– А здесь, в Риме?
– Что возвратился золотой век и давнее благоденствие, коими наслаждался Рим во времена Григориев и Пиев.
– Вот и посудите – -ныне все обстоит так же, как было; только памяти у нас нет. Ничего не происходит такого, чего не было, и нет ничего нового под солнцем 6.
– Кто вон тот старикан, – спросил Критило, – что идет, не останавливаясь? Все за ним следуют, а он никого не ждет, ни королей, ни императоров, знай, делает свое дело да помалкивает? Ты, Андренио, его не видишь?
– Как же, вижу, приметный, несет, как бродяга, сумы переметные.
– О, – сказал Придворный, – Старик этот много знает, потому что много повидал, и в конце концов всегда всю правду скажет.
– А в сумах-то у него много помещается?
– Даже и не поверите сколько. Целый город, многие города, целые королевства; одни несет он спереди, другие сзади, а когда устанет, перекидывает сумы наоборот, сзаду наперед, переворачивает весь мир, невесть как и невесть почему, только чтоб по-иному было. Как вы думаете, почему власть переходит от одного государя к другому, почему то одна страна возвышается, то другая, то одна нация, то другая? А это Время перекидывает свои сумы переметные: нынче империя здесь, завтра вон где; нынче вырвались вперед те, кто вчера плелся позади; авангард стал арьергардом. Вот поглядите – Африка, которая в прежние времена была матерью дивных талантов, Августина, Тертуллиана, Апулея, ныне – кто бы этому поверил? – стала сплошь варварской, порождает лишь полчища арабов. И что особенно прискорбно, Греция, родоначальница величайших умов, изобретательница наук и искусств, дававшая всему миру законы разума, мать красноречия, ныне стала неким солецизмом во власти свирепых турок. Так во всем мире идут перемены. Италия, в древности повелевавшая всеми народами, владевшая всеми странами, ныне – всем служит: Время переметнуло сумы.
Но еще более удивительное и поучительное зрелище представляло огромное колесо, которое катилось по всей окружности земного шара, с Востока на Запад. На колесе этом находилось все, что есть, было и будет в мире, причем так размещено, что одна половина была ясно видна и возвышалась над горизонтом, а другая, глубоко внизу, вовсе не была видна. Колесо непрестанно катилось, вращалось наподобие ворота, потому что внутри колеса старикан Время, перескакивая со спицы одного дня на спицу другого, крутил колесо, а с ним все, что на нем было: вот покажется что-то новое, вот скроется устарелое, а потом, некоторое время спустя, опять поднимется – то же, что и прежде, только одно уходило, другое уже ушло, потом опять появилось. Даже реки – через тыщу лет возвращались на свой след; а слезы, те возвращались на глаза куда чаще, ибо плакать приходится много.
– О, здесь есть на что поглядеть, – молвил Критило.
– И над чем подумать-, – молвил Придворный. – Советую хорошенько усвоить этот урок. Глядите, как все проходит, гонимое колесом превратностей: одно уходит, другое появляется. Монархии возникают, потом сникают, ничего нет постоянного, всегда либо подъем, либо упадок.
На уходившем вниз отрезке обода увидели наши странники нескольких мужей и государей, не бедных, но бережливых, расточавших свою кровь, но берегших владения. Одеты они были в простую шерсть и умели гладить против шерсти, в дни праздничные щеголяли в шелках и кольцах, зато весь год – в кольчугах.
– Кто они? – спросил Критило. – Чем проще вид, тем прекрасней облик.
– Все эти мужи, – отвечал Придворный, – были завоевателями королевств. Смотри получше, увидишь здесь дона Хайме Арагонского [718], дона Фердинанда Святого Кастильского [719] и дона Афонсу Энрикеша Португальского [720]. Гляди, как бедны нарядами и как богаты славой! Они превосходно сыграли свою роль – заполнили страницы истории своими подвигами и удалились во всеобщую гардеробную покрыться саваном, но не забвением.
В то же время, на противоположной стороне колеса, поднимались вверх другие – совсем другие! – в богатых, блестящих, роскошных нарядах, шурша шелками, волоча мантии и наслаждаясь тем, что приобрели их предки. Но вот и эти проделали свой путь и, провалив все как есть, сами провалились, а те, первые, снова стали подниматься – пошла другая игра. В таком чередовании и коловращении являлись дела человеческие, дела быстротечные.
