В таком духе и роде рассказывали о ней были и небылицы, удивительные и увлекательные. Дошла эта молва и до слуха отнюдь не глухого Критило, когда он был уже в полном отчаянии. Подробно осведомившись, кто такая Артемия, где и как правит, он сразу смекнул, что вся надежда лишь на нее. От Андренио он ни мольбами, ни уговорами не мог добиться, чтобы тот последовал за ним. И вот, хорошенько все взвесив, Критило решил бежать; оказалось, это не так трудно, как он воображал, – в делах такого рода кто хочет, тот может. Он порвал со всем – это единственный способ – и ускользнул через калитку «понял-суть»; у кого глаза раскрылись, тот всегда найдет эту калитку. Ушел Критило из города – на счастье свое и радость – и, очутившись на свободе, пустился в путь ко двору сем желанной Артемии просить совета, как вызволить друга, который ем больше заполнял его сердце, чем дальше от него Критило уходил.
По дороге встретил он многих, направлявшихся туда же, – одни из любопытства, другие, более разумные, ради пользы. Все рассказывали и пересказывали дивные дела Артемии: она, говорят, укрощает львов и, шепнув два слова, делает их терпеливыми и человечными; снимает проклятье с гадов, и они начинают ходить прямо; вынимает у василисков зрачки, чтобы не убивали глядя и когда на них глядят, – все дела весьма полезные и необычайные.
– Э, все это пустяки, – сказал кто-то, – она ведь даже сирен переделывает в почтенных матрон, волчиц в голубиц. И нечто вообще невообразимое – Венеру любострастную превратила в весталку целомудренную.
– Да, штука нелегкая, – согласились все.
Но вот показался искусно построенный дворец, царивший над окрестностью. И хотя стоял он на большой высоте, воды рек поднимались к нему – дабы изъявить покорность его могучему искусству, – по хитроумному сооружению, образцу того, коим славный мастер сумел рассечь хрустальные струи самого Тахо. Дворец утопал в цветах, сады там также были чудом, чудом ароматов, – вместо шипов росли розы, и ночные красавицы цвели днем. На вязах висели груши, на терновнике – виноградные гроздья; из сухой пробки извлекали там сок и даже нектар, а дули, столь жесткие в Арагоне, росли обсахаренными прямо на дереве. На прудах лебеди пели в любое время – этому Критило очень удивился, ибо в других краях лебеди столь молчаливы, что даже в смертный их час – вопреки молве – никто не слыхал их голоса.
– Лебеди, – отвечали ему, – от природы чисты и, коли поют, то чистую правду, а правду, сами знаете, слушать не любят, потому они и предпочли онеметь. Лишь в последний горький час – то ли от угрызений совести, то ли уразумев, что терять уж нечего, – они, бывает, и пропоют правду. Потому-то мы часто слышим, что вот проповедник такой-то или министр такой-то «сказал напрямик», что секретарь Имярек «выложил все как есть», а советник Как-бишь-его «открыл свое сердце», – но только перед кончиной.
У входа во дворец лежал лев, превращенный в мирную овцу, и тигр, кроткий, как агнец. На балконах полно трещоток – я разумею, птиц, тараторивших наперебой; пуще всех изощрялись попугаи, а щеглы сердились на упреки в щегольстве. Коты и бульдоги в этом дворце не царапались злобно, не кусали яростно, но, смиренно склоняясь пред великой своей госпожой, лобызали ее благородные стопы. У входа, в ожидании гостей, стояли ее прислужницы: на нижних ступенях, скромно, но опрятно одетые, из простого, но честного семейства Прикладных [107], а выше – семеро Свободных, благородных, которые и повели Критило наверх, в залу, где восседала премудрая Артемия в окружении выдающихся мужей (место каждому указывал тонкий ценитель всего выдающегося, дон Винсенсио де Ластаноса [108]); она как раз была занята тем, что превращала в личностей несколько чурбанов. Лицо у нее было величавое, покойное, очи проницательные. Речь, хоть и небыстрая, звучала приятно. Особенно хороши были руки – они наделяли жизнью все, к чему прикасались. Черты лица отличались тонкостью, фигура была статная и соразмерная – одним словом, Артемия была сама гармония.
