Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Он строит, она строит, я строю

ModernLib.Net / Каверина Любовь / Он строит, она строит, я строю - Чтение (стр. 15)
Автор: Каверина Любовь
Жанр:

 

 


      Странная вещь стихи. Глазами смотришь — самый обыкновенный Арт. Похож на гриб-дождевик, что вырос от сырости в раскинском сарае. Начнешь вслушиваться в стихи — и глазами больше ничего не видишь. Тот, кто сидит в кресле, больше не Арт, это — поэт. Он красив, измучен, умоляет тебя о помощи, но помочь ему нельзя. Ведь он давно умер.
      — К чертовой матери такую жизнь! Когда путь в искусство вымощен подлецами, Искусство мертво. Я обнажаю голову. Его уже нет больше с нами.
      Кого же все-таки изрубил топор? Раскина или искусство? И почему он тогда не изрубил Арта и моих родителей?
      — Не вздумай, девчушка, свалять такого дурака, как мой Шурка. Вырастишь, держись подальше от этого смердящего трупа.
      — Не клевещи на свою жизнь: ты с Валюшей прошел большой творческий путь, на нем были и взлеты, и падения, и нечего одним махом все перечеркивать.
      Причем здесь Шурка? С Шуркой все нормально, сдает экзамены в театральный. Еще и не поступил, а уже задается. Подумаешь, великий артист.
      — Не вижу ничего зазорного в том, чтобы пойти и поговорить о сыне со старым приятелем.
      — Он мне не приятель, а подлец.
      — Со снопом волос твоих овсяных
      Отоснилась ты мне навсегда…Раскин не пугай юное поколение.
      — У вас, Арт, тоже наверняка есть знакомые на актерском отделении, может, вы бы поговорили?
      — Я запрещаю Арту протаскивать моего сына через черный ход в искуссто.
      — …Зерна глаз твоих осыпались, завяли,
      Имя нежное растаяло, как звук…
      — Есть талант — сам пробьется.
      Помогать или не помогать Шуре поступить в институт? А вдруг он провалится? Он же с детства мечтал о Театральном.
      …Но остался в складках смятой шали
      запах меда от невинных рук.
      И зачем только Арт читает стихи?! Есенин любого дурака, любого уродину превращает в греческого бога. Это почти такой же обман, как поступление по блату в институт.
      — Ты, барышня, любишь читать стихи?
      — Н-нет. Они обманывают жизнь.
      — Глупости, ты прекрасно слушаешь стихи. Вся прямо светишься, словно бусина янтаря.
      Действительно, что я до Арта знала о поэзии?
      Ну, знала, что Есенин — это четыре серых томика в картонной коробке, а Блок — один толстый синий том. Лермонтов — темно-зеленые семь томов Но ведь не станешь же читать целую книгу стихов как роман? А после Арта я знаю, что это просто другая страна. Одни в нее входят легко, как в лес, а другие видят лишь обглоданные слова, построенные в столбик. И больше ничего.
      Раскин опять стукает кружкой по столу. Колет трубкой как кортиком:
      — Нельзя, нельзя в наше время быть идеалистом. Сто раз говорил своему Шурке. Нет, не слушает. Теперь такого ягненка любая баба окрутит.
      Нехорошее какое слово «окрутит». Оно у Раскина так звучит, будто это не Шурку, а его, Раскина, окрутили. Кто? Валентина Петровна? Она же балерина!
      Балерина должна быть бабочкой, которая ухаживает за своими крылышками-усиками. А Валентина Петровна никогда о себе не думает. Откуда этот теплый вкусный свет на веранде, оплетенной виноградом? Это же медовые соты. А почему цветы у Валентины Петровны подступают к самому крыльцу и просительно поднимают головки? Они знают, что дождь ли, солнце — Валентина Петровна сбережет каждую каплю воды на кухне, перельет в леечку, напоит каждый стебелек. Она заботливая пчелка, которая всех нас, приросших к желтой веранде, кормит, согревает. И все время тихонько смеется, будто крылышками жужжит.
      — Что это вы вдруг одновременно примолкли? Тихий ангел пролетел? Или почувствовали, пора подкрепиться горячими сырниками?
      — Действительно, ароматы кухни забивает красоты поэзии.
      Что я говорила: каждому цветку по капле воды, каждому гостю по сырнику.