– О, какие перемены! – удивлялся Андренио. – И что ж, неужели всегда так было?
– Всегда, – отвечал Придворный, – в каждом крае, в каждом королевстве. Оглянись назад и увидишь, как воздержаны были первые готы в Испании, какой-нибудь Атаульф [721], Сисемунд [722] или король Вамба. Но вот появляется сластолюбец Родриго и губит цветущее королевство. Затем очень медленно восстанавливается то, что было потеряно так быстро. И снова – падение, а затем воскресение при короле доне Фердинанде Католическом. Так чередуются выигрыши и проигрыши, удачи и неудачи.
– О, сколь поучительно, – говорил Критило, – глядеть на те первые одежды, суконные, и на другие, парчевые, на тех мужей, бряцавших сталью, и на других, шуршащих шелками; у тех тело наго, зато душа нарядна; эти блистают нарядами, но нищи духом, не хотят ученья, – одни развлеченья!
Скрывались из виду жены доброчестные, дамы знатные и даже венценосные с прялками на поясе, с веретеном в руке, и возносились наверх другие, держа дорогие веера с алмазными ручками, – меха, раздувающие их суетность; у тех пелеринки суконные, у этих собольи да горностаевые, но соболя-то не из горней стаи; те станом сухощавы, эти полные и, как колокол, полые. И однако, о тех, худых, слава была куда громче.
– Потому-то я и говорю, – заметил Критило, – что прошлое было не в пример лучше.
Андренио, вытягивая шею, старался разглядеть восходящую часть колеса, Придворный спросил:
– Что ты там ищешь? Что потерял?
И Андренио:
– Смотрю, не явится ли снова достолюбезный король дон Педро Арагонский [723], прозванный «дубинкой для французов», ибо с ними одними был жесток. О, как бы помог он Испании расфранцузиться! Каких щелчков надавал бы ее врагам! Как посшибал бы гребешки у этих галльских петухов! Но увы, Время переметнуло сумы.
А колесо все вертелось и вертелось – и с ним все сущее на земле. Вот наверху город с домами из глины и дворцами из дикого камня, по улицам на колесницах проезжали рыцари, даже сам Нуньо Расура, a дам, скромниц и затворниц, на улицах не увидишь и не услышишь, они, самое большее, выходили из дому как паломницы – «ломаками» их еще не называли. Завидев одного мужчину, женщина в те времена покрывалась румянцем гуще, чем ныне встретив целый полк; и заметьте, не было тогда иных красок, кроме румян стыда да белил невинности. Женщины были как бы другой породы – домоседки, целомудренные, молчаливые, трудолюбивые, мастерицы на все руки, не то что нынешние – из рук вон. Но колесо вертелось, и город тот пошел книзу, а некоторое время спустя поднялся наверх другой, а вернее, тот же самый, но настолько другой, что не узнать.
– А это что за город? – спросил Андренио.
– Тот же самый, – отвечал Придворный.
– Да как это может быть, ежели дома в нем из мрамора да яшмы, с балконами золочеными, а не как прежде, деревянными? Что общего у этих торговых рядов с теми, что были двести лет назад? Там, сударь любезный, не было перчаток, надушенных амброй, а только грубошерстные; не было шитых золотом перевязей, а простые ремни; касторовых шляп и в помине не было, самое.большее – шапочки да береты. Пелеринки в сотню осьмерных реалов – кто их выдумал! – были бы тогда хуже ереси, нет, только суконные, да веера соломенные и у дворянок, и у графинь – герцогинь-то еще не было! – и Даже у королевы доньи Констансы [724]; самая нарядная пелерина стоила несколько мараведи [725], а не как нынешние – из французских кружев, голова закружится. За один реал мужчина мог тогда обзавестись шляпой, туфлями, чулками, перчатками, и еще оставалось несколько мараведи. Где теперь носят атлас да парчу, прежде ходили в грубом сукне, и, как большую редкость, богатой девице покупали куртрейского сукна [726] на юбку ко дню свадьбы, почему сукно это и называлось «свадебным». Прежде ездили в колымагах – нынче в каретах и в колясках; прежние носилки стали роскошными креслами. Здесь не увидишь старинной двуколки, которую тащил один единственный осел, – ослов вообще было куда меньше. На улицах снуют толпы женщин, щеголяющих наглостью да нагими плечами, а тогда-то, откроет женщина хоть локоток, все пропало и сама она пропащая. Сколько повсюду эстрадо с нарядными подушками, но нигде – подушечки для шитья, женщины эти добро не приумножают, а уничтожают, дом свой обращают в дым.