Ласковой улыбкой встретила королева пришельца и похвалила за приверженность к ней, о чем она сразу, мол, догадалась по его лицу. И прибавила, что не зря лицо называют зеркалом души, а по-латыни «лицо» и «делаешь» – одно слово faciеs; ведь лицо говорит, каковы дела человека. Критило приветствовал ее, благодаря за лестные слова. Королева выразила удивление, что видит столь разумного человека не просто в одиночестве, но и вправду одного; беседа, сказала она, утеха разумных, в ней должны быть соль и грация, а Граций, как известно, ровным счетом три. Критило, чье сердце, плавясь от жгучей муки, истекало слезами, ответствовал:
– Да, обычно нас трое, есть у меня товарищ, мною покинутый ради него же, и еще к нам всегда присоединяется третий из того края, куда мы прибываем, – иногда он нас водит, а иногда подводит, как случилось теперь. Потому и явился я к тебе, о великая утешительница в горестях, ища твоей милости и помощи, чтобы вызволить мое второе «я», оставшееся без меня плененным, неведомо кем и как.
– Но ежели ты не знаешь, где его оставил, как же мы его найдем?
– Тут не обойтись без твоих чудес, – возразил Критило. – Я знаю лишь, что он остался при дворе (готов поклясться, там ждет его гибель) короля знаменитого, но безымянного, сильного своим всевластием и единственного в своей таинственности.
– Довольно, – сказала Артемия. – Все понятно, ему оказана большая милость. Он, как я понимаю, остался в столице – вернее, в Вавилоне – злейшего моего врага Фальшемира, от чьих козней гибнет мир и всем конец приходит, кто ко мне не приходит. Но чем Фортуна злей, тем держись храбрей, – найдется у нас супротив обмана своя хитрость.
И королева велела позвать одного из главных министров, ближайшего своего помощника, который явился быстро и охотно. Был то муж большого ума и редкостных качеств – прямой и правдивый. Ему и было поручено дело, причем Критило подробно ознакомил его с прошлым, а Артемия – с предстоящим. Вручив министру зеркало чистейшего стекла, великое создание одного из семи мудрецов-греков, она объяснила, как с ним обращаться и как оно действует. Министр расторопно принялся за Дело. Прежде всего оделся по моде того края, вырядился в ливрею, какую носили слуги Фальшемира, со множеством складок и подкладок, опушек и подушек, заходов, карманов, накладок, ложных фалд, да поверх накинул плащ – все прикрывать. Так снарядившись, он, не мешкая, отправился исполнять приказ королевы.
При дворе Артемии Критило был принят с радушием и любезностью, много он тут увидел занятного и полезного, ибо королева что ни день творила чудеса все более удивительные: то превратит серого мужлана в учтивого вельможу, что казалось невозможным; то горца сделает придворным, что тоже требует немалого искусства, как и преобразить баска в красноречивого секретаря. Плащи из потертой байки делала бархатными и даже панбархатными; убогую сутану бедного студента – роскошной пурпурной мантией; шапку – митрой. Кто у себя на родине были слугами, те в другом краю становились повелителями, даже всего мира, – так, простого свинопаса она возвела в пастыри вселенские [109], а в краях далеких ее власть была еще сильней – скромный паж стал Бетленгабором [110], а лакей – императором Таикосамой [111].
