Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критикон

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Грасиан Бальтасар / Критикон - Чтение (стр. 25)
Автор: Грасиан Бальтасар
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


– Как глупо ведет себя имярек! – говорил один.

– Да, обутый в воду лезет! – откликался сосед.

Друг над другом потешались: скупец над развратником, развратник над скупцом; испанец над французом, француз над испанцем.

– Увы, это безумие всеобщее! – рассуждал Критило. – Как верно назвали мир Клеткой-для-Всех!

Пошли дальше и увидели англичан, предававшихся в клетке бурному веселью.

– Да, весело готовятся к аду! – сказал Андренио.

А узнав, что англичане попали в клетку за суетность, заметил:

– Это недуг красоты.

В другом месте сидели испанцы за злобность, итальянцы за хитрость, немцы за свирепость, французы за сотню провинностей, а поляки в стане простаков. Была тут нечисть от каждой стихии: от воздуха – спесивцы; от огня – гневные; от земли – скупцы; от воды – самой простоватой стихии, – нарциссы; от пятой же, от высшей, от квинтэссенции [513] – льстецы, уверявшие, что без нее не прожить ни в столице, ни вообще в мире. Странные помешательства, чудные прихоти попадались на каждом шагу. Некто поклялся никому и никогда не делать добра. На вопрос Андренио, какая тому причина, он ответил:

– Очень простая – чтобы не помереть преждевременно.

– Да что вы! – возразили ему. – Напротив, кто делает добро, тому желают долгих лет.

– Ошибаетесь, – отвечал он, – нынче делать добро – плодить зло. Дайте кому-нибудь взаймы, и увидите, что будет: кому благодетельствуешь, тот и окажется неблагодарным.

– Но таких подлецов раз-два и обчелся! Надо ли из-за них обижать людей хороших, тех, что умеют ценить добро и быть благодарными.

– Где они? – сказал тот. – Покажите их мне, воздадим им хвалу. А впрочем, милейший, не трудитесь зря, я не спешу умереть, ведь вы знаете – «кто сделал добро, тому – либо дорога, либо гроб».

Подстать ему был другой – человек почтенный, но суевер неисправимый; встретив косоглазого, возвращался домой и не выходил две недели, а встретив кривого – целый год. Однажды впал он в меланхолию, перестал есть и пить.

– Что с вами? – спросил у него приятель. – Что случилось?

А тот:

– Большая беда.

– Какая?

– Солонка на столе опрокинулась.

Приятель, расхохотавшись, сказал:

– Слава богу, что не олья [514]! Для меня нет худшей приметы, чем худо пообедать.

С изумлением увидели странники клетку, полную людей ученых и талантливых.

– Ну, я понимаю, – сказал Критило, – будь здесь влюбленные – от любви до безумия один шаг; будь музыканты – всяк в свою дуду дудит – это куда ни шло, но люди большого ума.

– А как же! – отвечал Сенека. – Всякий большой ум по-своему с ума сходит.

Невдалеке одаряли друг друга бранными словами – не славой бранной! – немец и француз. Ругаясь через границу, воистину вышли из границ: француз обзывал немца пьянчугой, тот француза – сумасшедшим; ужасно обиделся француз и, накинувшись на немца (французы всегда нападают первыми, потому и побеждают), клялся, что выпустит из него чистую кровь, без единой капли вина. А немец грозился, что вышибет у него мозги, которых нет. Взялся их разнять испанец, но как ни старался, француза не мог угомонить.

– Нечего вам драться, – говорил испанец, – он вас сумасшедшим, вы его пьяницей, значит, квиты.

– Нет, мосьюр, – говорил француз. – Меня оскорбили больше: сумасшедший хуже пьяницы.

– И то и другое худо, – возразил испанец, – только сумасшествие – недостача, а пьянство – излишек.

– Вы правы, – сказал француз, – однако сходить с ума от веселья – хоть приятно и это признак вкуса.