– И все же, уверяю тебя, – молвил Придворный, – что это тот же город, хотя столь непохож на то, чем был, столь изменился, что первые обитатели не узнали бы его. Видишь, что творит и вытворяет Время.
– Боже правый! – восклицал Критило. – Что сказали бы, явившись в нынешний Рим, Камиллы и Дентаты [727], а добрый Санчо Минайя [728] – в Толедо, а Грасиан Рамирес [729] – в Мадрид, а Лаин Кальво – в Бургос, а граф Альперче [730] – в Сарагосу, а Гарей Перес [731] – в Севилью? Кабы прошлись по этим улицам да увидели, как запружены колясками да каретами, поглядели бы на торговые ряды, на всю эту погибель?
А колесо все вертелось, доброе старое Время уходило и вместе с ним все доброе, уходили добрые, честные люди, без хитростей и без обмана, простые в одежде и простые духом, без складок на плащах и без подкладки в речах, с грудью нараспашку, с сердцем на виду, с совестью в глазах, с душою на ладони, – короче, люди старосветские, что жили в достатке, даже богато, и хоть одевались небрежно и бедно, блистали прямотою и мужеством
Уходили эти и наверх выходили другие, их антиподы во всем, – обманщики, лжецы, продающие и предающие, не терпящие даже обращения «добрый человек». Ростом поменьше и душою помельче, на устах одни слова, но не люди слова. Много лести, да мало чести. Много наносного и никакой основы. Знаний мало, а совести того меньше.
– Готов поклясться, – говорил Критило, – что это не люди.
– Кто же они?
– Тени людей, что прежде жили; полулюди, ибо у них всего вполовину. О, когда же возвратятся те прежние гиганты, сыны славы!
– Не горюйте! – говорил Придворный. – Еще вернется их время.
– Да, но нескоро – сперва вымереть должно это гнусное племя.
Очень веселился Андренио, от смеха удержаться не мог, глядя, как вертятся колесом наряды и возвращаются моды, особливо в Испании, где в убранстве ни малейшего постоянства. С каждым оборотом колеса наряды менялись, и всегда от плохого к худшему, все дороже и причудливей. Нынче мужчины ходят в шляпах с широкими полями и низкой тульей, похожих на шапки; завтра – в шлемоподобных, вроде бы с шишаками; еще день, и шляпы уже маленькие и остроконечные, какие-то колпачки кукольные – прямо потеха. Эти моды прошли, появились новые; тульи приплюснутые, широкие, зато поля на два пальца, похоже на лохань, – вроде бы даже воняет; назавтра их выбрасывают, надевают с тульей высокой, как урыльник Но вот и эти на свалку, в моде шляпы огромные – тулья в локоть и поля в локоть, – такие высоченные, что из одной можно сделать две шляпы предыдущей моды. И забавно; кто наряжался всего причудливей, смеялись над ходившими в старомодном, обзывая их чучелами, но тут же появлялись еще пущие модники и честили этих пугалами. Короче, пока странники наши смотрели, они успели насчитать больше дюжины одних только фасонов шляп. Что уж говорить обо всей одежде! Плащи то широкие, просторные, человек в них тонет, как в море, то такие кургузые да учтивые плащи, что когда хозяин садится, плащ остается на ногах. Уж промолчу о панталонах – то пышных и куцых, то широких и длинных; о туфлях – то тупоносых, то остроносых.
– Смех да и только! – говорил Андренио. – Скажите на милость, кто эти наряды придумывает? Кто заводит эти моды?
