Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Киносценарии и повести

ModernLib.Net / Отечественная проза / Козловский Евгений Антонович / Киносценарии и повести - Чтение (стр. 29)
Автор: Козловский Евгений Антонович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Почему худфонд - Галина Алексеевна знает из первых рук: там более способностей и даже ее протекции требуются совершенно несвойственные нашему Модильяни покладистость, терпение, выдержка и политическая тонкость в искусстве интриги. Самое смешное, что те же качества, даже в сильнейшей степени, требуются, оказывается, и в мире диссидентском, - но об этом Галина Алексеевна, не читающая, - хоть и невредно было бы ей по службе, - ни "Третьей волны", ни "АЯ", а лишь наслышанная о нехорошем сем мире с тенденциозного голоса любимой своей заокеанской радиостанции, не только не знает, но даже и не догадывается: диссидентский мир вообще представляется ей не менее таинственным, чем загробная жизнь. Впрочем, привыкшая, как мы уже заметили, к глухой монологичности яриковых сомнений, она вовсе и не собирается на них реагировать. Поэтому настойчиво-напористое (Боже! почти как в те времена!) требование художника ехать сейчас же, сию же минуту, к нему в мастерскую, где и ответить, наконец, окончательно и бесповоротно лицом к лицу с картинами на все проклятые, мучащие его вопросы, - застает ее совершенно врасплох и, подкрепленное зовом пресловутой бездны, любовью и алкоголем, серьезного сопротивления не встречает.
      Тем более, что том всемирки, чтение которого сорок минут назад прервал Ярик, - том этот, сто первый по счету, - оказывается Эдгаром По.
      Склонив голову, и все же касаясь перманентной макушкою потолка, а под огромными, пыльными, асбестом укутанными трубами складываясь и в три погибели, шла Галина Алексеевна, предводительствуемая Яриком, по коленчатому подвальному коридору мимо выпиленных из фанеры, вырезанных из пенопласта, отчеканенных на жести силуэтов Вождя Мирового Пролетариата, мимо разнокалиберных досок почета, мимо щитов соцобязательств, мимо лозунгов и серий портретов членов Политбюро, - шла в святая святых нашего художника. Открывшаяся ее взору огромная, в центре освещенная голой двухсотсвечовкою, в углах чем-то шуршащая и копошащаяся безоконная комната и была яриковой мастерскою: вместе с сотнею рублей ежемесячного жалования, выплачиваемого одним из московских ЖЭКов, составляла она награду за идеологический труд, продукцию которого Галина Алексеевна видела по пути. Ярик, несколько долгих лет буквально загибавшийся без мастерской вообще, ни перед диссидентствующими, но часто вполне преуспевающими друзьями-приятелями, ни, тем более, перед Галиною Алексеевною за продукцию эту не оправдывался и не извинялся, ибо считал вынужденную свою работу на ниве идеологии, работу, дающую в остальных отношениях почти безграничную свободу творчества, делом в нравственном отношении пусть не похвальным, но не столь и предосудительным: каждая, дескать, цивилизация имеет свои символы и обряды, свои, так сказать, формальности, серьезного значения которым ни один нормальный человек никогда не придаст, вот как, например, моде.
      Будь мастерская несколько менее обширною, мы рискнули б сказать, что картины заполняют ее: чувствовалось, как много их, потерянных в обводящем углы мраке: больших и маленьких, туманных и веселеньких, масляных и гуашевых, на холсте, на картоне и даже на оргалите. Ну вот! выдохнул Ярик, поставив бутылку с остатками водки на стол (несмотря на настояния Галины Алексеевны, он, покидая ее дом, с бутылкою расстаться не пожелал категорически) и зажег пару позаимствованных где-то на стройке прожекторов. Смотри. Оценивай. Ты ж как-никак специалист.
