Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критикон

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Грасиан Бальтасар / Критикон - Чтение (стр. 38)
Автор: Грасиан Бальтасар
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Вечно бы жить дивным героям, мужам славы, коим столь трудно дался путь к зениту их величия! Но увы, как раз наоборот: кто меньшего стоит, живет много, а кто многие имеет заслуги, живет меньше; век живет, кто недостоин и дня прожить, а люди блистательные недолговечны, промелькнут кометой – и нет их. Разумные слова изрек царь Нестор, о коем рассказывают, что он, спросив оракула о сроках жизни своей и услыхав, что проживет еще полных тысячу лет, молвил: «Стало быть, не стоит обзаводиться домом». А когда друзья стали убеждать его построить не только дом, но дворец, да не один, а много, на всякую пору и погоду, он ответствовал: «Вы хотите, чтобы на каких-нибудь тысячу лет жизни я сооружал дом? На такой краткий срок возводил дворец? Зачем? Хватит шатра или сарая, где б я мог приютиться на время. Прочно устраиваться в жизни – безумие».

О, как уместно напомнить это нынешним – ведь ныне люди, не доживая и до ста лет и не будучи уверены ни в одном дне, затевают сооружения на тысячу лет, такие дома воздвигают, как если б чаяли быть вечными на земле! Бесспорно, один из таких и сказал: случись ему узнать, что всего проживет еще год, он бы построил дом; один месяц – женился бы; одну неделю– – купил бы кровать и стул; один лишь день – сготовил бы себе олью. О, как, должно быть, смеется над подобными глупцами Смерть – разумница уже потому, что дурнушка, – когда они воздвигают просторные дома, меж тем как она роет им тесную могилу, по пословице: «Построен дом – вырыта могила». Ты себе устраиваешься, а она все расстраивает. Кончил строить дворец – и кончилась твоя жизнь, все в одночасье; семь колонн пышного здания сменяются семью футами земли или семью пядями мрамора: тщеславная, пошлая глупость, как будто среди порфира и мрамора приятней гнить, чем просто в земле!

Об этой столь очевидной истине толковал, вплетая в нее контрапункт острого прозрения, разумный наш Придворный двум пилигримам Рима. Итак, пришли они на большую площадь, заполненную чернью, с нетерпением ожидавшей одного из тех дурацких чудес, которые ее приводят в восторг.

– Что ж это будет? – спросил Андренио.

И ему ответили:

– Погодите, увидите.

И вот, появился, танцуя и прыгая на канате, чудо-человек, который по легкости движений мог бы сойти за птицу, а по безрассудной смелости – за умалишенного. Завороженные зрители глазели на него столь же бессмысленно, сколь он был бесстрашен. Они трепетали, на него глядя, а он порхал, чтоб на него глядели.

– Поразительная смелость! – вскричал Андренио. – Уверен, что такие люди сперва лишаются разума, а потом уж – страха. На твердой земле и то жизнь наша в опасности, а он готов низринуть ее в бездну.

– И ты дивишься ему? – сказал Придворный.

– Но кому ж дивиться, если не ему?

– Да себе самому.

– Мне? Но почему?

– Потому что его прыжки – пустяки сравнительно с тем, что делаешь ты. Да знаешь ли ты, на чем стоишь? Знаешь ли, по чему ходишь?

– Одно я знаю наверняка, – возразил Андренио, – знаю, что за все блага мира не залез бы так высоко, а этот безумец, ради низкой корысти, идет на такое опасное дело.

– Смешно тебя слушать! – молвил Придворный. – А что бы ты почувствовал, что сказал бы, кабы узнал, что сам-то подвергаешься куда более страшной опасности!

– Я?

– Да, ты.

– Почему же?

