Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Он строит, она строит, я строю

ModernLib.Net / Каверина Любовь / Он строит, она строит, я строю - Чтение (стр. 6)
Автор: Каверина Любовь
Жанр:

 

 


      Ничего, за письменным столом тоже хорошо. Никто не видит как слезы, щиплют нос, ползут по ложке и делают суп теплее.
      Ура! Мама приносит два таза и горячий чайник, значит, посуду мне мыть не одной, а с мамой. А папа нам будет читать какой-нибудь смешной рассказ из «Иностранной литературы».
      Здорово, когда чашки-тарелки весело скачут из моего таза в мамин. Бах — негр Джим швыряет в хозяйского козла мячом! Скок — ложки прямо маме в руки! Вжик — свистнула веревка над головой козла, который не желает слезать с крыши сарая! Раз — и не заметили, как вся посуда засверкала блестящими боками!
      После обеда папа пристраивается на стуле около нашего нового приемника клеить тапки, в которых он выступает в цирке. Я медленно кручу ручку и слежу за большим зеленым глазом, который то раскрывается, то прищуривается на меня. Приемник думает, что я большая и понимаю все, что он говорит и поет на всех языках.
      Папины руки в веселых веснушках расправляют тапок из мягкой белой кожи. Тщательно ощупывают бороздку, протирающуюся на подошве, когда папа ходит по проволоке. То место, где кожа разошлась, нужно зачистить рашпилем. Движения рашпиля осторожные, будто гладят края раны. Папа вырезает из старого тапка круглую заплатку и обводит ее края тягучим клеем. Мне очень нравится название клея — «Рапид».
      — Выступа-ает мадмуазель Рапид!
      Вспыхивает прожектор. Музыка играет вальс. Я выхожу в серебряном платье и серебряных тапочках. Опускается трапеция и уносит меня под купол, туда, где на самом верху натянута проволока. Шаг. Еще шаг — ноги режет, будто я Русалочка и иду по острию ножа. Но — улыбка, мадмуазель, на арене должна царить улыбка.
      — Ну-ка, милок, притащи мне три-четыре тома энциклопедии для груза. Авось завтра эти труженики не подведут бедолагу-хозяина.
      Несу папе книги. Захватываю заодно со своего стола карандаши, чтобы нарисовать мадмуазель Рапид на проволоке. Пристраиваюсь около мамы на тахте, где она чинит свой капрон.
      — Э-э нет, голуба, так дело не пойдет. Если уж взялась рисовать, то делать это нужно профессионально. Терпеть не могу неумех.
      «Профессионально» — это значит срисовывать разные вещи с натуры. Папа расставляет передо мной на столе пресс-папье, деревянную ложку, чашку.
      Пресс— папье меня дурачит. Видно же: линия идет сюда, я и рисую сюда, а на бумаге оказывается в другую сторону. Папин карандаш мелкими штрихами поправляет рисунок. Пробую, как папа, рисовать мелкими черточками, может, получится как у него? Нет, еще хуже: черточки разбегаются в разные стороны и совсем не хотят идти, куда надо.
      Теперь папа скажет, что я неумеха. Прячу дурацкий рисунок под груду журналов.
      Заметил!? К счастью, нет! Папа на меня не смотрит, он сидит, обняв маму, и слушает, как она рассказывает ему про свою кафедру. Про кафедру не интересно. Но пусть говорят, я как раз успею дорисовать мадмуазель Рапид.
 
      Почему— то Ленка всегда оказывается права.
      Сказала, что с мальчишками хуже учиться. И точно. Они без конца бегают, дерутся, обзываются.
      Правда, раньше я в классе была самая плохая. После Кутыковой, конечно. А теперь — Обезьяна хуже, он все время кривляется, Петя-петин — двоечник, Вихров и Макаров — хулиганы! И потом, мне бабушка новое платье сшила совсем как у Таички Морозовой: шерстяное, воротник стоечкой, юбка в складку. В таком платье просто невозможно быть самой плохой. Даже чистописание в таком платье получается красивее. Но все равно учительница оставляет меня после уроков. Она говорит, что сидеть будут все, кто вертится. Но Обезьяну то она почему-то не оставляет, и Кутыкова «не сидит», хотя пишет в сто раз хуже меня.