О временах минувших рассказывали, что тогда ее чудеса были похлеще: палка погонщика мулов [112] превращалась в скипетр, писец – в императора. Даже лица делала она красивей; с вечера до утра они так менялись, что человек сам себя не узнавал и дурные его мысли становились добрыми, а добрые – еще добрей. Люди легковесные обретали вес, малодушные – силу духа. Могла она исправить и любой телесный изъян: подставляла плечо, делала руку длинной, ногу – широкой, наделяла глазами, зубами, волосами. И самое важное – из трясущихся поджилок мастерила стальные сердца. Все то были чудеса ее искусства. Но белее всего дивился Критило, когда она брала в свои руки чурбан или бревно и, постепенно его обтесывая, создавала разумного человека, которого приятно было послушать, – слова и дела его становились достойными личности.
Но оставим Критило наслаждаться всеми этими чудесами и последуем за почтенным стариком, направляющимся искать Андренио в столице знаменитого короля Фальшемира.
Вакханалия там все еще продолжалась. Личинам была полная воля – как в самой Барселоне. Ни один мужчина, ни одна женщина не появлялись без своей – вернее, чужой – маски. Личины были всевозможные – не только дьявольские, но также изображавшие святость и добродетель, чем обманывали многих простаков, тогда как люди разумные прямо говорили: «сними-ка маску». И заметьте, все предпочитали личины чуждые и даже противные своему нраву. Лис надевал личину ягненка; змея – голубки; ростовщик – благодетеля; потаскуха – богомолки, таскающейся по богомольям; прелюбодей – верного друга мужу-рогачу; сводня – лекарки; волк – постника; лев – барана; вороватый кот римской породы – доблестного римлянина; осел – пока молчит – льва; бешеный пес, хватая кусок мяса, надевал личину улыбчивую. Словом, все маски были обманные и лживые. Принялся старик искать Андренио по всем улицам, вернее закоулкам. И хотя приметы юноши были броские, он за это время успел так перемениться, что его не узнал бы сам Критило. Глаза Андренио были уже не ясные и широко открытые, но мутные и подслеповатые, ибо служители Фальшемира только и глядят, чтоб замутить человеку взгляд. Говорил он теперь не своим голосом, но с чужого; слышал краем уха и вообще дошел до края. Ведь люди, бывает, за одну ночь меняются до неузнаваемости, так мудрено ли увидеть такие перемены в самой столице лжи? И все же посланец Артемии, приложив немало труда и собрав наивернейшие сведения, кое-что разузнал об Андренио. В один прекрасный час он нашел юношу, который терял часы, глядя, как другие теряют достояние и даже совесть. Шла большая игра в мяч – любимая потеха этого мира; на широкой его улице играли две партии, во всем противоположные: в одной игроки белые, в другой черные, в одной высокие, в другой низкие, в одной бедные, в другой богатые, но все играли искусно, как люди, всегда только этим и занятые. Мячи были величиной с человеческую голову, надутые воздухом: один из игроков надувал их через глазные и ушные отверстия, и головы, раздувшись, оставались пустыми. Затем их хватал другой и забрасывал на поле; приговаривая, что игра идет честная, ибо все на свете ложь и игра, он кидал мяч в воздух. Сильный бросок, мяч летит, его отбивает другой, не давая ни минуты покоя; все ловко отшвыривают мяч прочь, это и дает выигрыш; вот мяч взлетел так высоко, что не углядишь; вот упал и покатился по земле, весь в грязи и пыли; кто пинает его ногой, кто лупит рукой, но большинство бьет как будто языком, а на самом деле – дубинкой; мяч то скачет среди тех, кто наверху, то юлит у ног тех, кто внизу, – градом сыплются удары. Один кричал, чтоб ему записали пятнадцать, он-де выиграл; и это верно – в пятнадцать лет твой выигрыш – пороки, а проигрыш – добродетели. Другой хвалился, что набрал тридцать, пора, мол, выходить из игры – тоже верно, коль в такие годы не знаешь себя. Так гоняли мяч, пока он, шлепнувшись наземь, не лопнул; тогда его растоптали, к тому все и шло; мячу беда, зато одна из партий выиграла, и все славно повеселились.
