучшая была, лучшая! Бронированная! - подскочила зареванная хозяйка. - Замок ему, видите ли, из Парижа привезли. Электронный. Поставить приспичило! Будто на месте поставить было нельзя!
      - Галя! - поморщился хозяин.
      - А ты на меня не хавкай! Я на тебя сейчас так хавкну!
      - Давно женаты? - осведомился капитан.
      - А какое это, интересно, играет значение? - непонятно на что обидевшись, взвилась Галя.
      - Третий год, - буркнул хозяин, и стало окончательно ясно, что каждый из двадцати четырех с чем-то там этих месяцев обошелся ему недешево.
      - Вдовец?
      - Развелся.
      - А родом-то вы откуда? - поинтересовался вдруг капитан, оборотясь к хозяйке.
      - С Винницы, - опешила та. - А шо, нэможно?
      - Можно, можно, - успокоил Мазепа и обратился к ментам. - Ладно, хлопцы, пиф-паф ой-ой-ой, - продул воображаемый ствол от воображаемого порохового дыма. - Вы тут занимайтесь. А мы с Алиной Евгеньевной пойдем. Вечером дома будете? Я загляну, o'key?
      Хозяин кивнул.
      - Пошли? - и, взяв Алину под руку, капитан направился к лестнице.
      - У тебя что, дела?
      - Неотложные, - согласился он. - Еду обедать с любимой женщиной капитана Мазепы.
      - Обедать? - удивилась Алина. - Тебе что, не интересно? Или снова свои?
      - На сей раз мне не интересно, - сказал капитан, - потому что все ясно.
      - Поражаешь?
      - Отнюдь, - сделал Богдан лягушачьи губы. - Стиль работы.
      - Ну, и что тебе ясно?
      - Маленький секрет. Конан-Дойля читала? Надо тянуть интригу. Ты помнишь, чтобы Холмс хоть раз раскрыл свои секреты Ватсону прежде, чем довел дело до конца?
      - А я у тебя, выходит, за Ватсона?
      - За Конан-Дойля. Ну, расскажу я тебе - и читатели твои на двенадцатой странице помрут со скуки. Станешь преднамеренной убийцею с отягчающими обстоятельствами. Статья сто вторая, пункт "е". Ты этого хочешь?
      - Положим, - согласилась Алина.
      - Жесто-окая! А я отказываюсь быть в этом массовом убийстве соучастником! - припечатал Мазепа страстно.
      Алина пожала плечиками.
      - А куда едем обедать? Тоже секрет?
      - Отнюдь, - возразил капитан. - В "Трембиту".
      - В "Тремби-и-ту"?!
      - А что? Кормят там вкусно. От потери, думаю, уже оклемались - не государственное же заведение: бабки надо строгать!
      - Ненавижу, - выплеснула Алина скопившееся раздражение, - когда менты употребляют жаргон!
      - А мне, - отпарировал Мазепа, - наоборот, дико нравится, когда журналистки употребляют слово "менты".
      Кормили в "Трембите" точно: вкусно. После горячего, в ожидании десерта, Алина решила подкрасить губы. В зеркальце отразилось, что портьера, скрывающая служебный ход, дрогнула.
      - Наблюдают, - шепнула Алина Богдану.
      - Нехай, - ответил тот.
      - А вдруг выстрелят?
      - У меня хорошая реакция.
      - А если - в меня?
      - На фиг ты им нужна?!.
      - А если?
      - Заслоню своим телом, - произнес капитан торжественно. - Как Александр Матросов - Родину. Как Набоков - Милюкова!
      8. НАЗАД - НА МЕСТО ПРЕСТУПЛЕНИЯ
      - Нашли? - с агрессивной надеждою встретила капитана с Алиною давешняя потерпевшая.
      - Какая вы, Галя, скорая! - изумился капитан. - У вас в Виннице все такие? Пиф-паф ой-ой-ой - и все, по-вашему? Так, Галя, только в кино бывает. Вы, кажется, забыли, в каком государстве живете.
      - Хоть надежда-то есть? - помрачнела хозяйка.
      - Надежда, очаровательная Галочка! Ничего, что я вас так? Надежда всегда должна умирать последней. Супруг дома?
      - Да вы заходьте!
      - Летом, летом, - отмахнулся капитан.
      - Так и так же ж лето ж! - изумилась Галочка, но капитан уже кивал: выйдем, мол, - появившемуся в прихожей хозяину.
      Тот кивнул в свою очередь - понимающе-согласительно - и принялся надевать башмаки.
      - Куда это вы? - встревожилась вдруг хозяйка.
      - Подышать свежим воздухом, - ответил супруг с плохо скрытою ненавистью.
      - Я с вами! - Галочка решительно не собиралась спускать с мужа глаз.
      - Обчистят, - сказал капитан очень серьезно. - Шубы-то остались. Надо сторожить.
      - Верно, - согласилась хозяйка, на мгновенье задумавшись. - Верно. Сторожить - надо. Спасибо вам, - и временная дверь закрылась за нею.
      - Детей нету? - спросил капитан у хозяина, когда они втроем спускались по лестнице.
      - Да если б дети! - вздохнул тот.
      - На развод уже подали?
      - Нет, - ответил хозяин по инерции. - Я ей еще и не говорил! А откуда в знаете?! - встрепенулся вдруг весь. - Я никому не говорил!
      Они вышли на улицу, в сиреневых тонов вечер. Две дамы гуляли вдалеке со внушительными собачками - больше рядом не было никого.
      - Я много чего знаю, - отозвался капитан и обнял Алину за плечи. - Не первый год, слава Богу, на земле живу. В общем, так. Вора я, как вы понимаете, могу найти мгновенно. За руку, так сказать, схватить. И - все украденное. А могу, конечно, и не найти. Вы следите, следите за моей мыслью! Или найти, но не все. Часть. Наименее ценное. Где-нибудь, скажем! на вокзале! в камере хранения! автоматической! В ячейке, предположим, номер двести восемьдесят три. Она в закутке, практически всегда бывает свободна. А остальное! остальное спишем на первый же труп. Вот так. Пиф-паф ой-ой-ой!
      - Да вы в своем уме?! За кого вы меня принимаете?! - не вполне естественно возмутился несколько помертвевший хозяин.
      - Ах, вы про Алину?! - сказал капитан. - Алину вы не бойтесь: я ее люблю. Новость несвежая, но вполне достоверная.
      Хозяин помолчал. Собачки тявкнули друг на друга и принялись носиться по газону.
      - Ну, и сколько я вам за это буду! должен? - робко спросил хозяин.
      - Даром, - ответил капитан. - Это будет мой первый свадебный подарок невесте. Пойдешь за меня, Алина? А?
      Та не то не понимала ничего, не то как-то не решалась понимать.
      - Но ведь вы знаете! у меня! - хозяин все косился опасливо на журналистку. - Я ведь пятьдесят тысяч потеряю - не замечу!
      - Знаю-знаю, - отозвался капитан. - Догадываюсь. Только не надо. Запомнили? Двести восемьдесят три. Привет, - и, взяв Алину под руку, резко пошел к "Шевроле не Шевроле".
      - Инсценировка, да? - спросила Алина. - Сам у себя украл?
      - Видишь: и объяснять не пришлось, - развел рукам Мазепа. - Взяла и догадалась. Умненькая потому что.
      Капитан запустил двигатель, откинулся на сиденьи, сказал с какою-то вдруг тоской в голосе.
      - Женился черт знает на ком! Она ведь все на раздел потребует. Глазенки-то видела как горят? Я тоже, знаешь, однажды! сдуру! на такой же! свиннице!
      Ревность, что ли, в Алине взыграла:
      - А меня зачем потащил? Поразить широтою души? Ну как стукну?
      Капитан несколько мигов провел в мерзлой неподвижности, потом резко та даже отшатнулась - взял в ладони алинино лицо, заглянул в глаза в свете неблизкого фонаря.
      - Знаешь, милая, - сказал. - Если я снова ошибся - я просто пущу себе пулю в лоб. Если я снова ошибся - значит я ошибся вообще! Понимаешь? В представлении об этом мире. Онтологически. А тогда - фиг ли он мне нужен?!
      И Алину поцеловал.
      9. ПОЧЕМУ НЕ ПОШЛА КРОВЬ?!
      Засыпая, Алина все думала о прошлогоднем убийстве в кооперативном ресторанчике - сегодняшний обед освежил впечатления о месте действия, неудивительно потому, что ей отчетливо, как наяву, приснилось нападение: снова подкатила с визгом машина, снова двое в платках и джинсовых кепках ворвались в зал, снова начали полосовать очередями и одиночными, только вот стекла бара сыпались как-то неестественно медленно, словно осенние листья. Еще медленнее полз по стене убитый!
      Алина открыла глаза. Сильный, большой капитан спал рядом безмятежным младенческим сном. Эта безмятежность почему-то разозлила Алину. Она потрясла Богдана за плечо.
      - Слушай! как же так получилось? Я отчетливо видела на фотографии. У него рукав был закатан. Голая рука, почти по локоть! И осколком стекла до самой кости.
      - У кого у него? - капитан возвращался из сна с большой неохотою.
      - Как у кого?! - возмутилась Алина. - У бармена!
      - Ну? - никак не мог сообразить капитан, чего она от него хочет.
      - А крови - не было! Понимаешь, да? Ведь его убили выстрелом в лоб? Не в сердце? Значит, кровь от пореза должна была пойти?! Стекло-то разбилось в те же секунды? Так, я спрашиваю?!
      - А черт его знает, - ворчливо отозвался Мазепа. - Какая тебе разница? Говорю ж - свои дрались, - и повернулся на бок, закрыл глаза.
      Закрыла глаза и Алина и увидела, как директор ресторана, в котором пока целы все стекла и вся посуда, тащит по полу труп бармена, укладывает под стойку, подправляет, чтоб было похоже на естественное сползание, вытирает кровавые следы по пути следования, говорит что-то в трубку телефона и ждет, ждет, ждет! И только после этого с визгом останавливается возле ресторана автомобиль - нет, неверно, не с визгом: тихонечко, интеллигентно! - и выпускает спокойного мужика с автоматом под полою: ни тебе никакого гангстерского платка, ни тебе рыночной джинсовой кепочки. Мужик оглядывается, встречается на середине зала с подошедшим ему навстречу директором, негромко совещается с ним и только уже после этого вскидывает автомат, а директор - передергивает затвор браунинга, - и они вдвоем начинают палить в стекла и посуду!
      Под этот воображаемый стеклянный звон Алина и заснула - на сей раз глубоко, без видений.
      10. ИСКУШЕНИЕ БРИЛЛИАНТАМИ
      Два дня спустя Алина получила извещение на бандероль и удивилась: из Москвы она не ждала ничего: родители из принципа (Алина никогда не понимала этого принципа) не дарили подарков не на Новый Год или день рождения, с Мазепою же Алина расставалась разве что на час-другой в сутки. Она заполнила бумажку паспортными реквизитами, поинтересовалась по обыкновению, не нужны ли отпечатки пальцев и получила от обидевшейся девицы небольшой, кубического вида, сверток.
      Шаг всего (чтоб не мешать очереди) от окошечка отойдя, Алина с веселым любопытством принялась распаковывать бандерольку: приятно, знаете, все-таки получать сюрпризы! Под бумагою оказалась коробочка под шагрень.
      Алина нажала кнопочку. Крышка откинулась, обнаружив сияющее, переливающееся всеми цветами спектра усыпанное бриллиантами платиновое колечко. Замерла в восхищении. Покойный муж, как мы уже знаем, жил не бедно, однако, ничего подобного не мог позволить себе подарить жене. Если бы, предположим, даже и искренне захотел. Нищему же, несмотря на его "Шевроле не Шевроле", Мазепе и подавно подобные презенты были не по карману.
      Алина чувствовала, что что-то с этим кольцом не так, какое-то тут недоразумение, но удержаться, не примерить, не смогла. Как назло оказалось точно впору на левый безымянный пальчик. Сняла, хоть и не хотелось расставаться с вещичкою, уложила назад в коробочку, щелкнула крышкой. Вернулась к окошечку.
      - Это точно мне, девушка?
      Обиженная девушка только фыркнула и прилепила к стеклу извещение: адрес был обозначен алинин, с точным индексом, и фамилия, и отчество. И никакого - обратного.
      Алина пожала плечами, вышла на улицу. Снова достала кольцо, насадила на пальчик. Под солнцем бриллиантики переливались еще нестерпимее.
      Едва повернулся в двери ключ, Алина вылетела в прихожую, стала в дверном проеме, перегораживая его, словно жена из анекдота или кинокомедии, поджидающая мужа-алкаша.
      - Что это такое? - сунула под нос капитану пальчик с колечком.
      - Это? - замешательство в глазах Мазепы билось мгновенье, не дольше. - Очередной мой подарок. К свадьбе. Не подошло? Не беда, поменяем! Или не понравилось?
      - Врешь! - отрезала Алина. - Откуда у тебя такие деньги?
      - Ты еще спроси, откуда у меня "Шевроле".
      - А правда, откуда у тебя "Шевроле"?
      Дверь квартиры напротив стала эдак незаметненько, по миллиметру, приоткрываться: соседка не могла пропустить скандал.
      - В комиссионке купил. По случаю. За четыре с половиной тысячи.
      - Смешно, - не рассмеялась Алина. - А кольцо за сколько?
      - Кольцо? - переспросил капитан, словно был глуховат, повернулся, резко одолел четыре метра до двери напротив, потянул за ручку, но нос соседке прищемить, видимо, не успел: иначе Алина могла себе представить, какие понеслись бы вопли.
      - Кольцо-кольцо!
      - Кольцо, - вернулся капитан, - в наследство досталось.
      - От фирмы "Икар"?
      Капитан схватил Алину за руку, потащил по лестнице вниз, открыл зев мусоропровода.
      - А ты выбрось, выбрось его, - посоветовал. - Выбрось!
      - Жа-алко, - улыбнулась Алина после паузы и поиграла бриллиантиками под светом далекой пыльной лампочки.
      - Тогда - носи! - и капитан, бросив Алину возле мусоропровода, через две ступеньки на третью взлетел на площадку, скрылся в алининой квартире.
      11. МИЛИЦЕЙСКИЙ МАЙОР - ПОКЛОННИК СОЛЖЕНИЦЫНА
      И снова сидела Алина в кабинете Мазепы, и снова листала то, прошлогоднее, "дело". Рука, посверкивая бриллиантиками, работала по инерции, что изобличало неоднократность и почти бездумность процедуры, но вдруг получила приказ от мозга, вернулась на несколько бумажек назад, остановилась у фотографии убитого, помедлила мгновенье, пошла на лист вперед: на фото общего плана. Снова двинулась дальше, но уже медленно, внимательно: фотографии, тексты, документы!
