Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критикон

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Грасиан Бальтасар / Критикон - Чтение (стр. 36)
Автор: Грасиан Бальтасар
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Посол – вельможа необычных склонностей, порожденных величием духа. Нередко сиятельные ослы находят приятность в породистых лошадях – иначе сказать, всего лишь в скотах! – другие в борзых – собачья страсть! – иные в собирании досок и холстов – размалеванных предметов! – а кто в драгоценных камнях, и ежели в одно прекрасное утро человечество проснется протрезвев, то все они окажутся неимущими. Тогда как испанскому послу любо окружать себя людьми ума и дарования, быть в общении с личностями – да, о человек; всегда суди по его друзьям.

Итак, придя в сей приют талантов, странники вошли в просторный и богато украшенный зал, театр Аполлона, обитель его изящных Граций и хоры для изысканных его Муз. Большой радостью было для них видеть и узнавать самых даровитых сочинителей нашего времени, людей столь замечательных, что каждый мог бы составить честь века и гордость нации. Придворный называл их по очереди, сообщая нечто о каждом:

– Вон тот, который говорит no-латыни на французский лад, это Баркли [696], осыпанный хвалами за то, что писал не на простонародном языке. А другой, мечущий остроумные инвективы и лучше всех умеющий говорить колкости, это Боккалини. Познакомьтесь с Мальвецци, философом в истории, правителем в пределах самого себя. Вон тот, подлинный Тацит, – это Энрико Каталина. А тот, кто набивает шутками, мемориалами, письмами и депешами золотую ткань своего «Меркурия», это Сири. За ним по пятам идет его антагонист Вираго, менее острый, но более правдивый. Поглядите на итальянского Гонгору, только чуть слабее, имя его Акилини [697]. А тот красноречивейший полиантеист – это Агостино Маркарди [698].

Так назвал он и многих других выдающихся писателей с сильной мыслью и изящным слогом. Вот все уселись и угомонились – взоры со вниманием и ожиданием вперились в Марино, который, исполняя обязанности секретаря, для начала прочитал один из самых знаменитых своих моральных сонетов, начинающийся словами:

Едва родился человек на свет,

Глаза его уже для слез открыты [699].

Правда, он не избежал критики за не вполне удачное заключение – перечислив многие беды долгой жизни человеческой, поэт заключил:

От колыбели до могилы – шаг.

Прочитав сонет, Марино продолжал так:

– Все смертные ищут счастья – верный знак, что ни у кого его нет. Ни один человек не доволен своей долей, ни той, что дало небо, ни той, что сам нашел. Нищий солдат превозносит прибыли купца, а тот – фортуну солдата; законовед завидует простодушному, честному крестьянину, а этот – вольготной жизни придворного; женатый завидует свободе холостяка, а тот – женатому, имеющему любезную подругу. Одни почитают счастливыми других, а те – первых, никто не доволен своей судьбой. Юноша надеется найти счастье в наслажденьях и слепо отдается им, чтобы прийти к прозрению ценою горького опыта; мужчина ожидает счастья от доходов и богатства, старик – от почестей и званий; так переходим мы от одного увлечения к другому, ни в чем не находя истинного блаженства. Об этом весьма остро уже сказал сентенциозный поэт [700], но он только поднял дичь, не убил ее, не нашел решения; отыскать решение предоставляется нынче вашему остроумию. Вот и тема на сегодняшний вечер: обсуждение того, в чем состоит человеческое счастье.

Так закончил речь Марино и обернулся к Баркли – скорее случайно, чем умышленно, – приглашая выступить первым. Испросив позволения у сиятельного хозяина и поклонясь ему и секретарю, Баркли начал так:

– Что до вкусов, я слышал, что о них не спорят и что нечего дивиться ежели одна половина человечества смеется над другой У каждого свой нрав и вкус, посему мне смешны эти хваленые мудрецы, определявшие, в чем счастье, один говорил, что в почестях, другой, что в богатстве; этот – в удовольствиях, тот – в знании жизни; один превозносил науки, другой – здоровье. Повторяю, мне смешны все эти философы, когда я вижу, сколь различны вкусы: ежели тщеславный стремится к почету, распутный смеется и над ним и над его стремлением; ежели скупец мечтает о сокровищах, мудрец их презирает Итак, я сказал бы, что счастье каждого не в том-то или в том-то. но в достижении желаемого и в наслаждении тем, что ему по вкусу.