      — …Но остался где-то в складках шали
      Запах меда от невинных рук…
 
      — Антонина Ивановна, вам мама, когда уезжала, что-нибудь про крышу говорила?
      — Нет, о крыше твои родители ничего не говорили.
      — Что же тогда Анюта распоряжается?
      — Как ты ее назвала?
      — Ну, Анна Григорьевна. Ей ведь никто не разрешал.
      — Не думаю, чтобы Анна Григорьевна начала крыть крышу без предварительной договоренности с твоими родителями.
      — А как же платить всем этим рабочим? Тут ведь уйма денег нужна?
      — Мне кажется, что девочке в твоем возрасте не пристало решать финансовые проблемы семьи.
      Конечно… Как железо от ржавчины оттирать, так мне можно, а как выяснить, не попадет ли нам с Антониной Ивановной за крышу — так нельзя. Нет, я не говорю, что крыша нашему дому не нужна, в конце концов, мне тоже надоело, чуть дождик, кидаться расставлять по всей комнате тазы, чуть солнце — тащить тяжеленные матрасы сушиться, но получается, что это какая-то незаконная крыша.
      Даже Петушихам Анютина деятельность кажется подозрительной. Остановили меня у колодца и стали допрашивать:
      — Чего, батька-то с маткой в отъезде?
      — Да, уехали.
      — А щелястая эта вам кто?
      — Что значит — «щелястая»?
      — Ну, эта.
      Петушиха ткнула себя пальцем в зубы, и я догадалась, что она имеет в виду редкие Анютины зубы.
      — Знакомая…
      — Ага, а дед твой чего со своими солдатиками не доделал крышу?
      — Он заболел, и его отправили в санаторий.
      — Ну-ну, у военных санатории не чета нам с тобой — враз любую хворь выгонють. Чем болен-то?
      — Не знаю…
      — А приживалка ваша деду кто?
      — Антонина Ивановна деду никто. У деда своя жена есть.
      — А коли она жена, так чо ж на дачу не ездила, когда дед с солдатиками тут гробился? А эта в шляпе все расхаживала?
      — Антонина Ивановна не расхаживала, а тоже работала.
      — Ка-ак же! Будет кто за так на вас работать!
      По Петушихиным глазам видно, что она мне совсем не верит. Зачем же тогда спрашивает? И надо же с такого расстояния Анютины зубы разглядела! Глазастая… Да еще догадалась, что Антонина Ивановна с дедом старые знакомые. И за что это Петушихи так невзлюбили Антонину Ивановну?
      Сидит над рукописями в огороде, никого не трогает.
      И Анюта ей тоже молчания простить не может:
      — Молчит… Гордая больно. Думает, она тут хозяйка. А чего, спрашивается, пугалом торчит в огороде? Все от жадности. Старая уже, а все деньги загребсти хочет… Вот и нейдет на пенсию. Чем над своими бумажками горбиться, помогла бы лучше обед мужикам готовить. А то тут у вас ничего не найдешь — ни керосина, ни кастрюли путной. Как так можно жить?!
      Мне неловко за наше с Антониной Ивановной скудное хозяйство. К счастью, стыд заглушается грохотом молотков по железу.
      — Анна Григорьевна, давайте я помогу вам картошку чистить.
      — Помоги, невестушка, помоги. Тебе полезно к хозяйству приучаться. Чего это мой меньшой к тебе с разговорами все подкатывается? Али пустяки какие?
      — Пустяки.
      — Так чего ж краснеешь?
      Не из— за чего мне краснеть. Не разговаривали мы с ее «Колюней» ни о чем таком. Он просто сказал, что я, наверно, в театры люблю ходить. Думаю, имел в виду, что я из тех богачек, которые только и знают балы да театры.
      — Ты Колюней-то не брезгуй, сейчас непьющие да грамотные парни — большая редкость.
      — Анна Григорьевна, давайте я в поселок за керосином схожу.
      — А и сходи, красавица, керосин никогда не лишний.
      Уф, сбежала! Не мудрено, что Петушихи разглядели Анютины зубы: у нее все на распашку: и рот, и душа. И дом наш она так распахнула, что чуть ли не вывернула наизнанку. При ней он стал похож на бесформенный комок из глины и перьев, валяющийся на дороге. Над таким наклонишься и с трудом узнаешь в нем чье-то гнездо.
