Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критикон

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Грасиан Бальтасар / Критикон - Чтение (стр. 16)
Автор: Грасиан Бальтасар
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


– Ты меня не узнаешь? Я же твой друг! – кричал другой.

И ему отвечали:

– Дружба дружбой, а получишь кукиш.

Некий дворянин весьма учтиво просил впустить его, и отвечал ему мужлан:

– Как стал я богат, так все теперь говорят: «Доброго тебе здоровья, Педро».

– Но отца-то пустишь? – говорил почтенный старик.

И сын отвечал:

– В этом доме – ни родства, ни свойства.

И наоборот – сын просил отца впустить его, а в ответ:

– Э, нет, покуда я жив.

Никто не признавал своих – братья отрекались от братьев, родители от детей, что уж говорить о свекровях и невестках! Слыша такое, путники наши отчаялись – нет, не войти вовек! Хотели было уйти по добру, хоть без добра, но француз сказал им:

– Быстро же вы пали духом! Разве те, кто внутри, не вошли? И у нас смекалки достанет. Были бы деньги, своего добьемся.

Он показал изрядную палицу, висевшую на золоченом бубенце.

– Глядите, – сказал француз, – на нее вся наша надежда. Как думаете, чья она?

– Будь она из железа да со стальным наконечником, – сказал Критило, – я бы поверил, что это палица Геркулеса.

– Геркулеса? Да что ты! – сказал француз. – Та против этой была игрушкой, безделкой, и все, что тою свершил пасынок Юноны, – пустяки.

– Как можешь ты, мосьюр, такое говорить о знаменитой, прославленной палице?

– Говорю тебе, в сравнении с моей та гроша медного не стоит, и сам Геркулес ни черта не понимал, жить не умел и воевать тоже.

– Да брось, ведь орудуя своей палицей, он одолел всех чудовищ мира, а их не счесть!

– А этой дубинкой свершают невозможное. Поверьте, она куда сильнее действует, и, начни я рассказывать о чудесах, ею творимых, конца не будет.

– Наверно, она волшебная, – сказал Андренио, – не иначе. Создание великого колдуна.

– Вовсе не волшебная, – сказал француз, – хотя всех околдовывает. Скажу больше: та дубинка чего-то стоила лишь в длани Геркулеса, а эта в руке любого – хоть карлика, хоть женщины, хоть дитяти – творит чудеса.

– Потише, мосьюр, – сказал Андренио, – ври, да не завирайся. Возможно ли это?

– Возможно ли? Ладно, открою секрет: дубинка эта вся из чистого золота, всесильного металла, что все крушит и рушит. Вы, может, думаете, что короли воюют бронзой бомбард, железом мушкетов и свинцом пуль? Как бы не так! Главное их оружие – dinari, dinari e piu dinari [301]. Куда там двуручному мечу Сида и волшебному мечу Роланда против начиненной дублонами дубинки! Хотите увидеть? Минутку.

Он снял палицу и стукнул ею по двери – совсем легонько, но так ловко, что дверь вмиг распахнулась настежь; оба наши странника оторопели, а мосьюр стал хвалиться, что отворил бы двери башни любых Данай. «Дай! – На!» – сильней всего.

Казалось, все улажено, но поладить с Критило не так-то просто: он сильно сомневался, входить ли, ибо сомневался, выйдет ли. Ему, человеку осторожному, виделись большие опасности, но звон сыплющихся на стол монет, – само название их от «monendo» [302], ибо они любого убедят и победят, – победил и его волю; заманила его приманка золота и серебра, она сильнее Орфеевой гармонии. Когда наши путники очутились внутри, двери снова закрылись, задвинулись алмазные засовы. Но что это? Невероятное зрелище! Там, где ожидали увидеть дворец, рай всяческих свобод, они увидели тюрьму, ад всевозможных оков и бед. Кто сюда ни входил, всех заковывали в кандалы, да еще с таким видом, будто великую милость оказывают. Красавицу убеждали, что ее делают богатой и нарядной, и надевали ей на шею цепь рабства на всю жизнь, да ярмо дорогого ожерелья, да наручники – драгоценные запястья, хватающие мертвой хваткой, да стягивали ей голову обручем долга и пестрой лентой со слепым узлом, да горжеткой душили шею. И все это называлось «брак», «супружество» – сущее узилище. На придворного надели золотые кандалы, мешавшие двигаться, а его уверяли, что он-де волен делать, что хочет. Вместо роскошных зал были застенки, где сидели добровольные узники, все в золотых путах, ошейниках и цепях, все довольные, хоть и обмороченные. В числе других встретился нашим путникам чудак, сидевший посреди своих кис [303] и наслаждавшийся их мяуканьем.