– Конечно! Вообразит себя безумный, к примеру, королем или там папой и живет припеваючи. Так что не понимаю, почему вы обиделись.

– Нет, я стою на своем, – сказал француз, – по-моему, между безумцем и пьяницей разница большая.

– Ну да, у одного мозги высохли, у другого – размокли!

Была там женщина, помешанная на своей красоте, – у красавиц обычно ума ни крупицы.

– Эта с ума сведет сотню, – заметил Критило.

– Даже больше, – добавил Андренио.

Так и оказалось: сумасшедшей была она и вместе с нею – мать, сумасшедшим от ревности был муж, и все, кто на нее глядел.

Некая великая персона, негодуя, кричала:

– Человека моего сана и звания, меня, великого, хотят заточить сюда! Э, нет! Ежели имеют в виду то и это, так у меня на то были причины, я не обязан всем и каждому давать отчет. Если же в виду имеют то, другое, – ошибаются. Да что они смыслят в образе действий великих людей, вроде меня? Как смеют нас судить? Ведь большинство историков с неба звезд не хватают, и нечего им на земле очернять звезды.

Отбивался он изо всех сил, но надзиратели, намяв ему бока, поволокли бесцеремонно в клетку, приговаривая:

– Судят здесь не по тайному уму, а по явному безумию. Ступай хоть в клетку прямо, ты, что натворил столько кривды.

Подойдя, Критило увидел, что это особа весьма знаменитая; он сказал надзирателям, что они не имеют права помещать сюда такого человека.

– Имеем, да еще какое! – отвечали они. – Ведь люди великие и безумства совершают по своей мерке – сам велик и зло великое творит.

– По крайности, – попросил Критило, – не сажайте его в общую, поместите отдельно; отведите для таких, как он, особую клетку.

Надзиратели в смех и говорят:

– Нет, братец, тому, кто погубил целый мир, пусть весь мир и будет клеткой.

Другой, напротив, слезно молил, чтобы его удостоили посадить в клетку безумцев, но здешнее начальство не пожелало. Потащили его в одну из клеток для глупцов, на другом краю Клетки-для-Всех, за то, что он стремился повелевать, – всех домогающихся власти помещали рядышком с Лимбом. Были безумные от беспамятства, они же преуспевающие, – дело новое, прежде невиданное (безумие же от страсти или от ума старо, как мир), – сытые не помнили о голодных, присутствующие об отсутствующих, сегодняшние о вчерашних; здесь были те, кто дважды споткнулся на том же месте, кто пустился в море во второй раз, кто вторично женился; обманутых тащили к дуракам, а дважды обманутых – в двойную клетку. Кто всегда плошает, тем сыпали ячмень в плошку. Двое спорили, кто на земле был величайший безумец, мол, кто был первый, все знают. Называли безумцев многих и преизрядных, древних и новых, во Франции почетных, в Испании несчетных. Спор закончили, прочитав конец романса о влюбленном Медоро [515].

Андренио спросил, почему веселых помещают вместе с печальными, равнодушных с нетерпеливыми, благодушных со сварливыми. Один сказал: для того-де, чтобы уравнять тяжесть и тяготы; но второй сказал лучше: чтобы один другого исцелял.

– И что же – бывает, что выздоравливают?

– Да, кое-кто, но и то против воли, как было с безумцем, которого искусный врач вылечил, а он отказался заплатить. Врач потащил его к судье; пораженный такой неблагодарностью, судья заподозрил, не спятил ли ответчик опять. Но пациент ответил, что, во-первых, он с врачом не договаривался, а во-вторых, врач, вернув ему разум, вовсе не добро оказал, а зло причинил, – никогда, мол, не жил он блаженней, чем будучи безумным: обид не чувствовал, презрения не замечал, ничем не огорчался; сегодня воображал себя королем, завтра – папой; мнил себя то богачом, то храбрецом и победителем; то был на земле, то в– раю – и всегда блаженствовал. А вот теперь, выздоровев, из-за всего огорчается, изводится, глядя, какая кругом дрянь. Судья, однако, приказал ему либо уплатить, либо снова стать сумасшедшим. Он выбрал последнее.