      "Как-никак" задело Галину Алексеевну, и лицо ее озарилось неким особым сладострастием, которого Ярик до сих пор никогда на этом лице не замечал, которого даже и заподозрить на нем не мог, - сладострастием неограниченной власти над так называемым искусством, неподвластным, как любят его создатели самодовольно считать, никому кроме них и Бога, - и, хоть в то же мгновенье она одернула себя, согнала с лица предательское предвкушение, Ярик уже казнился, мятался и готов был, казалось, собственным телом броситься на смертоносные амбразуры глаз любовницы. Ничего уже, впрочем, поправить было невозможно, во всяком случае, по ярикову не то что деликатному, а не слишком как-то твердому характеру, разве вот суетливо разлить по нечистым стаканам остатки "Сибирской".
      Пить Галине Алексеевне больше, конечно, не следовало, но она почувствовала, что, не выпив, спугнет художника, а отказаться от предстоящего суда сил уже не имела, и так как ни закусить, ни даже запить коварную жидкость было нечем, бросилась в критический свой полет непосредственно из ожесточенной схватки с тошнотою и подступающей к горлу рвотою.
      Вот это! сказала генерал, мгновенно, безошибочно выхватив из сотен других небольшой квадратный холстик, попорченный по краям коренным населением подвала, это же прямая антисоветчина в худшем, классическом ее смысле. Это недостойно высокого твоего таланта! и брезгливо отбросила холстик влево от себя. Допустим, нетвердо согласился автор, польщенный словосочетанием "высокий талант". Она, будто только подтверждения и ждала, ринулась дальше: и это, протянула цепкую руку куда-то в глубину. И это!
      Когда экспозиция была очищена от откровенных антисоветчины и порнографии, разговор, несмотря на несколько заплетающийся язык тайного советника, принял характер более утонченный. Например, графическая серия, вдохновленная ошибочно напечатанным и справедливо забытым "Иваном Денисовичем", навлекла на художника обвинение в спекулятивности и паразитировании на теме. Ты сам посуди, объяснялась Галина Алексеевна перед Яриком, который вовсе и не требовал никаких объяснений, а мрачно молчал, словно уже придумал что-то, решил, и только выжидал удобного момента, чтобы решение свое привести в исполнение. Ты сам посуди: кто бы, что бы и как бы скверно ни нарисовал или, скажем, ни написал про лагерь - это всегда будет волновать, будить сострадание. При чем же здесь живопись? При чем линия? При чем, в конце концов, искусство?! Вспомни ту нашу картиночку, про солдат!
      Ободренная превратно понятым угрюмым безмолвием подсудимого, Галина Алексеевна утратила последние остатки самообладания и, по мере того, как росла на полу стопка отсеиваемых картин и рисунков, все более и более радужные перспективы раздражали внутренний ее взор: постепенное, сегодняшней ночью начавшееся приручение маленького своего Модильяни, введение его в номенклатуру и, в конце концов, скромная свадьба и долгое семейное благополучие: они жили счастливо и умерли в один день. А п-пить я ему больше н-не п-позволю!
      Внутренний монолог, впрочем, ничуть не мешал внешнему, и последний становился все глаже, формулировки все обкатаннее, чеканнее, голос мало-помалу набирал силу и вот уже гулко гремел под низкими подземными сводами: ведь чем одним живет человек? Надеждой! Чего он вправе ждать от искусства?? Надежды!! Что должен, что обязан дать ему художник??? На-деж-ду!!! Константиновну, буркнул Ярик, но слух Галины Алексеевны не счел сомнительную эту, диссидентскую острту достойною замечания, а голос меж тем продолжал: вот, например, полотно! Оно ведь абсолютно беспросветное, черное. Ты согласен? черное? Согласен? От него же повеситься хочется. Кому оно несет радость? Кому дает силы? Кому, наконец, служит?! Красоте! стыдливо промямлил Модильяни и тут же пожалел, что открыл рот. Истине! На сей раз Галина Алексеевна решила расслышать, но ответила крайне лапидарно: просто повторила два эти сиротливые слова с уничтожающе-саркастическою интонацией, и черный холстик пополнил груду антисоветчины, порнографии и спекуляции.