      «Сидеть» нас ведут в кабинет биологии и задают списывать два большущих упражнения. Раньше я бы с ними до ночи возилась, а теперь сажусь к аквариуму и наперегонки с рыбками — нажим — волосная, нажим — волосная. Рыбки такие же, как я, забывают иногда, что нужно плыть, останавливаются и таращат на меня глаза — вот и отстали от меня. Несу показывать Зое Васильевне. Теперь-то уж она наверняка меня отпустит.
      Зоя Васильевна нехотя отрывается от книжки, смотрит куда-то между строчками моего упражнения. И молча тычет обратным концом красного карандаша в следующее упражнение в учебнике. К рыбкам возвращаться не хочется, они не приносят удачи. Иду за парту рядом с заспиртованными лягушками и червями.
      — Что уставились, дохляки, думаете легко столько написать? Конечно, вам хорошо тут сидеть, вы мертвые, вам гулять не хочется.
      Парта старая, вся изрезана ножом, в трещинах. Вот нарочно буду писать, чтобы перо за них задевало. Или нет, вырву листок и напишу письмо: «Зоя Ва…» — дырка, «я совсем не хуже все…» — дырка. «Не надо на меня сер…» — дырка. «Я не могу жить, когда меня не лю…» — дырка.
      — Вот видишь, как ты плохо пишешь. Все потому, что родители за тобой не следят.
      Зачем им за мной следить, они же не шпионы!? Они меня воспитывают, но они же не виноваты, что я трудновоспитуемая.
      — Ладно, делай задачу по арифметике.
      Эти задачи вообще невозможно понять. Я не умею думать, когда слова идут с цифрами. Они тогда вообще перестают быть словами, а превращаются в железную цепь: ящики плюс цифра, минус бочки, плюс цифра, плюс грузовики минус цифра и получаются бассейны? Пока их собираешь, потеряется что-нибудь — и начинай все с начала. И так целый день: то цифры не те, то слова, не подходят друг к другу. Посмотришь в окно, а там уже темно. Скоро мама придет. Начнет расстраиваться, объяснять задачу. До ночи будет биться, а я все равно не пойму. Потому что слова в задаче совсем другие, не настоящие слова, и железной цепочкой я думать не умею.
      — Зоя Васильевна, я не понимаю задачи.
      — Нечего тут понимать, решать надо. А ты ленишься, оттого и учишься через пень колоду.
      Никто не верит, что я очень стараюсь. Все считают, что я ленивая. Даже мама сказала, что если уж наказание старой формой не помогло, то теперь уже ничего не поможет.
      Про старую форму лучше не вспоминать — это такой позор! В прошлом году я как-то не заметила, что платье сзади протерлось до дыр. Целых два раза. Потому что, когда первый раз появилась дырка, бабушка поставила заплату и перевернула юбку задом наперед. Под фартуком было не видно. Но оно во второй раз протерлось.
      Мама после родительского собрания меня предупредила, что если я еще раз принесу замечание в дневнике, она отправит меня в школу в старой форме. Как она не понимает, что замечания пишут всем?! Обезьяне еще больше, чем мне. У меня просто не получается тихо сидеть, сложив руки на парте, и ничего не делать.
      Как я ни плакала под тахтой, размазывая слезы по квадратикам, мама велела мне надеть драное платье.
      Сначала из раздевалки до первого этажа идти было ничего, там столько народу, все так толкаются, что не заметно, в чем ты. Потом можно было ползти по лестнице бочком, как краб, спиной к стене. Дальше — коридор. Лучше прижаться к окнам, чем натыкаться то и дело на двери чужих классов. Перебежка через проход, и за свою парту — раз. Когда сидишь, под тобой дыры не видно… Или видно? Почему Зоя Васильевна так странно на меня смотрит? Может, она умеет разглядеть дыры сквозь человека? Зачем она строгим голосом как веревкой вытаскивает меня к доске — спрашивать урок или показать всем мое платье? Прыгаю как в котел с кипящей водой. Закрываюсь сзади руками. Она убирает мои руки. Поворачивает меня то лицом, то спиной к классу.