– Скажи, разве не ходишь всякий час, всякий миг по нити своей жизни, далеко не такой толстой и прочной, как канат, тоненькой, как паутинка, даже более того, а ты на ней скачешь и пляшешь? На ней ешь, спишь, отдыхаешь, не ведая ни тревог, ни опасений. Поверь, все смертные – бесстрашные плясуны на тонкой нити бренной нашей жизни, и различие меж нами лишь в одном: одни падают сегодня, другие завтра. На этой ниточке люди строят большие дома и пребольшие химеры, воздвигают воздушные замки и зиждут свои надежды. Они дивятся, глядя на смельчака, гуляющего по толстому, надежному канату, и не изумляются себе самим, доверяющимся не верной веревке, а шелковинке – где там, волоску, нет, и того менее, паутинке, да и паутинка в сравнении с нитью жизни еще прочна. Вот чему бы людям ужасаться, вот отчего волосам бы становиться дыбом – тем паче, когда взору отверзается бездна бедствий, куда их низвергает тяжкое бремя грехов премногих.

– Уйдемте отсюда немедля, сейчас же! – воскликнул Андренио.

– Напрасные старанья! – сказал Критило. – Что с того, что думать перестанем, коль от опасности не избавимся; мы можем о ней забыть, но не властны ее избежать.

Все же они возвратились в свою гостиницу, называвшуюся «Приют Жизни». Здесь Придворный оставил наших странников, пригласив опять на следующий день, ежели переживут ночь, – необходимая оговорка. Со льстивым радушием приняла их любезная хозяйка, изо всех сил старалась, хлопотала, как бы получше угостить да ублажить. Приглашая на ужин, она сказала:

– Конечно, живем не для того, чтобы есть, но все же едим для того, чтобы жить.

Землю покрыла тьма,, и странники прикрыли глаза – вот так, во мраке и вслепую проводим мы полжизни. Говорят, что сон – репетиция смерти, а я бы сказал, что он – забвение о ней. Итак, странники беспечно и спокойно направились в могилу сна, как вдруг им перебил дремоту один из многих постояльцев дома. Подкравшись к их постелям, он стал негромко их окликать:

– О, неразумные пилигримы! Сразу видно, сколь чужды вы тревоге, в каком неведении живете о грозящей вам беде! Как можете вы, пленники, спать спокойным сном! Не время держать глаза закрытыми – откройте их пошире, всякий миг грозит вам ужасной опасностью.

– Это ты, должно, спишь и видишь страшный сон, – отвечал ему Андренио. – Какие здесь опасности? Здесь, в гостинице Жизни, в доме солнца, таком светлом, таком радостном?

– Именно поэтому, – отвечал Постоялец.

– Полно, не может того быть, чтобы при такой любезности готовили предательство, чтобы в таком радушии таилось двоедушие!

– Знайте же, что хозяйка наша, с виду столь обходительная, – троглодитка, дочь свирепейшего из караибов, того, что, сожрав собственных детей, облизывает пальцы.

– Убирайся прочь! – рассердился Андренио. – Здесь, в Риме, троглодиты? Что за небылица!

– Разве ты не слыхал, что в этой главе мира собрались все народы – курчавые эфиопы, косматые сикамбры, арабы, сабеяне и сарматы, те самые, что носят при себе чашу, дабы утолять жажду, вскрыв жилу коню? Итак, знайте, что прелестная и миловидная хозяйка наша питает свою свирепость человечьей плотью.

– Ну, что ты мелешь, смех да и только! – возразил Андренио. – Я ясно вижу, что она думает только о нашем удовольствии и угощении.

– О, как вы заблуждаетесь! – вскричал Постоялец. – Неужто вам не доводилось видеть, как глупую птицу откармливают, чтобы затем ею кормиться, и для того даже выкалывают ей глаза? Точно так поступает и подлая эта колдунья – никакая Альцина [750] с нею не сравнится! Взгляните на нее, присмотритесь, и вы увидите, что вовсе она не так хороша, как себя малюет; напротив, вы найдете, что она бедна прелестями, но богата пакостями, что руки у нее коротки да злоба долга. Возможно ли, чтобы за вашу бытность здесь вы не заметили, как исчезали почти все ее постояльцы? Куда девался тот бравый юноша, которого превозносили вы за красоту, отвагу, изящество, богатство и ум? Ни слуху о нем, ни духу. А та странница красавица, что всех очаровала? Не видать нигде. Я спрашиваю: все это множество постояльцев, что сюда являются, куда они деваются? Одни приходят вечером, а утром их нет, другие – наоборот. Все, все, один за другим, исчезают – баран и ягненок, господин и слуга, отважный воин и разумный придворный; государя не спасет его величие, ни мудреца его ученость; бесполезны для храбреца его булат, для богача его злато; охранная грамота не дается никому.