Странников тут громко окликнул человек, сидевший в клетке для недовольных. Очень связно и последовательно стал он жаловаться на то, что его здесь держат без причины. Доводы его были столь убедительны, что почти покорили слушателей

– Досточтимые господа, – говорил он, – разве кто-нибудь доволен своей участью? Ежели ты беден, тебя терзают тысячи злыдней; ежели богат – заботы; женатого изводят огорченья; холостого – одиночество; ученого – зависть; невежду – неудачи; благородного – оскорбления; простолюдина – унижения; молодого – страсти; старика – недуги; без родни – беззащитность; с большой родней – беспокойство; начальника – сплетни; подчиненного – труды; затворника – меланхолия; общительного – пренебрежение. Помилуйте, что же делать человеку, особливо если он – личность? Скажите, кроме блажного, кто блажен? Разве я не прав? Вот и мне удачи нет, хоть умом не обделен.

Тут-то понятен стал его недуг, недуг весьма серьезный и распространенный, – сколько людей, довольных своим умом и недовольных своей судьбой!

– О, как часто, – молвил Критило, – мы видим во всем свое злосчастье, а не свое недоумие!

Некто беспечно пришел позабавиться, поглазеть на клетки, а его тут же хвать, и смирительную рубашку надевают. Отбиваясь, кричал он: за что? Ведь он не музыкант, не влюбленный, поручительства не давал никому, хоть бы и Крезу, мужчинам не доверял, женщинам не доверялся; не женился заглазно, по-старинке, ни наощупь, по-нынешнему, подсчитав приданое; не украшал себя ни перьями, ни виноградными лозами; не убивался из-за того, что другой живет; не огорчался от того, что других смешит; не терял дружка ради красного словца; не хвастал своим краем; короче – он не знает за собою никакой вины. Ничего не помогло.

– В клетку его! – кричал главный надзиратель.

А он:

– За что?

– За то, что считаешь, что ты один в здравом уме. Пусть ты и не сумасшедший, мы вправе тебя держать за такого – дело это нынче весьма обычное. И знайте все – будь семи пядей во лбу, если вокруг твердят: «Вот сумасшедший!», то либо с ума сведут, либо до сумы доведут.

Андренио приметил, что там были одни мужчины – ни детей, ни подростков.

– А те еще не влюблялись, – ответил один.

Другой прибавил:

– Как потерять то, чего еще не имеешь?

Некий ученый врач утверждал, что безумцы хворают от разжижения мозгов; но философ сказал верней – от беспечального и беспечного житья. Сбиры [516] приволокли немца, тот вопил, что это ошибка, – верно, что его хворь не от сухости в мозгах, а от избытка жидкости, но когда он пьян, тогда-то он и умен. На вопрос, откуда это ему известно, он простодушно признался, что во хмелю все, на что глядит, видится ему вверх ногами, шиворот-навыворот, кверху дном, а так как в мире все идет наоборот, то, значит, когда видишь мир наоборот, тогда-то и видишь и понимаешь мир правильно. Рассуждая, свалился он в ров; со смехом ему сказали: хоть и видишь все вверх ногами, сам ходи вверх головой, – и поместили в клетку весельчаков.

Куда ни глянут наши странники, всюду безумные, полоумные, мир полон пустоголовия.

– Я прежде думал, – сказал Андренио, – что всех умалишенных можно уместить в одном уголке мира, что их собрали там под кровом всемирного Нунция, а теперь вижу, что заполонили они весь шар земной.