– Хуже вкуса, чем твой, в мире не найдешь! – сказал Андренио. – Не лучше ли было обзавестись птичками в клетках? Нежным пеньем они облегчали бы тебе жизнь в тюрьме. Но кошки, да еще живые! Как ты можешь слушать с удовольствием их гадкое мяуканье, для всех противное?

– Отстань, ничего ты не смыслишь, – отвечал тот. – Дляменя это самая сладостная музыка, а их голоса – самые нежные и милые. Как можно равнять чириканье пестрого щегленка, трели канарейки или коленца соловья с мяуканьем кисы? Как заслышу его, сердце радуется, дух ликует. Пропади пропадом Орфей и его лира, мелодичный Корреа [304] и его искусство! Далеко гармонии музыкальных инструментов до мяуканья моих кис!

– Будь они дохлые, – возразил Андренио, – я бы еще примирился, но живые!

– Да, сейчас живые, а потом будут дохлые. Повторяю, нет в мире голосов более приятных.

– Но скажи нам, какую приятность ты в них находишь.

– Какую? А их «мое – мое», все «мое», всегда «мое», а вам – шиш; вот самая любезная мне песня.

В этом же роде увидели они много примечательного. Показали им людей – и таких было большинство – совершенно без сердца и вообще все внутри пусто – не только для других, но даже для самих себя, и все же они жили.

– А откуда известно, – спросил Андренио, – что у них внутри пусто?

– Очень просто, – отвечали ему, – от них никаких плодов. Кроме того, когда кое-кого из них разыскивали, то нашли их погребенными в золотых гробах, а вместо саванов денежные мешки.

– О, жалкая судьба скупца, – воскликнул Критило, – чья жизнь никого не радует и смерть никого не печалит! Как помрет, вокруг под похоронный звон все пляшут: богатая вдова одним глазом плачет, а другой у ней скачет; дочь льет слезы в три ручья и, смеясь, приговаривает: «Слез потоки – себе на потеху»; сын ликует, что получил наследство; родственник – что ближе к наследству; слуга – что ему отписали, а хозяина списали; лекарь – что деньжат привалило и его миновало; причетник – что подработал звоном; купец – что сбыл черное сукно; портной – что сшил траурное платье; бедняк – что его надел. Да, жалок удел жадного скряги! Живет плохо, а умирает еще хуже.

В большом зале увидели они человека из знаменитого рода. Очень это их удивило – такой человек в таком месте!

– Что здесь делает этот господин? – спросил Критило у одного из его домашних врагов.

– Что? Поклоняется кумиру.

– Как? Он язычник?

– Не только не язычник, но вообще не человек.

– Чему же он поклоняется?

– Его кумир и весь его мир – ларец.

– Что? Он еврей?

– По праву мог бы им быть, но по крови нет – он из высшей знати, из «богатых людей» [305].

– И при этом – даже не благородный?

– Наоборот, потому и «богатый», что не благородный.

– Какому же ларцу он поклоняется?

– Ларцу со своим завещанием.

– Ларец золотой?

– Внутри – да, но снаружи – железо сплошь и все ложь: бедняга сам не ведает, что там, зачем оно, для чего и для кого.

Увидели они здесь воочию чудовищную жестокость, которую обычно приписывают только гадюкам (гадюка, говорят, после зачатия, отгрызает голову самцу, а детеныши потом мстят за гибель отца, прорывая ей чрево и раздирая внутренности, чтобы выйти на свет и на волю): жена, чтоб остаться богатой вдовой, сводит мужа в могилу; затем наследник, полагая, что мать зажилась, а сам он живет незажиточно, доконал ее огорченьями; его же, чтоб завладеть наследством, отправляет на тот свет младший брат. Так, подобно свирепым гадюкам, один другого травит и губит. Сын жаждет смерти отца-матери – они, по его мнению, живут слишком долго, хочется самому стать в доме старшим, пока не стал старым; отец боится сына и, когда все празднуют рождение наследника, его сердце в трауре, страшась ребенка как ближайшего своего врага; зато радуется дедушка, приговаривая: «Добро пожаловать, враг моего врага».