      Ну что они все смеются?! Они же ничего не понимают. Им сказали смеяться — они и рады. Вон у Обезьяны у самого форма чернилами залита и на локтях дыры, а он корчит рожи и визжит.
      И потом, ведь бывают же бедные дети. У них просто денег нет на форму. Что ж тут смешного?
      Жаль, что никто на свете, даже Сталин, не может разрешить детям не ходить в школу. А здорово было бы: сидишь дома, читаешь книги, слушаешь радио. Ведь дома можно в чем угодно ходить!
 
      И еще жалко, что сейчас не лето.
      Летом я была бы на даче. Полола бы с мамой клубнику или шла с папой на лесосклад узнать, не привезли ли горбыль. Горбыль нужен дому для опалубки. Если бы дом наш так и рос по нескольку кирпичиков в день, он бы никогда не вырос: уже и папа бы состарился, и я стала совсем седая с палочкой, мои дети превратились бы в старичков, а дом все рос бы и рос. А если из досок сколотить длинный ящик, засыпать его гравием с цементом — ух, как дом начнет вымахивать, прямо до середины окон. Только бы горбыль на складе оказался.
      Дорога бежит перед нами длинная-длинная и вся белая от солнца. Даже глазам больно на нее смотреть. Сандалии хлюпают пылью, и из дырочек вылетают маленькие фонтанчики. Чтобы было не очень жарко, мы с папой играем в рифмы: стол-пол-частокол. Снимаю свое красное платье и вешаю его на шею: пень-лень-плетень. Если горбыля нет, придется всю ту же дорогу тащиться обратно, а если есть — удастся прокатиться на машине. Папа рассказывает фильм про Чарли Чаплина. Мне совсем не смешно: маленького человечка избивает верзила боксер. Губа распухла, под глазом синяк, но нужно выдержать хоть один раунд, чтобы получить деньги для слепой девушки. Гонг!
      — Пришли. Слушай, красавица, где твое платье?
      — Не знаю. Потеряла по дороге, наверно.
      — Вот растяпа. Как ты только голову не потеряла?
      Голову потерять нельзя, она — не снимается. Папа входит в контору и закрывает за собой дверь. Сажусь на ступеньки. Вкусно пахнет нагретым деревом. В чем же я теперь в город поеду, в трусах? Рядом садится загорелый, как негр, рабочий в комбинезоне. Насыпает мне в ладошку семечек.
      — Чего грузить, хозяйка, будем?
      — Горбыль.
      — Много берешь?
      — Целую машину.
      — Куда тебе так много?
      — Дом строить.
      — Куда тебе такой маленькой дом? Вон конурка — тебе и хватит.
      — А папа с мамой?
      — Эвон ты как, о родителях печешься. Ну, зови тогда батьку. Грузиться будем.
      На грузовике кататься — не пешком плестись. Тебя всю дорогу подбрасывает, как на качелях. Можно даже головой до потолка доскочить. Из окошка ветерок дует, по головке гладит, будто ты и не терял никакого платья.
      — Пап, можно, когда мы приедем, я пойду к Шурке играть?
      — Не знаю, в мое время дамы к молодым людям в гости без платьев не ходили.
      — Он не молодой человек, а мальчишка.
      К Шурке можно и в трусах. Они же не дачники. Так же строятся, как и мы, живут в сарае. А главное они тоже артисты. В балете танцуют.
      Идти к ним близко — два шага. Шаг — через нашу кучу шлака, шаг — через их толстенные бревна. Два великаньих шага и три моих. На горку — раз, на бревна — скок, и в сарай — три.
      — Э-э, да кто к нам пришел! Счастливый гость всегда к обеду. Садись, я тебе супу налью.
      Шуркина мама смеется, будто я и вправду гость.
      У нас такие же тарелки, с вишенками. И ложки такие же, со съеденными кончиками.
      — Что, горячо? Осторожно, не ошпарься.
      Шурка прижимает раскаленную ложку к столу, чтоб остыла, и я к столу, Шурка — к не струганной доске стены, и я к стене. Шурка — к моему лбу, я — к его.
      — Раньше в деревнях, чтоб не жарко было, ели деревянными ложками и все из одной миски.
      Шурка зачерпывает суп из моей тарелки, будто она общая, я — из его.