– На это можно бы ответить, – сказал кто-то, – словами жителя некоего славного и цветущего города. Однажды показывал он чужеземцу тамошние красоты и достопримечательности; а было их много и весьма любопытных: великолепные здания, обильные рынки, прелестные сады и величественные храмы. Под конец гость сказал, что все же не видел одного дома, который хотел бы осмотреть. «Какого же? Тотчас сведу вас туда». – «Дома для тех, у кого не все дома». – «О, сударь, – был ответ, – нам не надо такого нарочитого дома, весь наш город – такой дом!» Андренио диву давался, что немало тут безумцев большого ума.

– Эти, – сказали ему, – самые-самые безнадежные, для них нет лекарства. Есть тут у нас один, величайшего ума человек, второго такого поискать, но чтобы от ума так мало было пользы, тоже редко встретишь.

– О, дом господень, обитель блажных! – воскликнул Критило.

И едва он это вымолвил, как накинулись на странников наших сумасшедшие со всех сторон, безумцы всех стран. Вмиг окружили кольцом – ни отбиться, ни вразумить! Тогда Гигант достал из-за пояса рог из чистой слоновой кости и, приложив к устам, затрубил. Для безумцев так нестерпимы оказались эти звуки, что все они тотчас повернулись спиною и вразброд пустились наутек. Путь был свободен, можно теперь идти, не страшась ярости безумцев. Удивленный Андренио спросил, не славный ли то рог Астольфо [517].

– Нет, его двоюродный брат, и куда более моральный. Могу вам открыть, что мне он дан самой Правдой. Не раз выручал он меня из страшных бед – сами видели, как, услышав правду, люди отворачиваются, разбредаются кто куда и оставляют меня в покое. Только начни резать правду-матку, тотчас онемеют, постараются исчезнуть, да побыстрей. Скажи спесивцу, что знатностью нечего чваниться, пусть вспомнит о своем дедушке, – вмиг остынет; посоветуй гранду не сопрягать величие с пороком, – сразу скривится; скажите даме, что она вовсе не так хороша, как себя малюет, – будь она ангелом, глянет на вас чертом; напомните богачу о долге милостыни, о том, что бедняки его проклинают, – замашет руками и отмахнется; солдату посоветуйте охранять и свою совесть, не давать ее врагу на потраву; Убальди – не быть продажным, не браться за любое дело; зрелому мужу – зреть в оба; врачу – не убиваться, что еще не всех убил; судии – себя не путать с Иудой; девице, что дурное сулят презенты, а даме – комплименты; замужней красавице – не красоваться перед чужим мужем; все от вас сбегут. Как зазвучит ненавистный рог правды, родственник отречется, друг удалится, господин невзлюбит, как один все вас покинут с криком «Прочь! Прочь!»: слышать не в мочь.

Итак, путь жизни очищен, и странники наши направились к седым Альпам, в край леденящего Стариковства. О том, что с ними там произошло, поведает часть третья, посвященная морозной Зиме Старости


Конец второй части

Часть третья. ЗИМА СТАРОСТИ

Дону ЛОРЕНСО ФРАНСЕСУ де УРРИТИГОЙТИ [518], досточтимому декану собора в Сигуэнсе

Третью часть сего слова о жизни человеческой, старость трактующую, кому же посвятить ее, как не мужу преклонного возраста, человеку степенному, рассудительному и прозорливому? Посему посвящение это отнюдь не случайно и, с гордостью скажу, хорошо обдумано. Немало лет прошло, как Ваша милость вступила в возраст зрелости. Иной раз течение сезонов нарушается, один забирается во владения другого – осень слишком рано переходит в зиму, весна захватывает часть лета. И также у некоторых людей старость, наступив до времени, отымает большую часть у возраста зрелости, а зрелость – у юности.