– Сейчас услышишь, тут есть над чем посмеяться. Знай же, происходит это так: какому-то подагрику не хочется стеснять себе ноги, вот и заказывает для удобства башмаки тупоносые и широкие, говоря: «Что мне с того, что мир широк, ежели башмак узок?» Другие, увидев это, загораются завистью, и все начинают носить тупоносые туфли и подражать походке кривоногого подагрика. Если дамочке малого роста понадобились чапины [732], чтобы пробкой возместить то, чего в мозгах не хватает, дабы быть личностью, тотчас прочие женщины начинают носить чапины, даже если они ростом с севильскую Хиральду [733] или с сарагосскую Новую Башню [734]. Потом появляется такая дылда, что чапины ей ни к чему, она их выбрасывает и переходит на обычные туфли. Все остальные кидаются ей подражать, даже карлицы – и точно, ходить куда удобнее и глядишь моложе, прямо девочка. Какой-то франтихе вздумалось ходить в платье с вырезом, продавая алебастр плеч; за ней и другие, родом хоть из самой Гвинеи, выставляют напоказ – чем богаты, хоть бы и агаты; и у тех и у других – сущее непотребство: не столько одеты, сколь голы. И заметьте – чем мода хуже, неприличней, тем дольше держится. Но чтобы посмеяться всласть, поглядите на вереницу женщин, шествующих друг за дружкой по колесу Времени. У первой – непомерно высокая прическа, которую называли «адмирал», изобрела ее лысая; следующая за ней сменила эту прическу на «рондель» [735], точно сбираясь на бой; за нею другая с «дурачком», от которого лицо кажется круглым, как у дурака; за нею идет сменившая «дурачка» на косы, не заимствуя ни волоска чужого для своей красы; пятая отказалась от кос ради «девушки с кувшином» и откинула на спину предлинный хвост; шестая, скрывая плешь, изобрела пучок; седьмая водрузила на макушку ведерко, чтобы бросать в него все, что о ней говорят; у восьмой косы, как ноги кавалериста, – изогнуты дугой; у девятой закручены в виде ручки кувшина, а вернее, бараньего рога. Так они каждый день по-иному плетут косы и нелепицы, пока опять не вернутся к первоначальной своей блажи.
Но что было отнюдь не смешно, а до слез грустно, так это то, что все меняется к худшему. Спорить нечего, одна женщина тратит теперь на наряды больше, чем некогда целое селение. Больше серебра швыряет на мишуру куртизанка, чем было его во всей Испании до того, как открыли Индии. Дамы в старину знать не знали, что такое перлы, сами были перлами добродетели. Мужчины были – чистое золото, а одевались в сукно; теперь они – тряпки, а щеголяют в атласе. Вокруг столько алмазов, но ни чистоты, ни твердости.
– Даже в словах что ни день новшества, и язык, на котором говорили двести лет назад, нам кажется абракадаброй. Не верите? Почитайте-ка арагонские «Фуэрос» [736] или кастильские «Партиды» [737] – да кто их теперь поймет! А ну-ка послушайте, как говорят люди, проходящие на колесе Времени.
Странники прислушались и услышали, что первый произносил «фильо», второй «фихо», третий «ихо», четвертый уже выговаривал «гишо» [738] на андалузский лад, пятый еще по-другому, да уже не разобрали.
– Что это значит? – говорил Андренио. – Не возьму в толк, к чему приведет этакое непостоянство. Разве то первое слово «фильо» не звучало вполне приятно, более мягко, более соответственно исходному латинскому?
– О да.
– Так почему его забросили?
– Только из страсти к переменам – со словами то же, что со шляпами. Нынешние люди полагают варварами тех, кто выговаривал по-старинному, как если бы потомкам нашим не суждено было отомстить за тех, осмеивая нынешних.
Критило стал на цыпочки, тараща глаза на восходящий край колеса.
– На что ты там уставился? – спросил Придворный.
– Гляжу, не покажутся ли снова Пятые, в мире столь воспетые, – например, Фердинанд Пятый, Карл Пятый, Пий Пятый.
– О, если б это произошло, и в Испании появился этакий Филипп Пятый! Вот кстати бы пришелся! Каким великим королем стал бы, сочетая в себе все мужество и мудрость прежних королей! Но увы, я замечаю, что чаще возвращается не хорошее, а дурное. Блага медлят, зато беды рвутся вперед.
– О да! – молвил Придворный. – Слишком медлят, никак не хотят возвращаться века золотые, опережают их века свинцовые и железные. Легче угадаешь, пророча возобновление бедствий, чем избавление от них. Подобно тому, как вредные гуморы трехдневной или четырехдневной лихорадки знают в приступах свой день и час, не отклоняясь ни на минуту, а гуморы целебные, порождающие веселье и радость, не имеют своего часа и не повторяются в срок, – так войны и мятежи не пропустят ни одного пятилетия, чума ни одного года, засухи тоже знают свой черед, в свои сроки повторяются голодные лета, повальные болезни, всякие злосчастья.