– И верно, я сам уже заметил, – отвечал Критило, – что постепенно все куда-то скрываются и, признаюсь, это причинило мне немалое беспокойство.

Тут Постоялец, округлив брови и пожимая плечами, молвил:

– Должен вам сказать, что, побуждаемый тревогой, я осмотрел все уголки предательской сей гостиницы и обнаружил хитро прикрытую измену, задуманную против нас, беспечных. Друзья, нас предали: под здоровье наше заложена мина с бесшумным порохом, устроена против нас коварная засада, роковая и для надежнейшего счастья. Но, дабы сами вы убедились, следуйте за мной – увидите все собственными глазами, ощупаете своими руками, только не шумите, не ужасайтесь, все равно мы пропали.

Сказано – сделано. Приподнял он одну из плит пола, под самой кроватью – прямо с подушки падай в ловушку! Открылась зияющая жуткая яма, куда Постоялец, ободряя, пригласил спуститься, а сам пошел вперед; при свете потайного фонаря он повел странников в страшные пещеры, в подземелье столь глубокое, что по праву назвать бы преисподней. Там показал он странникам зрелище столь зловещее, что при одной мысли дрожь сотрясает и зубы стучат. Да, там увидели они и опознали всех постояльцев, которых недосчитывались, – лежали те простертые ниц и обезображенные. Долго молчали наши странники, не в силах слово молвить, едва дыша, словно уже были мертвы, как те, что тут покоились.

– Видана ли подобная резня! – скорее выдохнул, чем вымолвил Андренио. – Видана ли подобная бойня, учиненная варварской жестокостью! Вот этот – да это, бесспорно, принц [751], которого мы видели всего несколько дней назад таким блестящим, очаровательным юношей, украшением мира, предметом восторгов и всеобщего поклонения. Глядите, как одиноко лежит, всеми покинут и забыт. Исчезла память о нем вместе со славословиями – стоит им смолкнуть, и память заглохнет.

– А тот, другой, – говорил Критило, – да ведь это овеянный славою водитель воинственных полков. Глядите, ныне покоится совсем одинокий; кто ввергал в трепет весь мир своей отвагой, ныне ввергает нас в трепет ужаса; кто побеждал легионы врагов, стал жертвою легиона червей.

– Вот видите, – говорил Постоялец, – как беспощадна и как бесстыдна хваленая ваша красавица! Цветущий май обернулся ледяным декабрем. А сколько таких, что, залюбовавшись ее ликом, потеряли из глаз лик Господа и блаженство Небес!

– Скажи, друг, жизнью твоей заклинаю, – спросил Андренио, – кто же чинит эти зверства? Быть может, грабители, чтобы присвоить золото, лишают бедняг драгоценной жизни? Но нет, судя по их виду, злодейство тут более гнусное – они так изуродованы, изъедены, даже внутренности кто-то выгрыз. Видно, таится здесь некая свирепая Медея, что режет на куски братьев своих; некая Мегера адская, троглодиткой назвать ее слишком лестно.

– Не говорил я вам? – воскликнул Постоялец. – Благодарите же за радушный прием любезную вашу хозяйку!

– Нет, я все же никак не могу поверить, – говорил Андренио – чтобы такая подлость сочеталась с такой прелестью, ярость – с красотой чтобы такая ласковая хозяйка оказалась предательницей.

– Судари мои, творится все это в ее же собственном доме, – и мы видим сие и скорбим. А кто злодейства совершает, надобно еще узнать, – во всяком случае, она их разрешает. Вот и расчет за почет, расплата за палаты, вот и завершение ее подношений. Видите, как дорого надо платить, сколько стенаний стоят эти стены, шелком обитые, посуда серебряная, золоченые ложа, мягкие пуховики, пиры да сласти.