Рассуждение весьма понравилось, долго раздавались хвалебные возгласы, наконец взял слово Вираго.

– Не надо забывать, господа, – начал он, – что большинство смертных свои вкусы направляют дурно, находя порою удовольствие в вещах низких и разумной нашей природы недостойных. На одного любителя книг сотня любителей карт; этому по сердцу благие музы, тому – коварные сирены Итак, прошу понять, что счастье куда чаще не в том – о нет! – чтобы удовлетворить склонность, тем паче недостойную. Но даже при самом хорошем и возвышенном вкусе человек никогда не бывает доволен, на чем-то одном не останавливается – о нет! – достигнув одного, тотчас пресыщается и ищет другое, само непостоянство свидетельствует о недостигнутом счастье. Казалось бы, сколько счастья даровано людям знатным и могущественным, а вот же сказал о них некто – и метко сказал! – что все они привереды: нынче кривятся от того, что вчера хвалили, завтра хулить будут то, чего добиваются сегодня; каждый день подавай им новенькое, каждую минуту развлекай по-новому.

Этим началом оратор перечеркнул успех первого мнения и подстегнул жажду слушателей узнать его собственное, которое он изложил так:

– Всеми учеными признается правило, что благо состоять должно из всех своих причин, вмещать все свои части, вплоть до ничтожнейшей, – в благе они есть все с избытком, тогда как для зла довольно, ежели нет чего-то одного. И ежели таково требование ко всякому благу, что ж говорить о благе полном и совершенном блаженстве? Приняв как предпосылку сию максиму, рассмотрим ее следствия. Велика ли радость вельможе располагать всеми удобствами жизни, ежели нет здоровья, чтобы ими наслаждаться? Что толку скупому в его сокровищах, ежели он не смеет ими пользоваться? Много ли радости ученому от знаний, ежели нет друзей, чтобы с ними поделиться? Итак, я утверждаю, что не удовлетворюсь малым; я хочу всего и полагаю, что человек, чтобы называться счастливым, должен обладать всем, – лишь тогда он ничего не будет желать. Откуда следует, что блаженство человеческое состоит в совокупности всех так называемых благ – почестей, удовольствий, богатства, власти, силы, здоровья, учености, красоты, изящества, счастья и друзей, с кем можно всем этим наслаждаться.

– Превосходно! – воскликнули многие. – Остальным уж и говорить не о чем.

Но вперед выступил Сири, и все насторожились: как он сию контроверзу разрешит.

– Я вижу, – сказал Сири, – вас привела в восторг эта химерическая гора удовольствий, фантастическая махина благ, но прошу помнить – столь же легко ее вообразить, сколь невозможно обрести. Кто из смертных когда-либо достиг вожделенного сего блаженства? Крез был богат, но не мудр; Диоген был мудр, но не богат. Кто имел все? Но допустим, человек достиг всего – в тот день, когда ему нечего больше желать, он станет несчастен. К тому же есть несчастье от счастья: иные вздыхают и кривятся от пресыщения, им плохо, ибо слишком хорошо. Александр, завоевав весь этот мир, вздыхал по мирам воображаемым, о коих, как он слышал, нес бредни один философ [701]. Нет, я предпочитаю блаженство более близкое и доступное, и посему держусь мнения противоположного, утверждаю обратное. Я отнюдь не согласен, будто блаженство состоит в том, чтобы иметь все, но, напротив, вижу его в том, чтобы не иметь ничего, не желать ничего, все презирать; это и есть единственное блаженство возможное и доступное, блаженство разумных и мудрых. Чем больше имеешь вещей, тем больше от них зависишь, и ты тем несчастней, чем в большем числе вещей нуждаешься, – так, больному нужно больше, чем здоровому. Лекарство для водяночного не в том, чтобы побольше пить воды, но в том, чтобы умалить жажду; то же скажу и о честолюбце и о скупце. Кто довольствуется самим собою, тот и разумен и счастлив. К чему чаша, когда напиться можно из пригоршни? Кто ограничит свои желания куском хлеба да глотком воды, тот вправе спорить за звание счастливого с самим Юпитером, говорит Сенека [702]. И в заключение скажу: истинное блаженство не в том, чтобы иметь все, но в том, чтобы не желать ничего.

– О, теперь уже больше и слушать-то нечего! – воскликнули все в один голос.

Однако и это мнение долго не продержалось. Вскоре все умолкли, чтобы выслушать рассуждение Мальвецци.