      — А что, Шур, возьмем такую хорошенькую девчушку к нам в дом? Из нее помощница вырастет.
      — Не-а, она маленькая, с ней возни много.
      — Ишь ты какой, большой. Смотри лучше, когда на карьер побежите, чтобы она ногу не сломала.
      Здорово Шурка умеет прыгать: прямо с обрыва в песок. Зато я лучше пещеры рою — со многими тайными выходами, переходами, коридорами, подвесными мостами.
      — Спички захватила?
      — Угу. Только, чур, всех партизан не убивать. Так не честно, раз мы в войне победили, значит, партизаны должны остаться.
      — Всех, кого обнаружат каратели, они убивают.
      — Но у нас дома больше спичек нет.
      — Ладно, прячь партизан.
      Конечно, Шурка старше меня, он запросто всех найдет. Может, спрятать часть партизан в коробке? Пусть подольше поживут. Кому хочется умирать, когда солнце и песок такие желтые, такие добрые. Они прямо спорят, кто скорее покрасит меня своей краской. Чтоб солнцу и песку не было обидно, я одному подставляю спину, другому — живот, потом переворачиваюсь: первому — живот, второму — спину.
      — Пошли.
      — Куда?
      — На финское кладбище.
      — Зачем?
      — Посмотрим, может, черника поспела.
      На старом кладбище тоже хорошо — там черника растет прямо со смородину. Ягоду в рот, ягоду в ладошку, еще в рот, еще в ладошку. Это для Шурки. Он ягоды не собирает. Он ищет мраморные плиты с надписями на чужом старинном языке. Найдет во мху, очистит ножичком и делает вид, что читает волшебное заклинание.
      — Знаешь, что это? Эти плиты закрывают ход в подземный в замок.
      Жаль, у нас с Шуркой сил не хватает их приподнять и отодвинуть. Очень уж хочется взглянуть что там.
      — Шур, а если лопату принести и подкопать?
      — Не-а, тут домкрат нужен.
      Шурка щекотно слизывает ягоды с моих пальцев.
      — Дом-крат — это чтобы дом поднимать. А если бы пришли твой и мой папа они бы подняли.
      — Не-а, они сейчас на гастролях. Видишь буквы — они называются готические, сейчас таких нет.
      Солнце просвечивает сквозь кусты, хочет взглянуть на плиту.
      — _Шур, здесь не одна плита -вон и вон еще… не может же быть столько входов в подземелье. Наверно это был какой-то старинный город, на который напали варвары и разрушили его.
      — Не выдумывай, раз это финское кладбище, значит, тут жили обыкновенные финны.
      — А куда они делись?
      — Их прогнали, потому что они были за немцев.
      — Это ты не выдумывай — никто не может быть за немцев.
      — Много ты знаешь…
      — Шур, давай прикроем их ветками бузины, а то кто-нибудь придет и разломает такие красивые плиты.
      Мы рвем ветки. Сто лет древний город ждал, когда мы придем и спасем его. Пусть еще немножечко подождет.
 
      И все— таки даже, в городе, есть маленькие кусочки лета.
      Например, в кабинете биологии, где сидят наказанные. Зеленые растения сидят в горшочках, как птицы в клетках и жмутся к окну Им скучно взаперти. Они выглядывают на улицу и думают, как бы убежать. А куда убежишь, когда кругом зима?
      Еще немного лета спряталось в дворовой прачечной, где по субботам Катина мама стирает белье. Пар из огромных деревянных лоханей поднимается вверх к потолку и щекотным дождиком капает нам с Катей на лицо. По цементному полу бегут пенистые ручейки. Босые ноги женщин шлепают по белым реечкам, как по мосткам на озере. Распаренные красные руки катают с ребристой доски-горки простыни — жмых-жмых-жмых. Вот бы нам повозить в лохани руками, повзбивать пену.
      — А ну, пацанята, марш отсюда. Нечего тут торчать. Вымокнете.
      Есть еще одно место, где лето тоже никогда не кончается. Это конюшня.
      Конюх старый и добрый: не гонит нас, разрешает протянуть лошадям сено. Приятно, когда большие мокрые губы погладят ладонь. Приятно разобрать на пряди челку и заплести четыре маленьких косички. Из-под густых волос опасливо косится черно-синий глаз.