      Минут сорок спустя отделение зерен от плевелов было завершено, Ярик погасил прожектора, сник в углу колченогого фанерного диванчика. На периферии сразу зашуршало, замелькали серые тени, Галине Алексеевне стало жутко. Она попыталась прижаться к возлюбленному, но тот, хоть и не отстранился, был жесток и неподатлив. Обиделся? с тревогою спросила притихшая героиня. Ты замечательный мастер! Эти картины (она кивнула на прореженную экспозицию) составили бы! да еще и составят, непременно составят! честь любой коллекции, любой галерее. Придет время, и они станут государственным достоянием, будут стоить бешеных денег! О тебе напишут мемуары и монографии! А сегодня? вдруг обернулся художник, и зрачки его странно вспыхнули изнутри чем-то красным. А сегодня - слаб купить? Вот ты, лично - ты купила бы их сегодня? Для своего министерства?..
      Н-ну, во-первых! начала Галина Алексеевна и тут же остановилась: ее встревожил этот странный багровый блеск, и, хоть она и попыталась успокоить себя рационалистическим объяснением, что это, дескать, наверное, отразилось глазное дно, что будто именно такое сверкание видела она как-то и раньше: у покойного Чичикова, - преодоление зловещего эффекта далось ей не так просто. Во-первых, покупка картин для министерства не входит в мою компетенцию! Не доверяют? сыронизировал Ярик и тут же продолжил атаку: а во-вторых? Во-вторых! (Галина Алексеевна пропустила мимо ушей и иронию) нам бы, пожалуй, не выделили средств, даже по перечислению. Вот мебель собирались менять, и то! У нас, знаешь, культура финансируется из остатков! Ну, а в принципе? не унимался совсем, казалось, протрезвевший собеседник и напирал на Галину Алексеевну требовательным, гипнотизирующим, бездонным взглядом. В принципе! В принципе?.. генерал несколько оробела. В принципе - разумеется. Они даже слишком для нашего заведения хороши! В таком случае (Модильяни сделал широкий кругообразный жест правой рукою и с угрюмой торжественностью завершил) я вам их дарю!
      И лишь на полпути к цели, к Китайскому проезду, зажатая в такси-универсале между Яриком и его продукцией, попыталась Галина Алексеевна осознать по-настоящему ужас своего положения, но и тут успокоилась, решив, что все равно из яриковой сумасшедшей затеи ничего не получится, что никто их не пустит в министерство посреди ночи и что, когда не пустят, она уговорит художника поехать к ней, и там, может быть, наконец, случится то желанное, о чем она не решалась намекать возлюбленному вот уже добрые пятнадцать лет!
      Ну что же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины, остановившейся прямо у дверей министерства, а сам принимается выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один за другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще уверенная, что их не пустят и что, таким образом, экстравагантное ее ночное приключение окончится безопасно и даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку. За аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет; движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура; клацает металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется охранник. Он в форме, однако, столь же, как Ярик, демонстративно зарос волосами, и выражение его лица отнюдь не вызывает ассоциаций с покоем, порядком и прочною государственностью. Короче, любому нормальному человеку в секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
      Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент, с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает при этих словах взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут сегодня как раз один. И выпить найдется! - и Ярик узнает приятеля, и они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими поцелуями, тычками скорее, куда-то в бороды, и полубессмысленными фразами вроде ну как ты? или видишь кого из наших? какими и всегда обмениваются не слишком близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся после продолжительной разлуки, - и вот оба заносят уже холсты в вестибюль, и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..