– Но если дело обстоит так, – сказал Андренио, – нельзя ли уловить пульс перемен и предугадать обороты колеса, дабы загодя припасти средства против грядущих бед и научиться их предотвращать?
– Ясно, можно было бы, – отвечал Придворный, – да дело-то в том, что прежде жившие скончались, их сменили другие, не помнящие о тех бедах, не ведавшие тех невзгод, и потому урок не впрок. Являются беспокойные души, охотники до опасных перемен, не испытавшие ужасов войны, – они топчут изобильную мирную жизнь, а затем сами гибнут, вздыхая по ней. И все же есть люди с умом глубоким и здравым, прозорливые советники, что, загодя чуя приближение бури, предсказывают, даже кричат о том, но им не внимают; беда всегда начинается с того, что Небо отымает у нас бесценный дар – здравый смысл. Люди мудрые по неоспоримым приметам прорицают грядущие несчастья: видя в государстве падение нравов, предсказывают отпадение провинций; замечая гибель добродетели, пророчат гибель царствам. О том они вопят, но слушают их с заткнутыми ушами. Потому и приходится время от времени все терять, а потом заново приобретать. Но не унывайте, всему свой день – доброму и злому, удачам и злосчастьям, выигрышам и проигрышам, плену и победе, тучным годам и тощим.
– О да, – молвил Андренио, – – но мне-то какая прибыль с того, что после меня привалит сплошное блаженство, ежели на меня свалятся все мыслимые беды? Выходит, невзгоды мне, а удовольствия другим?
– Лучшее средство – быть благоразумным, держать глаза открытыми и все разуметь. Эй, развеселись! Еще придет время, когда будут ценить добродетель, чтить мудрость, любить истину и все доброе восторжествует.
– И когда это время настанет, – вздохнул Критило, – нас уже не станет, и косточки наши истлеют. О, блажен, кто видел тех мужей в простых суконных кафтанах и тех жен в чепцах и с прялками! Да, с тех пор, как забросили мотовила, праздность все отравила! Когда же вернется католическая королева донья Изабелла и отправит слугу с поручением: «Скажите донье Такой-то, пусть придет нынче провести со мною вечер и принесет с собою прялку, а графиня пусть захватит подушечку для шитья»? Когда ж услышим мы снова, как на заседании кортесов король заявляет, что не ест курятины, – и люди знали, что курица, которую он однажды съел в четверг, была поднесена ему в подарок? Или слова другого короля, что, хотя рукава его кафтана шелковые, сам-то кафтан – холщовый. О, как бы хотелось увидеть тот век, поистине золото, а не нынешнее болото, тех мужей стойкости алмазной, а не стеклянной, тех женщин – жемчужин, не ведающих о перлах, тех Гермосинд и Химен, а с ними и Уррак [739]; тех достойных людей, какие нынче не то, что не в ходу, но не сделают и шагу, людей с грубою речью, но честным языком, не речистых, зато душою чистых, великого умения и без самомнения, друзей надежных, а не ложных, не другоподобных – ибо ничего нет противнее правде, чем правдоподобие! А кто вон те бравые воины, одетые в шкуры и обутые в кожи, на лесных зверей похожи?
– То альмугабары, дружина короля дона Хайме и доблестного его сына; не то, что нынешние капитаны – шелковые кафтаны, портняжьими иглами исколотые.
– Погоди, а что там за жезлы – такие крепкие да увесистые?
– То жезлы правосудия доброй старины: дубовые, но не дубоватые, не кланялись от любого ветерка и не гнулись под грузом, будь то тяжелый металл, даже кошель с дублонами.
– Как отличались они, – говорил Андренио, – от нынешних, тоненьких, точно тростинки, гнущихся от одного дуновения свыше, от любого пустяка – от пары пернатых, сиречь, каплунов, и даже просто пера! А чей это там слышен хриплый голос?
– Зато слава его, поверь, отнюдь не хриплая, звучит громко. Это знаменитый алькальд Ронкильо, зерцало правосудия.
– А тот другой, который все проверяет?
– Он вошел в пословицу, это о нем говорил католический король: «Пусть проверит Варгас» [740]. Он все выяснял, ничего не путал, хотя и в те времена у правосудия были свои Киньонесы.