      Вот она, заноза! На фото - гильза и рядышком - сплющенная пуля, извлеченная из стойки бара.
      Алина несколько раз перевела взгляд с пули на гильзу, с гильзы на пулю, полезла в шкаф, извлекла каталог оружия. Остановилась на маленьком, ладном "зауэре". Справилась для верности, хоть помнила его наизусть, с заключением баллистической экспертизы.
      Встала, вышла в коридор, зацокала каблучками по лестницам, переходам, отвечая на приветствия встречных: ее тут уже почти все знали, - и добралась, наконец, до двери с надписью "Криминалистический музей", толкнула ее.
      - Не могла б я взглянуть на "зауэр"? Подержать в руке. Как он выглядит? - обратилась к немолодому толстому майору, читающему Солженицына.
      Майор, кажется, был один из немногих, ради которых надо было три фразы назад вставить слово "почти".
      - Что-то я вас не припоминаю. У вас разрешение есть?
      Алина вынула из сумочки измятую, полковником подписанную, секретаршею припечатанную бумажку. Майор внимательно изучал ее, сверял лицо предъявительницы с фотографией на предъявляемом.
      - Ну! - нетерпеливо подогнала Алина: длинное путешествие по запутанным коридорам, а теперь вот еще эта идиотическая медлительная недоверчивость майора грозили разрушить в сознании смутную догадку, которую Алина пока не сумела бы даже сформулировать.
      - Что - ну? - майор был более чем невозмутим и явно не спешил никуда - даже вернуться к прерванному чтению.
      - "Зауэр", "зауэр"! - протянула Алина требовательную ладошку.
      - Ах, "зауэр"! - обрадовался майор тому, что понял, наконец, чего от него ждут. - Да что вы, обворожительная гражданочка! "Зауэра" у нас нету! Что вы! Откуда?! У нас вообще импортного оружия не бывает. Самоделочки в основном: ножи, заточки. Есть один старый "ТТ". Просверленныей. Если хотите! - и майор чуть было не скрылся в закутке.
      - Погодите! - остановила его изумленная Алина. - А чего ж вы тогда голову морочили, разрешение спрашивали?!
      - Разрешение? - задумался майор снова.
      Алина повернулась на каблучках, вышла, хлопнула дверью.
      Майор потянулся за отложенным Солженицыным, но, прежде чем открыть книгу, пробурчал.
      - А потому, барышня, что то, что у нас ничего нету - это тоже секрет. Может, самый как раз главный!..
      12. НАД ОБРЫВОМ
      Когда Богдан пригласил Алину съездить на дачу, ей и в голову не могло прийти, что придется пилить добрых часа полтора: не дача, а загородное, что ли, именье; крохотное, но именье: уединенное, довольно высоко в горах, - эхо выстрелов звучало здесь суховато и разносилось далеко.
      Стрелял Мазепа не по стандартной мишени, а по плакату застойных времен, изображающему бравого милиционера, поганой метлою выметающего всяческую нетипичную нечисть: воров, хулиганов, хапуг, расточителей народного добра. Плакат укреплен был на дощатом щите, тот на столбе, а столб вбит в каменистую почву на краю запущенного огородика, над самым обрывом, идущим к полупересохшей речушке, на другом берегу которой торчали голые скалы. Алина в бинокль видела, как в ореоле мелкой щепы из дощатой подложки возникают с интервалом в полсекунды пулевые дырочки точно посреди лбов (как в "Трембите"!) всех нехороших этих выродков, а потом нимбом располагаются вокруг головы краснощекого милиционера.
      - Пиф-паф ой-ой-ой, - сказал, наконец, капитан и выдул из ствола пороховой дым.
      - А можно - я? - спросила Алина.
      - Чего ж я тебя сюда тащил? Думаешь, только похвастаться собственной целкостью?
      - С тебя бы как раз сталось! Вильгельм Тель!
      Капитан перезаряжал пистолет.
      - Только как за патроны отчитаешься?
      - Перед кем? - с некоторым вызовом поинтересовался Мазепа.
      - Ну! перед!
      - Девочка ты моя милая, - сказал Богдан наставительным, усталым тоном. - На тренировочные стрельбы нам в год выдается девять патронов. Девять! И те - в тире, с рук на руки. Пиф-паф ой-ой-ой, как говорится. Так что если пользоваться только теми, за которые следует отчитываться! Вижу, вижу немой вопрос в твоих очаровательных глазках: а где ты их, Мазепа берешь?! Если скажу, что покупаю на черном рынке, ты, во-первых, конечно же спросишь, откуда у меня деньги, и уже во-вторых - уличишь в потакании преступности. Остается предположить воровство и коррупцию в недрах самого Министерства Внутренних Дел, не так ли? Ты права, моя маленькая: все это чрезвычайно! крайне печально. Но согласись: куда печальнее было бы, если б меня - пиф-паф ой-ой-ой при исполнении из-за того, что я тренируюсь раз в год девятью патронами, а они - когда захотят и сколько захотят. Единственное, как сказал некогда скучный, но великий Герцен, что охраняет нас от дурных российских законов - это столь же дурное их исполнение. Да, и зафиксируй, пожалуйста, для будущего очерка высокий образовательный статус рядового оперуполномоченного. Ну, стреляй!
      - А мишень?
      - Что - мишень?
      - Не поменяешь?
      Капитан пожал плечами.
      - Экономишь на невесте? - осведомилась Алина.
      - Экономлю силы для невесты. В тех же самых недрах, дорогая, этих мишеней! Настоящих, кружочком - таких дефицит, а этих! Вот на днях pyeryestroyka, - последнее слово капитан произнес с утрированным иностранным акцентом, английским, что ли, - пиф-паф ой-ой-ой! - новую пачку притащу. Со очередным сюжетом.
      - В чем же тогда проблема?
      - Давай пари: если хоть одна пробоина после твоей стрельбы там добавится, - кивнул капитан на изодранный плакат, - выполняю три любые твои желания!
      - Любые?!
      - Чтоб мне птички в рот накакали, - поклялся Богдан.
      - И даже расскажешь про убийства в "Трембите"?
      - О, Господи! - шлепнул капитан ладонью по лбу в не столь уж и шутливом отчаянии. - И далась тебе эта паршивая "Трембита"!
      - Расскажешь или нет?
      - Расскажу, расскажу!
      - Честно?
      - Ты попади сначала!
      - А если не попаду?
      - Не попадешь - не расскажу.
      - Это весь мой проигрыш?
      - Не весь! - раздраженный разговорами о "Трембите", капитан только сейчас вспомнил, что предложил пари. - Пойдешь со мной в погреб.
      - Зачем это, интересно? - дурашливо закокетничала Алина.
      - Не за тем, не за тем, размечталась!
      - Бурбон! - шлепнула Алина Мазепу ладошкою по плечу.
      - Мама велела привезти грибков, - пояснил он. - И маринованных помидорчиков. Собирается знакомиться с невестою сына, устраивает большой парадный ужин. Старенькая совсем стала. Первое лето на даче не живет. А я смерть не люблю разбираться в этих банках!
      Алина изготовилась. Капитан согнал с лица тень грусти, возникшую, едва он заговорил о маме.
      - Погоди, не так! - и обнял Алину, показывая позицию для стрельбы, но несколько переувлекся телом невесты.
      - Ну Богдан, ну чего ты! Я же еще не проиграла! И вообще - мы же только что! Мальчишка!..
      13. КАК УБИВАЛИ КАПИТАНА МАЗЕПУ
      - Расскажи, как тебя убивали! - они ехали с дачи в вечерней фиолетовой мгле, особенно располагавшей к интимной доверительности, что, впрочем, не помешало Алине, едва она произнесла непроизвольно эту фразу, подумать:
      "Если в один прекрасный день я напишу детектив, так его и назову: ?Расскажи, как тебя убивали!"" - вернее, подумать, что, имея такое название, грех не написать как-нибудь детектив в стиле Чандлера.
      - Убивали? - переспросил капитан.
      - Н-ну! - Алина старалась не спугнуть Богдана, подбиралась на кошачьих лапках интонации, - !два покушения.
      - Ты и про покушения знаешь? Кто донес?
      - Я журналистка, миленький! Хорошая журналистка!
      - Это-то и печально, - констатировал Мазепа после паузы-вздоха.
      - Лучше расскажи, чем печалиться, - погладила Алина его по щеке.
      Капитан почти что поплыл.
      - Ну, как убивали?!. Обыкновенно. Пиф-паф ой-ой-ой!
      Алина вкрадчиво прервала восстановившуюся было паузу наводящим, как говорят в школе, вопросом:
      - Стреляли?
      Капитан мотнул головой.
      - Кирпичом в подворотне.
      - А как же твои хваленые реакция, интуиция?
      "Вот уж это-то я, кажется, зря", - подумала, еще не закончив ехидную фразу.
      Богдан, однако, на ехидство, слава Богу, не отреагировал.
      - Не реакция с интуицией, - ответил, - так и убили б!
      - Не поймал?
      Мазепа промолчал.
      - И не догадываешься, кто?
      - Ну, при моей работе!.. Кандидатов - пруд пруди. Себе дороже высчитывать. Я же сыщик, любимая. Отличный сыщик.
      - Выходит, ты не со всеми преступниками остаешься в друзьях? - взбесилась Алина, чувствуя, что атмосфера атмосферою, а Богдан по обыкновению ничего, в сущности, так и не расскажет.
      Он взглянул на Алину: странно как-то, недобро.
      - Извини, - отреагировала она, злясь сама не зная на кого больше: на себя, на него.
      Он, кажется, извинил. Помолчав, Алина решилась продолжить расспросы.
      - А! второй раз?
      - Второй? - переспросил Мазепа, и лицо его стало жестким, холодным. Второй эти с-суки! Мама попросила свозить на дачу: весна, на грядках покопаться. Как раз накануне нашего с тобою! первого! знакомства. Засиделись дотемна, вот почти как сейчас. Помнишь? - у нас прямо от дачи дорога идет немножечко вверх и все по прямой. Потом перевал, крутой спуск и сразу - резкий поворот. Ну вот, - кивнул назад,, - минут пять как проехали. На спуске я обычно машину не держу и к повороту подхожу милях на пятидесяти!
      Голос капитана звучал ровно, безэмоционально, как бы приглашая Алину вообразить себя на месте богдановой мамы (даже банку помидоров та, наверное, держала точно так же, на коленях)!
      !Стрелка спидометра подрагивает возле отметки "50".
      "Это примерно восемьдесят километров в час", - пересчитывает Алина.
      Капитан ведет машину на автопилоте, руки-ноги делают свое дело рефлекторно.
      И вдруг что-то меняется в Мазепе. Алина (мама) скашивает взгляд: правая нога Богдана вместо ожиданной упругости тормозной педали встречает полную, до упора, до пола ее податливость: поэтому машина не снижает скорости - только разгоняется под уклон.
      Поворот приближается. Капитан пробует включить низшую передачу - в коробке хрупает, скрежещет, и рычаг переключения начинает болтаться в гнезде так же легко, как гуляет тормозная педаль.
      Каменная стена, дорога от которой уходит резким изломом, надвигается на капот. Столкновение кажется неизбежным!
      !Алина даже зажмурилась, забыв на мгновенье, что не машина, а воображение ее несет, что машина-то как раз идет ровно и безопасно, да и та, весенняя, накануне их первой с Мазепою встречи, поездка закончись благополучно - иначе некому и не на чем было б сейчас везти Алину из именья во Львов и она б даже не жалела об этом, потому что и не знала б, что существует на свете хвастливый этот, легкий, очаровательный милицейский капитан, рассказ которого так гипнотически вовлек Алину в то, давнее приключение, в котором он как раз!
      !резко закладывает руль, от чего невыносимо скрипит, взвизгивает резина, и машина чудом вписывается в кривую, то есть не вполне вписывается: едва удержавшись на двух колесах, вылетает на встречную полосу, прямо к краю обочины.
      Алина притискивает к себе банку с помидорами - вот-вот хрупнет стекло и польется на юбку маринад - как, наверное, притискивала ее к себе в тот момент богданова мама; только у той, надо думать, глаза были расширены от ужаса, потому что!
      !навстречу, естественно, несется грузовик, и выворачивать на свою полосу уже поздно. Богдан поневоле берет еще левее, хоть, в сущности, левее уже некуда, и чудом разминается-таки с вонючей махиною, оглушительно чиркнув бортом "Шевроле не Шевроле" по стальной подножке.
      Однако, расслабляться - как бы того ни хотелось, как ни просили бы перенапряженные нервы - не время: спуск продолжается, все такой же извилистый, даже, кажется, становится круче, и, словно в издевку, мелькают, пролетают мимо автомобиля ГАИшные предупреждающие зигзаги, треугольники, восклицательные знаки.
      Алина (мама) тем не менее ослабляет хватку на стекле банки и даже чуть приулыбается, поймав себя на судорожном этом зажиме.
      Капитан закладывает рулем невероятные виражи. Стрелка спидометра бьется уже за восьмидесятимильной отметкой - Алине не хватает соображения пересчитать в километры в час; резина дымится, в салон проникает резкий, противный запах гари.
      Навстречу же, плавно, самоуверенно покачиваясь, идет огромный трайлер, груженный стоящим поперек платформы трактором!
      - А что, - снова выпала из воображения в существенность Алина. - Грузовик, трайлер - это все тоже у них было подстроено? Как у Чейза? Такая тонкая разработка?
      Капитан, обиженный недоверием, готовый замолчать, замкнуться, взглянул-таки на всякий случай на невесту: точно ли издевается? и увидел по ее побледневшему, нахмуренному, сосредоточенному лицу, что нет: серьезна, какою он ее и не видел еще никогда.
      - Вряд ли. Когда у машины в горах отказывают тормоза, можно, в общем-то, ничего больше и не городить: жизнь - драматург крутой! Да оно и не так важно: подстроено, не подстроено!
      - Странный ты человек, Мазепа, - отозвалась Алина, помолчав. - Все-то тебе не так важно! Ну, так что дальше?
      - Дальше? - переспросил капитан, притормозил и на совершенно невероятном для такого маневра пятачке лихо, в три движения развернул "Шевроле не Шевроле".
      - Куда? - встревожилась Алина.