Странники видели и глазам не верили, как вдруг раздался ужасающий гул, оглушительный гром, словно ударили в десятки колоколов, отчего страх удесятерился. А в ответ послышались жалобные стоны и вздохи. Убежали бы наши странники, укрылись бы где-нибудь, да поздно – в подземелье уже входили попарно зловещие фигуры в черном, с опущенными капюшонами, лиц не видно. В руках несли горящие факелы, не столько чтобы мертвых освещать, сколько чтобы озарить светом прозрения живых, коим свет так необходим. Забились испуганные странники в угол, не смея слово молвить, глядя во все глаза на происходящее и прислушиваясь к тому, что говорили, хотя и очень тихо, двое в черном, оказавшиеся к ним поближе.

– О, ярость неслыханная, – говорил один, – жестокой сей тиранки! Да что толковать, она женщина, а наихудшие беды все – женского рода: чума, война, проказа, гарпии, сирены, фурии и парки.

– О да, – отвечал другой, – но ни одна с нею не сравнится, они тоже терзают и мучают, да не так беспощадно. Пусть некая напасть отняла у вас имущество, она оставляет здоровье; другая отымет здоровье, но оставит жизнь; одна беда лишит вас должности, зато оставит друзей для утешения; другая похищает свободу, но оставляет надежду. Ни одно злосчастье не отымает всего, каждое оставляет что-то в утешение. Только эта беда, злейшая из всех, чисто метет, все враз заберет, прощай имущество, отечество, друзья, родня, братья, сестры, родители, радость, здоровье и жизнь; она заклятая врагиня рода человеческого, злодейка вселенская.

– Довольно того, – заметил первый, – что она хуже невестки, хуже мачехи, она поистине свекруха жизни. А чем еще может быть Смерть?

И только ее назвали, она, как волк в басне, тут как тут. Сперва повалила ее свита, и немалая – те, что ей предшествуют, и другие, что за нею следуют. В ужасе глядели наши пилигримы, безмолвные, как мертвецы, – чаяли они увидеть в похоронной процессии отряды привидений дружины призраков, толпы нелюдей, полчища страхолюдов, эскадроны зловещих чудищ, а вместо этого прислужники Смерти оказались румяные жирные, цветущие, ничуть не унылые, но улыбающиеся и добродушные и входили с песнями да плясками, с шутками, прибаутками. Вмиг рассыпались они по подземному сему театру, и странники чуть перевели дух; даже приободрились. Андренио подошел к одному, который показало ему повеселей и поучтивей.

– Милостивый государь, – спросил Андренио, – кто эти добрые люди?

Тот поглядел на него и, заметив, что Андренио несколько смущается, сказал:

– Пора бы тебе держаться свободно – нечего быть стыдливым, и во дворце Смерти куда выгодней иметь на одно, а то и на два очка нахальства. Знай, это свита королевы вселенской, моей госпожи Смерти, которая тут поблизости; а мы – самые свирепые из ее палачей.

– По вас не скажешь, – возразил Критило, тоже ставший развязней, – ВЬ1 веселитесь и ликуете, поете и хохочете. Я всегда думал, что ее головорезы угрюмы и мрачны, свирепы и жестоки, зловредны и ненасытны и что рожи у них страшнее смерти.

– Такими они были когда-то, – отвечал прислужник Смерти, расхохотавшись, – в древние времена. Ныне такие не в моде, все переменилось. Теперь мы – ее подручные.

– А кто ты такой? – спросил Андренио.

– Я – может, не верите? – Пресыщение, потому и морда сытая.

– А вон тот – кто?

– Обжора, рядом со мной Завтрак, чуть подальше Полдник, вон там Закуска, а вон тот – Сытный Ужин, многих погубил!

– А тот – жеманный и женоподобный?

– Французский Недуг.

– А вон те красоточки?