Странники наши уже смотреть устали, но колесо катилось неустанно, и при каждом обороте мир переворачивался. Рушились дома светлые и подымались другие, довольно темные, – потомки королей гнали волов, сменив скипетр на палку погонщика, а порой и на кружку для подаяний. И напротив, лакеи выходили в Бетленгаборы и Таикосамы. Увидели странники Кузнецова племянника, горделиво восседающего в седле, и другого, гарцующего верхом; свита пажей окружала того, чьего деда окружало стадо баранов. Еще оборот колеса – зашатались башни и донжоны, повалились замки, зато раскинулись таборы, и по прошествии времен король стал мужиком.
– Кто тот человек, – спросил Андренио, – что проживает в замке графов Имярек?
– Хлебопек, который дурно просеивал муку, зато хорошо копил дукаты, его отруби оказались ценнее муки, из которой замешана самая белая кость.
– А в замке герцогов Таких-то?
– Купец, что ловко продавал, но еще ловчей покупал.
– Возможно ли, – сетовал Критило, – что наглому тщеславию уже мало сооружать себе новые дома и что выскочки марают дома старинные, в древнейших поместьях?
Появлялись дерзкие писаки с не новыми рассуждениями, с заплесневевшими мнениями, ловко подкрашенными приятным слогом, и выдавали их за свои сочинения – и вправду «сочиняли». Без труда удавалось им обмануть нескольких педантов, но приходили мужи ученые, начитанные, и говорили:
– Да разве эта мысль не была высказана прежде? Где-нибудь в томах Тостадо наверняка найдется, хорошо приправленное и уваренное, все то, что эти писаки преподносят как свеженькое и новехонькое. Они всего лишь меняют шрифт, вместо готического печатают латинским, более удобочитаемым, «меняя квадратное на круглое», да на бумаге белой и новой, вот и мысль кажется вроде бы новой. Но ручаюсь, сие лишь эхо древней лиры, вся их писанина – списана.
На кафедрах церковных происходило то же, что и на университетских, те же непрестанные перемены – за краткое время, что наши странники смотрели, насчитали они с дюжину разных манер проповедовать. Услышали, как отброшено было основательное толкование священного текста и как проповедники увлеклись холодными аллегориями да скучными метафорами, превращая святых то в звезды, то в орлов, то в ладьи добродетелей, – битый час заставляя слушателей воображать себе то птицу, то цветок. Потом эту манеру оставили и ударились в описания да картинки. В проповедях воцарился языческий дух, священное смешалось с мирским – иной краснобай начинал свою проповедь цитатой из Сенеки, словно нет уже святого Павла. Читали то с планом, то без него; рассуждения были то связанные, то бессвязные; мысли то соединялись, то бежали врозь, и все рассыпалось на фразочки и остроумные обороты, приятно щекоча слух самодовольным книжникам, но во вред серьезному и основательному наставлению, – пренебрегая достойной манерой проповедовать, завещанной Хризологом [741], а также сладчайшей амброзией и целебным нектаром великого миланского прелата [742].
– О, любезный друг, – говорил Андренио, – скажи, появятся ли опять в мире Александр Великий, Траян или Феодосии Великий? Вот было бы славно!
– Не знаю, право, что и сказать, – отвечал Придворный, – ведь одного такого хватает на сто веков, и покамест появится один Август, прокатятся четыре Нерона, пять Калигул, восемь Гелиогабалов,.на одного Кира десяток Сарданапалов. Лишь однажды является на свет Великий Капитан, а за ним семенит сотня капитанишек, таких дрянных, что каждый год менять их надобно. Чтобы завоевать все неаполитанское королевство, достаточно было одного Гонсало Фернандеса; чтобы покорить Португалию – герцога де Альба; для одной Индии – Фернандо Кортеса, а для другой – Албукерке; а теперь-то, как надо отвоевать пядь земли, не управится и дюжина командиров. С одного набега захватил Карл Восьмой Неаполь, и ограбленный им Фердинанд [743] с одного взгляда и с несколькими пустыми кораблями вернул себе город. С одним кличем «Сантьяго!» взял католический король Гранаду, а его внук Карл Пятый – всю Германию.