      — Ладно тебе, пойдем уроки делать.
      — Кать, еще капельку. Только чтобы волосы не лезли лошади в глаза.
      Лошадь встряхивает головой, проверяет, хорошо ли заплетено. Тянется мордой к моему лицу, фыркает. Это у нее «спасибо».
      — Идем, что ты как маленькая.
      Катя оттаскивает меня от лошади и выводит на пустую, холодную улицу. Еще день, а в окнах уже горит свет. Катя подходит к колоннам своего дома и задирает голову:
      — Же-еня-я!
      В окне мелькают Женины рыжие косы. У Кати глаза становятся хитрыми, на щеках появляются ямочки.
      — Я всегда знаю, когда у сестры кто-то есть.
      В комнате никого, кроме Жени, нет. Кто же у нее может быть? В такой маленькой комнате никого не спрячешь.
      — Ноги вытерли?
      — Угу.
      Женя аккуратно расправляет дорожки на диване. На дорожках вышиты анютины глазки. Наверно, у Кати в семье тоже стараются сберечь кусочек лета.
      — Садись скорее упражнение писать, нужно успеть, пока родителей нет.
      Катя уже разложила на клеенке тетради и крохотными пальчиками выводит число.
      — Кать, а где вы все помещаетесь спать?
      — Папа с мамой на кровати. Мы с Женей на диване. А брат на полу. У нас полно места.
      — Кать, а почему ты не похожа на Женю?
      — Потому что я еще не доросла. За нашей Женей весь техникум бегает.
      — Обижают?
      — Ну что ты! В самом деле, тебе ничего сказать нельзя.
      Как это Катя умеет — и писать, и говорить сразу? Я уже сто ошибок наляпала. Мне кажется, что она вообще только притворяется девочкой, а на самом деле — она взрослая. Как старенький карлик.
      — Кать, ты уже?
      — А чего возиться? Сделал дело — гуляй смело.
      Катя садится на диван, берет пяльцы. Втыкает иголку — вытягивает, втыкает — вытягивает. Если я сейчас на цыпочках уйду, а потом через сто лет вернусь, она все еще будет сидеть на диване и вышивать крестиком розы. И совсем даже не вырастет, только на лице будет много-много морщинок.
      — Кончили? Давайте закругляйтесь, обедать пора.
      — Ничего, я дома допишу.
      Темнеет. В парадной, наверно, совсем темно. Нужно поскорее проскочить лестницу, чтобы не налететь на Алексю-косоглаза. А то он шарахнет портфелем по голове или пихнет кулаком в живот. Может, подождать, когда кто-нибудь из взрослых в парадную войдет? Нет, долго. Лучше сразу в темноту, как бултых в воду! У своей двери одну руку держишь на звонке, делаешь вид, что жмешь на кнопку, другой ищешь по карманам ключи. Портфель коленками зажать, чтобы Алекся не вырвал.
      Уф, чик— трак -в домике! Теперь никто не достанет!
 
      Допрыгалась! Меня посадили на последнюю парту с Обезьяной.
      Сидеть с Обезьяной плохо: только захочешь ему что-нибудь сказать, посмотришь на его наморщенный лоб и растопыренные уши и вспомнишь, что нельзя. Иначе про тебя скажут, что ты — такая же, как он.
      — Ты репродуктор на булочной слышал?
      — Чего?
      — Ну, громкоговоритель на булочной целыми днями отстукивает, как перед Первым маем.
      — Радиво, что ли? Как это отстукивает?
      — Тук-тук-тук-тук…
      — И чего?
      — Ничего, случилось что-то!
      Как с Обезьяной говорить, если он не понимает. Он, наверно, и «Русский дизель» не слышит. Как он гудит, гудит, будто не людей на работу созывает, а от боли воет.
      — Ты знаешь, что такое паралич?
      — Не-а, это чего?
      — Болезнь такая. Мама сказала, что у Сталина отнялась правая половина тела. Я специально легла на диван, чтобы представить, как жить человеку, если у него справа не двигается ни рука, ни нога. Плохо жить. Даже не встать никак. Сразу падаешь.
      — Слышь, ты, так нельзя про Сталина говорить. Тебя в тюрьму за это посадят!