      Стук— стук молотки по железу -далеко звук разносится, почти до самого магазина. Отсюда и не разберешь — то ли строят что, то ли ломают. Нет, строят, конечно (я-то знаю, как нам крыша нужна), но уж как-то очень долго, в час по чайной ложке.
      — Принесла керосин?
      — Угу.
      — Долго же ты ходила.
      — А где Антонина Ивановна?
      — Сбежало твое пугало огородное. Собрала молчком манатки и на поезд. Ну и скатертью дорога. Ктой-то тут об ей жалеть будет?… Да, забыла: старуха велела тебе деньги передать, которые родители оставили. На вот, бери. Мне чужого не надо.
      Ой, как нехорошо получилось. Папа приедет, сразу спросит: «Кто разрешил крышу без меня трогать?» Деда нет, мамы нет, Антонины Ивановы нет, выходит, что я разрешила.
      — Иди-ка картошечки тебе положу. Остыла она, поди. Да и осталось-то на донышке.
      Не надо мне было за керосином убегать. Сидела бы, сторожила дом, может, и Антонина Ивановна бы осталась.
      Сколько до папиного приезда? Судя по деньгам, недолго осталось. Хоть бы поскорее закончили по железу колотить. За готовую крышу не так попадет, как за недостроенную.
 
      Папа, наверно, новую крышу не заметил.
      Во всяком случае, как приехал, ничего про нее не сказал. Будто она тут всю жизнь стоит. Или, вернее, будто ее волшебные гномы по его приказу за одну ночь сделали.
      — Ну-с, голуба, запоминай — исторический момент. Строим перегородки второго этажа.
      Вот и прекрасно: чем из дурацкого подвала без конца воду вычерпывать, лучше устроиться от него подальше. Тем более, что строить комнаты на втором этаже в сто раз проще, чем внизу: доски к столбам прибил, фанерой облицевал — и готово. Чисто, сухо, деревом пахнет, как у Раскиных.
      Только немного неловко перед первым этажом: ему, бедняге, ни пола, ни перегородок, а ведь он столько времени нас в заднюю комнату пропускал, от чужих глаз прикрывал, давал жилье вместо сарая. А теперь в него даже не заглядываем.
      — Что, пичуга, приуныла? Крепче держи доску, сползает.
      Вот мама приедет — ахнет: не было ничего — и сразу две новых комнаты. Ее комната самая лучшая: во всю стену окно, и солнце лежит желтой шкурой прямо на полу. Папа сказал, что сделает здесь встроенные шкафы — «и чтоб никакой мебели»!
      Ура! К чертям собачьим всю мебель! Как в Чаплинском фильме: приходишь вечером спать, кнопку нажимаешь, а на тебя сверху кровать — бум! Только ляжешь на нее — раз, она вверх поплыла. И тебя в стенку — трах! Красота! Только, боюсь, мама не согласится.
      — Сходи, мурашок, в мою комнату, принеси из ящика гвозди вот такой длины.
      Папина комната смотрит окнами в лес на горе. В нее входишь, как в джунгли. Сумрачно. Ели — рукой подать. Они тянутся к тебе, и ты заворожено идешь к ним, чтобы коснуться мохнатой лапы. Пока окно не остановит. Ели неодобрительно качают головами: если уж дом поднял тебя на ладони вровень с ними, почему ты не можешь сделать последний шаг, чтобы дружить? Зато сосны не такие строгие. Они добрее: собирают шелковистыми стволами каждый солнечный зайчик и пускают его к тебе в комнату. Зайчики бегут по стенам, скачут тебе в руки, и каждому ты радуешься больше, чем всему щедрому солнцу в маминой комнате.
      — Отобрала нужные гвозди? Давай теперь реечками концы прихватим.
      — Пап, зря мы начали второй этаж, не построив лестницы. Мама приедет — вряд ли ей понравится карабкаться в окно по наружным лесам.
      — Кто-то критикует родного отца?
      — Нет, я только хотела…
      — Ладно, конструктивная критика снизу принимается. Позовем Финна-молчуна, и он нам такую винтовую лестницу из белой сосны отгрохает, что даже твоя мать будет довольна.
      — Винтовая лестница только в старинных замках бывает.