      - Туда! Лучше один раз увидеть!
      Минут пять, пока ехали туда, молчали. Наконец, капитан развернулся снова.
      - Вот, смотри: вот из-за этого поворота он и возник.
      Тут и вправду появился на встречной полосе грузовик, который они недавно обогнали - не трейлер, конечно, но тем нагляднее продемонстрировал, какую надо проявить осторожность при разъезде.
      Мазепа проявил и спросил:
      - Теперь понимаешь? Если сотня на спидометре.
      - Теперь понимаю.
      - Ну а вот оно: мое счастье, мое спасение, - кивнул капитан на невероятной на взгляд Алины крутизны гладкий склон. - Пиф-паф ой-ой-ой! - и резко заложил руль.
      "Шевроле не Шевроле" встал почти на попа.
      - Чего ты делаешь?! - взвизгнула Алина, рефлекторно прижав к себе изо всех сил банку с помидорами.
      - Вот так, - ответил капитан, медленно съезжая назад. - До того аж камня донесло.
      - До того аж камня?!
      - А-га. Мама помидоры разбила!
      Алина подождала, пока бешеный грохот сердца сделается хоть вполовину тише.
      - И что дальше?
      - Дальше? - эхом откликнулся Мазепа. - Дальше, согласно закону всемирного тяготения, поехали назад. А тут как раз "жигуленок". Ну, и вышло - наперерез ему. "Жигуленок", конечно, не трайлер, да и скорость уже не та, однако, все равно, как сама понимаешь, неприятно. Особенно тем, кто в "жигуленке".
      - Ну а дальше-то, дальше? - миг назад бледные, щеки Алины все более разгорались.
      - Она ж у меня на передаче была! - объяснил капитан. - Рычаг обломился, а ее ж на передаче заклинило. На прямой. Ну, я и бросил сцепление!
      Алина вообразила себе, как все быстрее несется "Шевроле" вниз по склону, практически падает!
      !как бешено вертит капитан руль, чтоб миновать расселины и каменные глыбы, практически и не видные в почти уже полной тьме!
      !как беззаботно мчит наперерез "жигуленок", водителю которого и в голову не приходит смотреть не на дорогу, а на крутой, к автомобильному движению невозможный склон!
      !как бросает вдруг капитан педаль сцепления и взвывает мотор!
      !бешено крутятся колеса в направлении, обратном движению!
      !извергают белый дым, выбрасывают, пробуксовывая, мелкие камешки, а те - высекают искры!
      !как "Шевроле не Шевроле" на мгновенье как бы задумывается и! успевает пропустить "жигуленка"!
      !как из машины, которая снова, теперь задом, принялась уже ползти по шоссе, набирая энергию огромной своей массою, вылетает Мазепа и, обогнав, обогнув багажник, упирается в его металл с почти невозможной для человека силою!
      !а сам тем временем лихорадочно шарит ногою в поисках камня!
      !как находится, наконец, этот камень и, подброшенный под левое колесо, останавливает неостановимое, казалось, движение автомобиля!
      - И удержал? - спросила Алина.
      - Как видишь, - продемонстрировал Мазепа и себя, живого-невредимого, и "Шевроле не Шевроле".
      - По крайней мере, безработица тебе не грозит. Будешь в цирке цепи рвать и гнуть подковы, - накопившееся в Алине напряжение требовало разрядки.
      - Куда там! - махнул капитан рукою. - Знаешь, я потом что подумал? если б в машине не было мамы, я бы всех этих чудес не произвел. Смирился бы с собственной гибелью. Подсознательно!
      Алина вообразила, как капитан, остановив "Шевроле не Шевроле", открывает правую дверцу, улыбается одними губами старушке, залитой маринадом.
      - Кк, мама? Неплохо вожу, а? Пиф-паф ой-ой-ой? - и принимается собирать осколки стекла, кидать из машины.
      Богданову маму Алина еще не видела, но ей почему-то представляется, что та тоже находит в себе силы улыбнуться и сказать:
      - Хвастунишка!
      Подобрав один из разбежавшихся по всему салону помидоров, капитан ловко посылает его в рот.
      - Богдан! - ужасается мама. - Грязными руками!..
      - Вот и все, - резюмировал капитан наиболее остросюжетную часть своего повествования и включил передачу, тронулся и стал дорассказывать уже в пути. - Достал переноску, залез под машину: шланги тормозные так чистенько подрезаны. И ведь знали же, с-суки, что я не один!
      - Откуда знали? - спросила Алина.
      - Они ж не во Львове это сделали: я б тогда и до дачи не доехал, уже там, на месте.
      - Здравствуйте-пожалуйте! - возмутилась Алина. - Такое безлюдье! Неужели не мог опросить-выяснить, кто тут ошивался?
      - Во-первых, кого ж опросить, когда сама говоришь: безлюдье!
      - А во-вторых?
      - А во-вторых! я, может, и без выяснений знал.
      - Знал?!
      - Все! - отрезал капитан. - Вопрос снят, тема закрыта! Как меня убивали, я рассказал. А кто убивал - это другой вопрос, обсуждению не подлежащий!
      Алина уже в курсе была, что, если он тк говорит, лучше к нему не приставать, но очередная смутная догадка мелькнула в ее голове.
      14. НЕГР ИЗ "ИНТЕРПОЛА"
      Летом Алина, когда бывала дома одна, любила ходить в чем родила мама, сейчас же это имело добавочный смысл: приняв душ, благоухая шампунем, она, словно богатая покупательница в роскошном каком-нибудь магазине, капризно-внимательно окидывала взором разложенные вокруг наряды и украшения: и впрямь ведь - проблема: в каком виде показаться впервые родителям жениха, людям непростым, отставным артистам, некогда знаменитым во Львове; какой создать имидж. Проблема, впрочем, вроде бы легкая, приятная, а по Алине не всякий миг можно было это сказать: тень какая-то покрывала вдруг ее лицо, задумчивость нападала, которую сбросить стоило усилия!
      Такую вот как раз, оцепенелую, прижавшую перед зеркалом к телу платье, но отражения не видящую, и застал ее поворот дверного ключа. Некому было быть, кроме Мазепы, о котором она как раз и думала, и Алина спросила, не сдвинувшись с места:
      - А ты знаешь? Я не верю тебе, что ты простил им эту историю с тормозами.
      Капитан появился в дверях: с огромным букетом, с тортовой коробкою, перевязанной лентою.
      - Мне даже кажется, что ты! уже успел с ними рассчитаться. Иначе бы ты не был! таким.
      - Каким? - поинтересовался капитан, подойдя к так и не обернувшейся ему навстречу невесте и нежно, легко провел пальцем по покрытой пушком позвоночной ее ложбинке - сладкая судорога передернула Алину.
      - Влюбленным и беззаботным, - ответила она и отбросила платье. - Не трогай меня, Мазепа, не трогай. Поздно уже! - заметила впроброс, надевая халат, и продолжила. - И не только что не повел бы меня к маме - сам постеснялся бы на глаза ей показываться.
      Мазепа отстал от Алины, упал в мягкое кресло.
      - Ты меня как-то спрашивала, за что же я, собственно, не люблю журналистов. Так вот: за эти вот! психологические реконструкции.
      - За что за что?!
      - Видишь ли, все в жизни совсем не так!
      - Проще? - спросила Алина с иронией.
      - Чаще всего - проще, - ответил он, и позой, и интонацией демонстрируя, что банальности, на его взгляд, обычно и заключают в себе правду. Иногда - сложнее. И всегда - не так! Но чтоб доставить тебе удовольствие оправданием твоей тонкой догадки о глубинных тайнах моего подсознания!
      - Значит, рассчитался все-таки! - не удержалась Алина поторжествовать.
      - Не так, не так поняла, - помотал капитан головою.
      - А как надо было?
      - Так, - ответил капитан: - Уж коли не рассчитался, то, идя навстречу пожеланиям трудящихся пера и машинки, к маме я не поеду. Постесняюсь, так сказать, показаться на глаза.
      - Ну, Мазепа, - приластилась Алина. - Ну ты чего, обиделся, что ли? Вроде бы не обидчивый! Ладно, подожди, я сейчас, - и, подхватив первое попавшее под руку платье, чуть было не скрылась за дверью.
      - Постой-постой! - догнал ее Мазепа голосом. - Инструкции выслушай. Меня там внизу ждут.
      - Мы что, правда не едем? - остановилась Алина. - А чего ж я тогда все это! - обвела рукою следы приготовлений.
      - Чего уши зря вымыла? - спросил капитан. - Не зря, не зря, не волнуйся. К маме поедешь сама. Мне действительно надо срочно линять. Пиф-паф ой-ой-ой! Оч-чень нехорошее убийство.
      - Как - сама?! Да мы ж с ней даже!
      - Все! - Мазепа встал и вмиг сделался жестким (парадоксально, но Алина, сама себе в этом, возможно, не признаваясь, больше всего любила его именно таким). - Разговоры окончены. Не девочка! Вот адрес. Вот торт. Вот цветы. Постараюсь тебя там еще застать. Целую. И не опаздывай: мама переволнуется, - и капитан был таков.
      - Мазепа! - крикнула было Алина вдогонку, но тут же и улыбнулась.
      Постояла мгновенье, потом решительно оделась, взяла карточку с адресом, торт, цветы, пошла к выходу.
      И встретилась со звонком в дверь.
      - Кто там? - не то, что бы Алина была особенно опасливою, но, кажется, рассказ Богдана о кирпиче в подворотне и перерезанных тормозных шлангах так или иначе на нее повлиял.
      - Извиняйт, пожалюйст. Мне говорийл! - донесся из-за полотна голос с сильным заграничным акцентом, - что капитан Мазепа можно находийт здейс.
      Алина накинула цепочку, осторожно приоткрыла дверь на щелочку. На площадке стоял здоровенный негр.
      - Не есть вольновайт! - улыбался ослепительно.
      - А я и не волнуюсь, - соврала взволнованная, встревоженная Алина.
      - Интерпол, - пояснил негр и протянул сквозь щель ламинированную карточку с цветной его, негра, фотографией в верхнем левом углу.
      Впрочем, Алине все негры казались на одно лицо.
      - Заходите, - скинула цепочку, распахнула дверь.
      - Где йейст Мазепа?
      - Он! он на работе!
      - А, тшортт! - как-то не вполне по-американски выругался негр.
      - У него что: неприятности? - эта мысль не давала Алине покоя с того самого момента, как впервые прозвучало слово "интерпол".
      - О, как можно?! Он нам, напротив, очень помогайл! Мы сегодня летайт! домой! из Киева. Я специально вырвайтс на часок! Делайт гуд бай. Сказать тенк ю. Передавайт приглашение! И вот: маленький презент, - негр достал из кармана ладную коробочку.
      Алина открыла: поблескивая вороненым металлом, в коробочке устроился револьвер: не то "кольт", не то "смитт-и-вессон" - Алина мало в них понимала, поняла только, что оружие серьезное, не игрушка-"зауэр"!
      - Патроны, - доставал из бездонных карманов негр коробочку за коробочкою. - Кобура! Вы ему, надейяйтс, передайт? Сказайт - Джон. Вы йейст жена?
      Изменяя обычной своей, на грани наглости, невозмутимости, Алина закраснелась:
      - Невеста!
      - Не-фест? - переспросил негр. - Что это? Ах, нефест!.. Хорошо! оч-чень хорошо! - разулыбался. - О'кей! Извиняйт. Самолет. Рад был делайт! Тшортт! Знакомстфф, - нашел слово и убежал, через три ступени на четвертую перескакивая непомерными ногами.
      Алина снова открыла коробочку, поглядела завороженно на содержимое.
      - И чего они сегодня все так торопятся?..
      15. СМОТРИНЫ
      - Я, наверное, пойду, - встала, наконец, Алина из-за стола, заставленного останками парадного ужина и вечернего чая. - Поздно уже. Вряд ли он сегодня появится.
      - Что, Алиночка? замучили мы вас стариковскими байками? - встала в свою очередь мама Богдана - совсем, оказывается, не такая, какою представляла себе ее Алина (надо думать, и банку с помидорами особенно к себе не прижимала даже в самый критический момент): светская, ироничная, красивая в свои сильно за шестьдесят (седина казалась специально напудренными буклями по моде пятнадцатого Людовика) - и обвела комнату, которую и впрямь было разглядывать да разглядывать: десятки афиш, начиная еще с сильно довоенных, еще с польских лет; фотографии из спектаклей; макеты декораций, спрятанные от пыли под стеклянные параллелепипеды; костюмы на манекенах вроде портновских: что-то давнее, манкое и недосягаемое!
      - Ой, что вы! - не покривила Алина душою. - Я и не ждала, что мне еще может быть так интересно!
      - Еще? - изумилась богданова мама. - Эх, мне бы ваше еще! Двадцать восемь - это ж даже еще не молодость! А мы вот с отцом все! Прожили, так сказать, жизнь в чужих обличьях. Но этим, может, только и спаслись: век-то нам на долю выпал! людоедский. - Согнала с лица грусть, улыбнулась. - А то давай еще чайку, а? И наливочки.
      - Я ж за рулем, Олеся Викторовна! - не то жалея и извиняясь, не то укоряя возразила Алина. Но за стол вернулась.
      - Домашнее производство! - не очень приняла всерьез Олеся Викторовна алинино возражение. - Специальная вишня. Сериз. Можно сказать - шерри-бренди!
      Алина и сама принимала свои возражения не очень всерьез:
      - Я понимаю, но! Ладно, одну рюмочку - в чай!
      - А вот, Алиночка, вот что вам, наверное, будет не так скучно, как прочие стариковские реликвии! - налив чаю, Олеся Викторовна полезла куда-то в угол, достала с нижней полки этажерки толстый, в парче, альбом. - Богдашины фотографии.
      Прежде чем поднять тяжелую обложку, Алина глазами и пальцами полюбовалась ее фактурою: где, когда, кто выпускал такие вещи?! На первой страничке голенький мальчик лежал на животе и, являя характер, изо всех сил удерживал головку. Алина подумала, что вот таким же, наверное, будет у них с Мазепою сын, и осталась довольна. От странички к страничке мальчик мало-помалу рос, обряжался сначала в короткие штанишки на лямочках (шея повязана огромным пышным бантом), потом в школьную форму, стрелял в пневматическом тире, обнимал за плечи двоих друзей: эдакие три мушкетера из пятого "б", красовался в первом взрослом костюме, - ну, словом, все как везде, как в почти любом нормальном доме, и, если б не ее суженый был запечатлен в альбоме, Алина пролистнула б его быстро, с вежливо скрываемой скукою. Здесь же обнаруживалось столько интересного!