– Что до меня, господа, я бы сказал, что подобное мнение порождено скорее меланхолической склонностью к парадоксам, чем верным пониманием жизни, и представляет стремление благородную человеческую природу обратить в ничто. Ничего не желать, ничего не домогаться, ничем не наслаждаться – да что это, как не уничтожение удовольствия, убиение жизни и сведение всего к ничему? Ведь жизнь не что иное как наслаждение благами и умение их достигать – блага природы, равно как и искусства, – благочинно, благопристойно и умеренно. Я не согласен, что лишать человека всего означает совершенствовать его – нет, это полное его уничтожение. К чему тогда совершенства? К чему различные занятия? Для чего создал Верховный Мастер такое разнообразие вещей, столь прекрасных и совершенных? К чему тогда доброе, полезное и приятное? Ежели бы нам запретили непристойное и дозволили подобающее – куда ни шло, но стричь под одну гребенку и доброе и злое, вот, право же, странная причуда! Посему я бы сказал так (понимаю, что в ученом споре это звучит необычно, но в затруднительном положении надо смело идти на приступ), итак, я говорю: счастливым и блаженным можно назвать того, кто полагает, что счастлив, и напротив, несчастливым будет тот, кто полагает себя несчастливым, сколько бы разных благ и приятностей ни окружало его; я хочу сказать, что жить – значит, жить с удовольствием, что лишь довольные живут. Какая радость человеку обладать многими и ценными благами, ежели он их не замечает и даже мнит несчастьями? И напротив, пусть у другого нет ничего, но ежели он доволен, этого довольно. А довольство – это жизнь; и жизнь в удовольствии – истинное блаженство. Тут уж все пришли в восхищение и зашумели:

– Вот это называется попасть в мишень, вот окончательное решение трудного спора.

Так каждый раз казалось, что найдено, наконец, истинное решение и больше уже нечего спорить. Возможно, и последний приговор был бы всеми одобрен, не возрази против него остроумный Акилини, сей орел [703], вернее, сладкогласный лебедь, сказав:

– Погодите, господа, позвольте заметить, что лишь дуракам свойственно быть довольными своей жизнью; самодовольство – блаженный удел глупцов. «Счастливец!» – заметил знаменитый Буонарроти художнику, любовавшемуся своей мазней. «А меня вот, что ни нарисую, никак не удовлетворяет». Что до меня, я всегда восхищаюсь прекрасным словцом Данте, истинно названного Алигьери за его крылатый ум [704]; сколько глубины в остроумном ответе, который он дал в дни карнавала, когда Медичи [705], великий его патрон и меценат, послал отыскать его среди ряженых и, дабы слуги могли узнать Данте в толпе масок, велел у всех спрашивать: «Кто знает, что есть добро?» Никто ответить не мог, но когда подошли к Данте и спросили: «Chi sa dal bene?» [706], он мгновенно ответил: «Chi sa dal male» [707]. Тут ему сразу сказали, «Ты – Данте». О, великая мысль! Лишь тот знает, что есть добро, кто знает, что есть зло. Наслаждаться едой может только голодный, а питьем – жаждущий; сладок сон истомленному бессонницей, и отдых – усталому. Изобилие мирной жизни оценят те, кто испытал бедствия войны; кто был нищим, умеет радоваться богатству; кто был узником, наслаждаться свободой; потерпевший кораблекрушение радуется гавани, изгнанники – родине, и кто знал горе – счастью. Поглядите сами, сколь многие не умеют ценить благо, ибо не ведали худа. Итак, я скажу: счастлив тот, кто был несчастлив.

И это рассуждение весьма понравилось, но возразить на него вызвался Маркарди, доказывая, что не может быть счастьем то, что предполагает обязательным несчастье, и истинной радостью т.о, что следует за горем.

– Выходит, зло должно идти впереди, горести предшествовать радостям? Но это счастье не полное, а половинное, это счастье в сравнении с несчастьем. И кто пожелает обрести блаженство таким путем? Нет, я держусь иного мнения и в согласии со многими мудрецами принимаю максиму, что нет ни счастья, ни несчастья, ни блаженства, ни горя, а есть лишь благоразумие или неблагоразумие. Посему я утверждаю: блаженство человека в том, чтобы быть благоразумным, а несчастье – в том, что он неблагоразумен. Мудрый не страшится судьбы, нет, он властвует над нею, он повелевает звездами, он стоит так высоко, что ни от чего не зависит. Ничто ему не повредит, ежели сам себе зла не причинит. И в заключение скажу: где все полно благоразумия, там нет места несчастью.