Последняя из моих Критик, описывая старость достойную, без дряхлости, взяла за образец совершенную старость Вашей милости. В ней нашел я пример достоинств бесспорных, всем известных, но недостаточно признанных. Перо мое, однако, робеет, что не под силу ему создать верный портрет тех премногих достоинств, тех блистательных способностей, коими, соперничая, одарили Вашу милость благосклонная природа и усердное трудолюбие. Посему надумал я применить уловку одного изобретательного живописца. Взявшись написать портрет совершенной во всех смыслах красавицы и поняв, что, как ни старайся, кисть его не сможет отобразить сию дивную красоту со всех четырех сторон (напишешь с одной стороны – упустишь красоты остальных трех), он придумал способ сделать изображение полное. Со всею тщательностью написав красавицу с лица, он изобразил за ее спиною прозрачный источник, в кристальных водах коего виднелась противоположная сторона во всем ее изяществе; сбоку поместил большое зеркало, поверхность коего отражала профиль красавицы справа, а с другого боку – блестящий щит, в коем изображался ее профиль слева. Остроумная выдумка помогла представить взору дивные прелести во всей полноте. А ведь нередко величие предмета превосходит наши способности.

Так и я, дабы не утратить ни одно из совершенств, не упустить ни одно из достоинств, коими восхищаюсь в Вашей милости (одни прирожденные, другие приобретенные, но ни одного заимствованного!), описав

мужество, благоразумие, ученость, рассудительность, миролюбие, великодушие, любезность, благородство, знатность, в Вашей милости блистающие подлинным, не мнимым светом, я хотел бы их сопоставить с источником – на сей раз не рисованным, но настоящим, – с сиятельными родителями Вашими: с сеньором Мартином Франсесом, красою дома, светочем знаменитого града Сарагосы, мужем славным набожностью, великодушием, кротостью и образованием – в нем все было великим, – и с матерью Вашей, образцом благородной и благочестивой матроны, достоинства коей доказывают ее плоды – сыновья, что взяли и числом и способностями. Да, с большим правом, нежели славная римлянка [519], она могла бы сказать: «Мои сыновья – вот мои наряды, украшения и драгоценности».

Затем, по правую руку поставлю я не одно зеркало, но целых четыре – четырех братьев, что все посвятили себя служению богу в знаменитейших капитулах Испании. Первым будет достославный сеньор дон Диего Франсес, епископ в Барбастро, зерцало просвещенных прелатов – по благочестивой жизни и неусыпному рвению, по учености печатных трудов и щедрости пожертвований. Вторым да будет сеньор де Вальпуэста, настоятель храма в Бургосе, также зерцало священнослужителей и на кафедре, и на амвоне, и в настоятельском кресле, с примерным усердием отправляющий службы, не пропуская ни единого дня, хотя недуги не отпускают его ни на единый час. Третий (он мог бы быть и первым) – это сеньор архидиакон в Сарагосе, всеобщий великий благодетель: знати – советами, бедноте – подаяниями и трудами в должности управителя Главного Лазарета, лицам духовным – наставлениями, людям ученым – своими книгами, всей пастве – великолепными храмами, его иждивением сооруженными, да капеллами, им основанными; короче, всепочитаемый. он рожден на благо всем. Венцом веры да будет преподобный отец фрай Томас Франсес, факел серафического ордена [520], что сияет на амвоне красноречием (пример тому – его великопостные проповеди в Королевском Лазарете Сарагосы, в сем ристалище талантов), на кафедре – глубоким знанием теологии, в печатных трудах – обширной эрудицией, а также рвением на разных должностях, особливо же в сане Секретаря двух Генералов Ордена, – двойное доказательство великих его заслуг.

По другую сторону помещу я щит – трех братьев мирян, трех благородных кабальеро – дона Мартина, дона Марсиала и дона Пабло, сочетающих светский блеск с благочестием. Не менее достойны внимания изображенные в фоне племянники – духовные и миряне. В особенности же я восхваляю то, что все они по христианскому и рыцарственному духу – славные герои своего отечества и своего века.