– Язвочки. Таковы все, кого видите. Ныне смертные помирают по тому, что их убивает, жаждут того, что им приносит смерть. Прежде человек от огорченья умирал, от печали, от трудов непосильных; теперь люди поумнели – горести их не убивают, напасти не приканчивают. Вон та беляночка, Миндальное Молоко, кто поверит, что от нее уйма народу мрет? И еще скажу тебе – ныне молодчики Смерти мало кого убивают, куда чаще люди убивают себя сами, принимают смерть от своих же рук. Вон там, глядите, Беспутство, убийца молодежи; вон тот, с виду такой приятный, это Кувшин Холодной Воды, там подальше Испанские Солнца, Итальянские Ветры, Валенсийские Луны, Французские Хвори – все народ очень симпатичный.

Недуги шли без конца, невесть откуда, а разлезались повсюду. Андренио, знай, спрашивал:

– Милое Пресыщение, откуда они берутся?

– Откуда? Смерть не придет, так недуг разобьет. Но гляди, вот и она сама, пусть не собственной персоной, но в лице ее теней и вестников.

– Как ты узнал?

– А вон пошли уже лекари, они же ее приближенные, слуги самые надежные, они-то ее непременно приведут.

– Не покидай меня, милое Пресыщение, я, право, умираю от любопытства, а, к тому же, страх боюсь поганой ее рожи.

– Полно, лицо у нее не злое и не доброе, зато в грязь лицом не ударит.

– Какими глазами на нас посмотрит?

– Никакими, Смерть ни на кого не смотрит.

– Какую гримасу нам состроит?

– Смерть не строит, только расстраивает.

– Потише, она нас – услышит.

– Не бойся, Смерть никого не слышит, никаких резонов, ни жалоб не слушает.

И вот, появилась сама грозная королева, видом ни на кого не похожая, лицо половина на половину: одна половина – цветы; другая – шипы; одна нежная, мягкая; другая – одни кости; одна румяная и свежая, розы с жасмином; другая – иссохшая и морщинистая. Столь различны были половины, что, увидев ее, Андренио сказал:

– Ух, какая уродина! А Критило:

– О, какая красавица!

– Чудовище!

– Чудо!

– Одета в черное.

– Нет, в зеленое.

– Сущая мачеха.

– Отнюдь, супруга.

– Отвратительная!

– Восхитительная!

– Убогая!

– Богатая!

– Унылая!

– Веселая!

– Штука в том, – молвил ее прислужник, стоявший меж ними двумя, – что смотрите вы на нее с разных сторон, видите разные ее лики, потому различны впечатления ваши и чувства. Подобное встречается каждый день: богачам она кажется непереносимой, беднякам – сносной; к добрым является одетая в зеленое, к злым – в черное; для сильных мира ничего печальней, для несчастных – ничего радостней. Не приходилось ли вам видеть картины, на коих, поглядеть с одной стороны, ангел, а с другой – демон? Так и Смерть. Пройдет немного времени, и привыкнете к ее страшному лику – самая жуткая рожа не пугает, когда к ней привыкают.

– Ох, много лет понадобится! – возразил Андренио.

Тем временем Смерть взошла на престол из трупов и уселась на трон из сухих белых ребер, с подлокотниками из обглоданных берцовых костей; вместо ножек скелеты, вместо подушек – черепа; унылый балдахин из трех-четырех саванов с бахромой из слез и воздушной оторочкой из вздохов. Владычица, попирающая всякое величие, красоту, доблесть, богатство, разум и все, что на земле ценят и почитают, расселась поудобней и стала вызывать для доклада своих министров, начав с фаворитов. И если странники воображали ее грозной и свирепой, уродливой и отталкивающей, то в ходе аудиенции убедились, что она, напротив, любезна, весела, шутлива и благожелательна; полагали, она на каждом слове мечет молнии, а оказалось, то и дело шутит; не стрелами отравленными разила в каждой фразе, но веселым тоном повела такую речь:

– Подойдите, Горести, только не очень близко, подальше, подальше от меня держитесь. Успешно ли губите глупцов? А вы. Заботы, как идет расправа с простаками? Выходите вперед. Печали, как дела с избиением невинных?

– Очень плохо, госпожа, – отвечали они. – Теперь все стали умные, от нас не токмо что в могилу, никто в постель не сляжет. Смерть по глупости вышла из моды, больно много развелось хитрости.