Слушатели благодушные одобрительно качали головой, словно хлебнув глоток доброго вина, и даже любители критиковать заметили:

– Хорошо сказано!

Но тут всех словно бы окатил – не вином, но холодной водой, – причудливый Каприато [708], сказав:

– Ну, кто когда-либо видел мудреца довольным? Ведь меланхолия – пища разумных! Посему испанцев, которые слывут сдержанными и благоразумными, другие народы называют мрачными и суровыми, а французы, напротив, веселы, всегда пляшут и скачут. Чем больше мы знаем, тем лучше видим зло и понимаем, как много нам недостает для счастья. Разумный острее чувствует превратности судьбы, глубокий ум сильнее впечатляют невзгоды. Капли зла для него достаточно, чтобы отравить любое удовольствие, и, мало того, что многознающим обычно не везет, их знания еще усугубляют недовольство жизнью. Так что не ищите веселья на лице мудреца, зато найдете смех на лице безумца.

Лишь выговорил он это последнее слово, как с места вскочил безумец, всем хорошо известный, кого мудрый посол держал при себе как источник знаний и даже высоких истин. Гримасничая и кривляясь, он с громким хохотом сказал послу:

– Право же, хозяин, все эти ваши мудрецы – изрядные дураки; они, я вижу, хотят найти на земле то, что есть только там, на небе.

И, выпалив это, одним залпом разрешив спор, он выбежал из зала.

– Довольно спорить, – признались все, – вот и пришлось нам выслушать истину от дурака.

И в подтверждение его слов Маркарди сказал так:

– Да, господа, на небе все – блаженство; в аду все – несчастье. На земле же, на этой средине меж двух крайностей, есть и то и другое: горе перемешано со счастьем, беды чередуются с радостями; где отступит веселье, туда ступит нога печали. За добрыми вестями идут дурные; луна, могучая правительница подлунной, то прибывает, то убывает; за удачей следует невезение, почему и устрашился Филипп Македонский [709], получив три радостных известия кряду. Сказал же мудрец: время смеяться и время плакать [710]. Нынче день хмурый, завтра погожий, море то спокойно, то бурно; за худой войной добрый мир; стало быть, нет чистых радостей, только разбавленные, такими и пьем их все мы. Не тщитесь найти блаженство в жизни сей, в непрестанной сей борьбе на лице земли. Нет здесь блаженства – и поделом! Ведь даже и так, когда все полно горестей, когда жизнь нашу осаждают беды, никакой силой не оторвешь людей от лона подлой сей кормилицы, пренебрегают они объятьями небесной матери, царицы нашей. А кабы все вокруг было удовольствием и наслаждением, радостью и блаженством?

Выслушав сие, оба наших странника, Критило и Андренио, уразумели истину, с ними и все вокруг. А придворный добавил:

– Напрасно, о, странники по миру, путники по жизни, утруждаете вы себя от колыбели до могилы поисками воображаемой вашей Фелисинды, той, что один зовет супругой, а другой – матерью; она умерла для мира и живет для небес. Там обретете ее, коль заслужите сие на земле.

На том завершилось ученое заседание, и все разошлись, прозрев, хотя и поздно, как обычно в мире бывает. Придворный предложил нашим странникам осмотреть хоть немногое из многих достопримечательностей Рима.

– Самое удивительное для нас, – говорили странники, – и самое примечательное – это видеть столько личностей; обошли мы весь свет и смеем свидетельствовать, что нигде столько не видели.

– Как это вы говорите, что обошли весь свет, побывав только в четырех странах Европы?

– О, очень просто, – отвечал Критило, – сейчас объясню. Ведь и в доме не называют его частями конюшни, где стоят лошади, и не берут в расчет хлевы для скота; так и большая часть мира – это всего лишь хлевы, где живут люди непросвещенные, народы варварские и дикие, не знающие государственного порядка, культуры, наук и искусств, это края, населенные поганью еретической, людьми, которых личностями никак не назовешь, но скорее зверями лесными.

– Погоди, – сказал Придворный, – раз уж мы коснулись сего предмета, что скажете вы, повидавшие самые политичные страны мира, о нашей культурной Италии?