– Сдается мне, – сказал Андренио, обернувшись к тому, кто его искал, – что это человеческие головы.
– Так и есть, – отвечал старик, – и одна из них – твоя. Я хочу сказать, что это головы безголовых, в коих не ум, а дым; есть и другие, набитые словесной шелухой – плутнями да сплетнями. Мир наполняет их суетой, затем их подхватывают верхние игроки – это радости и удовольствия – и бросают нижним, своим противникам, – горестям и бедам, всяческим несчастьям. Так и мечется жалкий человек то средь одних, то средь других, то прибитый, то вознесенный; все его толкают, швыряют, пока он не лопнет и не найдет себе прибежище меж киркой и лопатой, в грязи и зловонии могилы.
– Кто ты и почему все это видишь?
– А кто ты и почему настолько слеп?
Мало-помалу посланец Артемии приобрел дружбу Андренио, завоевал его сердце, чтобы завоевать ум. Юноша признался ему в своих надеждах и в том, что при дворе ему сулят большие милости. Минута была подходящая и старик сказал:
– Будь уверен, что, идя таким путем, ты никогда не сумеешь увидеть короля, тем паче поговорить с ним. Ведь это зависит от его желания, а он никогда не пожелает, ибо его бытие держится на том, что его никто не видит. Министры, чтобы помешать его увидеть, ослепляют тебя – сам видишь, как мало ты видишь. Но мы кое-что сделаем. Что дашь, если я тебе его покажу нынче вечером?
– Шутишь? – сказал Андренио.
– Отнюдь, я всегда говорю только правду. А от тебя хочу одного – когда покажу его, гляди хорошенько.
– Твоя просьба – мое желание.
Условились о часе, и оба явились точно вовремя – один от нетерпения, другой – из правдивости. Андренио думал, что старик приведет его во дворец и проведет внутрь, пользуясь связями или же тайно; но тот, к его удивлению, повел прочь от дворца, все дальше и дальше. Андренио хотел было вернуться, ему показалось, что это обман почище всех прошлых. Но Прозорливый удержал его, говоря:
– Там, где нельзя увидеть лицом к лицу, надобно идти в обход. Взойдем на этот холм, я уверен, что, поднявшись над землей, мы многое для себя откроем.
Они взобрались на холм как раз напротив окон Фальшемира. Став на самом верху, Андренио сказал:
– Мне кажется, теперь я вижу намного больше, чем прежде.
Спутник его весьма обрадовался – ведь исцеление Андренио в том и заключалось, чтобы он видел и понимал. Во все глаза глядел Андренио на дворец, пытаясь различить там хоть что-нибудь существенное, но тщетно – перед ним были только окна: одни с плотными ставнями, другие с мутными стеклами.
– Нет, так дело не пойдет, – сказал старик. – Надо действовать наоборот – повернуться спиной: на все дела мира, чтобы видеть их лицо, следует смотреть с изнанки.
Тут он вытащил из-за пазухи зеркало и, развернув холст, в который оно было обернуто, поставил зеркало перед глазами Андренио так, чтобы в нем отражались окна дворца.
– Теперь смотри, – сказал старик, – приглядывайся хорошенько, и желание твое исполнится.
И тут – кто бы мог подумать! – Андренио вдруг испугался, затрясся,
вот-вот упадет в обморок.
– Что с тобой? Что ты видишь? – спросил старик.
– Что я вижу? Глаза бы мои не глядели, сам себе не верю! Вижу чудище, страшней которого отродясь ничего не видал, – не поймешь, где голова, где ноги! О, какая нескладная уродина! Ни одна часть тела другой не соответствует, все разные. Лапищи-то какие зверские, нет, звериные, и каждая – другого зверя! И зверь, и птица, и рыба – все разом. Пасть волчья – в ее мраке не светит и правда! Да против этакой уродины химера – детская игрушка! Какой чудовищный облик! Убери его, убери с глаз моих, не то умру от страха!