      — А чем у нас не фамильный замок? Здесь будут жить династии людей науки и искусства. Или ты согласна на меньшее?
      — Угу, согласна.
      — Вот, Бог дал бескрылую дочь. За какие грехи мне такое наказание?
      Не знаю, почему Бог не дал папе сына. Замки и грядущие века — слишком велики для меня. Мне бы хватило маленького деревянного дома, который можно построить самим. А династии пусть строят себе сами.
      — Пап, а Раскины…
      — Раскины, при всем моем уважении к Валентине Петровне, — бывшие люди, они и под дранкой проживут.
      — Как это — «под дранкой»? Кого дерут?
      — «Дранкой», необразованная дщерь моя, называют деревянные пластины, которыми издревле крыши крыли.
      Как бы это половчее спросить, что папа думает про Анютину железную крышу?
      — И церкви-терема так же текли, как у Раскиных?
      — Вот именно — слышишь, Раскин струны рвет на гитаре. Все из-за крыши.
      — Причем тут крыша. Он из-за Шуркиного провала переживает.
      — Или пьян.
      — Пап, давай к ним вечером сходим.
      — Валентина Петровна — святой человек, но нам с тобой по гостям расхаживать некогда, нас ждут великие дела.
      — А если вечером опять электричество отключат?
      — Ну, тогда без света не поработаешь, Придется коротать время у Раскинской свечки. Слушать, как он рвет на гитаре струны, и смотреть, как он рвет на себе волосы.
      Хоть бы свет потух. Папа сумел бы найти, нужные слова для Раскиных. Мол, не поступил Шурка в этом году, ничего, на будущий год поступит Театральный не убежит.
      Ждать, когда пропадет электричество, пришлось недолго. Пока нас не было, на веранде у Раскиных появился еще один обитатель. Уселся на старый стул, обтянутый чехлом, и уставился на свечку желтыми недоброжелательными глазами. Неужели этот рыжий бродяга тоже считает светящуюся веранду своей? Ведь его совсем недавно у магазина нашли?
      — Кис-кис, как тебя зовут?
      Ишь, какой, не тронь его — сразу шерсть дыбом. Можно подумать, что он здесь хозяин. Что, недотрога, хорошо иметь дом? А за окном знаешь что? Бр-р-р. Черные ночные чудища! Вон лапами перебирают по стеклам. Корчат рожи и хохочут… Папе-то что, он чудищ не боится, он у тепла и света только в гостях. Присел на краешек лавки — вот-вот вскочит и убежит. Куда? Строить. Писать. На гастроли… А меня тут одну оставит. Дом сторожить. Потому что наш дом без папы и мамы становиться чужим и рассыпается на куски.
      Эх, хорошо бы здесь, на теплой веранде, пристроиться, рядышком с тобой. Я бы тоже хвостом пушистым обвилась, ушки торчком подняла и стала бы неотрывно смотреть на всех и слушать. Но мне нельзя так. Без меня дом пропадет.
      — А-а, друг Василий, ты уже гостей принимаешь? Ну, потчуй тогда всех оладьями. Что принюхиваешься? Думаешь, невкусные? Ты же не пробовал. Вдруг гостям понравится.
      Валентина Петровна старается все время шутить. Не хочет, чтоб мы видели, как она переживает. Зря папа ей, как всем другим женщинам, говорит комплименты. Ей от этого только хуже.
      — Вот полюбуйся, дочь, артистизмом каждого даже бытового движения балерины.
      Артистизм? Навсегда развернутые плечи и намертво пригвожденные лопатки — это артистизм? А переплетенные, сросшиеся пальцы ног — тоже? Такие пальцы нужно годами гладить, расправлять теплыми ладонями. А кто это будет делать? Шурка? Он сюда и носа не показывает. Раскин? Он только и знает играть на гитаре и петь дурашливым голосом. Арт? О! Легок на помине — из черноты высунулась его лысая голова. Пухлый живот подушкой закрыл обветшалые обои. Но почему же он молчит? У него ведь в голове целые тома поэзии? Почему не укутает ноги Валентины Петровны пушистым облаком стихов?
      Интересно, сколько доброты может быть в таком необъятном теле? Пропорционально весу? Или доброта в нем размещается равномерно, и от этого становится разряженной: всем понемногу и всем не хватает?