Сим да будет завершен портрет заслуг и достоинств, собравшихся в Вашей милости, как в родном своем дому, который да осветят и освятят небеса.

Вашей милости преданнейший почитатель

Лоренсо Грасиан.

ЧИТАТЕЛЮ

Великих довольствует лишь великое. Что до меня, я не прошу судьбу послать мне читателями людей великих, но молю о читателе благодушном и благожелательном – ему подношу я сей трактат о старости как особливую новинку. Никто не осудит, если чего-то не сделаешь, но осудит, коль сделаешь плохо; мало кто спросит, почему нет того или этого, но спросят, почему это плохо. Признаюсь, куда разумней было бы не начинать сего труда, но, раз начал, неразумно будет не закончить. Так пусть же эта часть третья станет печатью, скрепляющей две первые.

Немало промахов найдешь здесь при желании – уж ты-то не дай маху. И вот тебе обширные поля – полагаю, на то поля и заведены, дабы разумный читатель заполнял их тем, что упустил или чего не знал писатель; дабы он, читатель, исправлял сочинителя. Хоть за одно снискать бы твою похвалу – за то, что в этом сочинении я стремился соблюсти великий совет Горация, изложенный в бессмертном его «Искусстве», совет, применимый ко всякому творению; он гласит: Denique sit quod vis simplex dum taxat et unum [521]. Какова бы ни была цель рассуждения или вымысла – будь то в жанре эпическом, комическом или ораторском, – надобно стремиться, чтобы сочинение составляло единое целое, чтобы части не были каждая сама по себе, но, сочетаясь, образовали совершенное единство.

В сей третьей части я старался избежать обычного у большинства сочинителей недостатка – первая часть часто хороша, вторая хромает, а третья и вовсе на ногах не держится. Я же стремился к обратному (хотя не знаю, удалось ли мне это), к тому, чтобы вторая часть была менее плоха, чем первая, а эта третья – чем вторая.

Некий читатель, человек великий, сказал об одном великом творении, что находит в нем лишь один изъян – оно недостаточно кратко, чтобы выучить на память, и недостаточно длинно, чтобы читать без конца. Боюсь, не постигло бы последнее мой труд – не достоинств ради, но из-за утомительного многословия. Впрочем, я предлагаю тебе и другие сочинения, покороче. И хотя мне далеко до ученого гуманиста и славного законоведа Тирако [522], восхищавшего поклонников своей плодовитостью, я надеюсь, что, выпуская по книжечке в год, тоже заслужу благодарность читателей.

Кризис I. Почести и горести стариковства

Нет описки без писателя, нет глупости без радетеля, и чем она глупей, тем более рьяного. Сколько голов, столько – не скажу умов, нет! – причуд. Вот однажды взялись умники, те, что лезут в адвокаты рода человеческого, осуждать мудрую Природу за то, что началом жизни она установила детство.

– Самый никчемный, – говорили они, – самый бестолковый из всех четырех возрастов! Правда, таким образом жизнь начинается приятно и легко, да только в глупости. А раз невежество всегда опасно, сколь пагубнее оно в начале! И этаким-то манером должны мы вступать в мир, во вселенский этот лабиринт, сложенный из коварства и лжи, в мир, где сотни глаз и то мало! Нет, негоже это придумано. Надо жаловаться – нас обманули, пусть исправят ошибку!

Недовольство людей вскоре дошло до верховной консистории – уши правителей чего только не услышат! И велено было хулителям предстать пред высочайшие очи. Жалобу, сказывают, выслушали благосклонно и предложили ходатаям самим избрать возраст, с коего, по их рассуждению, лучше начинать жить, но с условием, – кончать они будут противоположным: к примеру, ежели началом будет веселая весна детства, то конец придется на унылую зиму старости; а ежели начнут со зрелой осени, с возраста мужества, прощаться с жизнью доведется в необузданное лето юности. Дано им было время хорошенько все обдумать да обсудить, а как придут к согласию, пусть, мол, представят свое решение – тотчас будет исполнено. Тут-то и пошли споры, вавилонское смешение мнений, на каждое предложение сыпались со всех сторон возражения. Одни предлагали начинать жизнь с молодости – из двух-де крайностей лучше безумец, чем глупец.

