Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критикон

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Грасиан Бальтасар / Критикон - Чтение (стр. 20)
Автор: Грасиан Бальтасар
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


– О, треклятый святотатец!

– Под плащом постничества копит алчность, под плащом прямодушия прячется грубость. Вот, гляди, входит человек в плаще друга дома – хорош друг! – под плащом родственника в дом проникает прелюбодеяние.

– Таковы, – сказал Отшельник, – чудеса, кои каждодневно творит сия владычица; с ее помощью пороки сходят за добродетели, а дурные люди слывут порядочными, даже сверхпорядочными, сущий дьявол тут кажется ангелочком, плащ добродетели все скроет.

– Довольно, – сказал Критило. – С тех пор, как ризу самого Праведника разыграли в кости злодеи [428], риза досталась им в удел; под плащом добродетели стараются они походить на самого Господа и присных его.

– А приметили вы, – сказал мнимый Отшельник, он же подлинный обманщик, – как туго у всех затянут пояс, хотя живут они вольно?

– О да, – сказал Критило, – вервием подпоясаны для блезиру, а живут для своего плезиру.

– В том-то и фокус, – отвечал Отшельник, – они из песка веревки вьют, и все им с рук сходит. Блюдут осторожность, за руками не углядишь.

– Видно, из тех они, – заметил Критило, – что бросят камень, и руку за спину?

– А видите вон того святошу – не от мира сего, а по уши в мирском? О своих делах не печется, только о чужих – своего-то ничегошеньки нет. Лица его не видно – будь подлецом, да с благим лицом. Людям в лицо не смотрит, перед всеми снимает шляпу. Ходит босой, чтоб не слышно было, – больно шуму не любит.

– Кто же он? – спросил Андренио. – Монах?

– Ну да, что ни день меняет рясу и знает дисциплину. Это вор алтарный, у него все от бога. Жизнь ведет чудную: ночами бодрствует, никогда не отдыхает. Нет у него ни кола, ни двора, ни дома, а потому он во всех чужих домах хозяин; неведомо как, неведомо откуда войдет в любой и ну распоряжаться. Весьма милосердный, всем помогает, водит на помочах, а то и за нос; и так его любят подопечные, что, коль покинет дом, все горько плачут и вовек его не забывают.

– По-моему, этот нищенствующий, – сказал Андренио, – скорее смахивает на вора, чем на монаха.

– Вот, дивись чудесам нашей Гипокринды [429] – вор-то он вор, а ее стараниями слывет праведником. Да еще каким! Его нынче уже прочат на важный пост – в подражание такому же сановнику при дворе Виртелии, – и все убеждены, что наш того обскачет. А коли нет, он переберется в Арагон [430], там умереть от старости.

– А вон тот – ну, и толст! – сказал Критило.

– Это краса 'всех кающихся, – отвечал Отшельник, – прямой праведник, вот только прямо не стоит, прямо и шагу ступить не в силах.

– Еще бы, трудненько ему идти прямо!

– Знайте же, плоть свою он рьяно умерщвляет; никто никогда не видел, чтобы он ел.

– Охотно верю, что он никого не угощает, ни с кем не делится, что проповедует пост, и не лжет; съест, бедняжка, каплуна и скажет: «Пощупал-грудку».

– Клянусь, уже много лет никто не видел, чтобы он ел грудку куропатки.

– О, да!

– Живет он в строгости и славен жарким рвением.

– Разумеется: днем рвение жаркое, ночью – жаркое. А почему он так чудесно выглядит?

– Совесть спокойная. А брюхо здоровое, пустяком не подавится, от ерунды не расстроится. Вот и толстеет божьей милостью, а тут еще вокруг осыпают его… благословениями. Но войдем к нему в келью, там ведь все дышит благочестием.

Праведник встретил их радушно и распахнул перед ними шкап, где отнюдь не царила засуха и от обильной поливки отлично произрастали сласти, окорока и прочие лакомства.

– И это невинный постник? – -удивился Критило.

– Да с винным мехом, – отвечал Отшельник. – Вот они, чудеса нашей обители: человека этого прежде считали Эпикуром, а как обзавелся подходящим плащом – теперь соперничает с Макарием [431]. Право слово, оглянуться не успеете, как он станет церковным сановником.

– А вот солдаты бывают храбрецы лишь с виду? – спросил Андренио.

– Они-то самые славные, – отвечал Отшельник.