      Вот, например (даже легкий укол ревности почувствовала, хоть сама над собою и улыбнулась за это иронически): фотография хорошенькой девушки с очень гордым выражением лица и надпись по полю: "Будущей знаменитости от меня!" М-да! Не больше не меньше: от меня! Во всяком случае, у былой соперницы тогда существовало преимущество в возрасте перед Алиной сегодняшнею!
      Олеся Викторовна, глянув на фотографию, кажется, поняла алинины переживания и улыбнулась тоже: чуть-чуть, одними глазами, вокруг которых тут же образовалась сеточка морщин-лучиков, впрочем, не старивших ее, скорее наоборот.
      - Никак не могу понять, Олеся: и куда ж он запропастился! И борода: помнишь, в которой я играл Нушича?..
      Алина оторвалась от лицезрения давней соперницы: в комнату вкатился на инвалидной коляске парализованный ниже пояса отец Богдана, судя по афишам и фотографиям - в прошлом статный, неотразимый красавец, покруче Богдана.
      - Господи! - если и с раздражением, то шутливым и добрым, сказала богданова мама. - Да чего тебе этот макинтош дался?! На даче, может, оставили!
      - Но интересно все-таки!.. - болезнь погрузила былого красавца в свой замкнутый мир с непонятной посторонним иерархией ценностей: поиски какой-нибудь напрочь не нужной вещи могли занимать внимание старика и день, и неделю, и месяц, - все же остальное отходило на второй план.
      - Успокойся, уймись, - бросив на Алину извиняющийся, что ли, взгляд, Олеся Викторовна подошла к мужу, обняла, поцеловала в лоб. - Не пугай Алиночку. Все найдется, все в свое время обнаружится! - и повлекла, покатила коляску с ворчащим под нос мужем из комнаты.
      - Все в свое время обнаружится, - тихонько, но все-таки вслух повторила Алина последнюю фразу будущей свекрови и снова взялась за альбом, но, задумчивая, листала его уже механически: мысль, смутная, неуловимая поначалу, наконец, прорезалась, обрела конкретность, заставила вернуться к фото юной надменной красавицы.
      - Нервный какой-то стал, суетливый! Макинтош вспомнил сорокового года! - появилась хозяйка в гостиной и как бы ненароком заглянула невесте сына через плечо, издали заметив, что та снова смотрит на девичью фотографию.
      - Что это вы, Алиночка? Неужто ревнуете? Увы, увы, была любовь, была! И не одна. Но и то сказать - Богдаше ведь уже не восемнадцать!
      - Расскажите, - попросила Алина.
      - Жениться собирался, - начала Олеся Викторовна и улыбнулась. - В девятом классе! Я ему говорю: ты школу хоть окончи, паспорт получи. А он ничего, окончу. Она дождется. Он, знаете, и тогда был упрямый. А вокруг нее какие-то ребята кружили, постарше. Однажды встретили, избили. Очень сильно избили. Так после этого! уже прямо демонстративно стал с нею ходить! Хороша, правда? Хозяйка жизни! А недавно в молочной встретила глазам не поверила. Пьет, опустилась! на вид - не меньше пятидесяти! По помойкам бутылок набрала - сдавала!
      Отец снова вкатился в комнату.
      - Если б на даче, - сказал, развивая навязчивую свою идею, - я б знал. Мы ведь недавно ездили! Ладно-ладно, молчу! - увидел недовольство на лице супруги.
      Алина встала решительно.
      - Извините. Спасибо. Мне было очень приятно!
      - Вот видишь! - бросила Олеся Викторовна мужу упрек.
      - Да что вы, что вы! - подошла Алина к старику, ласково погладила ему пясть. - Просто - пора.
      - Ну! - развела Олеся Викторовна руками, - дорогу, как говорится, знаете. Мы вам всегда рады. Заходите на огонек - со стариками поскучать. А то Богдан у нас такой занятой!
      Отец почему-то вдруг расплакался.
      - Ну чего ты, чего! - подскочила к нему мать. - Перестань! все отлично! - и повезла из комнаты.
      Алина замерла на мгновенье, потом быстро, крадучись подбежала к альбому, раскрыла безошибочно, вырвала портрет дерзкой красавицы, спрятала и едва успела вернуться в два прыжка к двери - показалась Олеся Викторовна.
      - Спасибо! - покраснела Алина, едва не пойманная с поличным, - очень все было вкусно! и - тепло! До свиданья.
      Олеся Викторовна проводила Алину до дверей, заперла, вернулась в гостиную, раскрыла альбом столь же безошибочно и увидела то, что, в общем-то, и ожидала увидеть: пустой прямоугольник вместо фотографии.
      - Какая все же глупенькая, - прокомментировала и снова проявила вокруг глаз морщинки-лучики.
      Алинина "Ока" тем временем фыркнула мотором, мигнула фарами и резко взяла с места.
      Навстречу ей показался "Шевроле не Шевроле", скрипнул, притормаживая, возникло даже ощущение, что улыбнулся. "Ока", однако, на улыбку отнюдь не ответила, а мрачно прибавила газу и, объехав изумленный "Шевроле не Шевроле", скрылась в перспективе, на прощанье как бы даже показав язык.
      Ошарашенный "Шевроле не Шевроле" ткнулся вперед-назад, раздраженно разворачиваясь в тесноте улочки, но, когда ему это, наконец, удалось, маленькой беглянки и след простыл: "Шевроле не Шевроле" заглядывал во дворы и переулки, налево и направо, вертелся на перекрестках!
      А Алина с украденною фотографией в руке вжалась в сиденье "Оки", припаркованной в темной глубине арки-подворотни, и без тепла смотрела, как проносится сперва в одну сторону, потом в другую обезумевший автомобиль капитана Мазепы.
      16. GESCHWISTER
      Том "дела" лежал, раскрытый на снимке убитого практически при ней директора "Трембиты", а рукодельница Алина выстригала канцелярскими ножницами с обломанными концами замысловатую фигуру из черной фотопакетной бумаги. Закончив, достала из сумочки украденную накануне красавицу и наложила на нее получившийся трафарет: ушли, скрылись под маскою роскошные девичьи волосы, спрятался кокетливый воротничок кокетливого платья - лица убитого и богдановой подружки юности приобрели убедительное сходство.
      Дверь отворилась: вошел капитан.
      Алина захлопнула папочку, попыталась прикрыть ее непринужденным эдаким поворотцем фигуры и, как давеча перед Олесей Викторовной, - сделала перед капитаном невинное лицо. Но как не прошел нехитрый алинин номер с мамой, так не прошел он и с сыном, только тот меньше деликатничал: подошел, отстранил невесту, взял том, полистал!
      Фотография подруги юности выпала на пол вместе с черным трафаретом. Капитан поднял ее, аккуратно спрятал в карман.
      - Копаешь, значит? - это были первые обращенные к Алине капитановы слова за сегодня.
      Алина сидела молча, подавленная, но упрямая.
      - Ну, сестра его, сестра! Угадала. Адресок написать?
      Мазепа подождал десяток-другой секунд, чтобы дать Алине возможность ответить, а, когда понял, что возможность эту использовать она не собирается, пододвинул чистый лист бумаги, достал ручку и, не присаживаясь, настрочил адрес, фамилию, имя и отчество.
      - Пиф-паф ой-ой-ой, - произнес, продул воображаемый ствол от воображаемого дыма и вышел, аккуратненько, бесшумно прикрыв дверь.
      - Ты мне друг, Платон, но истина дороже, - сказала Алина вслух, оторвавшись от созерцания пустого пространства, которое только что занимал капитан Мазепа, и спрятала адрес в нагрудный кармашек. Она, в общем-то, уже знала разгадку, но пока что это было интуитивное знание, нечестно подсмотренный в конце задачника ответ, поэтому просто необходимо было пройти шаг за шагом весь процесс собственно решения. Кроме того, и в задачниках - редко, конечно - встречаются опечатки.
      Первый шаг решения, однако, кажется, относился в глубину времени на добрые два десятка лет. Алина сама выросла во дворе, так что оставалось только сделать поправку на разницу между Москвой и провинцией и на воздух, так сказать, эпохи. Алине показалось, что она сделала, и вот: юный, еще не шестнадцати= даже =летний Мазепа шагает по пустынной весенней полуночной улице, обняв за плечи красавицу с фотографии. Алина увидела фонарь и почувствовала, что именно под ним поцелует ее возлюбленный свою возлюбленную: пускай, дескать, знает весь мир! - и нет нужды, что весь мир спит!
      Сколько ни затягивай обратную дорогу, как ни кружи переулками, как ни пропускай без поцелуя ни один фонарь, рано или поздно расставаться приходится, и пара сворачивает в подворотню.
      И тут же - как им только не скучно, не лень было дожидаться, да еще тихо, не выдавая себя! - несколько теней перекрывают арку и с той и с другой стороны. Зачем? убегать бы Мазепа не стал, - впрочем, где им понять гордую душу молодого шляхтича!? - меряют исключительно по себе. Ну, дальше тексты, приколы! как там это бывает! мат. Девочку отсылают, она сопротивляется.
      - Иди! - кричит Мазепа. - Иди! Ничего со мной не сделается! Они трусы! Я первому же глаза выткну!.. - и принимает стойку, растопыривает рога среднего-указательного.
      Но куда там!.. Это только у Бельмондо в кино получается на раз раскидать десяток-другой шпаны. Пока Мазепа изготавливается вперед, на него набрасываются сзади, валят, берут в кольцо - и какие уж глаза выткнуть? - свои б уберечь: парни даже не наклоняются к нему, колотят ногами по чему ни попало!..
      Красавица с пронзительным визгом бежит через ночной двор, который и виду не подает, что слышит визг, колотит в окно первого этажа флигелька в глубине.
      В комнате зажигается свет. Парень, похожий на красавицу, как брат бывает похож на сестру, и на покойного директора "Трембиты", как сын бывает похож на отца, появляется - неглиже: черные трусы, синяя майка, - в перекрещенной раме окна, толкает ее!
      - Убивают! Богдана убивают!
      Брат одним махом перелетает подоконник, несется вместе с сестрою к арке, под сводами которой бьют уже не Мазепу, а бесчувственное мазепино тело!
      - Что же дальше? - сама у себя спрашивает Алина. - Неужели как кино-Бельмондо? Или повылазили-таки из квартир сонные бугаи-работяги, пришли на выручку? Нет, это вот - вряд ли! Что же все-таки дальше?..
      17. ГАДЮЧНИК У ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ
      - Д-дальше? - нетвердо, заплетающимся языком переспрашивает опустившаяся алкоголичка лет пятидесяти, в которой только весьма извращенное воображение способно узнать ту юную гордую красавицу: "Будущей знаменитости - от меня"! - Д-дальше - К-коляня свистнул!
      - Свистнул? - не очень соображает Алина.
      - А-га, - подтверждает бывшая красотка. - Вот так, - и, оперев локти о грязную, в пивных лужицах, в рыбной чешуе пластиковую столешницу, вставляет в рот два пальца и шипит. - В общем, не важно, - резюмирует, удостоверившись, что свиста все равно не получится.
      - И что же? Они послушались? - позволяет себе Алина усомниться.
      - Они-то? Как миленькие! Стоят - прям' школьники, головы опустили. Один только залупнуться попытался, молоденький такой. Ты ж сам, говорит, сказал! А Коляня ему: заткнись, мол, и матом, матом. Вот так вот приблизительно!
      - Не надо, - поморщилась Алина. - Ради Бога - не надо!
      - А-а-а! - протянула женщина и высунула язык. - Не н-нравится?! Брезгуешь?
      - Не нравится, - твердо согласилась Алина и невнимательным взглядом в который ужа раз обвела жуткую эту пивную забегаловку на задворках.
      - А что Богдан?
      - Что Богдан, спрашиваешь? Ты мне пивка еще принеси пару кружечек, а то совсем что-то память отшибает.
      Алина брезгливо взяла за нечистые ручки порожнюю посуду, пошла к стойке.
      - Б-богдан?.. А что - Богдан?.. - бормотала меж тем алкоголичка.
      - Ну да, - соображала Алина, стоя в очереди к крану, которым управлял молодой крепкий парень, сам явно непьющий. - Богдан был без сознания. Богдану потом впарили, что это Коляня его спас. - Алина и не заметила, как сама - мысленно, во всяком случае, принялась употреблять жаргонные словечки. - На всю жизнь впарили! Привили чувство неистребимой благодарности. А как спас, как у него получилось! - мелочами Мазепа не интересуется. Верит в сильного человека и считает, что все тому по плечу. И подружка, конечно, ничего не рассказала. Коляня отговорил. Припугнул. Хороша подружка! Не-ет, так запросто люди не спиваются!
      Пива, наконец, налили. Алина, оберегая ношу, славировала между пошатывающимися мужиками. Былая красавица хватанула полкружки сразу, вытерла рукавом губы.
      - И ничего у нас после этого с ним не склеилось! Богдан ходил, конечно. Гордый был! Сам себе доказывал, что не боится. Коляня вокруг него и так вился, и эдак. Только все равно - ничего у нас с Богданом не склеилось! А и чего могло быть? Мне - семнадцать, ему - пятнадцать. И семьи, можно сказать, разные. Воспитание. Красота красотою, а воспитание! - и алкоголичка значительно подняла указательный палец. - Потом родители увезли его куда-то. На лето!
      Первая любовь допила пиво и добавила, следуя своей логике:
      - Я всегда знала, что его убьют!
      - Кого? - испуганно спросила Алина. - Богдана?
      - Коляню, Коляню! - усмехнулась первая любовь. - Богдан - непотопляемый. Заговоренный, - и отхлебнула из другой кружки. - Даже странно, что так поздно убили! Нарывался! Наглый был чересчур!
      - Так вы, выходит, сейчас совсем одна? - Алина никак понять не могла, жалко ей эту несчастную или не жалко.
      - А я и всегда совсем одна была, - равнодушно сообщила несчастная. Ну, подкинет он мне тыщу. Ну, прогуляем ее!
      - А кто убил, не догадываетесь?
      - Я? - изумилась алкоголичка и ткнула себя в грудь. - Догадываюсь? после чего пьяно, истерично, надолго расхохоталась. - Да если б всех, кто Коляню с удовольствием убил бы, собрать - они в эту ресторацию не вместились бы!
      - А, может, этот? - с нелогичной надеждой спросила Алина. - Ну, который! Ты же, который, говорит, сам сказал! А?
