Item, повелеваем исправить поговорку: «Куда ни придешь, поступай как все», – надо говорить: «как должно». А вот эту вовсе отменить: «Плохо тому дому, где нет тонзуры», – как раз наоборот, очень хорошо тему дому, а вот появится тонзура – очень плохо, ибо стадо церковное любую живность проглотит и самый достаточный дом разорит. «Хоть встанешь раньше, не рассветет скорее», – присловье любителей поспать: помни, трудом день светел, а кто рано встает – полтора дня живет, а кто поздно спит – весь день спешит. «Третий не желает – подеремся вдвоем», – никак не годится для Валенсии – там, хочешь-не хочешь, тебя понудят вмешаться и будешь драться, как ни противно сие благоразумному. Велим отныне не говорить: «Где дают, там берут», – порядок тут указан неверно; на сей предмет можно было бы и загадку загадать: «Что начали раньше – давать или брать?» – «Кто просить не умеет, жить не умеет», – какое заблуждение! Напротив, людям порядочным просить – это смерть, и поговорку надобно исправить так: «Кто терпеть не умеет, жить не умеет». Еще хуже присловье: «Кто богат, у того все идет на лад»; вовсе нет – надо: «все идет прахом». Также не годится: «Желание – это жизнь», – не жизнь, а смерть.
Item, запрещается как нелепость пословица: «В Иванов день ссора, весь год жить без спора», – ну, чем лучше ссора в Иванов день ссоры в Антонов день? И ежели кто проведет дурно Иванов день, почему ему ждать доброй Пасхи? «Уж больно грозен наш Педро козам», – а зачем с козами быть ласковым? «Кто жизнь свою меняет, тому бог помогает», – разумей, меняет, как дела пошли худо; менять карту, когда пошла плохая игра, прием умелых игроков. «Кто умеет терпеть, тому хорошо служат», – вот уж нет: чем ты терпеливей, тем хуже тебе служат. «Хочешь стать папой? Вбей себе это в голову», – ох, многие себе это вбили, а из причетников не вышли; лучше бы сказать: «Возьмись за дело обеими руками», копи добрые дела, заслуги. «Язык до Рима доведет», – разумей, покаяние за грех болтливости. Ни в коем случае не говорить: «За вином да гульбой день красный прошел», – не красный, а черный: остался ты бледен, беден, нос посинел, щеки пожелтели, губы побелели – всеми красками поплатился за красную. Также неправильно говорить: «Дурные привычки исправятся слишком поздно либо никогда», – нет, не поздно, но очень скоро; ежели ты с ними не покончишь, они тебя прикончат, погубят и жизнь, и имущество, и честь. Обманывался также сказавший: «Женишься – смиришься»; напротив, надо чтобы смирилась женщина, когда вступает в брак, а что до мужчин, замечено, что они только злее становятся. Недаром на вопрос: «Почему твой дружок не сердит?» – ответ гласит: «Потому что не женат». Повелеваем читать наоборот пословицу: «Безумные глаголют истину», надо: кто глаголет истину, тех почитают безумцами, почему и были отвергнуты истины весьма важные, что просветили бы многих. Того, кто сказал: «Не женись в Толедо, будешь бедным», надо было бы спросить: «А где будет по-другому?» В любом уголке земли брак – это брак. «Стыдливого дьявол во дворец привел», – ныне такого не бывает, проникают во дворцы лишь обманщики да льстецы. «Не верь тому лекарю и законнику, который ошибается», – напротив, такому-то и верь, только помни, что обычно они говорят наоборот, стало быть, тогда-то попадут в точку. «Не замочив штанов, не выловишь форель», – прекрасно выловишь, хорошим рыбакам готовенькую форель приносят. «Хуже глухого, кто не хочет слушать», – есть и похуже: тот, у кого «в одно ухо входит, в другое выходит». «Туда законы идут, куда короли гнут», – не короли, а дурные министры. «В опасном месте иди последним», – ни в коем случае, ни первым, ни последним, лучше обойди. «Соседу бороду бреют, мыль свою поскорее». К чему? Чтобы тебя легче было брить, а потом и забрить? «Больше даст скупец, чем голяк», – голяк-то уже отдал все, одно за другим, вплоть до плаща, а скупец еще почесывается да приговаривает: «Чтобы денежки иметь, надо их беречь».
Item, повелеваем не говорить: «Слуги – враги беспардонные», – напротив, на каждую оплошность у них сотня пардонов. А вот детей, тех можно так называть, либо врагами милыми, потому что, когда малы, мы от них смеемся, а когда вырастут – плачем. «Большая нога и большое ухо – примета большого олуха», – вовсе нет: маленькая ножка – примета вертопраха и непоседы, а большое ухо – сокровище для государя, который должен все слышать.