      — Ничего ты не знаешь!
      — А вот и знаю — нас сегодня с уроков отпустят!
      — С чего ты взял?
      — На переменке нашей училке завучиха велела.
      И что радуется дурак? Неужели не видит, что даже воздух в классе загустел, как клей?
      — Дети, встаньте. Выровняйте ряды. Не трогайте крышки парт. У нас сегодня большое горе: умер Вождь Советского народа, друг и соратник Ленина, Иосиф Виссарионович Сталин!
      — Нельзя такое про Сталина говорить!
      Дурак Обезьяна! Не видит, что Зоя Васильевна плачет. И многие девочки плачут. У меня тоже щиплет в носу. Жалко Сталина. И Зою Васильевну жалко. Как же она теперь будет жить без Сталина?
      — Что я говорил! Я так и знал, что нас отпустят! Ай-да домой!
      — Нет. Я пойду к «Русскому дизелю».
 
      «Русский дизель» все гудит и гудит. Главные ворота распахнуты. Никто не входит — не выходит. Люди стоят кучками и молчат. Многие обступили стенд с газетами. Протискиваюсь между телами и синей афишей с неприличным названием «Трубадуры». Тянусь на цыпочках к газете. Сзади меня кто-то приподнимает. Вижу фотографию Сталина в гробу. Висеть неудобно. Хочется плакать.
      — Не напирайте, тут ребенок! Ты, девочка, чья будешь? Заводских?
      — Н — нет.
      Жаль, что мои мама с папой не работают, как все, на «Русском дизеле». Тогда мне можно было бы плакать вместе со всем заводом! Тогда я бы была частью этой огромной махины!
      — Иди, девочка, домой, а то заблудишься.
      Дома почему-то оказалась мама. Она раскладывала на столе отпечатанные на машинке листы.
      — Мам, ты про Сталина знаешь?
      — Знаю.
      — А в школу я завтра пойду?
      — Пойдешь.
      — А завод будет работать?
      — Конечно. Иди, вымой лицо и руки.
      Хорошо, что завод всегда будет работать. Что бы ни случилось. И что мама вечером всегда будет дома. И даже, что школа с Обезьяной всегда будет, — тоже хорошо.
      Но все— таки что-то после Сталина стало не так. Теперь я каждый день подходила с рабочими к стендам с газетами, смотрела на фотографии Мавзолея, седых мужчин в орденах, которые теперь были правительством, прислушивалась, как гудит завод. Рабочие тоже молча смотрели на фотографии, отходили, подходили снова, будто ждали, что что-то должно измениться.
      По двору поползли страшные слухи. Казалось, из всех щелей повылезали убийцы и Страшилы.
      Пришлось спросить у мамы.
      — Мам, Берия — предатель?
      — Нет.
      — Он отравил Сталина?
      — Нет.
      — А почему Алекся во дворе орет: «Берий, Берий, Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков. Не хотел сидеть в Кремле — так лежи теперь в земле»?
      — Не повторяй глупостей.
      Сразу видно, что мама ничего не хочет мне говорить, потому что считает, что я маленькая. Она и папе не разрешает ничего при мне говорить. Стоит ему из газеты что-нибудь вслух прочитать, как она сразу показывает на меня глазами.
      — Папа, Маленков предатель?
      — Не говори, чего не понимаешь.
      — Почему же его из правительства выгнали?
      — Не выгнали, а заместили.
      И папа ничего не хочет мне говорить.
      Не знаю, но почему-то мне все время кажется, что если я не буду ходить каждый день к «Русскому дизелю», он остановится. А за ним перестанут работать все остальные заводы и фабрики в городе. И тогда вся страна начнет медленно умирать.
      Странно, что никто этого не замечает. Одна только Алла с первого этажа говорит со мной не как с маленькой. Когда ее выпускают гулять с Сильвой, мы идем за сараи, садимся на корточки и делаем вид, что строим из щепок шалаш.
      — Хочешь, я тебе самую-самую страшную тайну скажу?
      — Хочу.
      — Только смотри, никому-никому…
      — Угу.
      — Сталин — предатель.
      — Ничего подобного: предатель — это тот, кто Сталина предал. Берия, например. А Сталин был самый главный, Как же он мог сам себя предать?