– Коли так, соединение Бей-Глупцов, вы свободны. Попрошу подойти Бей-Безумцев.

Вперед выступила Война со своими Приступами да Сшибками.

– А, милая подруга! – сказала Смерть. – Каково тебе удается сносить головы легионам французов в Испании и легионам испанцев во Франции? Ведь ежели итог подбить, сколько перебили во французских газетах да испанских реляциях, наберется по тысяч двести испанцев в год и по столько же французов – в каждом донесении, как погляжу, не меньше двадцати-тридцати тысяч погибших.

– Враки, госпожа моя, в сражениях за год погибает, почитай, не больше восьми тысяч тех и других вместе взятых. Врут реляции, и пуще того – газеты.

– Как же врут, когда сама вижу – из тех, что отправляются в поход, обратно ни один не приходит. Куда они деваются?

– Куда? С голоду помирают, госпожа моя, от болезней, от истощения, от изнурения, от холода и невезения.

– Э, для меня все едино, – молвила Смерть. – В конце-то концов разве не все они подыхают – в бою, без боя или от чего иного? Знаете, что скажу? По мне поход военный, что дом игорный, где так или иначе все деньги пропадают – на колоды, на подачки, на свечи, на напитки, Ох, молодец тот полководец, большой мой друг, что двадцать тысяч испанцев запер в крепости и всех голодом уморил, не дав и притронуться к шпагам! А дали бы повоевать, худо пришлось бы Франции. Да, испанцам в бою всегда не хватает одного – командиров боевых, не бойцов удалых. А тот, другой, что еще больше солдат угробил, – прямо на виду у врага, от голода да от тупости командиров погибли! А впрочем, убирайся с глаз моих! Война без битв, война, худо затеянная и того хуже содеянная, не война. Войско потому и называется войском, что воевать должно!

– А вот я, госпожа, и в нынешнее время убиваю, морю и уничтожаю всех подряд.

– Кто же ты?

– Как? Меня не узнаешь? А я-то думала, что уж теперь вошла к гебе в милость!

– Никак не пойму, кто ты.

– Я – Чума. Чисто подметаю, по свету гуляю, всю Европу прошла, и Испанию не миновала: хоть климат здоровый, да истерзали ее войны и лишения – беда идет туда, где бед гора. Но и этого ей мало, чтобы покарать за гордыню.

Тут выскочила вперед кучка наглецов, крича:

– Что ты там мелешь? Чего хвалишься? Будто не знаешь, что весь мор этот учинили мы?

– А кто вы такие?

– Мы-то? Заразы!

– Чем же вы отличаетесь от Чумы?

– Как это – чем? Пусть скажут лекари, а коль не лекари, пусть скажет мой дружок-простачок, он поглупей меня.

– Я знаю одно, – молвила Смерть. – Знаю, что пока лекари-невежды спорят, отчего мор, – чума это или просто зараза, – полгорода вымирает. В конце концов спор тем кончается, чем начался; по самомнению или недоверию спутали чуму с заразой, и лишь затем, сделав пробы и, насечки, установили, что это чума доподлинная и вдобавок мор для кошельков. Но убирайтесь вон – ты, Чума, и вы, Заразы, ее сводники, ничего-то вы толком не умеете, только на бедняков нападаете, на несчастных да горемычных, а богатых да владычных, небось, не трогаете – они от вас спасаются с помощью трех «по»: «поскорей», «подальше» и «подольше», сиречь, поскорее бежать, подальше жить и подольше не возвращаться. Вы – всего лишь Бей-Бедняков, вы – подлые угодники богачей, а не верные слуги Божественной Справедливости.

– Зато я, госпожа, богачам палач, я и вельможам спуску не даю.

– Кто ж ты будешь, этакий феникс среди прочих зол?

– Я – Подагра. Не только вельможам спуску не даю, но ополчаюсь и на князей, на великих монархов.