– Истинные христиане, даже на врага боятся взирать со злобой, а потому видеть его не желают. Вон, смотрите! Стоит этому молодцу услыхать «Сантьяго!» [432], и он пускается в паломничество. Известно, отродясь никому он не причинил зла – чего ж бояться, что он станет пить кровь врага! Перья, развевающиеся на его шлеме, они, поклянусь, из Санто-Доминго-де-Кальсада [433], а не из Сантьяго. В день смотра он солдат, в день битвы – отшельник; вертелом свершит больше, нежели другие пикой; оружие его двурушное; как надел плащ храбреца, Руй Диас [434] из него весь вышел. Сердце такое пламенное, что его всегда найдете подальше от огня. Он отнюдь не тщеславен и уверяет, что звона мечей ему милее звон монет. Обернувшись к противнику задом, на совет он идет грудью вперед – почему и слывет добрым солдатом, всем на удивленье, истым Бернардо, генералы с ним советуются, приговаривая, – вот это туз, перед ним все пас. Видимость куда важнее, чем суть. Вон тот, другой, слывет кладезем знаний, кладезем глубоким, бездонным, – не кладезь, а клад. В голове у него из текстов намешано тесто. Учит их без устали – хотя выше всех мнений для него мнение о нем, – и без малейшего сомнения выдает чужие мнения за свои, для того и покупает книги. Хватило бы ему и половины этой учености – другую половину дает Фортуна, – ведь в пустоте гул одобрений громче. Словом, куда легче и проще слыть ученым, храбрым, добродетельным, нежели быть таковым.

– А зачем тут столько статуй понаставлено? – спросил Андренио.

– Как же! – ответил Отшельник. – Это идолы воображения, химеры видимости: внутри пусты, а мы внушаем, что содержательны и весомы. Заберется иной внутрь статуи ученого и крадет его голос и речи; другой – в статую владыки, и ну приказывать, а все ему повинуются, думают – вещает власть имущий, а на деле там сущее ничтожество. У этой статуи нос из воска – наговоры и страсти крутят и вертят им как хотят, вправо, влево, статуя все терпит. Глядите хорошенько на этого слугу Правосудия – как усерден, как справедлив! Куда до него замшелому алькальду Ронкильо [435] или свеженькому Киньонесу [436]; никому-то он спуску не дает, и все ему дают; других лишает возможности делать зло, сам пользуется ею вовсю; повсюду ищет подлость и под этим предлогом вхож во все подлые дома; у драчунов отымает оружие, превращая свой дом в оружейную; воров изгоняет, чтобы подвизаться одному; без устали твердит «Правосудие!» – только для других. И все это с видом преважным и авантажным.

Увидели они двух других – в плащах усердия отъявленных наглецов, лезли все исправлять, повсюду вносили смуту, никому покоя не давали – мир-де от зла пропадает, – а сами же злодеи вконец пропащие. Да, дива-дивные видимости то и дело попадались на этой дороге, редкостные уловки лицемерия, способные обмануть самого Улисса.

– Каждый день, – рассказывал Отшельник, – выходит отсюда ловкач, в этой мастерской обтесанный, в этой школе вышколенный, – соперник питомца той школы, что там, на высотах, школы добродетели истинной и добротной. Оба начинают добиваться некоей должности; у нашего и вид-то не в пример внушительней, и благоволят ему охотней, и друзей больше, а того, другого, вгонят в конфуз да в чахотку, ибо в мире обычно не знают и знать не хотят, кто ты есть на деле, а смотрят на наружность. Уж поверьте, стекляшка блестит издаля не хуже брильянта, мало кто разбирается в высших добродетелях и способен отличить их от фальшивых. Вы здесь увидите человека пустопорожнего, как мыльный пузырь, а поглядеть на него – важный козырь.

– Как же так получается? – спросил Андренио. – Хотел бы я обуться искусству казаться. Как свершаются столь удивительные чудеса?