      И тут-то Галина Алексеевна сознает, наконец, что от акции, на которую она сама дала согласие, не отвертеться, - убежать разве, что есть духу, - но бежать почему-то совсем не хочется: и ноги нетверды, и мрачная безд_на щекочет, провоцирует показать кому-то, не вполне, впрочем, понятно, кому именно, - язычок, и голова удивительно упоительно кружится, и перед глазами мелькают в нелогичной последовательности темные, незнакомые в дежурном освещении лестницы и коридоры, комнаты и кабинеты, даже, кажется, ее собственный, мелькает диссидент, мелькает Ярик, мелькают стремянка, рамы, холсты, веревки, мелькает ножовка в яриковой руке: он что-то там пилит, подгоняет, - но вот мелькание становится все менее сумбурным, вот и вовсе останавливается, и Галина Алексеевна обнаруживает себя в компании Ярика (диссидент куда-то исчез) в кабинете самого министра, в кабинете, где она бывала тысячи раз и никак не могла вообразить себе такого тысяча первого.
      Уже по-утреннему серо и вполне можно обойтись без электричества. Зеленому сукну старинного стола приветливо улыбается со стены черно-белый Вождь Мирового Пролетариата (Галина Алексеевна и пьяная убедила возлюбленного не трогать портретов), а Ярик, стоя на стуле, укрепляет на противоположной стене последнее из привезенных полотен, то самое, на котором, по случаю, изображены дворовые мальчишки, карнавальные амуры, что подглядывали за ними и нахально мешали их любви в давнюю предновогоднюю ночь. Выше! Еще чуть! Левый, левый угол! делает поправки Галина Алексеевна таким профессиональным тоном, словно всю жизнь развешивала картины, - и, удовлетворясь, наконец, параллельностью горизонталей рамы покрытому ковром полу, пятится назад, пока не упирается несколько против прежних времен потяжелевшею талией в монументальное произведение мебельно-канцелярского искусства.
      Модильяни слышит толчок и оборачивается. Общим планом, но одновременно и во всех подробностях, он видит: огромное зеленое поле, закапанное разноцветными чернилами столь ненамеренно-замысловато, что пятна складываются в удивительно стройный орнамент; частые короткие вертикали красных точеных балясинок, что, поддерживая три обводящих столешницу перильца, задают совершенно безумный опорный ритм; вишневые квадраты сафьяновых папок "к подписи"; светлый прямоугольник письменного прибора; радужный веер разноцветных карандашей в пластмассовом, телесного цвета стаканчике; три телефонных аппарата: белый, серый и черный, а на белом, большом - герб державы и красную лампочку; видит и ее: поддатую, усталую, немолодую, но безусловно счастливую женщину, носительницу обворожительных в контексте линий и пятен: малинового - кофточки и трех палевых, перекликающихся с письменным прибором, разновеликих: лица и рук. Художник задерживается так на мгновенье; в мозгу его происходят какие-то странные процессы, невероятные по интенсивности и совершенно не поддающиеся регистрации, - потом спрыгивает со стула и плавным сильным жестом нарушает композицию, смешивает малиновое с зеленым.
      Спустя несколько мгновений колористическое однообразие серого паласа нарушают темно-синие пятна итальянских сапожек, а потом и запутавшееся в облаке паутинных колгот нежное салатное пятно трусиков!
      Впрочем, ни любопытные цветовые эти сочетания, ни собственное и ни любовницы тяжелое дыхание не мешают нашему художнику осознать, что порыв, бросивший его к столу, при всей истинности и необоримости, не есть ни порыв любви, ни даже похоти, а чего-то третьего, пока непонятного, и что зародился он еще там, в подвале, несколько часов назад, в тот самый момент, когда под действием генералова критического выступления, нелепо и, в общем-то, в шутку, предложен был государству ненужный, неудобный этот подарок, - а теперь лишь, созревший, высвобождается в не без ехидства подтасованном месте.