– Славное занятие! – молвила Смерть. – Но ведь жизни ты не лишаешь, даже, говорят, наоборот, удлиняешь лет на двадцать, а то и на тридцать. Всякий скажет, что богачи с тобой расчудесно ладят, служишь оправданием их трусости, сводней в их праздности и роскоши. Знайте же все – нынче намерена я уволить слуг нерадивых, прогнать их за ненадобностью там, где подвизаются врачи. И начну с Лихорадки, этой лентяйки, что бьет вокруг да около, из-за которой редко когда бьет колокол; она делает людей сластенами, приучает белое вино хлестать да куропатками лакомиться. Поглядите-ка на нее, на ханжу: вкусно ест, вволю пьет, нисколько мне не услужает и после всех затрат и издержек еще награды требует. Эй, мои храбрецы, бравые убийцы, где вы? Боль-в-Боку, Тифозная Горячка, Задержка Мочи, живей нападайте, приканчивайте этих богачей, этих вельмож, что над Чумой насмехаются, над Подагрой издеваются и чихают на Лихорадку и Мигрень.

Однако призванные Смертью слуги не спешили повиноваться, с места не двигались.

– Что это значит? – молвила Смерть. – Похоже, вы боитесь взяться за дело? С каких это пор?

– Госпожа, – отвечали они, – лучше прикажи нам убить сотню бедняков, чем одного богача; двести несчастных, чем одного счастливца. Мало того, что богачей убивать трудно, нас еще все проклинать будут.