      — Ничего ты не понимаешь, он всех людей в тюрьму сажал.
      — Не всех, а только тех, кто хотел его отравить.
      — Ну, подумай сама, как те, кто не живет в Москве, могут его отравить?
      — Из других городов — это были шпионы.
      — Вся страна шпионы и предатели? Так не бывает! Мы с тобой, например, не предатели, мы еще дети.
      — Ну и что ж, что дети. За страну отвечают все: и те, кто на заводе работает, и те, кто учится. Вот Алекся-косоглаз или Обезьяна вырастут и тоже станут шпионами — раз они плохо учатся.
      — Что ж ты хочешь, что б их тоже расстреляли?
      Ой, не хочу, конечно. Хорошо, что она еще не сказала:«А сама-то ты как учишься?!»
      Алла старше, умнее меня и почему-то, может быть, отдельно от всех. А я не могу. Я могу только вместе со всеми, вместе со страной.
      Но все— таки какая-то тайна тут есть. Я ее чувствую. Но почему-то мне никто не хочет ее объяснить. Будто я здесь чужая.
 
      — Хочешь, я тебе секрет покажу?
      Нет у Ленки никакого секрета. Просто хвастать пришла. Вон на голове новый платок, значит, платком и будет хвастать.
      — Ну, пожалуйста, брось свой журнал, и пошли в туалет. Я тебе что-то скажу.
      — Мне нужно уроки делать.
      — Не ври. Закрой дверь на крючок и спусти воду, чтобы Ксения не услышала.
      Нет, кажется, у Ленки все-таки что-то случилось. Иначе у нее глаза бы не бегали, как мамина экспериментальная крыса по клетке.
      — Ну?
      — Что ну?
      — Где же твой секрет?
      — А что ты мне за него дашь?
      — Нет у тебя никакого секрета.
      — Подожди, не открывай крючок… Вот!…
      Ой! Зачем Ленка сняла платок? Разве девочки бывают лысыми? Такой головы даже у стариков не бывает, у них остается хоть капельку волос на затылке.
      — Что с твоими прекрасными косами?!
      — Грибок. Болезнь такая. Тебе тоже придется идти к врачу. Это заразно. Может, и у тебя грибок.
      — Нет!
      — Да! У тебя тоже будет грибок! У всех в квартире будет!
      Нет! Я не могу, чтоб мои мама и папа ходили с такой безобразной лысой головой! У меня— то ладно: все равно кос никогда не было! Но у них…Нет, к взрослым от детей грибок не пристает.
      — … Не уходи… Пожалуйста…
      Ленка по— старушечьи завязала под подбородком платок и села на стульчак. У нее даже лицо изменилось: раньше глаза были остренькими черными точечками, а теперь стали круглыми серыми и совсем без ресниц.
      — Тебе больно было?
      — Не-а. Намазали мазью, а потом щипчиками вытаскивали по волосинке.
      Теперь ее в школе задразнят. С такой головой вообще в школу лучше не ходить. А вдруг это на всю жизнь? Всю жизнь дома не просидишь.
      — Хочешь, я потрогаю твою голову?
      — Потрогай.
      Гладкая какая кожа. И теплая. Я думала противно будет.
      — Давай в фантики играть.
      — Давай. У тебя «Мишка на севере» есть?
      — Нет.
      — А мне бабушка целый килограмм принесла. У нас конфеты вообще в доме не переводятся. Но «Мишку на севере» я больше всего люблю.
      — Не жиль. Ты на них дуешь, чтобы пальцами дотянуться.
      — Это ты жилишь, у тебя пальцы длиннее. Про Гришина слышала?
      — Нет.
      — Его бабушка высудила из комнаты.
      — Тебе его не жалко, он же твой дедушка?
      — Ну и что, раз он пьяница, так и нечего… еще вещи из дома таскать начнет.
      — Ему спать теперь негде. Я видела, как он спал у пивного ларька.
      — Ну и что, раз у нас импортные вещи, так и нечего.
      Мы играли в фантики, и я совсем забыла про Ленкину голову. Только когда она жилила, я говорила про себя: «лысая» и сразу же переставала на нее сердиться. Мы бы играли и дольше, если б в дверь не стала барабанить Ксения.