– О, господи! – возразил Критило. – Ничего тут нет удивительного – прежде короли сами сражались, не их заместители, а большая разница, кто ведет бой – господин или слуга. Уверяю вас, батарея пушек не сравнится с одним взглядом короля.
– Вслед за одной королевой доньей Бланкой, – продолжал Придворный, – идут сто черных [744]. Но ныне, в другой королеве Испании [745]вновь расцвела прежняя Бланка и в благочестивой Христине [746] шведской возродилась императрица Елена [747]. Больше скажу вам: вновь появился сам Александр [748], только христианин; не язычник, но святой; не тиран, угнетатель многих стран, но отец всему миру, покоряющий его для Неба. Протрите полотном, – прибавил он, – свои стекла, и ежели полотном савана – тем лучше, оно лучше очистит их от прилипчивого праха земного. А теперь поглядите-ка на небо.
Они подняли глаза и благодаря волшебной силе прозрачных кристаллов узрели такое, чего никогда не видели. Великое множество тончайших нитей наматывались на небесные катушки, а тянулись нити от каждого из смертных, как из клубка.
– Ух, как тонка небесная пряжа! – сказал Андренио.
– Это нити жизни нашей, – объяснил Придворный. – Примечайте, как они непрочны, от какой малости мы все зависим.
Диво-дивное было глядеть на людей, как они, ни на миг не останавливаясь, катились и прыгали, будто и впрямь клубочки, а небесные сферы вытягивали из них силы, поглощали жизнь, пока не лишат человека всех благ и радостей, – остается ему тряпки клочок, саван убогий. И таков конец всему. От одних тянулись нити тонкие, шелковые, от других – золотые, от третьих – пеньковые да пакляные.
– Наверно, золотые да серебряные нити, – сказал Андренио, – идут от богатых?
– Ошибаешься.
– От знатных?
– Тоже нет.
– От государей?
– Слабовато рассуждаешь!
– Разве это не нити жизни?
– Они самые.
– А ежели так, то какова была жизнь, такова будет нить.
– Бывает, что от благородного тянется нить пакляная, а от простого – серебряная, даже золотая.
Здесь умирал один, там другой; этому оставалось совсем немного, когда жизнь начинал тот; природа прядет нить жизни, а Небо, знай, ее мотает, с каждым оборотом день за днем у нас отымает. И когда смертные пуще хлопочут да суетятся, скачут да мечутся, тогда-то быстрей и выматываются.
– Но заметьте, как исподтишка, как безмолвно свивают нам смерть, выматывая жизнь! – дивился Критило. – Да, ошибался, видно, философ [749], сказавший, будто горние сферы одиннадцати небес издают при вращении сладостную музыку, громкозвучную гармонию. О, ежели бы так было, пробуждали бы нас ото сна! Напоминали бы всечасно о часе кончины – и была бы то не музыка для развлечения, но призыв к прозрению.
Тут странники наши оглянулись на самих себя и увидели, что не так-то много осталось им мотаться; Критило лишь укрепился в стойкости и прозрении, но Андренио овладела меланхолия.
– На сегодня достаточно, – сказал Придворный, – сойдемте вниз поесть, чтобы какой-нибудь простодушный читатель не подивился: «И чем живут эти люди – никогда нам не показывают их ни за обедом, ни за ужином – не пьют, не едят, только философствуют?»
Они прошли на многолюдную площадь, не иначе как Навонскую, где густая толпа гудела многими роями, ожидая площадного представления: Придворный, когда оно началось, скрасил его тонкими замечаниями, странники же почерпнули в нем пищу для прозрения А что это был за чудо-балаган, о том сулит нам поведать следующий кризис.
Кризис XI. Свекруха Жизни
Человек умирает, когда только бы и жить – когда он стал личностью, обрел благоразумие и мудрость, накопил знания и опыт, когда созрел и поспел, блистает достоинствами, когда всего полезней и нужней своему роду, своей родине: ведь рождается он животным, а умирает личностью. Но не говорите «такой-то нынче умер», а «нынче он кончил умирать», ибо жизнь – не что иное, как каждодневное умирание. О, всемогущий, грозный закон смерти, единственный не знающий исключения, не дающий никому привилегий! А как бы надо пощадить людей великих, выдающихся деятелей, достославных государей, совершенных мужей, с коими погибают доблесть, благоразумие, стойкость, познания – порой целый город, а то и королевство!