      Для Галины же Алексеевны этот рассветный час становится звездным часом первого и последнего в жизни оргазма, столь могучего, что наступления его неспособны предотвратить ни отчетливо, словно галлюцинация, слышимая из прошлого песенка про роковую судьбу черного кота, ни нахальные рожи карнавальных мальчишек, устроившиеся в прямоугольной раме, словно в окне общежития, ни даже осуждающий взгляд Вождя Мирового Пролетариата, словом, неспособен предотвратить весь мир, который из экстравагантных, стробоскопически меняющихся ракурсов видит опрокинутая ее голова, мечась, мотаясь по зеленому сукну уникального канцелярского порождения!
      Когда Ярик, брезгливо поглядывая на порозовевшего тайного советника, вопли и непристойные извивы которой всего минуту назад чуть не вызвали у художника приступа натуральной рвоты, застегивает молнию на джинсах, в голове его словно включается вдруг телетайпный аппарат прямой связи, такой как раз, какой стоит за стеною, в приемной министра, - включается и с мерным постукиванием печатает на телеграфную ленточку текст, объясняющий смысл порыва, однако, совершенно, увы, нецензурный:
      Е..Л Я ВАШЕ МИНИСТЕРСТВО ТЧК
      Вот тк вот. А вы говорили: первая любовь!..
      Ярик остановил оранжевое олимпийское такси, в котором они покидали министерство, у огромного мусорного бака, приютившегося в глубине старого зеленого дворика, открыл багажник и принялся устало и индифферентно, безо всякой злобы и ненависти, перебрасывать в вонючие помойные недра образцы пейзажной, жанровой и военно-патриотической живописи, похищенные с коридорных и кабинетных стен, а Галина Алексеевна, посидев минутку-другую на заднем диванчике машины, выбралась под яркие косые лучи наступившего раннего весеннего утра и, не оборачиваясь, пошла. Ярик не окликнул, даже, кажется, не заметил ее бегства, и в этот момент ей совершенно очевидно сделалось, что не встретятся они больше никогда, разве как-нибудь случайно, в метро, да и то постараются друг друга не узнать.
      Добравшись до постели, Галина Алексеевна провалилась в тяжкий, болезненный, похмельный сон, и одному Богу известно, что за видения чередовались в воспаленном ее мозгу с мутными проблесками реальности, в которые ужас содеянного становился доступен осознанию. На службу генерал решила не ходить более никогда, а вот тк вот, лежа под одеялом, тихо умереть от стыда, одиночества и голода.
      Хотя полные восемь часов рабочего дня были таким образом пропущены, отговориться за них кое-как еще было можно, но Галина Алексеевна не пошла на службу и назавтра, и на третий, по счастию оказавшийся пятницею, день. На исходе же воскресенья решила, что понести справедливое наказание и испить чашу унижения до дна обязана во всяком случае, прибрала на кухне заплесневевшие, загнившие остатки пресловутого ночного пиршества, включила телефон и поставила будильник на обычные семь-пятнадцать.
      Первое, что увидела Галина Алексеевна, подходя к родному учреждению, был обосновавшийся на асфальте у помойного уголка знаменитый на все министерство огромный стол, свидетель и соучастник ужасающего ее падения. Он, хоть и пытался держаться самоуверенно, выглядел все же как-то удивительно жалко: из-за того, наверное, что на верхней его, изумрудной, в привычных чернильных кляксочках плоскости отчетливо, подобно полянкам ромашек на весеннем лугу, выделялись неприличные белесые пятна и источали (так Галине Алексеевне показалось) острый, пронизывающий запах темного ее сладострастия. Генерал постаралась проскользнуть мимо стола по возможности незаметно, как тень, и вот уже шла, потупив очи, сама не своя, длинными коридорами учреждения, а злополучные модильяниевы полотна кричали со стен, лезли под полуприкрытые веки. Боже мой, Боже! Зачем она здесь, эта отвратительная мазня? Почему ее до сих пор не сняли, не сорвали, не выкинули вместе с оскверненным столом?! Впрочем, да, конечно: я ведь трусливо отсиживалась дома, увиливала от грозной, но справедливой расплаты за грех юности, а они дожидались меня, очевидцы страшного моего проступка, беспристрастные свидетели обвинения!