Среди многих печальных картин попадались и смешные. Вот, например, что случилось с одним из скопидомов: некий вор вора провел – ведь воры и воров обкрадывают, – убедив свою жертву обокрасть самого себя; тот вынес из дому всю одежду, золото и серебро, унес куда-то и так спрятал, что сам больше никогда не увидел. Потом он горько плакался, вдвойне горюя, что стал вором у самого себя, одновременно грабителем и ограбленным.

– И чего только не сделает корысть! – сетовал Критило. – Убедить человека обокрасть себя, от себя спрятать свои же деньги, копить их для неблагодарных, для игроков и подонков, а самому не есть, не пить, не одеваться, не спать, не отдыхать, не радоваться своему богатству и своей жизни! Этакий вор у самого себя достоин доброй сотни плетей по плечам и того, чтобы мудрый Гораций поместил его рядом с неразумным Танталом [306].

Обошли весь дворец, все его камеры и нигде не могли найти хозяина, этого глупца дуро-копителя, реало-хранителя; однако под конец они, мнившие увидеть его в блистающем золотом зале, величаво восседающим на богатом троне, в пышных парчевых одеждах, в императорской мантии, обнаружили его в тесном и темном карцере – он света не зажигал: чтобы не жечь свечей и чтобы никто его не видел, а то придется давать и ссужать. И все ж они кое-как разглядели гнусную его физиономию, лицо подлеца и ненавистника, ни друзей, ни родства, ни свойства не признающего: борода косматая – жалко доставить себе удовольствие побриться; под глазами синие круги – богачу не спится. Ужасный вид усугублен одеждой – от ветхости половина ткани истлела, другая разлезалась на глазах. Тот, кто никому не доверял, был заброшен и всеми брошен, окружали его одни кисы с начинкой из дублонов – душою бездушных, что и мертвыми не забывают цапать да царапать. Свирепым обликом он походил на Радаманта [307].

Едва вошли, он, всех ненавидящий, полез их обнимать – золотые, мол, вы у меня будете. Но, устрашась такой любезности, они поспешно ретировались и принялись искать выход из этой позолоченной тюрьмы, Плутоновой обители, ибо в доме скупца – муки ада и глупость Лимба [308]. Гонимые этим желанием и призывая прозрение на помощь от пороков, они пытались убежать. Но в доме злыдня на каждом шагу жди беды, и друзья наши, торопясь, угодили в прикрытую золотыми опилками ловушку – петля из золотой цепи стянулась так крепко, что, чем больше бились, тем пуще запутывались. Горько сетовал Критило на безрассудную свою слепоту, Андренио вздыхал по своей так дешево проданной свободе. О том, как они ее обрели снова, расскажет следующий кризис.

Кризис IV. Библиотека рассудительного

Однажды некий умный человек искал по всем городам – и даже, говорят, в столице – дом достойный личности, но тщетно; во многие дома он, правда, входил с любопытством, но из всех выходил с досадой – чем больше в них ценных вещей, тем меньше бесценных добродетелей. Но вот, счастливая судьба привела его в один – и единственный – дом, где он, обернувшись к своим друзьям, сказал:

– Наконец мы среди личностей, в этом доме пахнет настоящими людьми.

– Как ты это узнал? – спросили его.

А он:

– Разве не видите этих примет разума?

И указал на несколько книг, лежавших под рукой.

– Вот драгоценности людей разумных. Какой сад в апреле, какой Аранхуэс в мае сравнятся с хорошо отобранной библиотекой? Есть ли пиршество усладительней для просвещенного вкуса, чем изысканная библиотека, где ум развлекается, память обогащается, воля питается, сердце расширяется и дух наслаждается? Для изощренного ума приятней всякой лести, всяких даров, иметь каждый день новую книгу. Канули в забвенье египетские пирамиды, пали вавилонские башни, разрушился римский Колизей, обветшали золотые дворцы Нерона, исчезли с лица земли все чудеса света – остались жить лишь бессмертные творения мудрецов, в те века блиставших, да великие мужи, ими прославленные О, наслажденье читать, занятие личности, которая, коль не имеет книг, сама творит их! Ничего не стоит богатство без мудрости, но обычно они не ладят: кто больше имеет, меньше знает, а кто больше знает, меньше имеет; стада баранов с золотым руном пасет невежество.