– Сейчас скажу. У нас тут есть разные формы – любого, даже самого тупого, можем обработать да обтесать с головы до ног. Ежели претендует на должность, придаем ему согбенную спину; хочет жениться, делаем прямым, как веретено; будь он олух из олухов, придадим степенный вид, размеренную походку, неторопливую речь, научим округлять брови, строить мину министерскую и таинственную – хочешь подняться повыше, кланяйся пониже. Будь ты зорче рыси, снабдим очками – они сильно прибавляют важности, – особенно, как достаешь их из футляра, цепляешь на длинный нос и вперяешься в просителя как удав, вгоняя беднягу в трепет. Кроме того, держим про запас разные краски – с вечера до утра превратим каркающего ворона в молчаливого лебедя, а заговорит, слова его будут слаще сахара; у кого шкура гадюки, тому устраиваем «голубиную баню» – желчь хоть остается, да он ее не показывает и никогда не осерчает. Ведь в один миг гнева теряешь славу человека разумного, всею жизнью приобретавшуюся; тем паче ни в словах, ни в делах не следует показывать и тени легкомыслия.

Тут увидели они человека, который плевался и корчил гримасы отвращения.

– Что с ним? – спросил Андренио.

– Подойди поближе, услышишь, как едко бранит он женщин и их наряды.

Чтобы не видеть женщин, он даже глаза зажмурил.

– Вот это человек скромный, – сказал Отшельник.

– А нет ли у него на уме скоромного? – возразил Критило. – Многие, с виду холодные, губят мир в пламени тайного разврата; в дом проникают как ласточки – вошла пара, а вышли три пары. Но раз уж помянули женщин, скажите, нет ли у вас затвора и для них? Уж они-то кого хочешь научат плутням.

– Разумеется, есть, – сказал Отшельник, – есть монастырь, где любого подведут под монастырь. Спаси нас, господи, от их полчищ! Вот они, глядите.

И предложил заглянуть в окно, посмотреть мимоходом, не входя внутрь, на ухватки женщин. Они увидели особ весьма набожных, но чтящих не святого Лина или там святого Гилария – от молитвы за веретеном их воротит, – но святого Алексея [437] и тому подобные дальние паломничества.

– Вон та, что сейчас показалась, – сказал Отшельник, – это благонравная вдова; как услышит «Аве, Мария», сразу запирает дверь. Опекает девицу, та у нее в положении дочери.

– Как бы не в интересном!

– А вон жена-красавица, супруг считает ее святой.

– И она устраивает святые дни, когда ему и не снится.

– А у той немало драгоценных штучек.

– Да и сама хороша штучка.

– Вон ту муж обожает.

– За то, что мужа не обижает, не разоряет, нарядов не любит, состояние его не губит.

– Зато губит его честь.

– Об этой муж говорит, что готов за нее положить руку в огонь.

– Лучше бы взял ее в руки, пригасил бы огонь ее похоти.

Одна женщина распекала молодых служанок, почудилось ей неладное в их талии, и она устроила им баталию.

– В моем доме не потерплю бесстыжей!

И служанка, как эхо, повторяла сквозь зубы: «И ты же».

– Об этой девице мать повсюду трезвонит то, в чем та и на исповеди не сознается.

Одна добрая мамаша говорила о своей дочери.

– Вот дурочка, вот блаженная!

И правда, любая блажь дочери тут же исполнялась.

– Почему те дамы так бледны? – спросил Андренио.

Отшельник в ответ:

– Не потому, что больны, а потому, что очень уж сердобольны: так сильно сокрушаются, что пищу посыпают песком.

– Не глиной? [438]

– Гляди, как вон те пылают ревностью.

– Лучше бы – рвением.

– Но доберемся ли мы когда, – спросил Критило, – до вашей удобной добродетели, до этой ласковой игуменьи, до житейской мудрости?

– Уже скоро, – ответил Отшельник, – вот входим в трапезную, она, наверняка, там, покаяние отбывает.

Они вошли, и взорам их предстали тела, тела, одни лишь тела, наконец, увидели женщину – сплошная плоть без духа. Черты ее лица (черти и те краше) были обрюзгшие – кара за чревоугодие, – она же твердит: чем лицо желтей, тем красивей. Даже ее четки были из палисандра [439]; за сладкую жизнь расплачивалась горькой смертью. Не в силах держаться на ногах, она сидела, то ли вздыхая, то ли рыгая, окруженная новичками в школе мира, и наставляла их искусству жить.

– Не будьте простаками, – говорила она, – однако напускать на себя простоватость можно, притворяться недотепой – великое искусство. Пуще всего советую быть скромными и соблюдать приличия.

Всячески превозносила она притворство.