      — Вылезайте кобылы, кому говорят! Ишь повадились туалет занимать! Места им другого нет!
      — Подумаешь, уж и в туалет сходить нельзя.
      — Эва, Соплюшка Германская, отвечать научилась! А ты чего глаза свои цыганские вылупила, тебя Никифоровна везде ищет!
      — Зачем?
      — Я почем знаю, за брикетами какими-то идтить. Батька твой выдумал — брикетами топить. Дров запастись не могут, а Никифоровна, бедная, таскай мешки на своем горбу.
      Интересно, почему это торф горит? Он же ведь из перегнившего мха? Интересно, в болоте он мокрый, чавкает, а здесь сухой, плотными кирпичиками. Неудобно перед Никифоровной. У меня в сетке всего раз, два…четыре…шесть, а у нее целый мешок.
      — Ты чего крутишься?
      — Считаю, сколько нужно кирпичиков, чтобы натопить печку.
      — Вашу-то? Много. Ваша печка с виду-то барская, а дров жрет ого-го! В мою, круглую, три-четыре полешка бросишь — и тепло, а перед вашей сто поклонов отобьешь, а она все чуть теплится.
      — Зато у нее наверху корона.
      — Вот и грейся с этой короны, а мне в деревню ехать надоть.
      — Из-за меня? Потому что я плохо себя веду?
      — Почему из-за тебя, у меня мать там больная брошена. Хотя и ты больно вольная стала. Зачем стекло в двери выставила? Ключ, чтой ль, опять забыла?
      — Ага. Это самое маленькое стеклышко в двери, туда никакие воры не пролезут.
      — Все равно непорядок. Сверзилась бы оттуда, башку себе размозжила. А Никифоровна отвечай!
      — Нет, я осторожно: на сундук поставила стул, на стул табуретку, гвоздики отогнула и стекло вынула.
      — Разбила бы стекло, да еще порезалась вдобавок.
      — Не-а, я его в комнате аккуратно на шкаф положила, потом сама в дырку залезла и спрыгнула на диван.
      — Вот и я говорю, вольная больно стала, хуже моего пацана. Вот уеду, а сердце за вас будет болеть: кто сготовит, кто за тобой присмотрит? Мать твою жалко. Все-таки на большой работе человек, недосуг ей с грязью возиться. Хоть бы бабка твоя приехала. Нечего ей в Калинине бока толстые коло мужа греть, помогла бы дочке.
      Нет, бабушка не приедет. Она пишет, что всю зиму болеет. Ничего, мы и так справимся: обедать можно в столовой, белье в прачечную относить, а комнату убирать я маме помогу. Я лучше всех умею отмывать кафель на печке, вытирать пыль на шкафах, отдирать наждаком медный лист для дров. Мне только половую тряпку сил не хватает отжать, а то я бы и пол вымыла.
 
      После отъезда Никифоровны папа сказал, что мы каждый день будем пить мечниковскую простоквашу. От нее люди до ста лет живут. Простокваша ничего, с сахаром или с вареньем вкусная. Только бутылки после нее отмывать — одно наказание. И бумагу туда заталкиваешь и мочалку, и с водой их трясешь, и ножиком из бутылки бумагу выковыриваешь — и хоть бы что. Все равно белые полоски остаются. А с полосами бутылки в магазине не принимают.
      — Чегой-то вы все простоквашу пьете. Денег, что ли, нет?
      — Она очень полезная. Мечников про нее целую книгу написал.
      — А я ее и в рот не беру. Тянется как сопли.
      Зачем Елена Яковлевна так говорит? Ведь она уже старая, ей надо больше всех пить простокваши, чтобы помолодеть. А нам с Ленкой — понемножку. Тогда все на земле сравняются и будут жить одинаково. И может, даже никогда не умрут.
      Противные бутылки! Руки прямо в ледышки заморозили. Ладно, замочу-ка я их в тазу. Погуляю, а потом домою. А то: сколько простокваша жизни прибавляет, столько бутылки отнимают.
 
      Хорошо во дворе за сараями: снег чистый, можно вылепить целую комнату. Вот здесь низенькая скамеечка, здесь стол. Валя или Блажа во двор выйдут, будем в дочки-матери играть.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36