Такие речи вел – в утешение и в поучение – перед узниками в тюрьме Интереса и в кандалах собственной жадности некий человек и, пожалуй, больше, чем человек, ибо вместо рук были у него крылья, да такие могучие, что мог он взлетать к звездам и вмиг переноситься куда захочет. Если всех прочих, попадавших во дворец, привязывали накрепко, так что они шагу не могли ступить, да заковывали в кандалы и цепи, этого человека, едва он появился, удостоили одной цепи, которая опутывала и отягощала ему ноги, не давая взлететь. Андренио, удивленный, спросил:

– Кто ты – человек или диво-дивное?

Тот быстро ответил:

– Вчера я был ничто, нынче – немного больше, завтра буду меньше,

– Как так – меньше?

Очень просто – иногда лучше бы не существовать.

– Откуда ты?

– Из ничего.

– Куда идешь?

– Ко всему.

– Почему ты одинок?

– Отнюдь, при мне еще лишняя половина.

– А, понимаю, ты – мудрец.

– Мудрец? Нет. Жаждущий знаний – да.

– Что же тебя привело сюда?

– Сюда я пришел набраться сил для полета; меня, который способен на крыльях воображения подняться в заоблачные сферы, обременила бедность.

– Стало быть, ты не намерен здесь остаться?

– Ни в коем случае! Не стоит менять и крупицу свободы на все золото мира; нет, зачерпну из сокровищ толику и – ввысь.

– А сможешь?

– Как только захочу.

– И нас мог бы освободить?

– Ежели захотите.

– Неужто мы не хотим? «

– Не знаю; все смертные под властью наваждения, вам приятны ваши тюрьмы, и вы счастливы, утратив счастье. Эта тюрьма – тоже наважденье, и тем сильней ее власть, чем сильней страсть.

– Что значит – наважденье? – спросил Андренио. – Разве сокровища, которые мы видим, не настоящие?

– Куда там! Одна химера.

– Вон то, что блестит, – не злато?

– Нет, это прах.

– И все это богатство?

– Гадство.

– А это – разве не груды реалов?

– Ничего в них нет реального.

– А монеты эти, что мы трогаем, – не дублоны?

– Фальшивые.

– И все эти роскошные гостиные?

– Всего лишь гостиница для проезжих по пути в ничто. А чтоб вы сами убедились, что все это одна видимость, заметьте: когда испускает дух любой человек, будь он самый богатый, самый могущественный, стоит ему воззвать «Небо!», проговорить «Боже, помоги мне!» – в тот же миг все исчезает и рассыпается в уголь и пепел.

Так и было. Вот кто-то, при последнем вздохе, прошептал «Иисусе!» и вмиг окружавшая его роскошь исчезла как сон. Когда мужи, владевшие богатствами, пробуждались и глядели на свои руки, то находили их пустыми: всюду прах, всюду страх. Ужасное зрелище являли те, кто прежде восседал в славе, а ныне ославлен: монархи в пурпурных мантиях, королевы и дамы в блестящих уборах, вельможи в парче – все остались с носом, как пришла курносая; уже не на тронах слоновой кости, но в черных гробах покоятся их кости. Их перстни засыпаны перстью, мантии и багряницы истлели в гробницах, чудные камни превратились в хладные плиты, перлы – в слезы, вместо волос кудрявых – череп дырявый, вместо духов – смрад, вместо славы – дым. Все это наваждение завершилось каждением и псалмопением, суета жизни – маетой смерти; радости сменились соболезнованиями, хотя для наследников наследство – болезнь не тяжелая; словом, весь этот воздушный замок в мгновение ока обратился в ничто.

Два наших странника, обмирая от страха, оживали, ибо прозревали. Спросили они у своего окрыленного избавителя, где находятся, и он ответил, что в наилучшем месте, ибо пришли в себя. Он предложил повести их ко дворцу разумной Софисбеллы, куда направлялся сам и где они обретут совершенную свободу. Ничего другого не желая, оба попросили, чтобы он, их спаситель, был им также вожатаем, и осведомились, знаком ли он с мудрой королевой.