– Благопристойный вид – ныне все; мир уже не смотрит на суть, а только на наружность. Помните, – говорила она, – есть дела, в коих ни сути, ни видимости, и это – доподлинно глупость; поступку незаконному старайся придать законный вид; есть и такие дела, в коих и суть, и видимость, – но это невелико диво; зато такие, в коих есть суть, а видимости нет – глупость величайшая. Штука же в том, чтобы, не имея сути, показать вид, – и вот это искусство. Старайтесь нажить добрую славу и берегите ее – люди живут в кредит. Не изводите себя науками, но научитесь себя расхваливать; всякий лекарь и всякий законник должны пускать пыль в глаза; счастье наше – в наших устах; попугая за клюв во дворцах держат и на парадном балконе сажают. Слушайте меня хорошенько – усвоите искусство жить, будете жить безбедно, к тому же без хлопот, без малейших усилий, без сомнений и мучений, из вас выйдет личность. По крайней мере, будешь личностью казаться и сможешь с добродетельными, подлинно праведными тягаться. Не верите – посмотрите на мужей сановных и многоопытных – мой урок пошел им впрок, и ныне окружены они в мире почетом, сидят на самых высоких местах.

Андренио был охвачен изумлением и восторгом – как дешево обретается счастье, как легко достается добродетель, не надо себя насиловать, одолевать горы препятствий, бороться с хищниками, плыть против течения, грести в поте лица. Он уже готов был облачиться в какой-нибудь пристойный плащ, чтобы жить вольготно и войти в братство лицемеров, когда Критило, оборотясь к Отшельнику, спросил:

– Скажи-ка, друг, – желаю тебе жизнь долгую, пусть и не добрую! – с этой притворной твоей добродетелью сможем ли мы достигнуть блаженства истинного?

– Ох, горе мне с вами! – отвечал Отшельник.

Кризис VIII. Оружейная Мужества

Когда Мужество, утратив власть, силу, крепость, задор, лежало на смертном одре, явились к нему, сказывают, все народы с просьбой составить завещание в их пользу, оставить им его владения.

– Ничем я не владею, кроме самого себя, – отвечало Мужество. – Единственное, что могу вам оставить, это жалкий мой труп, скелет прежнего меня. Подойдите поближе, я дам каждому его долю.

Первыми были итальянцы, – они, конечно, прибежали первые – и попросили голову.

– Даю вам ее, – был ответ. – Вы будете людьми государственными, будете обеими руками держать мир в повиновении.

Тут встревожились французы и полезли вперед – им надо повсюду руку приложить, и они выпросили себе руки.

– Ох, боюсь, – отвечало Мужество, – ежели дать вам руки, вы мир перевернете. Будете драчливы, будете людьми крепкой руки и не дадите никому передышки – худо придется вашим соседям.

Но генуэзцы мимоходом остригли французам ногти – нечем схватить, нечем удержать добычу, – а у испанцев так славно пощипали их серебро, что и ведьма позавидовала бы – пили их кровушку, пока те спали крепким сном.

– Пункт следующий: лицо оставляю англичанам. Будете красивы, как ангелы, но, боюсь, что, по примеру красавиц, не сумеете отказать ни Кальвину, ни Лютеру, ни самому дьяволу. Берегитесь, как бы лисица не сказала вам: «Лицо красиво, да мозгов нет» [440].

Венецианцы, люди толковые, попросили щеки. Все вокруг засмеялись, но Мужество молвило:

– Ничего вы не понимаете, вот увидите, как они будут уплетать за обе щеки.

Язык был завещан сицилийцам, а когда те заспорили с неаполитанцами, Мужество завещало его обеим Сицилиям [441]. Ирландцам – печень; туловище – немцам.

– Будете народом с красивым телом, только глядите, не забывайте ради него о душе.

Селезенку – полякам, легкие – московитам, желудок – фламандцам и голландцам.

– Только чтоб не стал он вашим богом.

Грудь – шведам; ноги – туркам, те всем пытаются подставить ножку и, куда ступят ногой, не уберут ее оттуда ни за что; кишки – персам, у них, известно, кишка тонка, сердце доброе; африканцам – кости, чтоб было что глодать, как положено псам; спину – китайцам; сердце – японцам, этим испанцам Азии, а хребет – неграм.

Последними подошли испанцы – замешкались, выдворяя из дому гостей [442], которые бог весть откуда явились, чтобы изгнать хозяев.

– А нам что оставишь? – спросили они.

Мужество в ответ:

– Опоздали, друзья, все уже роздано.