      - Этот? - снова расхохоталась женщина. - А чего? Может, и этот! Только навряд. Его и самого уже давно в живых нету! - хохотала, хохотала, хохотала!
      (Алина, впрочем, еще прежде чем спрашивала, прекрасно понимала, что не этот).
      Хохот первой любви перешел в истерику, в припадок. Алина тронула женщину за плечо, та не отреагировала, и Алина поняла, что, кажется, не жалко. Ей самой даже как-то грустно стало от того, что не жалко, но поделать она не могла ничего, разве что перед самой собою притвориться Алина и притворилась.
      - Я пойду, ладно? - спросила виновато, робко и, не дожидаясь окончания истерики первой любви, со всех ног побежала из гадючника - мимо каких-то облупленных железобетонных заборов, мимо железнодорожной насыпи, мимо, мимо, мимо!
      Впрыгнула в "Оку". Спрятала лицо в ладони рук, опертых о колени.
      !Юная красавица склонилась над недвижимым Мазепою: жив ли?
      !Молоденький парнишечка глядел на расходившегося Коляню не с укором даже - с изумлением: ты же сам, понял, сказал!
      !сам сказал!
      !сам!
      "Нет! - встряхнулась Алина, включила мотор. - Не такой Мазепа человек, чтоб таиться, чтоб двадцать лет выжидать!"
      Тронулась, миновала два светофора и, остановившись у третьего, сама себе возразила:
      "Но что-то в этом все равно есть!"
      18. ШУХРАТ ИБРАГИМОВИЧ ВЫХОДИТ ИЗ-ЗА ПОРТЬЕРЫ
      Автор вполне готов предположить, что Алина, увлеченная одновременно своей любовью и своим расследованием, не умея отдать предпочтение ни тому, ни другому, причем, следует заметить, один предмет с другим входил понемногу во все более острый конфликт, подобный тем, что разрабатывали французские экзистенциалисты семнадцатого века: Корнель и Расин, - автор готов предположить, что Алина и думать забыла про полковника в белом, и запустившего - в соавторстве с судьбою - в ход всю эту историю (сам автор, во всяком случае, практически забыл) - полковник же в белом про Алину помнил всегда, а в один прекрасный день прямо-таки пригласил ее в свой обширный комфортабельный кабинет.
      - Черная неблагодарность, Алина Евгеньевна, черная неблагодарность, начал, едва Алина появилась в дверях. - Я предоставил вам столь уникальную для журналиста возможность, а вы только пару раз ко мне и заглянули. И то все как-то в суете, в суете, за разрешениями, за позволениями. Да что вы по стойке смирно-то стоите? Присаживайтесь, присаживайтесь! Помните, как вольно вы себя вели, когда впервые оказались в этом кабинете? М-да-а! удивительный все-таки феномен - советский человек. Даже такой сравнительно независимый, как вы. Вроде бы и не служите у меня, такая же вроде свободная, как и раньше. А вот походили к нам месячишко-другой - и пожалуйте: по стойке смирно! Шучу, шучу! Не делайте губку! Хотя, как известно, во всякой шутке, ха-ха, есть доля шутки. Ну, как продвигается сбор материала?
      Вошла секретарша с подносиком.
      - Знаете, Алина Евгеньевна, вы когда еще в первый раз должны были сюда прийти, послал ее, - кивнул белый полковник в секретаршину сторону, за пирожными. До сих пор искала.
      Секретарша закраснелась и бросила злой взгляд исподлобья.
      - Ну так что, понравился вам наш герой? Или как он теперь? - ваш герой? - продолжил полковник, когда секретарша вышла. - Профессионализм! чутье! интуиция! - это все вы, разумеется, ухватили с полвзгляда.
      Алина потупилась.
      - Позволю себе особо обратить ваше внимание на такие качества капитана Мазепы, как нравственная чистота, неподкупность, бескомпромиссность в борьбе с преступностью, - пел полковник.
      "И далась ему эта нравственная чистота!" - молчала Алина.
      - А то, видите ли, все у нас в прессе: сращивание правоохранительных органов с мафиозными структурами! коррупция! А я вот вам - на живом примере!
      Полковник сделал значительную паузу. Алина подняла глаза, но, наткнувшись на твердый, немигающий взгляд, тут же снова и опустила.
      - Вы, кажется, хотели что-то сказать? Вам показалось, что в реальном облике капитана нечто не соответствует набросанному мною несколькими штрихами идеальному портрету советского милиционера? Или нет? Все соответствует? Верю-верю. Ваша профессиональная наблюдательность не пропустила б ни одной подозрительной детальки. А ваша безупречная честность не позволила бы их скрыть, несмотря даже на личную симпатию или, возможно, и более глубокое чувство. Да вы пирожные-то ешьте. А то Валечка обидится: два месяца бегала, доставала!
      Алина через силу откусила маленький кусочек.
      - Ладно, вижу, что не расположены к разговору. От важного, должно быть, оторвал. Свободны, свободны. Если что вдруг - обращайтесь в любое время. Хоть ночью, хоть прямо домой, - и полковник протянул карточку с телефоном.
      Алина встала и, так слова и не сказав и не прожевав угощения, вышла из кабинета.
      Отодвинулась внутренняя какая-то портьерочка - бесшумно возник Шухрат Ибрагимович. Подошел к столу, запихал в рот пирожное, аппетитно задвигал челюстями.
      - Прижать, - взглянул полковник в глаза московского гостя, - на раз расколется!
      Шухрат Ибрагимович, не прекращая жевать, выразил сомнение головным качанием, а чуть позже, освободив артикуляционный аппарат, произнес:
      - Такую пожалуй что не очень-то и прижмешь. Выбор делает. Понаблюдаем со вниманием. Может, и нам подскажет, как лучше себя повести. Выгоднее! - и засунул в рот очередной образец искусства львовских кондитеров.
      19. ОБЪЕДИНЕННЫЙ ШВЕЙЦАРСКИЙ БАНК
      Чистенькие, словно пылесосом прососанные, а потом мыльной губкою промытые мостовые и тротуары; аккуратненькие домики - эдакие пряничные, из детских сказок; ухоженные, листик к листику, кусты и деревья; даже горы какие-то особенные, похожие на хорошо придуманную художником и великолепно выполненную в мастерской очень богатого театра декорацию, - Швейцария и на слайдах производила на Алину впечатление сильное, - новое, так сказать, время еще только-только, как мы уже упомянули, стучало в дверь, заграница еще оставалась покрытой флером недоступности и загадочности. Нет, Алина однажды ездила за рубеж, девочкою-подростком, с отцом, но то заграница была какая-то ненастоящая, менее даже настоящая, чем Прибалтика - Румыния: бедность, грязь, портреты!
      Иван, богданов приятель, до сих пор не мог прийти в себя от недавней поездки и, тягая туда-назад рамку дешевенького диапроектора, пытался вернуться из обрыдлого отечественного быта в тот прекрасный эпизод жизни.
      - Видите?! Видите?! Я как-то раз прямо не удержался: носовой платок накрутил на палец и по тротуару провел!
      - Платок-то сохранил? - с легкой, незлой иронией поинтересовался Мазепа. - Не стираешь?
      - Зря смеешься. Ты не способен такое даже представить! Вот клянусь не способен. Не потому, что воображение бедное, а просто ни один совок, там не побывавший, представить себе не может, что и такая, оказывается, бывает жизнь. К бензоколонке подъезжаешь - хоть бы запах какой! Для смеха! Случайная капелька упала на брюки - найти не смог куда! Фантастика!
      - А я, значит, по-твоему, совок? - задумчиво произнес Мазепа, в обнимку с Алиною устроившийся в низком, мягком, глубоком кресле, и, взяв с посверкивающего в неверных разноцветных отблесках диапроекции сервировочного столика четырехгранную бутылку, плеснул в стакан.
      - Ты ж за рулем, Богдаша! - по-супружески укорила Алина.
      - Думаешь, мою тачку кто-нибудь в этом городе посмеет остановить?
      - А в высшем смысле?
      - В высшем? - не понял Мазепа.
      - Ну, - пояснила Алина, - в смысле уважения к закону, как таковому? В смысле dura lex!
      Капитан взял алинину руку в свою и демонстративно повертел на изящном пальчике бриллиантовое колечко.
      - Правы вы, Иван, правы! - вздохнула Алина. - Все мы тут - совки! Типичные!
      То ли положение хозяина обязывало отвлекать гостей от неприятных разговоров, то ли просто ни за что не хотелось ему возвращаться в окружающую реальность, только Иван пропустил перепалку мимо ушей и привлек внимание гостей к очередному изображению, придав голосу некоторую таинственность, а фразе - интонацию намека:
      - А вот это вот как раз - Объединенный Швейцарский Банк.
      - Тот самый, в котором у меня не лежит ни франка, ты это имеешь в виду?
      - Богдан! - зашипел Иван и, повертев у виска указательным, скосился на Алину, добавил громко и выразительно. - Тот самый, в котором ни у кого из нас не лежит ни франка!
      - Ой! - изобразил капитан на лице, что крупно вляпался, и прикрыл рот обеими ладонями сразу, - изобразил так натурально, что, не лукавый мгновенный взгляд на Алину, - можно было и поверить. - Ладно, пора, - встал из кресла. - На свадьбу-то придешь?
      - Чего это вы? - зажег свет хозяин. - Не интересно? - кивнул на экран. - Или обиделись? У меня еще две коробки!
      - Сам же сказал: нам там не жить! Не выделывайтесь, девушки: слушайте полонез Огинского, - отозвался Мазепа и, обняв Алину, направился к выходу. - Да и некогда, - развел руками у самой двери. - Пиф-паф ой-ой-ой!..
      20. ГОЛИАФ И ДАВИД: СВЯЗЬ ЧЕРЕЗ УОКИ-ТОКИ
      "Шевроле не Шевроле" едва успел остановить отъезжающую "Оку" тревожным сосом мигающих фар. Алина затормозила, высунулась в окошко.
      - Опять коробка, - пояснил капитан, подойдя. - Пиф-паф ой-ой-ой!
      - И опять - покушение? - ехидно поинтересовалась Алина.
      - Это вряд ли. Больше вроде некому! На буксире тянуть умеешь?
      - Вот откажусь - будешь знать! Сам все время ноешь: что это, мол, я такая чересчур самостоятельная: на своем транспорте!
      - Откажешься - ноль-два позвоню. Еще раз, как типичный совок, использую служебное положение в личных целях. А виновата будешь ты.
      - Постой, - сменила вдруг тон Алина. - А в каком это смысле: больше некому?
      - Что - больше некому? - удивился капитан.
      - То! - отозвалась журналистка. - Я спросила: не покушение ли? а ты ответил: больше некому!
      - Я так ответил?! - изумился Мазепа.
      - А то кто же?!
      - Странно! С чего это я взял?
      - Это уж точно: странно.
      - Отличное место для выяснения отношений, - сказал капитан несколько уже раздраженно. - И время!
      - Я не отношения выясняю! - начала Алина, а Мазепа за нее закончил:
      - !а истину! Истина, Алиночка - исключительно в вине. Еще древние это знали. Ты тянуть будешь? Подавай задом, сюда, поближе! - и, не дав невесте ответить, пошел к "Шевроле не Шевроле", склонился над багажником, извлек из бездонных недр буксировочный трос, приладил-прицепил к своей машине, к алининой, которая к тому моменту стояла уже рядышком. - Таскала когда-нибудь?
      - Попробую.
      - Главное - взять с места. Сцеплением подбуксовывай! Поняла? Или, может, лучше поменяемся?
      - Ну не-ет, - протянула Алина, взвесив вариант. - За твою колымагу! Разобью - не рассчитаюсь до смерти.
      Они совсем было разошлись по своим автомобилям, как:
      - Постой! - вспомнил капитан и снова скрылся в недрах, извлек две коробочки с антеннами. - Уоки-токи! Вот здесь нажмешь - передача. Отпустишь - прием. Ну, в случае чего. Усекла?
      Алина кивнула.
      Капитан уселся за руль, сказал в коробочку:
      - Проверка связи. Как слышно?
      - Отлично, - отозвалась Алина.
      - Что? Не понял? - переспросил капитан.
      Алина отложила коробочку, высунулась в окно, крикнула:
      - Отлично слышно, говорю!
      - С Богом! - тоже высунулся капитан в окно.
      Алина сосредоточилась, мало-помалу отпуская сцепление. "Ока" напряглась и заглохла. Трос провис.
      - Спокойненько. Еще попытка, - произнес Мазепа в уоки-токи. - Ты подбуксовывай, подбуксовывай! С одного раза небось не спалишь.
      Алина попробовала еще раз. Теперь - получилось, хоть в салончике и запахло подгоревшим асбестом выжимного диска, - и вот: связанные тросом машины поехали потихоньку по вечернему городу: Давид тащил Голиафа.
      Алина внимательно вела "Оку", поглядывая в зеркало заднего вида. Протянула руку на соседнее сиденье, взяла уоки-токи, нажала передающую кнопочку.
      - Слушай! - сказала. - А этот! убитый! из "Трембиты". Ну, Николай, кажется! Почему он тогда, в детстве, сам натравил на тебя шпану, а потом сам же тебя и спас? Не мог ведь он заранее знать, что ты ментом станешь! Что ваши дорожки пересекутся! Ты, надеюсь, уже в курсе, что это н их тогда на тебя натравил?
      - Власть! - донесся из дурного динамика искаженный голос Мазепы.
      - Как ты сказал? - задумчиво переспросила Алина.
      - Тихонько, тихонько! - крикнул капитан. - Сейчас там на красный переключится!
      Алина стала притормаживать, а капитан добавил:
      - Власть. Показать: что хчет, мол, - то и сделает!
      - Замысловато, - ответила Алина, остановив машину точно перед стоп-линией.
      - Нормально, - отозвался Богдан то ли по поводу ее маневра, то ли по поводу ее оценки предложенного им мотива.
      Сейчас Алина, едва красный сменился зеленым, тронулась уверенно, на раз.
      - Отличная обучаемость! - похвалил капитан.
      - Ладно, - ответила Алина. - Предположим! я повторяю: предположим, у тебя был мотив его убить. Один из пяти, самый благородный: защита. Даже не самозащита!
      - А мамозащита, - скаламбурил капитан в уоки-токи, что журналистка, впрочем, пропустила мимо ушей.
      - Предположим, ты точно узнал, что шланги перерезал он. Хотя, откуда уж так точно?..