– Как только ощутил я у себя крылья, – ответил тот, – я решил стать ее подданным. Немногие ее ищут, еще меньше находят. Все знаменитые университеты я обошел, и нигде ее не нашел – есть там, конечно, в латыни знатоки, но по-нашему обычно они дураки. Побывал и у тех, кого в народе зовут «законниками», но, как был я без денег, меня законно гнали взашей. Беседовал с людьми, слывущими за ученых, но среди многих докторов признанных не нашел ни одного знающего. Наконец, я понял, что блуждаю зря, – и прозрел; мудрость и доброту в мире днем с огнем не найти, как и любое благо. Но, летая по разным местам, я обнаружил дворец хрустальный, озаренный светом, сверкающий огнями. Ежели где обретается великая сия королева, то наверняка там, ибо многоученые Афины пришли в упадок и пал просвещенный Коринф.

Тут послышался смутный гул, клики восторга бесчинной черни. Друзья наши вмиг остановились и уставились на приближавшееся к ним нелепое чудище – верхняя половина человеческая, нижняя змеиная [309], так что от пояса кверху оно было устремлено к небу, а от пояса книзу влачилось по земле. Окрыленный, тотчас его узнав, шепнул спутникам, чтобы пропустили его мимо, не глазея и вопросов не задавая. Андренио, однако, не мог удержаться и спросил у одного из огромной свиты, кто такой этот змее-человек.

– Кем же ему быть, – отвечал тот, – как не тем, кто мудрее змей? Это мудрец из мудрецов, диво для черни, кладезь знаний.

– Ты сам обманываешься и его обманываешь, – возразил Окрыленный, – нет, этот знает лишь то, что нужно миру, и все его знания – пред богом глупость [310]. Он из тех, кто знает для других, но не для себя, и всегда влачит жалкое существование; много говорит и мало знает, что глупец, который знает то, что и знать не надобно.

– И куда он вас ведет? – спросил Андренио.

– Куда? Туда, где мы станем учеными с фортуной.

Слова эти очень удивили Андренио, и он спросил:

– А что такое – ученый с фортуной?

– А это человек, который, не учившись, слывет ученым; не трудившись, стал знатоком; не опалив себе бровей, носит пышную бороду [311]; не наглотавшись пыли с книг, пускает пыль в глаза; не корпев ночами, просвещает других; не бодрствуя и рано не вставая, снискал громкую славу; словом, это оракул черни; все твердят, что он все знает, сами ничего не зная. Разве не слыхал ты, как говорят: «Дай бог тебе удачу, сынок…»? Вот он-то и есть такой удачливый, и все мы надеемся стать такими же.

Андренио это очень понравилось; без ученья ученое звание, знания без труда, слава без пота, уважение без хлопот, почет без забот. И, замешавшись в толпу, которую увлекал за собою светский мудрец, – там и кареты были, и носилки, и верховые, – всех маня и всем суля спокойную жизнь, Андренио обернулся к своим спутникам и сказал:

– Друзья, лучше чуть больше жить и чуть меньше знать!

И затерялся в толпе, что вскоре скрылась из виду.

– Так-то, – молвил окрыленный муж изумленному Критило, – истинное знание – удел немногих. Утешься, ты его найдешь скорей, чем он тебя, притом найденным будешь ты, а пропавшим он.

Критило хотел было сразу отправиться на поиски Андренио, но невдалеке уже засиял дворец, который они искали, и он, забыв обо всем на свете, даже о самом себе, как очарованный, не в силах отвести глаза, устремился туда. На сияющей вершине, царя над миром, высился чертог, чей свет побеждал все препятствия. Архитектура его поражала искусством и красотой, он утопал в лучах и сам испускал лучи, и, чтобы свет мог проходить свободно, стены и все прочие части были прозрачны; кроме того, было множество слуховых окошек, просторных балконов и распахнутых окон – сплошной свет и ясность. Подойдя поближе, Критило и его спутник увидели кучку людей – настоящих! – которые, как бы поклоняясь стенам, лобзали их; приглядевшись, наши друзья поняли, что те лижут стены и, отламывая кусочки, жуют их и смакуют.

– Какая вам от этого польза? – спросил Критило.

И один ответил:

– По крайней мере, вкусно.