Но благоразумный спутник возразил:
– Нет, ты должен исполнить обещание: всмотрись в это лицо, которое, на первый взгляд, кажется человечьим лицом, а на деле лисья морда. Торс – змеиный, все тело винтом извивается, нутро крученое-верченое, не выпутаешься; спина верблюжья, и даже на носу горб; от пояса вниз – сирена, а то, судя по делам, еще хуже. Прямо держаться неспособен – видишь, как вертит шеей? Ходит горбясь и склоняясь – но не к добру. Руки – крюки, ноги хромы, глаза кривы, говорит фальцетом – и в словах и в делах сплошь фальшь.
– Довольно, – сказал Андренио, – больше не выдержу.
– Согласен, довольно. С тобой происходит то же, что и со всеми: увидав его раз, сыты по горло, видеть больше не могут. Этого-то яи хотел.
– Кто же он, сей венценосный страхолюд? – спросил Андренио. – Кто сей грозный государь?
– Это, – сказал старик, – владыка знаменитый и непостижимый, вся земля ему подвластна из-за того, что нет на земле одной вещи. Он тот, кого все применяют, кем все пользуются, причем в своем доме никто его Ее желает, только в чужом. Это ловкий охотник, чьи вселенские тенета весь мир спутали; хозяин одной половины года, а затем и другой. Это могущественный (среди глупцов) судья, на которого глупцы вечно жалуются, сами себе вынося приговор. Это всевластный повелитель всего живого – не только людей, но и птиц, и рыб, и зверей. Короче, это знаменитый, пресловутый, растреклятый Обман.
– Чего же тут ждать? – сказал Андренио. – Бежим прочь, теперь, чем ближе я к нем)', тем дальше от него.
– Погоди, – молвил старик, – я хочу, чтобы ты познакомился и со всей его семейкой.
Он слегка повернул зеркало, и там появилось чудище более неистовое, чем в «Роланде», старуха более коварная, чем приятельница Семпронио [113].
– Кто эта Мегера? – спросил Андренио.
– Его мать, она им командует и распоряжается, это Ложь.
– Древняя старушка!
– Да, родилась она давненько!
– Ох, и пакостная! А когда открывается, видно, что хромает.
– Потому-то и легко тогда поймать ее с поличным.
– А сколько народу ее окружает!
– Весь мир.
– С виду люди знатные.
– Эти к ней ближе всего.
– А вон те два карлика?
– Это Да и Нет, ее пажи.
– Ай, сколько там посулов, предложений, извинений, комплиментов, ласк! Даже похвалы в ее свите!
Старик повернул зеркало в одну, затем в другую сторону; и в зеркале показалась толпа почтенных – то бишь, полупочтенных – особ.
– Вот это – Невежество, бабушка Обмана, – сказал старик, – дальше его супруга Злоба; потом Глупость, его сестра. А вон там детки: Недуги, Несчастья, Горе, Стыд, Страданье, Раскаянье, Погибель, Смятенье и Униженье. Рядом с Обманом стоят его братья родные и двоюродные: Мошенничество, Надувательство и Плутовство, – любимые чадушки нашего века и времени. Ну, Андренио, теперь доволен? – спросил старик.
– Не то, чтобы доволен, но прозрел. Пойдем, секунды здесь кажутся мне веками. Один и тот же предмет стал для меня дважды пыткой – вначале мучило желание его увидеть, теперь мучит отвращение.
Они вышли из этого Вавилона, Обмановой столицы, через ворота Света. Но Андренио шагал все еще чем-то недовольный – кто вполне доволен? – и старик осведомился, чего ему недостает.
– А как же! Ведь всего себя я еще не нашел.
– Чего ж тебе не хватает?
– Половины.
– Чего? Товарища, что ли?
– Больше.
– Брата?
– И это мало.
– Отца?
– Вот-вот, это ближе. Второго «я», иначе говоря, истинного друга. – Ты прав. Коль потерял друга, утрата велика, второго найти будет нелегко. Но скажи – разумный он был человек?