– Это что за разговоры! – вскричала Смерть. – Вот до чего мы дошли? Да если на это смотреть будем, грош нам цена. Расскажу вам сейчас к месту и для примера о себе самой, а смертные пусть покамест отдохнут – нет лучшей передышки от моих стрел, чем минутка забвения, ибо мысли о Смерти отравляют всю Жизнь. Итак, надобно вам знать, что когда появилась я на свет – тому много времени, я тогда еще только училась, – мне сперва было страшновато убивать, хоть и пришла я с поднятым жезлом и как полномочная посланница Бога: я все прикидывала, того ли убить, этого ли, богача или вельможу, красотку или дурнушку, бравого юношу или старика. Наконец, решилась – с болью в сердце, хотя говорят, будто у меня ни сердца нет, ни души. А что тут странного, ежели я вся – одни кости? Итак, решила я начать с юноши красивого и крепкого, как дубок, из тех, кто над моими стрелами посмеиваются. Мне, видите ли, казалось, что он не будет такой уж потерей для мира и для семьи, как зрелый муж, полный достоинств и совершенств. Натянула я свой лук – косы у меня тогда не было, я о ней еще знать не знала, – и признаюсь, рука у меня дрожала; сама не пойму, как попала в цель, но, как бы там ни было, рухнул юноша наземь, и тотчас все вокруг накинулись на меня, стеная и вопя: «О, жестокая, о, безжалостная Смерть! Глядите, убила юношу, красавца, только начал жить, убила во цвете лет! Сколько надежд сокрушила, какую красу сгубила, подлая! Подождала бы, пока он созреет, не срывала бы плод зеленым, в такую нежную пору! О, злосчастная юность!» Родители плачут, друзья скорбят, девушки вздыхают – весь город в трауре. Право же, я была смущена, даже раскаивалась в своем поступке. Несколько дней не решалась ни убивать, ни вообще среди людей появляться. Но тогда прошел слух, что, мол, после юноши этого смертей не будет сто один год. Тут я решила сменить игру, навела лук на столетнего старца. «Ну, уж об этом, – говорила я, – никто не пожалеет; напротив, все возрадуются, всем он надоел вечным брюзжаньем да советами. Да и ему самому окажу милость – ведь живет, всечасно умирая, и ежели для молодых смерть – кораблекрушение, для стариков она – прибытие в гавань». Стрельнула в него катаром, он и прикончил старика в два дня. Думала, никто меня не осудит, только похвалят, даже поблагодарят. Не тут-то было, в один голос принялись все меня бранить, говорить тысячи гадостей, обзывая уже не безжалостной, как прежде, но бестолковой: мол, убила мужа, столь ценного Для государства. «Такие, как он, – говорили, – сединами своими общество украшают, советами укрепляют. Старцу этому теперь бы жить и жить, когда полон добродетелей, муж многодумный и многоопытный. В дугу согнутые старики – прямые столпы общественного блага». Услыхав такие речи, совсем я оробела, стою и не знаю, на кого поднять руку. На юношу – худо; на старика – того хуже. Думала я, гадала и надумала навести лук на молодую, миловидную даму. «Уж на сей раз, – говорила я, – попаду удачно, никто меня не упрекнет, дамочка эта ветреница, родители из-за нее покоя не знают, чужие осуждают, юношей она с ума сводит – ежели прежде у них ум был, – весь город будоражит, из-за нее вспыхивают драки, шум по ночам, соседям спать не дают, блюстителей порядка беспокоят. И для нее самой это благодеяние, а не кара, зачем ей доживать до старости, зачем стать безобразной». Словом, наслала я на нее оспу, и та, взяв на подмогу жестокий круп, удушила ее в несколько дней. Послушали бы вы, какие тут поднялись вопли, как поносили мои стрелы. Роптали все от мала до велика, осыпали градом проклятий. «Что может быть бессмысленней этой смерти! – говорили они. – И что глупей, чем отнять у нас единственную во всем селении красавицу, когда есть сотни уродин, выбирай любую, мы только порадовались бы, что уберут их с глаз долой?» Особенно ожесточались против меня ее родители – проливая слезы денно и нощно, причитали: «Самая любимая дочь, самая дорогая, самая ненаглядная! Уже замужняя! Пусть бы смерть унесла кривую, хромую, горбатую, так нет, те живут вечно, как треснувшая посуда». А любовники ее, те в неистовстве зарезали бы меня, кабы могли: «О, какая жестокость! Не умилостивили смерть ни два солнца очей, ни два цветущих мая ланит, ни россыпи жемчугов в устах, ни светозарное чело, увенчанное лучами локонов! Воистину убийство из черной зависти или злобного тиранства!» Я вконец опешила, чуть не разбила свой лук в щепки, не могла же я не исполнять свою работу: люди должны жить, а я – убивать. Попробовала, наоборот, убить дурнушку. «Посмотрим, – говорила я, – что теперь, будете ли молчать, будете ли довольны». И кто бы поверил – пуще завопили, приговаривая: «О, какое бессердечие! Какое варварство! Мало того, что бедняжку обделила природа, еще и судьба на нее ополчилась! Вот и говори после этого «удача дурнушки»! Родители ее восклицали: «Любимица наша, опора дома, не то что эти красотки – знают только наряжаться, в зеркало глядеться да чтобы на них глядели». «Такая была разумница! – говорили поклонники. – Такая добронравная!» Поверьте, тут я уж вовсе растерялась. Взяла и убила бедняка – думала, сделаю доброе дело, ведь жил он впроголодь. Куда там, опять на меня набросились: «Господи, – говорили, – пусть бы умер богатей, пресыщенный роскошью, куда ни шло, но убить горемыку, который светлого дня не видел, – что за жестокость!» – «Молчите, – сказала я, – я исправлюсь, сейчас убью какого-нибудь вельможу». Так и сделала – и против меня взбунтовался чуть не весь мир: у богача была орава родственников, уйма друзей, толпа слуг, все при нем кормились. Тогда я убила ученого мужа – ну, думала, пропаду! Забросали меня его собратья гневными эпистолами и сатирами. После него прикончила изрядного невежду, оказалось еще хуже – у него полк приятелей, и те принялись меня отделывать на все корки. «Друзья любезные, что ж это получается? – говорила я. – Что ж мне делать? Кого ж убивать?» И тут надумала я, прежде чем стрелять, посоветоваться с теми, в кого буду метить, – пусть сами выбирают, как умирать и когда. Но этим еще больше напортила – всем я была некстати, никто не находил ни способа удобного, ни дня; позабавиться, повеселиться – когда угодно, а вот помирать – ни в коем случае. «Дай привести в порядок счета, – говорили, – нынче я очень занят». – «О, как не вовремя! А я было хотел деток устроить, дела уладить». Словом, для меня не находили подходящего дня ни в молодости, ни в старости, ни в богатстве, ни в бедности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53