И предложил кусочек чего-то светлого и прозрачного; положив его в рот, Критило убедился, что это соль, да превкусная, и понял, что не из втекла был дворец, но из дивной соли. Дверь там была всегда открыта, хотя входили только личности, и тех немного было; увитый плющом и увенчанный лаврами вход окружали остроумные надписи, разбросанные по величественному фасаду. Войдя внутрь, путники с восторгом осмотрели просторный патио великолепного устройства, украшенный столь мощными и прочными колоннами, что они, как уверял крылатый проводник, могли бы поддерживать мир, а некоторые из них – даже небо, и каждая была non plus ultra [312] своего века. Затем до их слуха донеслась дивная музыка, покорявшая не только души, но и предметы неодушевленные, привлекая и скалы, и диких зверей. Подумав, не сам ли Орфей играет, друзья наши, любопытствуя, вошли в роскошный огромный зал, где белоснежная слоновая кость и горящие золотом шары, чудесно сочетаясь, ласкали глаз дивной красотой. Тут гостей встречали и привечали Хороший Вкус и Добрый Нрав – с присущей им любезностью повели они пришельцев пред очи солнца человеческого в облике красавицы божественной. Рука ее столь искусно владела сладостным плектром, что – сказали гостям – она не только делала бессмертными живых, но и оживляла мертвых, укрепляла дух, успокаивала сердца, а порой воспламеняла их воинственной яростью сильнее самого Гомера. Упоенные всем увиденным, но еще больше услышанным, пришельцы подошли приветствовать владычицу, а она, дабы почтить гостей, попотчевала их музыкой. Сидела она, окруженная всевозможными, весьма звучными инструментами, но, отложив в сторону древние, взялась за новые. Первый, на коем заиграла, была культистская цитра [313], издававшая звуки дивной гармонии, правда, доступной немногим, ибо она не для толпы. И все же гости заметили некое несоответствие – струны цитры были чистого золота и очень тонкие, сама же она не из слоновой кости или эбена, но из обычного бука. Гармоническая нимфа, видя их удивление, с нежным вздохом молвила:

– Ежели бы в этом изящном кордовском инструменте героический склад сочетался с моральным поучением, изысканность стиля – с важностью предмета, блеск стиха и тонкость идей – с надлежащей материей, тогда бы корпус его следовало сделать не то что из слоновой кости, но из драгоценного брильянта.

Затем взяла она итальянский ребек [314], столь сладкозвучный, что, когда провели по нему смычком, раздалась словно бы небесная музыка – правда, для пасторального и верного ребек этот казался несколько манерным. Тут же рядом лежали две лютни [315], настроенные на один лад, – ну, прямо два брата.

– Эти, – сказала нимфа, – арагонцы, и потому серьезны. Самый строгий Катон не найдет в них и нотки легкомысленной. В трехстишиях они – первые в мире, но в четверостишиях не поставлю их и на пятое места.

Следующей была дивная кифара изумительного устройства, с чудесным замыслом, и хоть лежала она ниже другой, не уступала той в отделке материала, также в изобретательности та не превосходила ее. И душа всех инструментов молвила:

– Когда б Ариосто заботился о моральных аллегориях столько же, сколько Гомер, он, право же, был бы не ниже.

Громко звучал и многих раздражал инструмент, слаженный из тростника и воска. Разнозвучием он походил на орган и сделан был из камышей Сиринги [316], собранных на плодовитейшей веге [317]. Камышовые трубы гремели от ветров успеха, но гостей этот успех не покорил, и тогда поэтическая красавица заметила:

– Знайте, что инструмент сей в те грубоватые времена слушали охотно и так любили, что он полонил все театры Испании.

Тут она сняла со стены гитару слоновой кости, белее самого снега, но такую холодную, что у нимфы вмиг озябли пальцы и ей пришлось инструмент отложить.

– В этих стихах Петрарки, – молвила она, – соединены две крайности – ледяная холодность с любовным пламенем.

И она повесила гитару рядом с двумя другими очень схожими, о которых сказала:

– А эти редко снимают и еще реже им внимают.

И по секрету призналась, что это инструменты Данте Алигьери и испанца Боскана. Но вот среди всех этих благородных инструментов они увидели плутовские кастаньеты, чем были прямо-таки возмущены.

– Не удивляйтесь, – сказала нимфа, – они весьма утешны, ими умерял свои страдания Марика [318] в лазарете.

Невыразимо приятную мелодию фольи [319] сыграла она на изысканной лире, которая всем очень понравилась.

– Достаточно сказать, – молвила она, – что это лира португальская, нежная и сладостная, она тихо шепчет: «Я – Камоэнс».

С немалым удовольствием увидели они волынку, и нимфа искусно вдохнула в нее жизнь, немного, правда, повредив своей красоте [320].