      Однако, в коридорах и кабинетах не только никаким наказанием, - даже происшествием или, скажем, следом происшествия вовсе и не пахло. Коллеги встретили Галину Алексеевну равнодушно-доброжелательно, а трехдневное ее отсутствие либо вовсе не заметили, либо приписали обычной инспекционно-разгромной поездке по провинции или легкому недомоганию (положим, женскому). Тем не менее, весь день Галина Алексеевна была подозрительна и насторожена и только минут за пять до звонка решилась вызвать по выдуманному делу вчерашнего выпускника факультета журналистики, смазливенького редактора, и как бы между прочим, впроброс, эдак шутя, спросить, не знает ли тот о причинах разжалования министром любимого, старинного, наркоматского, а, может, и департаментского еще, единственного в своем роде и не одного хозяина пережившего стола. Редакторчик, не уловивший, сколь важен для генерала несерьезный по видимости этот вопрос, отделался легкой либеральной шуточкою, и Галина Алексеевна постеснялась педалировать, а только, не обернув головы, кивнула наверх и назад: а это? Действительно, присмотрелся к картине редакторчик. У вас здесь, кажется, висело что-то другое. Пейзажное. Глядите как забавно: дама в черном определенно похожа на вас! А что Тер-Ованесов? все еще преподает на журналистике? поинтересовалась, прощаясь, наша героиня.
      На другой день Галина Алексеевна побывала и в кабинете министра и почти все время, пока в привычной, доброжелательно-полуфамильярной манере шел рутинный служебный разговор, не отрывала глаз от новенького, темно-серого дерева, гигантского письменного стола, и только перед тем, как уходить, рискнула сказать, переведя взгляд с финской полированной поверхности куда-то за окно и вниз: дали отставку? Министр, как ребенок, довольный обновкою, сразу понял, о чем речь, и ответил шутливо: да уж, пора, понимаете, пристраиваться в ногу со временем. Становиться, так сказать, современником. Вон и картинки поменяли. Одобряете? Вы же, как-никак, специалист. Галина Алексеевна оглянулась на нескромных яриковых амуров, присмиревших под серьезным взглядом черно-белого вождя, и не столько утвердительно, сколько многозначительно-игриво произнесла: да-а-а! - и это "да-а-а!" было вздохом освобождения: Галина Алексеевна почувствовала, как отлегло, наконец, от сердца, как совесть очистилась раскаянием; почувствовала, что край мрачной бездны никогда больше не поманит непонятным своим упоением. И слава Богу!
      Правда, яриковы полотна долго еще, не один год, раздражали глаз генерала и душу щемили воспоминания тех далеких лет, когда еще все казалось ясным, простым любовь и счастие, - но потом примелькались на ставших своими местах, и всего, может, и переменилось в жизни Галины Алексеевны, что завелся в кухонном шкафчике неиссякаемый родничок, к которому прикладывалась она по вечерам и выходным до самой одинокой своей смерти (рак матки), да покусанный покойным Чичиковым рисунок оказался в застекленной рамочке, - впрочем, не на стене, а на прежнем месте: в комоде, под наборами засохшей косметики и свежим постельным бельем.
      1980 г.
      ГОЛОС АМЕРИКИ
      научно-фантастический эпилог
      Черт возьми! Такая уж надувательная земля!
      Н. Гоголь. "Игроки"
      Проводив взглядом рванувшегося от главного входа красно-белого жучка скорой, в недра которого с мешающей помощью Трупца Младенца Малого только что был внесен генерал Малофеев (говорят, его Трупец и отравил, Катька Кишко, едко пахнущая половыми секретами, прошипела из-за спины таинственным голосом последнюю сплетню, - впрочем, что же? почему бы и не Трупец? почему бы и не отравил?), - жучок умудрился-таки найти щелку в непрерывной, неостановимой, темно-зеленой ленте прущих по набережной военных грузовиков и, полавировав внутри нее, скрылся за излучиною, Никита вдруг подумал, что внезапное заболевание генерала может привести к таким последствиям, о каких страшно бредить и в бреду, и еще подумал, что слишком далеко его, Никиту, кажется, занесло, далеко и совсем не туда. Он и раньше чувствовал, что его несет не туда, но то было несет, а теперь - занесло уже, занесло окончательно, и ясное сознание этого факта пришло в голову впервые.