– Но как же так, – возразили они, – нам, твоим первенцам, надо бы завещать не меньше, чем майорат.

– Ума не приложу, что вам дать. Имей я два сердца, первое дал бы вам. Но постойте, найдется и для вас кое-что – так как вас беспокоят все прочие народы, обратитесь против них, повторите то, что прежде вас сделал Рим: ударьте на всех и с моего разрешения надерите всем вихры.

Сказано это было не глухим. Так наловчились испанцы, что вряд ли найдется в мире народ, которому они не дали бы таски; хватили у одного, хватили у другого – и вскоре все Мужество с головы до ног оказалось у испанцев.

Рассказывал это выходившим из Франции через Пикардию Критило и Андренио некий человек, вполне и во всем человек, – ежели у одних есть сотня глаз, чтобы глядеть, а у других сотня рук, чтобы действовать, у этого было сто сердец, чтобы страдать, весь он был сплошное сердце.

– Покидая Францию, – спросил он, – будете ли по ней тосковать?

– Конечно, нет, – отвечали они, – даже тамошние уроженцы покидают ее, и чужеземцы в нее не стремятся.

– Великая страна! – сказал Стосердечный.

– Была бы великой, – ответил Критило, – кабы довольствовалась собой.

– Сколько в ней народу!

– Но не людей.

– Как урожайна!

– Только на пустяки.

– Как просторны и приятны равнины!

Но по ним гуляют ветры, отсюда и ветреность обитателей.

– Сколько изобретательности!

– Но лишь в ремеслах.

– Сколько трудолюбия!

– Да только в делах пошлых, это самый вульгарный народ на свете.

– Как воинственны и храбры ее жители!

– Но суетливы: это домовые Европы, пакостят на море и на суше.

– В первой атаке молниеносны.

– А во второй – малодушны.

– Весьма бойки.

– Но нестойки.

– Старательны.

– Но ничтожны, они – рабы других народов.

– Многое замышляют.

– Но мало свершают и ничего не сохраняют; на все зарятся и все теряют.

– Как остроумны, быстры, поворотливы!

– Но поверхностны.

– Глупых среди них не встретишь.

– И умных также, их удел – посредственность.

– Народ весьма учтивый.

– Да чуждый верности – собственных их Генрихов не щадит предательский кинжал [443].

– Любят труд.

– Это так, но заодно – деньги.

– Вы не станете отрицать, что у них были великие короли.

– Но от этих великих толку было очень мало.

– Они торжественно приходят и становятся владыками мира.

– Но как бесславно уходят! Встречают их здравицами, а провожают заупокойными вечернями [444].

– С оружием в руках спешат на помощь тем, кто просит их защиты.

– О да – хахали прелюбодейных, низких провинций [445].

– Бережливы.

– Еще как! Унция серебра им дороже кинтала [446] чести. В первый день они – рабы, на второй – хозяева, а на третий – тираны несносные. Середины не знают, только крайности, то человечны, то бессердечны.

– У них великие достоинства.

– И столько великих пороков, что нелегко указать главный. Короче, они – антиподы испанцев.

– Но скажите, чем кончился разговор с Отшельником, как ответил он на язвительный вопрос Критило.

– Он признался, что наружная добродетель не получает весомой и истинной награды; людям еще можно подбросить фальшивую кость, а бога не надуешь [447]. Услышав такое, мы переглянулись и, поймав случай, поскорей сбросили дрянные ризы притворщиков и перескочили через ограду гнусного Лицемерия.

– О, вы превосходно поступили! Ведь блаженство лицемера короче одного мгновения – это точка в пространстве. Поймите простую истину – добродетель подлинную за сто лиг отличишь от фальшивой. Нынче глаз сильно навострился: сразу примечают, кто с какой ноги выступает, на какую хромает. Чем пуще изощряется обман, тем за ним усердней следит бдительная осторожность – и в облачении благочестия ему не избежать разоблачения. Стойкая и совершенная доблесть может смело показать себя небу и земле, лишь она ценна и прочна, лишь ее слава чиста и вечна. Главное – искать прекрасную Виртелию и не унывать, пока не обретешь; пусть придется идти по остриям пик и кинжалов, лишь она укажет путь к вашей Фелисинде, в поисках которой вы странствуете всю жизнь.

Он одобрял их, призывал подняться на гору трудностей, что так устрашала Андренио.