Таким же манером глашатай оповестил о запрещении многих других пословиц. Но странники наши, устав от их обилия, предоставили дело сие на усмотрение знатоков – да и Мозговитый торопил их в главную мастерскую, где шлифуют мозги и оттачивают разумение. Как и где, узнаем в следующем кризисе.
Кризис VII. Дочь без родителей на Верхотуре Мира
Некоторые мудрецы полагали, что, хотя человек наиболее искусное и завершенное творение, ему для полного совершенства недостает еще многого. Один пожелал ему окошко в груди, другой – по глазу на ладонях, тот – замок на уста, этот – узду для страстей. Но я сказал бы – ему не хватает дымовой трубы на макушке, а кое-кому и двух, чтобы наружу выходили дым и чад, выделяющиеся из мозгов, – особливо же в старости; ведь как подумаешь хорошенько, в каждом возрасте есть свой недостаток, в ином и два, а в старости – сотня. Детство несведуще, молодость легкомысленна, зрелость натружена, а старость хвастлива: одолевают ее чад тщеславия, дым чванства, жажда почета и страсть к похвалам. И так как едкому этому дыму неоткуда выходить, кроме как из уст, он причиняет слушающим изрядную докуку, а ежели они разумны, вызывает смех.
Кто бы поверил, что Андренио, а тем паче Критило, прокаленные в мастерских разумения, только что выйдя из моральной бани благоразумия и трезвости, заплутаются на тропах добродетели, на стезях доброчестности! Но, подобно тому, как в отборном зерне заводится тля, его точащая, и в сердцевине кедра – червь, его грызущий, так в самой мудрости рождается спесь, ее омрачающая, и в недрах благоразумия – самомнение, его обесценивающее.
Итак, оба странника в сопровождении Мозговитого направились в Рим, с каждым шагом приближаясь к желанной Фелисинде. Без устали восхваляли они чудеса благоразумия, увиденные в чертогах венценосного Знания – великих людей, сплошь из мозгов состоящих, и других, в коих соку жизненного хватает на десяток и силы – на два десятка; да, то истинные гиганты доблести и мудрости, учредители, а не губители монархий, люди, у коих сотня ушей для слушания и столько же рук для делания. Восхищались странники также дивным способом обжигать великих мужей по пятьдесят-шестьдесят лет в учении и опыте. И еще видели они там, как лепили великого короля, – руки ему дали императора Карла Пятого, голову Филиппа Второго, сердце Филиппа Третьего и рвение к вере католической короля Филиппа Четвертого; нововылепленный король и давал им последние наставления в благоразумии.
– Знайте, – говорил он, – великих знаний человек достигает четырьмя путями: надо либо прожить много лет, либо посетить много стран, либо прочитать много хороших книг – что всего легче, либо много беседовать с друзьями учеными и разумными – что всего приятней.
И как последний завет благоразумия пожелал им испанскую стойкость и проницательность итальянскую. А главное, не допускать промаха в основных и важнейших шагах – ключах ко всей нашей жизни и ее достоинству.
– Посудите сами, – говорил он, – вот теряет человек зуб или ноготь, даже палец, – это не страшно, потерю нетрудно восполнить или скрыть; но если лишаешься руки, глаза или ноги – это уже изъян чувствительный, его сразу видно, он весь облик портит. Потому я говорю: ошибся человек в мелком деле, не беда, это нетрудно скрыть; но оплошать в деле важном для всей жизни, промахнуться в основных свершениях, от коих все бытие зависит, весь его строй. – большая потеря, ибо начинает хромать честь, страдает слава, и увечье наносится всей жизни.
Странники твердили этот урок, как вдруг увидели посреди большой дороги двух сражающихся отважных бойцов, причем поединок шел не на словах, а на шпагах – один наносил другому увесистые удары и в ответ получал такие же. Мозговитый вожак остановился и, дабы не втянули его в драку, попросил у спутников разрешения удалиться в убежище, вернуться в свою обитель, в укромный, как он сказал, приют благоразумия. Но они, крепко его ухватив, умоляли не оставлять их, тем паче в таких обстоятельствах; все трое поспешили к двум дерущимся, чтобы разнять их и помирить.
– Не делайте этого, – сказал Мозговитый, – кто разнимать суется, тому и достается.
Но друзья наши не послушались и, таща его с двух сторон, приблизились к сражающимся. Они ожидали, что увидят бойцов изувеченных, тяжко израненных смертоносной сталью, однако оказалось, что ни тот, ни другой не потеряли ни капли крови, ни единого волоска.