      Ему, собственно, и всегда, можно сказать - с рождения, некуда было деваться, вся логика биографии, судьбы толкала в черно-серое здание на Яузе, вмещающее два десятка западных подрывных радиостанций, разных там Свобод, Би-би-си и Немецких Волн. Он от младенчества, от младых, как говорится, ногтей слишком насмотрелся на диссидентствующих этих либералов, на либеральствующих диссидентов, к числу которых, увы, принадлежали и оба его родителя, и старшая сестрица Лидия; слишком наслушался нескончаемых их, пустых и глупых вечерне-ночных, в клубах вонючего табачного дыма разговоров, за которыми, одна вслед другой, летели бутылки липкого тошнотворного портвешка и переводились килограммы тогда еще дешевого кофе; слишком надышался кисловатой, затхлой, даже на свободе - вполне тюремною - атмосферой; слишком, слишком, слишком! чтобы каждой клеточкою души не стремиться вырваться из этого вызывающего органическую брезгливость круга. Приметы родительского и их друзей быта: нищета, безработица, обыски (нескольким из которых, еще мальчиком, стал Никита потрясенным свидетелем); допросы, аресты, суды; адвокаты, кассации, лагеря, психушки - все это, поначалу жуткое, со временем стало совсем не страшно, а! м-м! нехорошо, неприятно, тошнотворно, и знакомые фамилии по вражеским голосам звучали как-то фальшиво и по-предательски, и ни за что не могло повериться, будто разнообразно-однообразным процессам сиим и процедурам подвергаются действительно чистые, бескорыстные и психически полноценные люди, да не могло повериться и глядя на их, кандидатов и докторов наук, старые, замасленные, потертые, в серых клочьях подкладочной ваты пальто, на их плешивые шапки, на бахромящиеся, вздувшиеся на коленках штаны, не могло повериться, слушая обиженные, жалостливые их, физиков, математиков, филологов, рассказы о мытарствах по отделам вневедомственной охраны, по кочегаркам и дворницким. Книжки и журнальчики, ко_торые на очередном обыске описывались, сваливались во вместительные, защитного цвета брезентовые мешки и увозились, но, несмотря на столь регулярные и капитальные чистки, спустя время, снова накапливались в квартире, - не вызывали у Никиты никакого ни любопытства, ни доверия, а тоже - одну брезгливость, и любая брошюрка, купленная в Союзпечати, любой номер "Пионера" или "Костра", безусловно, были куда всамделишнее той, пусть на самой хорошей бумаге отпечатанной, но фальшивой, фиктивной макулатуры.
      Кстати о "Пионере" и "Костре": ни их, ни "Пионерской правды", ни "Юного" там "натуралиста" или "техника" не соглашались родители выписать Никите: брызжа слюною, объясняли про коммунистическое обморочивание, которому не позволят! и так далее, а взамен подсовывали детское Евангелие с глупыми картинками и прочую чушь, и ее не то что читать - смотреть на нее было противно и стыдно, а все ребята в школе читали и "Костер", и "Пионерскую правду", и "Юного техника", и Никита, хоть побираясь, а все-таки читал тоже, а неприятные ощущения от побирушничества заносил на родительский счет. Последний с каждым годом рос, и не только от новых поступлений, но и от неумолимых процентов.