      — Что, кот Василий, не едят гости наших с тобой оладий? Невкусные, видно, получились.
      Нет, вкусные. Очень. Но мы их не заслужили. Мы ничего не смогли сделать, чтобы единственный огонек во всем поселке, давший нам тепло и уют, не плакал стеариновыми слезами, а горел в горлышке бутылки долго-долго. Пока мы с Шуркой не вырастим и не научимся сами создавать тепло для всех.
      — Света сегодня, видно, так и не дадут. Пора на боковую. Завтра пораньше встанем и будем доделывать перегородки.
      Сейчас мы шагнем из мира тепла человеческих тел в мир холода и темноты. Мир чудовищ. Бр-р-р, кто-то шуршит и раскачивается на ветвях. С-с-с, что-то свистит и тянет к тебе мохнатые лапы. Ш-ш-ш…
      — Пап, можно мне не мыть ноги в темноте? Я же днем купалась.
      — Нельзя. Посмотри, Антонина Ивановна в таком возрасте, а каждый день моется холодной водой на озере.
      Мне Антонина Ивановна не указ: у нее свое тело, а у меня свое. Я, может, к ста годам тоже закалюсь, покроюсь черепашьим панцирем, и тогда хоть ледяной водой, хоть кипятком — ничего не буду чувствовать.
      — Не упрямься, голуба, возьми фонарик.
      Ну вот, теперь ноги ледяные, ни за что не усну. Буду считать верблюдов, крокодилов, пока мама не приедет. Поскорей бы она приезжала. Нам с папой одним с домом не справиться. Папу он хотя бы слушается. Как дрессированный слон: скажут поднять лапу — поднимает, скажут опустить — опустит. Из слоновьей жизни его вырвали, а в человеческой жизни он всего лишь игрушка… Даже смотреть на его плохо натянутую кожу неловко.
      Вот и наш дом — только притворяется жильем, а сам — вампир, который высасывает из людей работу, работу, работу!
      Бр— р, никак ноги не согреть. Была бы я акробаткой, прижала бы их к раскаленной голове и уснула.
      А вдруг мама приедет и не захочет жить на даче? Ведь рядом с ее южным загаром даже белая сосновая лестница, которую начал делать финн-молчун, может показаться неказистой? Так и есть — не захочет, ведь мамин юг — это другой мир. В том мире прямо на деревьях растут персики и мандарины. Куда ни посмотришь, натолкнешься на розу, да на магнолию. Это тебе не по строительным лесам карабкаться в свою комнату на виду у всех петушихинских дачников.
      Эх, не успеем к маминому приезду лестницу закончить, доски с цветов убрать, каждый листочек расправить, вдохнуть в него здоровье. Ну и, конечно, солнышко на небе подержать, чтоб она поскорее привыкла к нашей непраздничной жизни.
      Мда— а, с солнышком в конце августа проблема… Неужели скоро в школу? Неужели через три недели я войду в класс, и там, в третьем ряду за четвертой партой, будет зиять огромная дыра? Меня в эту дыру непременно потянет. Потянет-потянет, я буду кружить вокруг нее, искать Асю… Круги все меньше, меньше… Вот уже край совсем рядом. Загляну туда и ах…! Полечу в темноту! Ле-чу в те-мно-ту це-пляюсь за пу-стоту… це-пля-юсь за пу-у-у-о-о-у…
 
      — Ася, ау! Куда тебя спрятали?
      Нигде нет Аси. Пусто в классе. Ни-ко-го. Только Лаши, Алки, Обезьяны, Боярковы… Боярков — вот он, сидит рядом, только и ждет, чтоб я с ним заговорила. Лаша впереди. Намекни — сразу позовет к себе домой, булочками угостит. Да и Алка с Обезьяной вроде бы не лезут. Почему же я строю вокруг себя кирпичную стену и сижу там одна?
      Боюсь заразиться их двоечностью? Немного. Во мне еще не угас страх первых классов, когда все, как пешки, выкрашены либо в белый, либо в черный цвет, и белые ходят с белыми против черных, а черные с черными — против белых.
      Но нет, сейчас оценки я просто не замечаю. Дело в другом. Просто Лаши с Боярковыми в классе спят. Может быть, мы с ними как ночные и дневные звери: они засыпают, я просыпаюсь? Как плохо без Аси.