– Вздор несусветный! – возражали другие. – Не жизнь тогда будем начинать, но в пропасть катиться; не в мир вступать, а в край погибели, да вратами порока, не добродетели; а как завладеют пороки башнями души, кто их выгонит из крепости? Поймите, ребенок – нежный росток; согнется налево, его можно еще склонить направо, но юноша необузданный да разнузданный советов не слушает, наставлений не терпит, все делает наперекор и во всем ошибается. Поверьте, из двух крайностей безумие куда опасней неведения.

О недужной старости долго спорить не пришлось, хотя кое-кто и ее предлагал, – чтоб уж камня на камне не оставить, все перевернуть.

– Ба! – сказали те, кто был менее глуп. – Старость – не радость, а гадость, в этом возрасте лучше жизнь покидать, чем начинать; всяческие немощи облегчают смерть, делают ее более сносной. Страсти в эти лета спят, зато бодрствует прозрение – перезрелый, а потом иссохший, плод сам падает.

Наибольший успех имела партия, отстаивавшая возраст зрелости.

– Вот это годится! – одобряли книгочеи. – Начало будет великолепное – в полдень разума, при полном свете суждения! Великое преимущество – войти в запутанный лабиринт жизни при ярком солнце! Да, эта пора – царица всех прочих, лучшая пора жизни. С нее начал первый из людей, таким его ввел в мир Верховный Мастер – существом законченным, совершенным, зрелым и до мелочей отделанным. Ясно! Прекратим споры и пойдем просить у Божественного Творца этой милости.

– Погодите! – молвил некий разумный человек. – Ну, кто когда начинал с самого трудного? Искусство этого не советует, природа так не поступает – напротив, во всех своих творениях оба восходят от легкого к трудному, от малого к большому, пока не достигнут совершенного. Разве кто-нибудь начинает подъем с гребня горы? А тут едва человек начнет – да с немалым трудом – жить, как обсядут его заботы, обременят обязанности; не законченным будет он, а конченым, ведь ему надо стать личностью, а это в жизни наитруднейшее. И ежели для начала жизни не годятся немощи старика, тем паче – труды мужа. Кто пожелает жизни, если будет с нею знаком? Кто захочет вступить в мир, зная, каков он? Нет, дайте человеку пожить какое-то время для себя – ведь детство и половина юности еще принадлежат ему, лучших дней ему не видать во все годы жизни.

Спор этот так и не кончился, и сейчас идет, и будет идти, и никогда люди не придут к согласию, не вернутся с ответом к Верховному Творцу, который потому и не отменяет установление, чтобы человек начинал жизнь с ничего не ведающего детства и заканчивал умудренной старостью.

Наши странники по миру, путники по жизни, оказались уже у подножья седых Альп – голова Андренио начала белеть, лебяжий пух Критило редеть. Был сей край так уныл и угрюм, что у всех, кто в него вступал, кровь леденела.

– Ого, – сказал Андренио, – этот перевал я назвал бы скорее вратами смерти, нежели дорогой жизни.

И примечательно, что те, кто прежде переходил через Пиренеи потея, ныне переходил Альпы кашляя, – сколько в юности попотеешь, столько в старости покашляешь. Некоторые из горных вершин были белы, другие – плешивы, а из скал выпадали камни-зубы. Не струились весело и резво ручейки в жилах – жестокий холод заморозил и веселье и живость. Все вокруг охладело и замерло. Деревья стояли обнаженные, без прежней буйной зелени, растеряв пышную листву, а ежели где и остался листок-другой, то столь зловредный, что, падая, убивал: потому-то умиравшая старуха сказала: «Я буду держаться за листья дерева апельсинового» [523]. Воды не смеялись, как прежде, но рыдали, даже льдинки скрипели. Соловей не пел, влюбленный, а стенал, разочарованный.