– Да, верно, – сказала она, – волынка сия принадлежала княжеской музе [321], и под звуки ее обычно плясал Хила в Иванову ночь.

С отвращением глянули они на итальянскую теорбу, всю испачканную грязью, – казалось, ее только вытащили из болота; целомудренная нимфа, не решаясь к ней прикоснуться, а тем паче, играть, сказала:

– Как жаль, что изящный сей инструмент Марино [322] упал в столь непристойную грязь.

В темном углу лежала великолепная, искусно отделанная лютня [323], но и во тьме она испускала яркие лучи, огнем горели на ней дорогие самоцветы.

– Эта лютня, – заметила нимфа, – звучала так прекрасно, что даже короли изволили ее слушать. И, хотя не вышла в свет, сияет она ярким светом, и о ней можно сказать: «То восходит заря».

Увидели они там изящный инструмент, увенчанный лаврами самого Аполлона [324], хотя кое-кто этому не верил. Послушали сладкозвучную цевницу – однако у музы, игравшей на ней, был канцер [325], и оттого она в каждом аккорде путала голоса. Громко прозвучала лира-медиана [326], хоть и средней величины, но в сатирическом тоне превосходная и в латинизирующих оборотах понятная. Послушали и инструмент Феликса [327], но не могли понять, не стихи ли его проза, и не проза ли его стихи. В одном углу заметили груду инструментов, новешеньких, только отделанных, но уже заброшенных и покрытых пылью. Критило с удивлением спросил:

– О, великая королева Парнаса, почему они тебе нелюбы?

А она в ответ:

– Потому что любовные; стишки эти нарасхват, всем охота чтобы полегче, лишь немногие подражают Гомеру и Вергилию в стихах серьезных и героических.

– Как на мой взгляд, – сказал Критило, – Гораций не столько пользы, сколько вреда принес поэтам, настращав их строгими предписаниями.

– Даже не в том дело, – ответила слава певцов, – большинство ведь знает лишь испанский и «Науки» даже не понимает [328], – а в том, что для великих дел надобны таланты-гиганты. Таков, например, Тассо, наш христианский Вергилий, также и потому, что шагу не ступит без ангелов да чудес.

В почетном ряду зияло одно пустое место; заметив его, Критило спросил:

– Наверно, отсюда украден ценный инструмент?

– Нет, просто это место предназначено для одного из новых.

– Неужели, – сказал Критило, – это тот, кого я знаю и считаю хорошим поэтом, не потому что он – мой друг, нет, он мой друг, потому что хорош [329].

Дольше задерживаться здесь они не могли. Возраст торопил, и пришлось им оставить эту первую залу поэтического Парнаса, благоухающего, как райский сад. Позвало их Время в другую залу, еще просторней, – конца краю не видно. Туда их ввела Память, и они узрели там другую, весьма странного вида, нимфу – половина лица была у ней в морщинах, как у древней старухи, половина – свежая, гладкая, как у юной девы. Созерцала она двумя этими ликами прошлое и настоящее, препоручая грядущее Провидению. Критило, лишь увидел ее, сказал:

– Это разумница История.

И крылатый муж подтвердил:

– Да, она – наставница жизни, жизнь славы, слава истины и истина событий.

Была она окружена мужчинами и женщинами; на одних ярлыки знаменитых, на других – подлых, были тут великие и малые, храбрецы и трусы, хитрецы и простаки, ученые и невежды, герои и мерзавцы, великаны и карлики – нашлись бы любые крайности. В руке нимфа держала пук перьев, каждое было чудодейственное, – вот дала она одно-единственное перо кому-то из окружавших ее, и он взлетел ввысь, воспарил до двух колюров [330]. Из перьев сочилась жидкость, дававшая жизнь – и даже на века – славным делам, чтобы никогда не старели. Нимфа оделяла перьями весьма осмотрительно – никто не получал то, которое хотел; таково было требование Истины и Честности. Друзья наши заметили, как некая важная персона предлагала за перо крупную сумму, а нимфа, мало того, что не дала перо, еще дала по рукам, приговаривая, – эти, мол, сочинения лишь тогда хороши, когда свободны, на наемных перьях в вечность не улетишь. Ей заметили, что лучше бы дать, не то ее самое покроют позором.

– Ну нет, – ответила Вечная История, – это им не удастся. Пусть сегодня мои свидетельства похерят, лет через сто им поверят.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53