– Ты сам определил ее словом «культурная» – что равнозначно нарядная, учтивая, политичная и разумная, во всех смыслах совершенная. Ибо надо признать, что Испания доныне пребывает все в том же виде, какою бог ее сотворил, и тамошние обитатели ни в чем ее не улучшили, поли не считать того, что соорудили римляне; горы и ныне столь же неприступны и бесплодны, как в первые дни творенья; реки несудоходны и текут по тем же руслам, какие проложила им Природа; поля лежат пустырями, и для их орошения не прорыты каналы; земли не возделаны; короче, там не приложило руку трудолюбие. Италия, напротив, настолько изменилась и улучшилась, что первые ее обитатели, кабы пришли теперь, ее бы не узнали: горы выравнены и превращены в сады, реки су доходны, озера – садки, полные рыбы, на морских побережьях выросли дивные города с молами и гаванями; все города, как на подбор, славятся нарядными зданиями, храмами, дворцами и замками, площади украшены фонтанами и бассейнами; деревни – сады Элизиума; словом, в одном итальянском городе больше есть чем полюбоваться и насладиться, нежели в целой области другой страны. Италия – разумная мать наук и искусств. Все они тут достигли зрелости и почета: политика, поэзия, история, философия, риторика, ученость, красноречие, музыка, живопись, зодчество, ваяние, и в каждом из искусств есть мастера предивные. Потому-то, наверно, и рассказывают, что, когда богини делили меж собою страны мира, Юнона избрала Испанию, Беллона – Францию, Прозерпина – Англию, Церера – Сицилию, Венера – Кипр, а Минерва – Италию. Здесь процветает изящная словесность, которой в помощь самый нежный, богатый и выразительный язык; видно, поэтому в забавной комедии, которую представляли в Риме, о грехопадении наших прародителей, Отец Извечный говорил по-немецки, Адам по-итальянски, lo mio signore [711], Ева по-французски, oui, monsieur [712], а дьявол бранился и божился на испанском. Итальянцы превосходят испанцев в акциденциях, а французов – в субстанции; они не столь низки, как последние, и не столь высокомерны, как первые; они не уступают испанцам в воображении и превосходят французов здравым суждением, являя похвальную середину меж двумя сими нациями. И ежели бы Индии да попали в руки к итальянцам, то-то они бы там поживились! Италия расположена посреди других стран Европы, увенчана ими, словно королева, и свита у нее подобающая: Генуя служит казначейшей, Сицилия – кладовщицей, Ломбардия – виночерпием, Неаполь – оружейником, Флоренция – камеристкой, Лациум – мажордомом, Венеция – нянькой, Модена, Мантуя, Лукка и Парма – фрейлинами и Рим – наставником.

– Одно только мне не нравится в ней, – сказал Андренио.

– Только одно? – спросил Придворный. – И что же?

Андренио медлил с ответом, предлагая Придворному угадать самому. Он искусно разжигал любопытство, а тот все допытывался:

– Не то ли, что она порочна? Но это оттого, что она прелестна.

– Нет, не это.

– Не то ли, что в ней еще пахнет язычеством, даже в именах – Сципионы да Помпеи, Цезари да Александры, Юлии да Лукреции, – что здесь, под стать идолопоклонникам, обожают древние статуи, что итальянцы верят в приметы и прорицания? Все это, разумеется, наследие язычества.

– Нет, и не это.

– Так что же? Может быть, то, что Италия так раздроблена, изрублена, как фарш, на владения многих князей и князьков, из-за чего вся ее политика бесплодна и государственный ум пропадает втуне?

– И не это.

– Помилуй бог, что же, в конце-то концов? Не то ли, что она – открытое поле для чужеземцев, ристалище для драк испанцев и французов?

– Э нет, вовсе не это!

– Может, то, что она – мастерица на всякие вымыслы и химеры? Но и это унаследовано от Греции и Лациума – вместе с властью над миром.

– Ни то, ни другое.

– Что же? Я сдаюсь.

– Что? Да то, что в ней столько итальянцев. Не будь этого, Италия была бы, бесспорно, лучшей страной в мире. И это вполне очевидно – ведь Рим, где собрались все нации, куда приятней. Потому говорят, что Рим – это не Италия, не Испания и не Франция, но соединение их всех. Превосходный город, чтобы в нем жить, но не умирать. Говорят, в нем полно мертвых праведников и живых дьяволов. Пристанище паломников и всяческих редкостей, собрание диковин и чудес неслыханных и невиданных. Поистине, тут да один день переживешь больше, чем в других городах за целый год, потому что наслаждаешься всем наилучшим.