– Что за хмурая область! – сетовал Андренио.

– И нездоровая! – добавил Критило. – Кипенье алой крови сменилось разлитием черной желчи, хохот – стонами, повсюду хлад и печаль.

Так меланхолично рассуждали они и вдруг заметили средь немногих, кому удалось ступить на снежный прах, человека со столь странной походкой, что странники стали втупик, не понимая, идет он вперед или назад; его поза противоречила шагам – лицом повернут к ним, а шел в направлении обратном. Андренио утверждал, что чудак приближается, Критило – что удаляется; как часто двое, видя одно и то же и при том же свете, расходятся во мнениях. Любопытство пришпорило их, и вскоре, нагнав чудака, они убедились, что у него два лица и походка впрямь двусмысленная; думаешь, идет к тебе, а он убегает; а когда кажется, что он совсем близко, он далеко.

– Не дивитесь, – сказал он им, – под конец жизни все мы рассуждаем двусмысленно и поступаем двулично. Иначе, чем с двумя лицами, в наши года не прожить: одно улыбается, другое хмурится, одними устами говоришь «да», другими «нет», и только так обделываешь свои дела. А когда станут требовать исполнить сказанное и упрекать, что не сделано обещанное, отвечаешь: «скоро сказка сказывается», «обещанного три года ждут», от языка, мол, до руки целых две лиги, притом каталонских [524]. Соглашаемся на испанский манер, а отрекаемся на французский – по примеру Генриха [525], который одним росчерком подписал два противоречащих договора, не обсушив перо и не обмакнув дважды в чернила. Говорим на двух языках зараз, и пусть там жалуются, что нас не понимают, мы-то себя хорошо понимаем. У нас две физиономии, первая и вторая, одна твердит «исполню», другая шепчет «полно!» Первою всем угождаем, второю себя ублажаем. Как часто плачем вместе с плачущим, смеясь в душе над его глупостью! К примеру, некий вельможа, всем нам известный, одной рукой приветствовал просителя, а другою грозил пажу, что его впустил. Посему не верьте умильным минам, не радуйтесь милым словесам. Глядите глубже, и увидите другое лицо, настоящее – злословящее, осуждающее, брюзжащее; присмотритесь, и увидите одно чело ясное и гладкое, другое хмурое и злобное. Одни уста проклинают то, что другие прославляют. На одном лице глаза небесно-голубые, на другом – адски-черные; одни глядят кротко, другие хитро подмигивают. Один лик добродушный, человечный, другой суровый, мрачный; на одном веселье сатурналий, на другом угрюмство Сатурново [526]. Короче, в юности были мы Хуанами [527], а в старости становимся Янусами. И да будет сие первым уроком беспощадной владычицы здешнего края, настойчивей всего преподаваемым, чаще всего осуществляемым.

– Что еще за владычица? – спросил, испугавшись, Андренио.

Янус в ответ:

– Ты что, не слыхал? А ведь она особа весьма древняя и знаменитая, все ее знают, хоть сама никого не признает. С рожденья человек страшится ее, бежит дряхлой ее длани, тщетно всю жизнь пятится назад, заляпывая кляксами дурного тона белую бумагу седин. Если кто и попадает сюда, то разве от пинков времени, отнюдь не по своей воле. Глядите на ту бабенку, как она злится, и чем дальше заходит, тем пуще; видит, что годков в нее натыкано поболе, чем шпилек. Свирепые слуги безобразной Старости хватают всякого путника – не укроется ни богач, ни гордец, ни щеголь, ни храбрец; редко-редко спасается тот, кто достойно живет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53