– О да, весьма.
– Тогда, пожалуй, потерялся неспроста. Куда он направился?
– Он сказал, что идет в столицу мудрой и великой королевы по имени Артемия.
– Ежели он, как ты говоришь, человек толковый, я уверен, что там он стал на якорь. Утешься же, мы тоже идем туда. Раз я избавил тебя от Обмана, куда еще могу привести тебя, как не к Знанию? Я разумею, в столицу велемудрой королевы.
– Но кто она, преславная эта жена, повсюду восхваляемая владычица? – спросил Андренио.
Старик ему в ответ:
– Ты правильно назвал ее владычицей – без знания нет власти. Необычайные вещи рассказывают о ней и высоком ее происхождении. Одни утверждают, что род свой она ведет от самого Неба и вышла из главы Вседержителя. Иные говорят – она дочь Времени и Наблюдения, сестра Опыта. Но другие, впадающие в другую крайность, настаивают на том, что она – дочь Необходимости и внучка Желудка. Я же твердо знаю, что она – дщерь Разума. В древние времена (ведь она не ребенок, но вполне и во всем личность) она, покровительствуемая монархами, обитала в знаменитейших столицах. Сперва в ассирийских, затем в египетских и халдейских, весьма почитали ее в Афинах, сем великом ристалище Греции, в Коринфе и в Лакедемсне; впоследствии, вместе с мировым владычеством, она перешла в Рим, где ее, соперницу доблести, увенчали лаврами, и тогда доспехи уступили место тоге. Невежественные племена готов подвергли ее пренебрежению и изгнали из своих пределов; варвары-мавры угнетали и едва не умертвили – пришлось ей искать прибежища в знаменитой тетрархии Карла Великого [114], где ее весьма уважали. Ныне же, привлеченная молвой о самом великом, самом обширном и могучем государстве испанском, объемлющем оба полушария, она переселилась в великолепный сей край своих почитателей.
– Почему ж она не живет в славкой его столице, которую восхваляют все народы этой всемирной империи и чтят люди просвещенные, но поселилась здесь, в глуши, среди несносных мужланов? – удивился Андренио. – Ведь если жители городов счастливцы, то чем больше город, тем они счастливей.
– Просто она хочет испробовать всего, – отвечал старик. – В столицах ей приходилось туго – там больше пороков, и потому больше ее недругов.
Пожила она среди придворных и изведала, себе на горе, гонения зависти и злобы, страдала от нехватки правды и избытка лжи и убедилась, что глупость и спесь в паре ходят. Много раз слышал я от нее, что, коль в городе больше культуры, в деревне больше доброты; там больше мест, здесь больше места; там должности, здесь досуг; там проживают, здесь наживают – словом, здесь жизнь, а там казнь.
– При всем том, – возразил Андренио, – я предпочитаю иметь дело с плутами, чем с глупцами.
– И то и другое плохо, но ты прав: глупость невыносима, особенно для людей разумных, – да простит мне мудрая Артемия!
Вдали уже засиял ее чертог, небесному подобный, кругом украшенный надписями и увенчанный хвалами. Гостей встретили с радостью – старика благодарностями, Андренио объятьями, суля ему верные блага и взамен не требуя ничего. В честь гостей Артемия совершила несколько из славнейших своих чудес – не только с другими людьми, но и с ними самими, прежде всего с Андренио, который так нуждался в ее поддержке. За короткий срок он стал вполне личностью, отлично снаряженной для дальнейшего пути. И коль одного доброго совета достаточно, чтобы сделать счастливой всю жизнь, как же помогли ему многие и столь важные советы Артемии! Наши странники поведали ей свои судьбы, она же с величайшим удовольствием выслушала их необычайные истории. Любознательная, она стала расспрашивать Андренио, заставляя снова и снова повторять рассказ о его восторге, когда он вышел на свет божий и впервые увидел великий театр мироздания.