      - Ну, предполагай, предполагай дальше, - отозвался Мазепа после паузы. - Почему я должен как-то реагировать на твои предположения?
      - Я просто хотела узнать, - сказала Алина довольно жестко, неожиданно для себя жестко, - при чем тут бармен?! Его-то - за что?! Ведь это же было еще до всяких тормозных шлангов!
      - Какой бармен? - удивился Мазепа так раздраженно, что Алина поверила в искренность этого удивления, несколько опешила даже:
      - Но ведь из одного оружия! "Зауэр". Трассологическая экспертиза, баллистическая! - и как-то выдохлась.
      - Алина, - твердо, ровно ответил капитан после довольно длинной паузы, - ты свои домыслы оставь, пожалуйста, для детектива. Для "Расскажи, как тебя убивали". Ладно? Не сойдется твоя версия, поняла? Никак, никогда не сойдется! Объективно!
      Алина переезжала как раз неширокую улочку, когда по ней, выскочив из-за угла, как черт из коробочки, понесся милицейский УАЗик с включенными сиреною и мигалками. Алина притормозила от неожиданности - да она и все равно не успела бы перетащить через улочку капитанов "Шевроле не Шевроле" - и УАЗик с разлету врезался в трос.
      "Оку" и "Шевроле не Шевроле" потащило назад, они даже боками слегка хлопнулись; УАЗик замер в тросе коренником эдакой русской тройки.
      Капитан выскочил из машины навстречу выскочившим из своей ментам, и даже присутствие Алины не смогло удержать его от лексического набора, диктуемого ситуацией.
      Не говоря уже о ментах!
      21. ЧЕРНЫЙ ЗРАЧОК СМЕРТИ
      Из почтового ящика в парадной Алина вытащила яркий, плотный, заграничный конверт и заграничную же плоскую бандероль; не удержалась, тут же на лестнице вскрыла; капитан подоспел, заглянул через плечо. В пакете оказался совершенно (на совковую привычку) невероятный по интенсивности цветов, по качеству бумаги журнал, в котором, листнув, обнаружила Алина маленькое свое фото и большую, на иностранном языке набранную, статью. В конверте - ксерокопия чека и письмецо, тоже по иностранному.
      - Поздравляю, - сказал капитан и поцеловал Алину в висок. - Постепенно становишься богатенькой. Сколько ж это по черному курсу? - повертел чек. - Приглашают?
      - Ты ж журналистов не любишь, - ответила Алина, отпирая дверь.
      - Я отечественных не люблю. Неконвертируемых, - пояснил Мазепа.
      - Господи, как устала! - едва не упала Алина на диванчик в прихожей, ногу об ногу сняла туфли.
      - Я прямо в душ, ладно, - скорее констатировал, чем спросил капитан и, сбросив на ходу свитер, рубаху, брюки, скрылся за дверью ванной.
      Алина еще раз взглянула на статью, на копию чека, на приглашение, прикрыла глаза.
      "Может, и впрямь - дернуть? Но без Мазепы она не согласна, а он?.."
      Алина поймала себя на этом вот "без Мазепы не согласна" и подумала:
      "А, собственно, почему? Ведь происшествие в "Трембите", которому она стала полуслучайной свидетельницей, не в первый раз уже мерещится ей в эдаком вот странном ракурсе, и хоть капитан и предостерегает от реконструкций, что ему, с другой стороны, остается делать, как не предостерегать?.."
      !Бесшумной тенью, с погашенными фарами, скользит по узким каким-то задворкам капитанов "Шевроле не Шевроле", словно дредноут в ночном тумане посреди грузового порта; ищет местечко поукромнее и, отыскав, припарковывается!
      !Мазепа берет из бардачка картонную коробку от шампуня, открывает, вынимает пучок седых волос на ячейчатой капроновой подложке, бутылочку с клеем (кисточка в пробке). Профессионально, двумя-тремя быстрыми мазками обрабатывает подбородок, лепит к нему пучок, глядится в зеркальце заднего вида!
      (Алине показалось даже, что она помнит, будто от капитана в тот вечер, в вечер второй их встречи, чуть попахивало спиртовой основою клея: тогда она приняла это за алкоголь, теперь же! А что теперь? "Показалось!" "Будто!" Да одни эти слова говорят сами за себя! Нельзя, нельзя строить даже смутные подозрения на "будто" и "показалось"!.. Хорошо, посомневаться времени еще достанет, она и так тем только и занята, что сомневается. Вперед, вперед, вперед! En avant!)
      !Седобородый, Мазепа перегибается назад, извлекает не то из-за, не то из-под сиденья серый макинтош, о пропаже которого так неожиданно и постоянно будет убиваться бедный его отец, широкополую шляпу; на ходу облачаясь, идет проходными дворами. Перед тем, как вынырнуть на освещенную улицу - в десятке метров от "Трембиты" - снимает с предохранителя "зауэр". Резко входит, коротким взглядом окинув публику, мазнув и по Алине с восточным ее приставальщиком (интересно: узнал он ее в тот миг?), и скрывается за служебною дверью. Отстраняет в стремительном движении девушку-подавальщицу, распахивает дверь директорского кабинета.
      Директор, склонившийся над бумагами, приподнимает голову, и в глазах его мгновенное недоумение сменяется узнаванием, замешанном на сильном, на грани ужаса, страхе, - директор, однако, пытается страх преодолеть: из скольких переделок вышел - неужто тут не подфартит?!
      - Сюда-то ты мог бы не приходить? - говорит Мазепе озабоченно-беззлобно. - Ну как засечет кто? Этот твой маскарад - он только для школьного бала годится.
      - Не рассчитал, Коляня? - заботливо осведомляется капитан. - Отпустил шестерок? Решил: народу много - куда этот мудак сунется?
      - Слушай, Богдан, а чего ты на меня тянешь? - переходит директор Коляня в наступление, но в наступление, конечно же, липовое: он явно накручивает время в расчете на случайность какую-нибудь счастливую, - и точно: под легким напором снаружи дергается дверь.
      - Нина! - кричит Коляня. - Ниноч! - но договорить не успевает: малой секунды хватает капитану достать оружие и выстрелить, да не просто выстрелить, а, как пишут в кодексе, "с особым цинизмом": дырочка: маленькая такая, изящная возникает в том точно месте, в каком возникла год назад во лбу бармена. А с той стороны, с затылка, образуется огромная пробоина, и брызги мозга, крошево кости летят веером над головою, заляпывая свежие обои.
      Капитан прячет "зауэр", спокойно отпирает дверь и, потеснив плечом встревоженную Ниночку, углубляется в подсобные коридоры, толкает дверь черного хода, срывая на ходу бородку, макинтош скидывая, но не бегом вовсе - просто энергичным, обычным для себя шагом - пересекает двор, скрывается в подворотне, проныривает сквозь нее, сквозь следующую, тенью проскальзывает в тень-"Шевроле", запускает мощный неслышный мотор - и снова бесшумно - по тем же задворкам - назад. Перед выездом на освещенную улицу включает подфарники, ближний, дальний и рвет с места, как на старте "Формулы-1", возле дверей "Трембиты" бьет по тормозам и, надо полагать, успевает поймать себя на мысли, что сегодня-то тормозные шланги выдержат любое давление. Входит в "Трембиту" и!
      Алина почувствовала, что ей что-то мешает, приподняла голову, открыла глаза: мешал уставившийся прямо на нее черный зрачок револьвера, и это было так похоже на кусочек только что воображенной сцены, что Алина почувствовала холодок мистического ужаса.
      На самом деле все объяснилось просто: капитан с мокрыми волосами, в коротком купальном халате, держал револьвер на ладони, спрашивая:
      - Откуда пушка? - и Алине просто следовало ответить, что это, мол, негр из "Интерпола", Джон, оставил, в подарок тебе передал, она, собственно, и ответила, но ощущение, что черный зрачок глядел на нее какое-то мгновенье вполне осмысленно, так Алину и не покинуло.
      - Чего ж не отдала сразу? - поинтересовался капитан. - Еще и зарядила! Только знаешь: в ванной оружие лучше не хранить, даже американское. Ржавеет.
      - Что ж не отдала - что ж не отдала! - агрессивно сказала Алина, компенсируя и скрывая агрессивностью собственный испуг. - Забыла!
      - Интересное кино, - улыбнулся Мазепа кривой улыбочкою. - Спрятать не забыла, а отдать - забыла?
      - А ты меньше обыскивай, пока ордер не получил. В гостях все-таки!
      Капитан бросил револьвер Алине на колени (хоть жест был точен, баскетболен, отшатнувшаяся Алина едва успела удержать оружие от падения), а сам стал одеваться, приговаривая:
      - Ну да! конечно! штука понятная! Когда имеешь дело с преступником, всегда как-то спокойнее! Особенно, когда это преступник-полицейский и, стало быть, защиты искать не у кого!
      Алину забила нервная дрожь: тут все смешалось: и реакция на оружейный зрачок, и обида капитана, который вот-вот, казалось, уйдет навсегда из ее квартиры, из ее жизни, закончит одеваться - и уйдет, и главное, что он заговорил о невысказанных алининых подозрениях прямым текстом.
      - Ну, не сердись, слышишь! я не хотела! - поднялась Алина, оставив револьвер на диванчике, нежным пальцем провела по капитановой руке.
      Как ни странно, этого пустяка достало Мазепе, чтобы размякнуть: видать, и самому не хотелось покидать уютную квартирку, уютную эту женщину, и он продолжал ворчать по инерции, а вернее - скрывая, как мало ему надо, чтобы размякнуть.
      - Да нет, пожалуйста. Каждый человек, я считаю, имеет право носить оружие. Но только с одним условием: уметь им пользоваться. Я даже готов подарить его тебе! на свадьбу. Хоть и очень уж он хорош!
      Капитан взял револьвер с диванчика и по-мальчишески погладил его, крутанул барабан.
      - Люблю оружие, - признался уже вполне беззаботно. - Так что завтра с утра - стрельбы. На даче. О'кей?
      - Пиф-паф ой-ой-ой? - улыбнулась Алина. - И опять, наверное, приставать будешь!
      22. !ПОСКОЛЬКУ ИЗЪЯТО БЕЗ ПОНЯТЫХ
      Едва ли не зажмуривая глаза, Алина выпустила весь барабан из негрова "смитт-и-вессона".
      Капитан прищурился.
      - По-моему, очень не густо. Погоди-ка, сниму мишень! - и пошел к обрыву, к мишенному столбу. - Пара дырочек все же есть, - крикнул, удаляясь от Алины, которая как раз перезаряжала барабан, привстал на цыпочки, отковыривая кнопки.
      Алина вскинула оружие и зафиксировала капитана в прорези целика: так точно, наверное, фиксировал ее Богдан в той же прорези вчера под вечер.
      Капитан оглянулся, как почувствовал, увидел направленный на себя черный зрачок смерти, вполне оценил его выражение и по видимости равнодушно отвернулся, продолжил возню с кнопками.
      Алина опустила ствол. Капитан с улыбочкою шел к ней.
      - Не так уж и дурно для начала, - продемонстрировал пробоины. - Ладно, постреляй тут сама, - передал ей коробку патронов. - Мама просила прибраться в погребе, - и побрел по направлению к дому не оглядываясь, неожиданно тяжело.
      Алина прицелилась в поменянный капитаном плакат. Сейчас она стреляла спокойнее, с небольшими перерывами, от выстрела к выстрелу как бы набирая хладнокровия.
      Когда патроны закончилась, Алина откинула барабан, опорожнила, принялась загонять очередную порцию. Смертоносный островерхий цилиндрик выскользнул из-под наманикюренного пальчика. Алина присела на корточки.
      Точно драконьи зубы, землю вокруг усыпали гильзы. Одна из них, полувтоптанная, слегка уже позеленевшая, была очевидно меньше других. Алина оглянулась воровато и зажала эту, маленькую, в ладошке, потом так же воровато покралась к столбу со щитом, сорвала плакат, стала исследовать раны подложки. Подняла с земли ржавый гвоздь, не без труда выцарапала одну сплющенную пулю, другую!
      Мазепа поднялся из погреба. Взглянул в сторону Алины. Та, застигнутая на месте преступления, подчеркнуто громко и свободно доложила:
      - Успехи растут. Шесть из восьми!
      Капитан молча приближался. Остановился совсем рядом, лицо в лицо, глаза в глаза, с силой разжал алинину ладонь.
      - Можешь долго не мучиться. Не тыкаться на экспертизу. С разрешения полковника. Который, впрочем, даст его более чем охотно. Ты уж поверь моему слову: экспертиза все подтвердит: и пули прошли тот самый ствол, и насечка от бойка совпадает с той самой насечкою. Так что - если, конечно, не собираешься подключить к своему частному расследованию органы МВД - можешь на экспертизу время не тратить. Да даже если и подключишь: изъято-то без понятых, доказательной силы не имеет! - и капитан легонько ударил снизу по алининой руке: и гильза, и сплющенная пуля подскочили, упали, покатились с обрыва вниз, в реку. - Я тебе больше даже покажу: вот, - и капитан достал из кармана маленький "зауэр".
      Алина глядела, как зачарованная.
      - Все дело в том, дорогая! - добавил Мазепа. - Впрочем, я тебе, кажется, уже это говорил! Все дело в том, что я ужасно люблю хорошее оружие!
      - И все равно ничего не расскажешь? - спросила Алина.
      - И все равно, - ответил Богдан, - ничего не расскажу!
      23. МИНУС ВОСЕМНАДЦАТЬ
      Как же там все-таки происходило дело?
      Алина полагала, что она - девочка нравственная, то есть она постоянно ощущала в себе присутствие того самого категорического императива, про который писал двести лет назад умный и, главное, чуткий Кант, и если случалось ей когда поступить как-нибудь не особенно хорошо, она всем организмом знала, что поступила нехорошо, и не то что бы переживала и мучилась, но очень ей было некомфортно, и она стремилась исправить нехороший поступок, а, если было это невозможно, никогда о нем не забывала, даже о самых ранних, детских, помнила до сих пор. А, коли так, то не может же она любить капитана Мазепу, любить, в общем-то, радостно и безоглядно, без этого ощущения мухомора во рту, если он убийца, мерзавец и двойной человек! А Алина-то - любит!
      Алина вся измучилась этими вопросами и сомнениями, они мало-помалу начали уже отравлять и ее любовь, но Алина списывала отраву не на кантов императив, а исключительно на собственную глупость, которая не позволяет разгадать, как же все-таки там происходило дело!