– Мне уже давно хочется понять одну загадку Италии, – сказал Критило.

– Какую же? – спросил Придворный.

– Сейчас скажу. Всем известно, что французы – ее губители, что они не дают ей покоя, терзают, топчут, грабят, каждый год всю переворачивают, что они – сущий ее бич, меж тем как испанцы ее обогащают, прославляют, поддерживают в ней мир и порядок, относятся к ней с почтением, являясь некими Атлантами Римской Католической Церкви. В чем же причина, что итальянцы по французам помирают, души в них не чают, писатели их хвалят и поэты прославляют, а вот испанцев ненавидят, терпеть не могут и говорят о них только дурное?

– О, ты затронул важный предмет, – сказал Придворный. – Не знаю, право, как бы получше объяснить. Скажи, не случалось ли тебе видеть, что преданного супруга, который жену уважает и ценит, кормит, одевает и украшает, жена ненавидит, зато сохнет от любви к негодяю, который ежедневно потчует ее пощечинами да пинками, колотит и обирает, раздевает и тиранит?

– О да.

– Вот и примени сам это сравнение.

Но стало уже смеркаться, и нельзя было осматривать чудеса и диковины – пришлось дать передышку неуемной любознательности до следующего дня.

– Завтра, – сказал им Придворный, – приглашаю вас обозреть не только Рим, но сразу весь мир, с некоей высоты, откуда все видно. Увидите не только этот век, нашу эру, но также грядущие.

– Да что ты говоришь, любезный друг? – удивился Андренио. – Ты что, призываешь нас в иной мир и в иной век?

– Вот именно – увидите все, что происходит и что произойдет.

– Чудесное дело и чудесный будет день!

Кто пожелает им насладиться, пусть встанет пораньше в следующем кризисе.

Кризис X. Колесо Времени

Некоторые древние философы в заблуждении языческом полагали, будто семь подвижных планет распределили меж собою семь возрастов человека, дабы сопутствовать ему от первого проблеска жизни до порога смерти. Каждому возрасту, дескать, назначена планета по порядку и положению, и смертному надлежит знать, какая планета над ним нынче властвует и в каком отрезке жизни он пребывает. Детству, говорили они, досталась луна под именем Луцина, сообщающая своими влияниями его, детские, недостатки, – влага порождает слабость, а с нею неустойчивость и изменчивость; ведь ребенок ежеминутно в ином настроении, то плачет, то смеется, невесть почему сердится, невесть отчего успокаивается, он – воск для впечатлений, тесто для воздействий, переходя от мрака неведения к сумеркам предчувствия. С десяти лет до двадцати, утверждали они, властвует Меркурий, внушая усердие, благодаря чему ребенок продвигается вперед не только в годах, но и в степени совершенства. Он учится и усваивает, посещает школу, слушает лекции на факультетах, обогащает дух знаниями и науками. Но вот к двадцати годам захватывает власть Венера, тиранически царит она до тридцати, жестоко терзая юность, приводя кровь в кипение, сжигая тело в огне, заставляя наряжаться да красоваться. В тридцать лет восходит Солнце, озаряя светом лучей своих; человек теперь жаждет блистать и отличаться, с жаром берется за славные дела, за блестящие предприятия и, словно солнце для рода своего и родины, все освещает, животворит, украшает. В сорок приступает Марс, внушая доблесть и пыл: человек одевается в доспехи, оказывает чудеса храбрости, сражается, мстит, состязается в суде. В пятьдесят приходит к власти Юпитер, внушая гордость: тут человек – хозяин своих поступков, говорит уверенно, действует властно, не терпит, когда другие им управляют, хотелось бы самому приказывать всем, он принимает решения, исполняет замыслы, умеет владеть собою – этот возраст, столь властный, увенчан короной, как царь над всеми остальными, и назван лучшей порой жизни. В шестьдесят восходит – а скорее, заходит – меланхолический Сатурн: по-стариковски хмурый и понурый, он сообщает человеку унылую свою натуру, и тот, чувствуя, что сам идет к концу, готов всех прикончить, живет, досадуя и досаждая, бранясь и ворча, и, подобно старому псу, грызет настоящее и облизывает прошлое; он медлителен в поступках и малодушен в решениях, томителен в речах и вял на дела; что ни затеет, не удается; он становится нелюдим, неприятен с виду, неряшлив в одежде, чувства притупились, силы иссякли, во всякий час и особливо на то, что видит сейчас, жалуется и брюзжит. Жизнь длится до семидесяти, у сильных мира сего – до восьмидесяти, а уж дальше – сплошное горе и страдание, не жизнь, а умирание. И как завершатся десять лет Сатурна, вновь занимает престол Луна, и дряхлый, хилый старец снова ребячливо дурачится и кривляется. Так время завершает свой круг, змея прикусывает хвост – остроумный иероглиф для круговорота жизни человеческой.