– Очень хочется мне узнать, – молвила Артемия, – какое из всех чудес творенья, увиденных тобой, какая из диковин, восхитивших тебя, больше тебе понравилась.
О том, что ответил Андренио, мы узнаем из следующего кризиса.
Кризис IX. Моральная анатомия человека
Златыми письменами увековечили древние на дельфийских стенах и еще прочнее запечатлели в душах людей разумных знаменитую мысль Бианта [115]: «Познай самого себя». Все сотворенное послушно исполняет свое назначение, кроме человека; один он сумасбродствует, и причина этого Недуга в самом высоком, что у него есть, – в его свободной воле. А кто начал жизнь, не познав себя, тому вряд ли удастся познать остальной мир. И опять-таки, что пользы узнавать мир, коль не знаешь самого себя? Всякий раз, когда человек поддается порокам, он низко падает, становясь рабом своих рабов. Сфинкс-душегуб не причинит худшего вреда страннику (то бишь, смертному), чем незнание себя. Во многих людях глупость сама себя выдает, они даже не знают, что не знают, они не понимают, что не понимают.
Андренио, видимо, был чужд этой всеобщей глупости, ибо на вопрос любознательной Артемии отвечал так:
– Средь множества чудес, меня поразивших, средь всевозможных красот, в тот день увиденных, больше всего мне понравился (говорю это с опаской, но искренне) я сам – чем лучше я узнавал себя, тем сильней восхищался.
– Это я и хотела от тебя услышать, – похвалила Артемия, – то же самое отметил и августейший учитель [116], сказав, что среди всех чудес, сотворенных для человека, величайшее чудо – сам человек. Ту же мысль обобщил князь философов [117] в своей мудрой максиме – всегда более ценно то, для чего создается нечто ценное. То есть, ежели драгоценные камни, прекрасные цветы и яркие звезды были созданы для человека, стало быть, человек, для кого все сие предназначено, превосходит их: он – самое высокородное существо на земле, монарх в великом чертоге мирозданья, ему дано владение землей и упование на Небо, он слуга бога, создан богом и для бога.
– Вначале, – продолжал Андренио, – я едва представлял себе свой облик, но, когда оказался на свету и, волею случая смог созерцать свое отражение в источнике, когда я понял, что это я сам, а не кто-то другой, изумлению и радости не было предела: я глядел и не мог наглядеться, не по глупости, а стараясь понять. Первое, что я заметил, было правильное строение тела, не искривленного ни в одну сторону.
– Человек, – молвила Артемия, – был сотворен для Неба, оттого и устремлен вверх; материальная же прямизна тела – символ прямоты духа, и связь меж ними так тесна, что, ежели, по несчастью, нарушена первая, вслед за нею – и это еще хуже – нарушается вторая.
– Это верно, – сказал Критило. – Когда видишь уродливое сложение, всегда подозреваешь извращенные намерения; глядя на изъяны тела, опасаешься изворотов духа. А у кого помрачился глаз, того легче ослепляет страсть, и что поучительно – люди эти, не в пример слепым, жалости не внушают, кривого взгляда мы боимся. Хромые спотыкаются и на пути добродетели, катятся по наклонной плоскости, когда, побежденная страстью, захромает и воля; для одноруких недоступно совершенство в деяниях и благодеяниях. Однако человек разумный способен пагубные сии изъяны выправить.
– Голову, – сказал Андренио, – я бы назвал – может, я ошибаюсь? – престолом души, столицей ее сил.
– Ты прав, – подтвердила Артемия. – Подобно богу, который вездесущ, но пребывает на небе, где его величию просторно, душа красуется в этом высоком месте, прообразе небесных сфер. Хотите душу увидеть, ищите в глазах; хотите услышать – в устах; говорить с ней – обращайтесь к ушам. Голова находится на самом верху – по ее значению и назначению, чтобы лучше воспринимала и повелевала [118].