      Чем более емкие ушаты иронии и прямой издевки опрокидывали родители и сестра Лидия на октябрятскую звездочку, на пионерский галстук, на комсомольский значок Никиты - тем с большей энергией сопротивления тянулся он к этой высмеиваемой, облаиваемой ими общественной жизни и с гордостью и достоинством носил звания и председателя совета отряда, и члена совета дружины, и комсорга класса. И только там уже, в комсоргах, впервые смутно почувствовал, что тащит его куда-то не туда, потому что прежде, в октябрятах и пионерах, деятельность Никиты была в каком-то смысле органичной, естественной, принимаемой ребятами, - теперь же слова, которые он вынужден был поддакивающе выслушивать и произносить сам, все дальше и дальше уходили от реальности, и волей-неволей приходилось переделывать ее в своем сознании под эти слова, и она мало-помалу начинала обретать размытость, фиктивность, призрачность. Однако поздно, поздно было поворачивать назад: несло, несло, несло уже, да и некоторая приятность в положении комсомольского вожака все-таки оставалась: снаружи - уважительное отношение начальства и ряда товарищей обоего пола, изнутри вступая в странное противоречие с постепенным офиктивливанием реальности - ощущение прямой причастности к могучей своей Родине, то есть всамделишности собственного существования, - тащило, перло, несло и так и вынесло в университет, в университетский комитет комсомола, и дальше - в пресловутое черно-серое здание на Яузе. И чем справедливей и обоснованнее казались Никите лидкины и родительские шуточки и издевки, а они - к никитиному раздражению - с течением времени все чаще казались справедливыми и обоснованными, - тем меньше оставалось возможностей к отступлению с пусть сомнительной, однако частично уже пройденной, с пусть выбранной ненамеренно, но многими драками отстоянной дороги. И еще клеймо, поставленное родителями на Никиту при рождении последнего, поставленное безжалостно, под запах паленой детской кожицы, клеймо имени-отчества, Никита Сергеевич! Оно жгло Никиту с того самого момента, как он стал понимать, в чью честь назван и почему именно в эту честь, - жгло, и чего бы только Никита ни сделал, чего бы ни превозмог, чтобы прожить клейму наперекор!
      Хотя, с другой стороны, - куда уж так особенно занесло? - работа как работа, даром только что числишься младшим лейтенантом известного Госкомитета, Конторы, как выражаются родители, - и формы-то ни разу, считай, не надел: обыкновенный радиоредактор. А что выпускаешь в эфир не "Маяк", не "Сельский" какой-нибудь "час", а программу "Книги и люди" "Голоса Америки" - так чт? - забавно даже, интересно, игровая, так сказать, стихия, мистификация! и всякий раз, сдавая вниз, в преисподнюю, на передатчик очередную американскую пленку, Никита не без удовольствия воображал внимательные лица Лидки, родителей, прочих оборванных диссидентов, с напряжением слушающих свободное слово, прорывающееся сквозь коммунистические глушилки, - и от души улыбался. Пусть, дескать, не слушают, как ослы, что угодно - лишь бы из-за кордона!
      Так или иначе, а в комсомольский комитет Конторы Никита самоотвелся, правда, тихонько самоотвелся, без бравады, без демонстраций этих разных; так же, без бравады и демонстраций, воздержался пока и от вступления в партию, хотя Трупец Младенца Малого и предлагал рекомендацию, а сейчас вот - лоб до потного онемения прижат к пыльному жаркому стеклу, взгляд, проводив не вдруг вклинившегося в темно-зеленую ленту военных грузовиков красно-белого мигающего и, надо полагать, вопящего жука до излучины, переплыв мутную, из одного, кажется, жидкого дерьма состоящую Яузу, перейдя противоположную ее набережную, по которой перла - только в обратную сторону - такая же темно-зеленая, такая же непрерывная, такая же ничем не остановимая лента, упершись в посеревшие, подкопченные выхлопами стены Андроньевского монастыря и по ним проползя вверх, стопорится на декоративном золоченом крестике собора, - Никита представил вдруг, как же выглядит со стороны все то, в чем он принимает посильное участие?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38