      Устав от бессмысленного, до дыр, проглядывания содержимого папок по двум убийствам: нынешнему и прошлогоднему, - Алина решилась еще раз зайти в "Трембиту".
      Она сидела за столиком, потягивала сквозь полиэтиленовую соломинку сок в ожидании жаркого (заказ принял и передал на кухню бармен, он же и соку налил), исподлобья, цепко поглядывала по сторонам.
      Наконец, появилась с подносом официантка в гуцульском костюмчике.
      - Скажите, пожалуйста, - отнеслась к ней Алина по возможности конфиденциально. - Вы ведь! Нина? Ниночка?
      - Ну? - спросила официантка в смысле: что дальше?
      - Это ведь вы тогда! ну, увидели?
      - Что я увидела? - в интонации Ниночки звучала откровенная неприязнь.
      - Вашего директора. Когда его застрелили. Помните: это было при мне.
      - Опять из милиции, что ли? - выдавила официантка через нижнюю губу. - Не надоело?
      - Из какой из такой милиции?! - сказала Алина со столь тоскливою страстью, словно всю жизнь смертью лютою ненавидела ментов. - Я журналистка!
      - А-а! - протянула официантка.
      - Вы вообще! давно здесь работаете?
      - Некогда мне с вами, - подвела черту Ниночка. - У меня во вас вон еще сколько! - обвела рукою зал, вовсе, надо заметить, не переполненный. - Всем давать - не успеешь трусы надевать.
      - Что? - не поняла Алина. - Какие трусы?
      - С каждым, говорю, разговаривать!
      - Может, попозже? - не желала признавать Алина поражение. - Или завтра?..
      - Еще чего! А завтра у меня вообще - выходной, - нагрубила Ниночка и отошла.
      Алина ткнула вилкой в бифштекс. Как ни аппетитно тот выглядел, есть не хотелось. И тут к столику подвалил давешний кавказец. Откуда он взялся? Алина точно помнила, что тремя минутами раньше его в ресторане не было. Ладно: предположим: только что появился.
      - А я сюда каждый вэчер хажу, - уселся кавказец в такой манере, словно его только здесь и не доставало, словно радостный подарок собственной персоною делая. - Чтобы тибя встретить.
      - Жениться решил? - осведомилась Алина: хоть появление приставалы вызвало в ней легкую тревогу, болтовня с ним могла хоть на время выбить из отвратительного настроения, развлечь, устроить, в конце концов, тайм-аут в матче с "Трембитою", ибо считать его проигранным Алина пока не собиралась.
      - Да ты чиво!? - испугался немолодой мальчик. - Тоже скажешь: жиница! Я жинат. Влюбился просто.
      - Ну и? - спросила Алина.
      - Что - ну и? - не понял кавказец.
      - Что дальше? - расшифровала Алина.
      - А!.. Дальше - вот что, - и кожаный ухажер извлек, как в прошлый раз, молдавский коньяк из внутреннего кармана, замычал, пальцами защелкал, требуя посуды.
      Бармен принес рюмки, поставил, но не ушел почему-то.
      - Чиво ти? - спросил бармена кожаный кавалер. - Так и будэш тарчать? А если у нас - разговор сикрэтный? Или тибе налить?
      - Вообще-то у нас со своим не полагается, - объяснил бармен свое у стола ожидание.
      - А! - понял кавказец. - Так би сразу и гаварил, - и, вытащив ее из другого кармана, сунул бармену пятидесятирублевую.
      Тот спрятал бумажку, буркнул:
      - Разве в порядке исключения, - и отошел за стойку.
      Юноша откупорил бутылку, разлил коньячок.
      - Будэм здаровеньки? - спросил, подняв рюмку на уровень носа. Звать-то хоть тибя как?
      Алина улыбнулась и приподняла свою рюмку тоже.
      - Мисс Марпл.
      - Как-как, говоришь?
      Алина решила, что сначала выпьет, а потом объяснит как-как, но и выпить не успела: заметила, что в разрезе служебной портьеры стоит Ниночка и манит пальцем.
      - Меня? - ткнула себя в грудь несколько удивившаяся Алина.
      - Тебя-тебя, - закивала Ниночка.
      - Извини, - бросила Алина кавказцу и быстро пошла к служебному входу, скрылась за портьерою.
      - Вирнешса? - вопросил кавказец вдогон.
      - Т-с-с! - приложила Ниночка палец к губам и кивнула Алине, приглашая следовать за собою. - Я же там вся на виду, дура!
      Они прошли какими-то тесными коридорами, спустились в подвал. Ниночка приоткрыла тяжелую бронированную дверь и кивнула секретно и приглашающе, оглянулась даже воровато. Чувство опасности, беспокойства, которое несколько минут назад поселилось в Алине, она относила исключительно на счет кавказца, поэтому, хоть тоже оглянулась и даже мгновенье помедлила, - внутрь шагнула.
      Дверь за алининою спиною тут же и затворилась. Небольшая комнатка была морозильником: с крюков из-под потолка свешивались бараньи туши, окорока, битая птица; на стеллажах лежали продукты, стояли какие-то ящики; коробки занимали углы. Алина дернулась к выходу: дверь, естественно, не поддалась. Стукнула в нее кулачком! потом - с разбегу - плечом! Потом заорала:
      - Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-эй! - но, еще не закончив орать, отчетливо поняла, что и это - зря.
      Остановилась посреди камеры. Было холодно. Обхватила руками плечи. Потащила из угла большой фанерный ящик. Что-то обрушилось за ним с металлическим лязгом, упало. Алина заглянула: на полу валялась раскрывшаяся в падении жестянка, из которой рассыпались новенькие патроны. Алина пошевелила их ногою, плюнула и выдвинула ящик на середину, села сверху, поджала ноги.
      - Ну, идиотка! - сказала вслух по собственному поводу. - Хоть коньяку бы выпила - все теплей сейчас было бы! Нет! - как скаженная понеслась!
      Теперь, когда причина тревоги сделалась очевидной, Алина с некоторой надеждою подумала о кавказце:
      "Приставуч ведь, неужто смирится с новой потерей дэвушки, если ради нее каждый вечер ходит в этот кабак. Насчет ради нее привирает, конечно, да и насчет каждого вечера, но все-таки"!
      Алина пожалела даже, что не дала кавказцу некоторых авансов, но, как говорят в Одессе, быть бы мне таким умным, как моя жена потом.
      Кавказец, впрочем, и в самом деле, выждав минут десять и переполовинив бутылку, отправился на розыски пропажи.
      - Какая дэвушка?! какая дэвушка?! - передразнивая его интонацию, могучим торсом выталкивал бармен-вышибала немолодого юношу из служебного коридорчика. - Уехала твоя дэвушка. С мужем! Понял, да?
      - Она что, точно замужэм?! - сник кожаный.
      Тут уж и впрямь оставалось только смириться!
      К тому времени, скорчившись на составленных рядом четырех ящиках, Алина дрожала не метафорической, а натуральной крупной дрожью: зуб буквально не попадал на зуб.
      Итак, уже можно было сказать со всей очевидностью, что, по той, по иной ли причине, но приставала ее не спасет. Последняя надежда оставалась: нелогичная, иррациональная, но последняя: на Мазепу. Что, как в кино про Бельмондо, ворвется он вот сейчас, вот через секундочку, освободит ее из преступных тенет, прижмет к сердцу, отогреет!
      Но секундочка шла за секундочкою, Мазепа не являлся, и в уже отключающемся мозгу Алины мелькнуло даже страшное подозрение: уж не сам ли Мазепа ее сюда и заточил?..
      24. ЛЮБИТЕЛЬ СЛАДЕНЬКОГО
      Вся беда, все мучения состояли в том, что Алина оглохла: она напрягала последние силы мозга, но услышать не могла ничего - ни слов, ни шума проезжающих за окнами "Трембиты" автомобилей, ни уж тем более поскрипывания тряпки о стекло: бармен, убитый больше года назад, спокойненько стоял за стойкою, протирая бокалы, пока в служебном кабинетике, том самом, где три месяца тому увидела Алина мертвого Коляню, Коляня живехонький орал на Мазепу, жалкого, понурого, даже не пытающегося возражать. Это было ужасно обидно: видеть, как тот орет, и не слышать, чт орет, не понимать!
      Алина мучительно трет лоб ладошкой! Чье-то незнакомое расплывающееся лицо склонилось над нею! какая-то белая тень маячит вдали! Алина снова смыкает воспаленные веки в надежде, что, перекрыв один канал поступления информации, зрительный, она активизирует другой, слуховой, - но ни слуховой не активизируется, ни зрительный не перекрывается:
      !Коляня, закончив разнос, что-то приказывает Мазепе, вот именно приказывает, и это особенно странно, потому что Алине до самого этого момента трудно даже вообразить было, что Мазепе кто-нибудь может приказывать, особенно - Коляня. Но факт есть факт: Мазепа покорно выслушивает, разве что позою пытаясь сохранить иллюзию собственного достоинства, после чего Коляня открывает ящик стола, передает капитану - рукояткою вперед - маленький "зауэр".
      И Мазепа пистолет принимает!!!
      - Все дело в том, что я ужасно люблю хорошее оружие! - эту фразу Алина вдруг слышит отчетливо, но зато зыблется, размывается, исчезает зрительный ряд, и не разобрать никак, где и кому, собственно, признается капитан в странной своей любви к орудиям смерти: Алине ли в ее прихожей или Коляне в "Трембите"!
      Алина уж и сама не знает, что лучше: видеть, но не слышать или наоборот; лучше всего, конечно, и то, и другое, но так не выходит, не выходит даже по своей воле переключаться из одного режима в другой; сейчас вот снова пропадает звук, но изображение становится четким:
      !"Трембита", главный зал, и капитан с веселой дружелюбной улыбочкою подходит к бармену, и уж тут абсолютно не важно, что звук пропал: Мазепа явно несет шутливо-легкомысленную чушь и суть, разумеется, не в ней, а в том, что, спустя некоторое совсем недолгое время, мгновенно, профессионально выхватывает из кармана "зауэр", но до выстрела дело не доходит:
      !какой-то сбой, трещинка возникает в видении, и оно, натыкаясь на нее, соскальзывает назад, снова к тому моменту, когда мгновенно, профессионально выхватывает Мазепа "зауэр" из кармана, и еще раз выхватывает, и еще, и еще! Алина пытается сдвинуться с мертвой точки, разрушить дурной этот цикл, дурную бесконечность, кольцо Мебиуса, змею, кусающую себя за хвост!
      !но вместо этого возвращается почему-то назад, в директорский кабинет, и видит Коляню с телефонной трубкою в руке, прислушивающегося к двери.
      Судя по его реакции, кольцо разомкнулось, выстрел прозвучал-таки: Коляня набирает короткий номер - Алине удается даже разгадать его: ноль-два!
      !удается и вернуться в ресторанный зал, где бармен с пробитым лбом уже валяется на полу, а Мазепа со странной улыбочкою палит по бутылкам, по панелям, по витринным стеклам, пока не кончаются патроны.
      - Господи! - шепчет Алина в бреду. - Какая чушь! Какая неимоверная чушь, - и открывает глаза, видит перед собою незнакомое лицо человека с трубочками стетоскопа в ушах, поясняет ему. - Смысла, главное, ни на йоту! Витрины-то были побиты автоматом! - и снова откидывается на подушку в беспамятстве.
      !Коляня, расплачиваясь за выполненную работу, бросает на стол тугие пачки купюр, Мазепа же, краем глаза отслеживая-пересчитывая их, поигрывает маленьким "зауэром": перепасовывает из одной своей сильной широкой ладони в другую.
      "На службе у уголовника?! За деньги?!"
      - Нет! - мотается по подушке алинина голова. - Нет!..
      - Да, - мягко, но очень уверенно, с большой силою убеждения произносит Шухрат Ибрагимович и сжимает своей рукою алинину.
      Алина снова открывает глаза.
      - Мужчина, принесший торт, не может сделать зла даме, - улыбается Шухрат Ибрагимович, скосом глаза показывая на сервировочный столик возле алининой кровати, на котором расположился огромный, великолепный торт, произведение кулинарного не ремесла, но искусства. - Вы, надеюсь, уже поняли, что находитесь дома! что все - хорошо! И не спрашивайте, ради Бога: "как, мол, вы сюда попали?.." Помните анекдот про таксиста с топором. Где взял - где взял?! - купил! И с капитаном, с женихом вашим, все в порядке: захватил банду под Ужгородом, первые допросы ведет прямо там, по свежим, как говорится, следам. Полагаю, что к его приезду вы полностью и оправитесь: слава Богу, обморожений не оказалось. Свадьба, так сказать, состоится в срок. И как это, - хлопает с размаха Шухрат Ибрагимович себя по жирным ляжкам, - как это только мне в голову пришло?! попросить у знакомого из "Трембиты" колбаски; знаете, украинской, с печенкой и салом - детишкам в гостинчик. Ниночка пошла с вами поконфиденциальничать, и что-то ее отвлекло! И она попросту! забыла про вас. Женское легкомыслие. Если б не колбаска для детишек!
      С кухни донесся свист.
      - О! - обрадовался Шухрат Ибрагимович. - Как раз и чайник поспел. Ничего, что я взял эти чашечки? Извините, сейчас, - и скрылся в сторону кухни.
      Алина вскочила с постели, схватила халатик, набросила (кто же ее раздевал? У! г-гады!), стала застегивать - появился Шухрат Ибрагимович с чайниками: большим и заварным.
      - Встали? Прелестно! Все-таки очень дешево отделались, оч-чень! От души рад! Тогда уж присаживайтесь, коль встали, - и пододвинул к сервировочному столику еще один стул. - Чтобы не вышло картины: Белинский у постели умирающего Некрасова. Или как там? - наоборот?
      Шухрат Ибрагимович разрезал торт на секторы, один положил на тарелку Алине, другой - прямо себе в рот, сжевал с аппетитом, запил чаем. Алина, уже несколько в себя пришедшая, дерзко поглядела на незваного гостя и тоже отправила в рот кусочек кусочка, отрезанный ложечкою.