      — «Утки-и все-е па-а-арами-и, только я одна-а-а…»
      Ага, вот одна соня проснулась, голос подала. Про меня поет. Сама эта Алка утка перепончатая!
      — «Утки-и все-е па-а-арами-и…»
      Заладила… Хотя, может, она не так уж и не права. В классе все действительно парами: Рита с Ниной, Ларуся с Ларкой,… Интересно, почему этих четверых всегда выбирают старостами, звеньевыми, а другие девчонки — вовсе не в счет? Например, Верка-зубрила: ведь тоже хорошо учится, но вокруг нее вьются какие-то серые змейки намеков, недомолвок, будто у нее родители старые или чуть ли не верующие. Или Люська-мальчишница. Не в том смысле, что за мальчишками бегает, а такая же, как они: с красными обветренными руками и чуть что — в драку лезет. Почему их никуда не выбирают? Эля-тихоня? Мне очень нравится, что она левша. Левши как будто приехали из другой страны, где все жители пишут иероглифами поперек тетради. С ней бы хорошо подружиться. Но ее почти не бывает в школе. Она много болеет.
      «Утки все парами…» А что, разве утки тройками не плавают? Плавают. Выстраиваются в ряд и лапками по воде перебирают. По бокам две пестрые, в оранжевых шапочках, а в середине — серенькая. Ни дать, ни взять — я с двумя Ларисами вышагиваем по проспекту Карла Маркса.
      — Девчонки, видели: девица прошла. В брюках и платье.
      — Умора! В Париж ее, на выставку мод.
      — Ой, не могу, шавочка мимо нас бежала, деловитая такая, вдруг как шарахнется, прямо всеми четырьмя лапами скок в сторону!
      — А старуха, заметили? Так на нас глазами зыркнула!
      — Чуть ли не клюкой замахнулась!
      — А у самой в авоське бутылка со святой сорокоградусной водичкой.
      — Спорим, я сейчас у этого длинного спрошу, который час!
      — Подумаешь, а слабо спросить: женат он или нет?
      — Конечно, не женат. Вы на его уши взгляните — розовые, аж просвечивают.
      — А мне нравится, когда ноги длинные, на них хорошо брюки дудочкой сидят.
      — Уши брюками не прикроешь.
      До чего дурацкий смех на нас напал. Я как пьяная иду. Аж качает. Все не могу поверить, что две самых взрослых и красивых девчонки в классе разрешают мне себя проводить до дома.
      — Далеко вы живете?
      — Почти у самой Авроры.
      — Зато, знаешь, как тут у нас законно, одни хорошисты живут. Не то, что у вас — одни двоечники. Кроме тебя, конечно.
      Уф, не отвыкла еще съеживаться, когда черной пешкой обзывают
      — Вон те три окна видишь? Мои. Вон, видишь справа, моя бабуня торчит, меня высматривает и причитает: «Ой, моя Ларка припозднилась». А в том, двухэтажном — Ларусенька живет.
      — Почему тебя «Ларусенька» зовут?
      — Ее так мамочка зовет.
      — Почему «мамочка»?
      — Много будешь знать — скоро состаришься.
      — А почему у тебя, Ларуся, дом не ленинградский?
      — Как это?
      — Ну, маленький в землю врос. Будто из Калинина сбежал.
      — Ага. Я только сейчас после твоих слов заметила, что у Ларуськи окошечки в тротуар вползают.
      — Подумаешь, окошечки «вползают»… нормальный двухэтажный дом. Между прочим, наш дом скоро сносить будут. Всю набережную очистят для постройки новой гостиницы.
      — А вас куда?
      — Нам новую квартиру дадут.
      — Отдельную?! Вам одним?!
      — А что такого? Мы и так в отдельной живем.
      — Лара, и у вас отдельная квартира?
      — Не-а. Зато у нас целых две комнаты. И потом, наш дом тоже будут ломать. И Веркин, и Риткин, и Нинкин…
      — Странно, такие дома, с толстыми стенами и ломать… все ради одной какой-то гостиницы? Ведь человек — это кусочек дома? Перестроить дом — и человек станет не таким, как прежде.
      — Подумаешь. В новом доме он будет новым человеком.
      — Но ведь «старый человек» — это мы сегодняшние. Стоим у этого подъезда, дурачимся, чертим носками ботинок по ступеням, И вдруг нас сегодняшних уничтожить?