– Эй, вперед! – говорил Стосердечный. – Трусливое твое воображение рисует тебе пресловутого льва куда свирепей, чем он есть на деле. Знай, немало нежных юношей и хрупких дев сумели сломать ему челюсти.

– А как? – спросил Андренио.

– Сперва хорошо вооружаясь, затем еще лучше сражаясь: отважная решимость все побеждает.

– Какое же надобно оружие и где его найти?

– Пойдемте со мною, я поведу вас туда, где сможете его подобрать себе – не ради потехи, а ради дела.

Они пошли за ним, беседуя и рассуждая.

– Какой толк, – говорил Стосердечный, – в оружии без мужества? Это значит снабжать оружием своего противника.

– Неужели Мужество кончилось? – спросил Критило.

– Да, ему пришел конец, – отвечал вожатый. – Нет уже в мире Геркулесов, чтобы побеждали чудовищ, карали за несправедливость, оскорбления, тиранию; совершать злодеяния и покрывать их найдется много охотников; что ни день – сотни тысяч злодейств. В прежние времена был один Как – один обманщик, один вор на целый город; ныне на каждом углу свой Как, в каждом доме его логово. А сколько Антеев, сынов своего века, рожденных из праха земного! Кругом когтистые гарпии, семиглавые и тысячу раз семинравные гидры, распаленные похотью кабаны, обуянные гордынею львы! Повсюду кишмя-кишат легионы чудищ, и не видно человека столь мужественного, чтобы пройти до столпов стойкости, продвинуть их на рубежи возможностей человеческих и покончить с химерами.

– О, как недолго жило Мужество в мире! – сказал Андренио.

– Да, недолго, человек отважный и соратники его живут недолго.

– А от чего оно умерло?

– От яда.

– Какая жалость! Лучше бы в бессмертной – ибо столь смертельной – битве под Нордлингеном [448] или при осаде Барселоны, доблестный конец – жизни венец. Но от яда! Злая доля! А как дали ему яд?

– В виде порошков более смертоносных, чем миланские [449]; более губительных, чем из спорыньи, из языка сплетника, предателя, мачехи, шурина или свекрови.

– Говоришь так, потому что милые эти люди любому запорошат глаза и утопят в грязи, на крови замешанной?

– Нет-нет, я выразился вполне точно. Так далеко зашло коварство людское, что потомкам нашим уже нечего будет делать. Оно изобрело порошки ядовитые и губительные, что, как чума, косят подряд великих людей; с той поры, как порошки эти в ходу и даже в чести, нет на свете доблестного человека, сгубили всех славных. Теперь и думать нечего о Сидах или Роландах, героях прошлого. Ныне и Геркулес стал бы марионеткой, и Самсон разве что чудом уцелел бы. Говорю вам – изгнаны из мира отвага и храбрость.

– Что ж это за злокозненные порошки? – спросил Критило. – Не из молотых ли василисков или внутренностей сушеных гадюк, из скорпионьих хвостов, из очей завистливых да похотливых, из кривого умысла, коварных замыслов, злых языков? Неужто в Дельфах опять разбился сосуд, и отрава залила всю Азию? [450]

– Того хуже. И хотя говорят, будто в составе этих порошков адская сера, стигийская селитра [451] и уголь, раздуваемый чихом дьявола, я утверждаю, что они из сердца человеческого, более непреклонного, чем Фурии, более неумолимого, чем Парки, более жестокого, чем война, более бездушного, чем смерть: нельзя вообразить изобретения более кощунственного, отвратительного, нечестивого и пагубного, чем порох, названный так потому, что он в прах обращает род человеческий. Из-за него-то и перевелись троянские Гекторы, греческие Ахиллесы, испанские Бернардо. Сердца уже нет, сила не нужна, ловкость бесполезна: мальчишка сокрушает исполина, заяц стреляет в льва, трус в смельчака – удаль и отвага теперь ни к чему. – А я, напротив, слыхал, – возразил Критило, – что нынешнее мужество превосходит прежнее. И то посудить – насколько больше храбрости требуется от человека, чтобы противостоять тысячам пушек, насколько больше силы духа, чтобы ждать ураганного огня бомбард, быть мишенью смертоносных молний! Вот это – мужество, древнее против него – пустяк; нет, именно теперь мужество в зените, оно в бесстрашном сердце, а прежде заключалось оно в дюжих руках мужлана, в крепких икрах дикаря.