      - Ого! даже аппетит проснулся, - восхитился представитель пресс-центра МВД. - Я-то, честно говоря, рассчитывал все это великолепие, - окинул торт широким жестом, - один. Шучу, шучу, конечно. Но вообще - одолел бы запросто. Ладно, Алина Евгеньевна, шутки в сторону: утолив первый голод, перейдем к беседе. Дело в том, что ваш очаровательный! нет, не то! видите - не кокетничал: плохо, плохо дается мне стиль, неточное словечко, а я все же беседую с мастерицею пера! Ваш блестящий жених! так вернее, правда? - вел какие-то свои игры, минуя нас. Он, видите ли, индивидуалист, одинокий волк, как вы сами изволили при нашей первой встрече гениально заметить. А в нынешнее время! да еще в таком государстве! Мы вот и возмечтали, что вы! нет-нет! сами того не подозревая! ничего дурного мы о вас и не думали! - возмечтали, значит, что вы поможете нам разобраться в некоторых деталях!
      - Не помогу! - отрезала Алина. - Вам-то уж точно - не помогу!
      - А кому поможете? Органам прокуратуры? Комитету государственной безопасности?! Ах да, я и забыл: у вас есть орган повыше: демократическая общественность. Но если вы обратитесь к ней - через столь в последнее время свободную, что даже мы не всегда можем ее контролировать, нашу прессу - дело-то все равно кончится либо прокуратурою, либо - вышепоименованным Комитетом.
      - Никому я не помогу! - заполнила Алина паузу со всем возможным презрением в голосе.
      - Вот и мне так в последний раз показалось, - согласился Шухрат Ибрагимович.
      - И, вероятно, Ниночке? - поинтересовалась Алина.
      - Это уж я не в курсе, - улыбнулся гость. - А мне лично, повторяю, так показалось и очень понравилось.
      - Даже понравилось?
      - А вы как думали? Мы тоже, так сказать, умеем ценить! Может, даже и в особенности умеем! Ну, расследование-то мы провели своими средствами. Параллельно с вами. Как поняли, что не поможете - сразу же и начали проводить. И знаете, что выяснили? Что нашего директора застрелил капитан. Мазепа. Ну, из "Трембиты", не делайте больших глаз, у вас плохо получается. Слишком вы девушка по натуре искренняя, редкая для нашего фальшивого времени! - и как бы в скобках добавил. - Комплимент.
      - Спасибо, - отозвалась Алина.
      - Но застрелил, продолжу, - продолжил Шухрат Ибрагимович, - совершенно на наш взгляд справедливо. То есть, даже повышенно справедливо: за то же точно преступление директор сам, собственноручно, наказал своего бармена точно таким же образом. То есть, внутренне, так сказать, собственную гибель утвердил, одобрил, резолюцию в уголке наложил. Вы извините: до смешного люблю сладенькое, - и гость-хозяин отправил в рот очередной сладенький кусок.
      - Так все-таки бармена убил директор?
      - Али-и-ина Евгеньевна, - неразборчиво из-за забившего весь артикуляционный аппарат сладенького месива, но явно укоризненно пропел Шухрат Ибрагимович и округлил глаза. - А вы что, сомневались?! Хороша невеста: так скверно думать о собственном возлюбленном!
      Шухрат Ибрагимович проглотил, наконец, содержимое рта, запил мелкими, громкими глоточками и пояснил:
      - Бармен не перевел причитающиеся директору бабки. Зажал. Замылил!
      - Вы вот сказали, - перебила Алина, - за то же точно преступление.
      - Сказал, - согласился Шухрат Ибрагимович.
      - То есть, по-вашему, на сей раз директор не перевел бабки, - интонационно выделила Алина словцо, - Богдану?
      - Не по-моему, а так оно и было! Бедная Алина Евгеньевна! - сокрушился гость. - Может, еще тортику?
      - Директор - Богдану?
      - Ну, разумеется. Он обещал ему десять тысяч!
      - Сколько-сколько? - переспросила Алина с сильным и даже отчасти ироническим недоверием.
      - Полагаете, Алина Евгеньевна, что из-за такой мелочи Мазепа не стал бы марать рук? Ну, это как для кого. Для нас это, может, и впрямь мелочь, а для капитана Мазепы! да, возможно, и для вас! Долларов, долларов!
      - Долларов? - изумилась Алина.
      - Само собой. Кому ж сейчас нужны деревянные? Обещал открыть счет в Швейцарии. Мало что обещал - соврал, что уже открыл!
      - Во-он в чем дело! - протянула Алина, вспомнив капитанову веселую фразу, там, на вечеринке у Ивана, когда тот демонстрировал на экране слайд с изображением здания Объединенного швейцарского банка: "Тот самый, в котором у меня нету ни франка?.."
      - Именно в этом дело, Алина Евгеньевна, именно в этом!
      - Не-ве-ро-ят-но! - выдохнула Алина.
      - Да что ж тут невероятного?! - кажется даже разволновался Шухрат Ибрагимович. - Что ж тут невероятного?! Невероятно, что существует еще справедливость? А вы знаете: в любом обществе должны быть структуры, в которых справедливость существует. Несмотря ни на что! Называйте эти структуры, как вам заблагорассудится, хоть мафиями, - суть не в названиях. А ведь и любое государство, заметим в скобочках, всегда не что иное как мафия. Но если порою из-за его громоздкости государству не всегда удается обеспечить справедливость в каждом отдельном случае!
      - Постойте-постойте! - снова перебила Алина. - А! за что! Богдану должны были заплатить?
      - Как, то есть, за что? За то, что он дал возможность директору выйти сухим из воды. В случае с убийством бармена. Мазепа с директором, оказывается, друзья юности были. Ну вот, столковались по-приятельски.
      - А покушения! покушения - были?
      - Покушения? На кого?
      - Как на кого? На Мазепу, конечно!
      - Вы так говорите, Алина Евгеньевна, будто ни на кого другого и покушаться нельзя, - обиделся Шухрат Ибрагимович.
      - Так были или нет?!
      - Ну, одно, во всяком случае, зарегистрировано. А были ли?.. Право-слово, разочаровываете, Алина Евгеньевна. Я, честно говоря, такого количества вопросов от вас не ожидал. Ну, разве детали какие-нибудь, думал, захотите для себя прояснить, мелочи! Уверен был: вы давно уж догадались. Обо всем. Это, наверное, потому, знаете, что комплексую в отношении журналистики! с большой буквы! Вот и считаю: раз журналистка хорошая - так и все остальное должна делать на том же уровне. А это претензии, разумеется, непомерные. Несправедливые. Так что беру свои слова назад. Не все, разумеется - только обидные. Извиняюсь, как говорится!
      - А "зауэр" Мазепа просто обнаружил и изъял, - как бы сама себе отвечая, негромко пробормотала Алина.
      - Зажилил, - поправил Шухрат Ибрагимович, прожевывая очередной кусок. - Заныкал. Зажал.
      - Ну и! - после долгой паузы, которою Шухрат Ибрагимович с удовольствием воспользовался, чтоб налакомиться едва ли не вдоволь, протянула Алина.
      - Что: ну и? - спросил он.
      - Зачем вы мне все это рассказали?
      - А-а! Господи! Действительно - совсем позабыл. Заболтался. Вы обаятельны. Торт великолепен. Теневой торт. Мафиозный. Вот и позабыл. А заглянул я к вам - кроме, разумеется, заботы о вашем здоровье, - в сущности, по пустяку: передайте капитану Мазепе, что: А: наказал он директора "Трембиты" справедливо, и никто к нему не в претензии, пусть не нервничает.
      - А он! нервничает?
      - Вам виднее. По-нашему - должен бы. Я б, например, на его месте нервничал. Бэ: деньги ему переведены в тот самый банк, и не десять тысяч, а пятьдесят: пять - проценты за просрочку вдобавок к тем десяти, остальные тридцать пять - в качестве приглашения работать в структуре!
      - Шантаж? - поинтересовалась Алина.
      - Помилуй Бог! - категорически не согласился гость. - Талантливые люди должны работать только по собственному искреннему желанию! только свободно. Иначе - нет смысла. Капэдэ падает.
      - Как-кие вы, однако!.. - едва ли не восхитилась Алина.
      - Да уж! Так-кие! - передразнил Шухрат Ибрагимович ее интонацию. - И потому капитан Мазепа может от сотрудничества с нами отказаться. Совершенно безопасно для себя отказаться. И для вас. Деньги в этом случае будут просто! подарком.
      - Хорошие подарочки! - попыталась Алина убить Шухрата Ибрагимовича презрением.
      - Правы, правы! Опять - неудачное слово. Деньги будут - премия восхищения! Что-то вроде Ленинской. Но в одиночку работать пусть больше не суется. За нашей спиною. Такие вещи проходят только один раз. Убьем. И вас тоже. Причем вас - сначала и при нем. Да, чтоб не было ощущения очередного надувательства - вот! Можно проверить хоть завтра, в "Березке", - и представитель пресс-центра выложил на сервировочный столик пластмассовый прямоугольник кредитной карточки.
      Алина хмыкнула как-то странно, потом еще раз! еще! Хмыканья слились в веселый хохот.
      Шухрат Ибрагимович глянул озабоченно.
      - Не бойтесь! - давилась от смеха, махала ладошкою Алина. - Не поехала я! Не шизанулась! Просто - смешно!.. Смеш-но-о!
      Шухрат Ибрагимович впервые за все наше с ним знакомство несколько смутился, переспросил даже:
      - Смешно?
      - Ну да, - пояснила Алина, так и не в силах прервать хохот. - Сколько уж я слышала, сколько читала! писала даже! про эти! про мафиозные структуры! И знаете: до самого сегодняшнего вечера - не верила! Не-ве-ри-ла!
      И продолжила хохотать.
      25. СВАДЬБА В "ТРЕМБИТЕ"
      Новый бармен протирал стаканы, новый директор приветливо улыбался в служебных дверях, разлюбезная гуцулка Ниночка прислуживала за столом, капитан Мазепа играл свадьбу в "Трембите". В той самой "Трембите", где Алина уже однажды играла свою свадьбу, в той самой "Трембите", где полтора года назад! ну, словом: в той самой "Трембите"!
      Народу за столом было скромно: родители, человек десять друзей-подружек с обеих сторон, в числе которых Иван и Гаврилюк с загипсованной рукою на перевязи, да полковник в белом кителе рядышком с Шухратом Ибрагимовичем.
      Свадьба не то что б катилась к концу, но явно была уже на второй трети. Очередной тост вызвал очередное "горько!". Капитан с Алиною поглядели друг на друга, встали и, хоть "горько" - по всему ясно - звучало не в первый и даже не в пятый раз, поцеловались протяжно и с большим удовольствием. Гости считали:
      - Раз! два! три! - и досчитали, кажется, до тринадцати.
      Полковник встал говорить тост.
      - Дорогие друзья. В каком-то смысле именно я считаю себя виновником происходящего здесь торжества: ведь если бы мне не пришло в голову пригласить три месяца назад Алину Евгеньевну в Управление с целью!
      Полковник говорил долго, а Алина с Богданом тем временем шептались.
      - Неужто просто из-за денег? Ну, признайся: ты ведь его боялся? С детства. Ну, в подсознании, разумеется.
      - Кого?
      - Не валяй дурака, - кивнула Алина в сторону нового директора. - Коляню. Или в знак благодарности, что он тебя тогда спас? Или это ты мстил за маму? Мама-то - была?
      - Как это? - изумился капитан. - Как это - была ли мама? Вон она, мама - сидит. И папа, - но Алину уже поглотила поразившая ее свежая идея.
      - Или! платил за разбитую жизнь той! женщины?
      - Хочешь все-таки меня оправдать? - усмехнулся Мазепа в недавно отросшие шляхетские пшеничные усы. - А если так и не получится? "Любовь Яровую" читала? Или лучше нет - "Сида"! Трагичнее. А, ч-черт! едва не забыл, - хлопнул себя по лбу. - Подарок! - и, вытащив из кармана "смитт-и-вессон", передал под столом жене. - Отличная идея: стреляешь в меня, потом - застреливаешься сама. Пиф-паф ой-ой-ой! Трагическое разрешение конфликта между долгом и чувством. Обойма заряжена. И предпочтительней - не оттягивать: самые эффектные и время! и место!
      - Думаешь - струшу? - вполне серьезно спросила Алина, потом отстранилась от капитана и медленно взвела курок.
      Положила указательный палец на спусковую скобу!
      Обещанное продолжение эпиграфа:
      - Как - зачем? - отвечает старик. - Построим ероплан и
      улетим все отсюда к е..ней матери! - И для полной ясности
      повторяет во весь голос:
      (Окончание эпиграфа - в свое время).
      26. ЕРОПЛАН С ПРИЦЕПОМ
      Перед одним из контрольно-пропускных пунктов западной границы СССР выстроилась неимоверной длины вереница автомобилей, километра не меньше чем на три. Очередь давно превратилась в лагерь: люди здесь живут: где-то раскинуты тенты, где-то поставлены палатки, малые дети ползают в пыли, еще теплой под ясным, несмотря на начало октября, солнышком. Прыгая по ухабам, капитанов "Шевроле не Шевроле", работающий на сей раз локомотивом (ибо тянет за собою прицеп, где устроилась прикрепленная к бортам растяжками алинина "Ока"), лихо объезжает многодневную эту очередь. На крыше "Шевроле не Шевроле" - багажник, на котором покачивается привязанная бельевой веревкою инвалидная коляска отца, салон полностью забит разнообразным барахлом, едва оставляя место для самого водителя, Алины и папы с мамою. Возмущенный совок ревет тысячеголосым клаксоном и высылает делегатов под колеса "Шевроле не Шевроле": остановить сукина сына, который хотит быть умней других. Алина взвизгивает, хватает мужа за руку, когда тот или иной делегат возникает прямо перед капотом; держится за сердце отец и строит трагическую мину невинного страдальца; мама закусила губу, побелела, как тогда, в горах. Эти реакции близких переполняют, наконец, чашу мазепиного терпения, он на минутку останавливает автомобиль, достает из бардачка синюю проблесковую мигалку, шлепает на магнитной присоске - на крышу "Шевроле не Шевроле", провод сует в прикуриватель, щелкнув попутно тумблерком, включающим скрытую за радиаторной решеткою сирену, которая сперва заглушает, а потом и вполне затыкает клаксоны. Синие сполохи пунктирно мертвят лица наиболее ярых борцов за справедливость.
      Растолкав передних очередников, которые, трепеща еще перед атрибутами власти, пятятся и расползаются, словно раки, вываленные из ведра, "Шевроле не Шевроле" выруливает прямо к шлагбауму.
      - Тю-у! Бохдан! - узнает капитана капитан-пограничник. - С усим симийством! В отпуск, шо ли, собрався?
      - Нет, - отрицательно мотает Мазепа головою.
      Обещанное окончание эпиграфа:
      - К е..ней матери!
      Словом: пиф-паф ой-ой-ой!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38