      — Не выдумывай. Что хорошего, когда ты ребенок? Тебе ничего нельзя.
      — Зато взрослыми будем жить в новых современных домах. Взрослыми быть куда интереснее.
      — Точно. Кто потом вспомнит про это закопченное старье?
      — Разрушить прошлое человека — это все равно, что выломать ему ногу или руку.
      — Ну, ты даешь, причем тут руки-ноги?
      — Ага. Странно ты как-то говоришь. Будто сама слова придумываешь.
      — Знаешь что: я сегодня у мамы спрошусь, и ты приходи ко мне завтра делать уроки. Вместе, сама знаешь, веселее.
      — Вот-вот, сходи к Ларусе. Ее мамочка сначала примет тебя с распростертыми объятиями, а потом будет говорить про тебя всякие гадости. Приходи лучше ко мне. У меня бабуня — человек.
      — Какая же ты Ларка непорядочная.
      — Ого, каких словечек набралась. Ладно, некогда мне тут с вами стоять, вон бабуня машет.
      — Пока!
      Как резко все изменилось. Кто-то раз, крутанул ручку — и я среди совсем других домов. Другого города. И я другая… Только что была никому не нужна, и вдруг из-за меня две самых лучших девчонки ссорятся. Как будто во мне поменялось магнитное поле: вместо того, чтобы отталкивать — притягиваю
      Что, сердитолобые дома Ларисок? Что уставились на меня?!! Думаете, чужая? Хотите своим суровым видом прогнать меня? Не выйдет. Я пришла сюда защитить вас. Вот сделаю вас частью своего тела, и никто не посмеет разломать вас. Никто не посмеет разрушить наше детство.
 
      — Ларусь, что твоя мама сказала, когда ты про меня спросила?
      — Ничего. Сказала: приводи свою новую подружку.
      — Забавные у вас все-таки окошечки — будто прищуренные.
      — Обыкновенные. Такие мыть легче.
      — И первый этаж… Кажется, что нет границы между домом и улицей: шагнешь — дома, вышагнешь — улица.
      — Зато из окна хорошо следить за всеми.
      — Зачем за всеми следить?
      — Знаешь, какой народ опасный. Разувайся вот здесь на сундуке и не трогай собаку. Она очень старенькая.
      — Лар, неужели у вас, и правда, нет соседей?! Прямо какой-то Калинин в Ленинграде! Счастливчики!
      — Не трогай Белку. Она линяет. Терпеть не могу болоночью шерсть по всей квартире.
      — Лар, а чьи это вывернутые шкуры на стенках? Зайцев?
      — Да. Они сушатся.
      — Твой папа охотник?
      — Да. Не трогай ружье.
      — Лар, и рога настоящие, оленьи? Я такие в Калинине у дедушки с бабушкой видела.
      — Идем на кухню руки мыть. Не бойся, отца дома нет.
      — А где он?
      — Он сейчас в отставке. Редко дома бывает.
      Странно Ларуся про своего отца говорит. Он, наверно, старый и сердитый. Приходит с охоты в огромных болотных сапожищах, садится на сундук и потрошит зверей. А мама, наверно, кругленькая, маленькая, целый день на кухне хлопочет: чистит, моет, по полочкам расставляет.
      — Вымылась? Идем скорее в спальню, я тебе кое-что покажу, пока мамы нет.
      Не похоже, что Ларуся хочет мне что-то показать. Скорее она для себя роется во всех ящичках трюмо. Будто свой собственный дом обыскивает.
      — Смотри, какие духи маме на работе подарили. А это воротничок бисерный. Старинный. Еще от бабушки-полячки остался. И этот гобелен на стене тоже от нее.
      — Лар, а разве ты полячка?
      — По маме — да. Все поляки — гордые и злые. И очень любят красивые вещи.
      — Лар,…
      — Ну-ка, живо в залу! Раскладывай тетради, будто уроки делаешь. Дневник спрячь в портфель! Да не копайся ты!
      Куда такая спешка? Пожар, что ли?
      — Слышишь, как тихонечко ключ щелкнул? Это она специально, чтобы подловить. Делай вид, что пишешь.
      — А-а, девочки. Уроки учите? Умницы. Давайте-ка я посмотрю, что вы в дневниках принесли.