– Кто так говорит, кругом неправ. Нелепое, ложное суждение! То, что вы прославляете, не мужество, даже не пахнет им; это всего лишь дерзость и безумие – качества совсем иные.

– И я скажу, – подтвердил Андренио, – что война ныне – для дерзких безумцев, недаром великий муж [452], славный в Испании своим благоразумием, оказавшись в первый и в последний раз на поле боя и услышав свист пуль, сказал: «Ужели моему отцу это было любо?» И многие разделяли его здравое мнение. Слышал я, что с тех пор, как Отвага и Благоразумие поссорились, мира меж ними нет и нет; Отвага вышла из себя и отправилась к Войне, а Благоразумие ушло к Разуму.

– Нет, ты неправ, – сказал Мужественный. – Много ли свершит сила без благоразумия? Возраст зрелости – самая пора мужества, потому и зовется возмужалостью. Что для юности смелость, для старости опасливость, то для зрелости мужество: здесь оно на своем месте.

Тут они подошли к зданию мощному и просторному. Назвали свое имя и обрели имя, ибо здесь обретают славу. А как вошли внутрь, их взорам явились чудеса, сотворенные отвагой, дивные орудия ратной силы. То была оружейная, собрание всех видов древнего и нового оружия, проверенного опытом, испытанного мощными руками храбрецов, что шли за военными штандартами. Великолепное зрелище являло сие собрание трофеев мужества, от изумления глаза разбегались и дух захватывало.

– Подойдите поближе, – говорил Мужественный, – смотрите и восхищайтесь столь многообразным и грозным чудом, сотворенным ради славы.

Но Критило вдруг объяла глубочайшая скорбь – так сильно сжалось его сердце, что увлажнились глаза. Мужественный, заметив это, осведомился о причине его слез.

– Возможно ли, – сказал Критило, – что все смертоносные эти орудия – против хрупкой жизни нашей? Добро бы их назначением было охранять ее, тогда они заслуживали бы одобрения; но нет, чтобы увечить и уничтожать жизнь, чтобы губить сей гонимый ветром листок, чванятся своею силой все эти острые клинки! О, злосчастный человек, своею же бедой ты гордишься, как трофеем!

– Клинок этой сабли, сударь, обрубил нить жизни славного короля дона Себастьяна, достойного прожить век сотни Несторов; вот этот сгубил злополучного Кира [453], царя Персии; эта стрела пронзила бок славному королю Санчо Арагонскому [454], a вон та – Санчо Кастильскому [455].

– Будь прокляты все эти орудия смерти, да сотрется и память о них! Глаза бы мои на них не глядели! Пройдемте дальше.

– Этот сверкающий меч, – сказал Мужественный, – прославленное оружие Георгия Кастриота, а вон тот – маркиза де Пескара.

– Дайте мне ими налюбоваться.

И, хорошенько их оглядев, Критило сказал:

– Я чаял увидеть нечто более удивительное. Ничем не отличаются от прочих. Немало видывал я мечей лучшей закалки, пусть и не столь знаменитых.

– Ну да, ты не видишь тех двух рук, что ими орудовали; в руках-то и была вся суть.

Увидели они два других, и очень схожих, меча, обагренных кровью от острия до рукояти.

– Эти два меча спорят, какой выиграл больше сражений.

– А чьи они?

– Вот этот – короля дона Хайме Завоевателя, а другой – кастильского Сида.

Меня больше привлекает первый, он принес больше пользы, а второму пусть остается хвала, о нем сложено больше сказаний. Но где же меч Александра Великого? Очень хочется увидеть его.

– Не трудитесь искать – его здесь нет!

– Как это – нет? Ведь он победил весь мир!

– Но не достало мужества победить себя, малый мир: покорил всю Индию, но не свой гнев [456]. Не найдете здесь и Цезарева меча.

– Неужели? А я-то думал – он здесь первый.

– Нет. Ибо Цезарь обращал свою сталь больше против друзей и косил головы людей достойнейших.

– Я вижу здесь некоторые мечи, хоть и добрые, но коротковатые.

– Вот чего не сказал бы граф де Фуэнтес [457], ему ни один меч не казался короток; надо лишь, говорил он, ступить еще на шаг к противнику. Вот три меча славных французов – Пипина, Карла Великого и Людовика Десятого.

– И больше нет французских? – спросил Критило.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53