Об этом рассуждали странники, когда явился Придворный, – не пробудить, но пожелать доброго дня, наилучшего в их жизни, позабавить маскарадом мира, пляской и танцевальными фигурами времени, интермедией Фортуны и фарсом всей жизни нашей.

– Вставайте, – сказал он. – О многом надо нам поговорить, о целом этом миро, да еще о другом.

Вывел их из дома – дабы привести в ум – и повел на самый возвышенный из семи римских холмов, столь высокий, что можно было обозреть не только вселенскую сию столицу, но и весь мир со всеми его веками.

– С этой высоты, – говорил Придворный, – я и мои друзья, все шутники и весельчаки, имеем обыкновение, забавы ради, обозревать мир, глядеть на все, что в нем творится и как все на почтовых мчится. Отсюда, будто с дозорной башни, созерцаем мы города и королевства, монархии и республики, оцениваем дела и слова смертных и, что самое занятное, отсюда видим не только день нынешний и день вчерашний, но также завтрашний, можем все перебрать и обо всем судить.

– Ох, дорого бы я дал, – сказал Андренио, – чтобы посмотреть, что станет с миром через многие годы, какими будут королевства, что сделает господь с доном Таким-то и Этаким-то, что станется с той или иной знаменитой особой! Будущее, будущее хочу я видеть, а настоящее и прошлое – это всякий знает. Досыта о них наслушались – о какой-нибудь победе или там удаче без умолку твердят и без конца кукарекают и французы в своих газетах, и испанцы в своих реляциях – надоели до смерти! К примеру, сколько шуму о морской победе над Селимом [713] – уверяют, что на пушечную пальбу да на иллюминацию истрачено больше, чем приобрели этой победой. Недаром говорил один умный человек: «Так надоели эти французы со своей победой под Аррасом [714], столько галдят о ней, что даже в лютый мороз мне противно смотреть на ковры»

– Ну что ж, – сказал Придворный, – обещаю показать тебе грядущее так ясно, словно оно перед твоими глазами.

– Наверно, хитрая магия!

– Вовсе нет, никакой магии не надобно, нет ничего легче, чем знать будущее.

– Как это возможно? Ведь будущее сокрыто от нас и доступно лишь божественному Провидению.

– Повторяю, нет ничего легче и достовернее; знай, друг, что было, то и есть, то и будет, ни на атом не отличаясь. Что происходило двести лет назад, то видим и ныне. Не веришь? Сейчас убедишься.

И Придворный, засунув руку в один из карманов кафтана, достал шкатулку со стеклами, восхваляя их как нечто необычайное.

– Что же в них такого сравнительно с прочими очками? – спросил Андренио.

– Через них очень далеко видно

– – Как? Дальше, чем через трубу Галилееву?

– Намного дальше – видно то, что будет, что произойдет через сто лет. Эти стекла изготовил Архимед для своих разумных друзей. Возьмите, приставьте их к глазам души, к взору мысленному.

Странники так и сделали, снабдив очками лик благоразумия.

– Теперь глядите в сторону Испании. Что видите?

– Вижу, – сказал Андренио, – что через двести лет происходят те же внутренние войны, что и ныне, вижу мятежи, всяческие бедствия в стране, от одного ее края до другого.

– А в Англии что видишь?

– Что дела одного Генриха против Церкви ныне повторяет другой, куда худший [715]. Ежели раньше обезглавили королеву из рода Стюартов, то теперь казнили ее внука, Карла Стюарта. Во Франции вижу, как убивают одного Генриха, а затем другого [716], вижу, как вновь подымает головы еретическая гидра. В Швеции вижу, что то, что произошло с Густавом Адольфом в Германии, точь-в-точь повторяется с его племянником в католической Польше [717].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53