      Я так и думала, что у Ларуси мама такая аккуратненькая с ямочками на щеках. Ой, не только на щеках. На подбородке — раз, на локтях — два, даже на руках ямочки! Как много! К ним даже ее платье подходит — старомодное шелковое. В таких раньше в театр ходили.
      — Ай-ай-ай, как ты, девочка, неровно пишешь. И дневник у тебя не заполнен. Твоей маме, наверно, некогда тебя контролировать? Кем она работает? Ах, врач, ну, тогда конечно. Я вам сейчас суп разогрею Ты, девочка, суп с фрикадельками любишь? Правильно. Суп обязательно нужно есть. Иначе желудок испортишь.
      — Не вставай. Делай вид, что пишешь. Ей через трюмо в прихожей все из кухни видно. Ты второе уравнение знаешь, как делать? Х отнять или прибавить? Я и сама знаю, что прибавить, просто так спрашиваю. В два часа она опять на работу уйдет, я тебе еще кое-что покажу.
      — Де-евочки! Обедать!
      Ого, как Ларуся за обедом ломается. Меня бы за такое давно из-за стола выкинули. А ее мама хоть бы что. Сама масло на хлеб намазывает, сама чуть ли не в рот кладет.
      — Твои родители, девочка, в больнице работают? Ах, в институте? Тогда конечно… Ты почаще приходи к Ларусе уроки делать. А то она у нас с ленцой.
      — Спасибо.
      — Нет, нет, посуду не убирайте, я сама. Вы лучше за уроки скорее садитесь.
      Не понятно, почему Ларуся взрослее меня, если ее мама все за нее делает?
      — Слушай, а в третьем уравнении минус? Ага, минус на плюс — минус. С чего это ты ей свой дневник разрешила смотреть? Видела, как она его перерыла? И сразу: «Неаккуратно пишешь». Какое ей дело? У тебя свои родители есть, и перед ней ты не обязана отчитываться.
      Разве так о маме можно говорить? Так только о вредной учительнице говорят, все время подозревая в ней подвох.
      — Твоя мама, и правда, врач? Счастливая ты. А я знаешь, кем буду — хирургом. У меня дядя в Военно-медицинской академии работает. Он мне даже учебник по анатомии подарил. Я все до двенадцатой страницы выучила. Правда-правда, кости даже по латыни знаю. Вот мама уйдет, я тебе учебник покажу. Он у меня в прихожей за вешалкой спрятан.
      Слышишь, замком щелкнула. Пошли. Вот гляди — «Анатомия». Я себе до лета задание дала: сто страниц по ней выучить. Не справлюсь — опущу голову в таз с водой. Пока не задохнусь.
      Ого! Вот это да! Задохнуться в воде из-за какой-то анатомии. Прямо средневековая пытка! И зачем такие ужасы? Представляю себе: не решила алгебру — раз головой в ведро! Ксения на кухню выскакивает — а там чьи-то ноги из ведра торчат. Шум, крик до самого Русского Дизеля!…
      — Ларуся, ты не видела, я где-то тут перчатки оставила? А вы что в прихожей делаете? Ну-ка марш за уроки!
      — Видишь, нарочно вернулась. Проверяет. Хорошо я «Анатомию» успела спрятать.
      — Зачем учебник прятать?
      — Ты ее просто не знаешь.
      Какой странный дом… Как мне поправить все его неправильности? Как осветить темные зубастые углы?
 
      Неудобно получается: когда я с Ларусей, она мне больше нравится, когда с Ларой — то она. Нет, не то. Страшновато Лару вести к себе домой: вдруг она посмотрит, как мы живем, и перестанет со мной дружить?
      Что бы такое придумать, чтобы она не заметила, что мы другие? А вдруг папа раньше времени придет? Ну, тогда полный завал!
      — Я раньше, думала, что ты другая.
      — Какая?
      — Ну, особенная.
      Ого! Час от часу не легче. «Особенной» в школе быть опасно. Там это ругательство. Чуть что — девчонки сразу кричат: «Ты что, особенная?», и сразу понятно, что после этого с тобой уже никто не захочет водиться.
      — А теперь?
      — Теперь ты мне кажешься потешной.
      Ого! «Потешной» в школе быть еще опаснее. Это только Обезьяне можно быть клоуном.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36