– А мне хотелось бы отметить вот что, – вставил Критило. – Хотя в великом государстве тела так много частей, что одних костей – сколько в году дней, и в множестве сем царит такая гармония, что не найдется такого числа, что в нее бы не входило, – например, пять чувств, четыре гумора, три силы [119], два глаза, – все эти части подчинены одной и единой голове; голова – образ перводвигателя, коему подчинены по степеням части вселенной.
– Разум занимает, – молвила Артемия, – самую чистую и богатую палату, ибо даже в материальном смысле имеет преимущество как старшая из трех сил, как царь и повелитель во всей нашей деятельности житейской, – оттуда, с высоты, он воспринимает, проникает в суть, обобщает, рассуждает, изучает и познает. Престол свой он учредил в чистоте ненарушимой, в подобающем душе сосуде; чуждаясь темноты в мыслях и грязи в страстях, гнездится он в массе нежной и податливой, поддерживающей в нас послушание, умеренность и благоразумие. Память ведает прошлым, посему ее место позади, тогда как место разума – впереди. Но и того, что было, он не теряет из виду, а так как обычно мы наиважнейшее для нас отбрасываем назад, разум эту оплошность исправляет, делая всякого разумного человека Янусом [120].
– Волосы, показалось мне, созданы больше для красоты, чем для пользы, – сказал Андренио.
– Это корни нашего человеческого древа, – молвила Артемия, – они помогают ему врастать в Небо, ведь от лучшего мира все мы на волосок; там должны витать наши думы, и оттуда идет нам мощная помощь. Волосы – ливрея возраста; они украшают нас в разные года, и вместе с их цветом меняются наши страсти. Чело – небо духа, то затянутое тучами, то ясное, – это лобное место для чувств: сюда на позорище выходят наши преступления, здесь прогуливаются толпы проступков и страстей; лоб вскинут вверх – гнев; опущен – печаль; бледен – страх; красен – стыд; наморщен – двоедушие; чист – прямодушие; гладок, как доска, – бесстыдство; широк – способности.
– Но более всего, – молвил Андренио, – в искусном строении человека изумили меня глаза.
– Знаешь ли ты, – спросил Критило, – как назвал их великий целитель здоровья, опекун жизни и исследователь Природы Гален?
– Как?
– Божественной парой. Превосходно сказано! Ведь ежели подумать, им и впрямь присущи черты божественного величия, внушающего почтение; их действиям свойственна некая универсальность, сходная со всемогуществом, когда воспроизводят в душе нашей все, что есть вокруг зримого и предметного; и, подражая вездесущему, они одновременно находятся всюду, в единый миг обнимая целое полушарие.
Но при этом я заметил, – сказал Андренио, – что, хоть они все видят, себя-то самих не видят, как и бревен, в них торчащих, и это, конечно, свойство дураков – видеть все, что творится в чужих домах, а в своем доме быть слепым. Вот бы полезно было, кабы человек смотрел на себя самого, – чтобы опасаться себя, умерять свои страсти, исправлять свои изъяны.
– Да, это было бы великолепно, – согласилась Артемия. – Холерик увидел бы свою устрашающую ярость и испугался бы самого себя, неженка и жеманник увидели бы свои томные гримаски и устыдились бы – равно и все прочие глупцы. Но разумная Натура подумала о более важных неприятных последствиях: она убоялась того, как бы глупец, видя себя, не влюбился в себя (даже если он – урод из уродов) и, увлекшись созерцанием себя, не перестал смотреть на что-либо иное. Довольно, чтобы человек, прежде чем на него станут смотреть другие, осмотрел свои руки; пусть трижды смотрит, что делает, и следит за своими поступками, дабы они были столь же добры, сколь совершенны; пусть также глядит на свои ноги, топча свое тщеславие и примечая, куда ступает, на чем стоит да какие шаги делает. Вот это и значит «иметь глаза».