– Верно, эти воины заколдованы, – сказал Андренио, – они, как Оррило [629], не могут умереть, пока им не срежут на голове некий волосок – волосок счастливого случая – или не пронзят ступню, основание ноги, а значит, всей жизни, как говорит остроумный Ариосто, доселе должным образом не понятый, – не в обиду будь сказано итальянским ценителям поэзии.
– Ни то, ни другое, – возразил Мозговитый. – Я уже догадался, в чем дело. Знайте же, вот этот, первый, он из тех, кого называют бесчувственными, кого ничем не прошибешь, ничем не уязвишь, – им нипочем жестокие превратности фортуны, уколы собственного самолюбия, удары чужого коварства. Пусть весь мир против них сговорится, не собьешь их с дороги. Из-за этого не потеряют они аппетита, не лишатся сна – что иногда называют тупостью духа, а иногда его величием.
– А другой? – спросил Андренио. – Он такого могучего телосложения, такой дородный, раздутый.
– Этот, – отвечал Мозгач, – из другой породы людей, из тех, кого называют пустозвонами и воображалами. Они воздухом надуты, полнота их не настоящая, не весомая, это пузыри' пустопорожние – кольнешь, не кровь выйдет, но воздух, и они больше встревожатся уроном для репутации, нежели раной, им нанесенной.
Но еще удивительней было то, что, когда три странника приблизились к драчунам, те не только не прекратили дурацкую свою драку, но возобновили ее с удвоенным пылом. Два наших друга кинулись их разнимать и при этом выпустили Мозговитого, а тот, как человек с мозгами, махнул на чужое дело ради своего и укрылся в надежном месте, предоставив спутникам ввязываться в чужой спор, – увы, в трудную минуту разум подводит, а благоразумие, когда всего нужней, исчезает. Драчунов, наконец, с великим трудом угомонили и осведомились у них о причине спора, на что те ответили: из-за вас деремся. Странники ахнули, даже струхнули.
– Как это из-за нас? Ведь и вы нас не знаете, и мы вас не знаем.
– Вот и судите, как мало нужно дуракам, чтобы затеять драку. Сражались мы из-за того, кто вас заполучит и в свой край поведет.
– О, коли такова причина, просим вас отложить шпаги и поведать нам, кто вы и куда намерены нас вести, – чтобы мы сами могли выбрать
– Я, – сказал первый, во всем желавший быть первым, – веду смертных путников к бессмертию, к вершинам мира, в край почета, в сферу славы.
– Превосходно, – сказал Критило, – я выбираю это.
– А ты что предлагаешь? – спросил Андренио у другого.
Я, – отвечал тот, – из этой части жизни веду утомленных путников к желанному отдыху, покою и миру.
Сладкой музыкой прозвучало для Андренио упоминание об отдыхе, о том, что можно сложить руки и предаться заслуженной праздности, – он тут же объявил, что это ему по душе. Спор возобновился и еще жарче стал – вступили теперь в стычку не только два бойца, но и два странника, все четверо.
– Я намерен предаться сладостной праздности, – говорил Андренио. – Пора отдохнуть. Пусть трудятся молодые, те, что теперь вступают в мир, пусть попотеют, как мы потели, пусть изводят себя и терзают ради благ, приносимых усердием и Фортуной; а нам, старикам, можно уже предаться приятной праздности и отдохновению, подумать о своем удовольствии, а это в жизни не последнее.
– Кто тебе это сказал? – возразил Критило. – Чем старе человек, тем больше он – человек, тем больше должен стремиться к почету и славе. Питаться ему надобно не землею, но небом; живет он теперь не плотской, чувственной жизнью людей молодых или скотов, но жизнью духовной, возвышенной жизнью стариков и небесных духов. Наслаждается он плодами славы, обретенными в трудах неустанных, – пусть же усилия прежних возрастов венчает достойная старость.
Целый, столь ценный для них, день потратили они на неразумный спор – за спиной каждого стоял его опекун; Критило опекал Кичливый, Андренио поддерживал Ленивый, да так и не пришли к согласию – напротив, очутились на грани разрыва, ни один не желал уступить. Наконец Андренио, дабы не упрекнули его в том, что всегда перечит и по-своему поступает, на сей раз покорился, сказав, что сдается не ради правоты Критило, но ради его покоя. И вот, повел их Воображала, а Лентяй брел следом, надеясь, что потом, когда разочаруются, – в чем он был уверен, – ему удастся увести их в его край. После недолгого пути увидели они гору, весьма гордо возвышавшуюся. Кичливый принялся ею восторгаться, не жалея хвалебных эпитетов.
– Глядите, – говорил он. – какая высота, какое величие, какая возвышенность!
– А светлость забыл? – ехидно вставил Лентяй.
Венчало вершину горы странное здание, сплошь из дымовых труб, – не семь их было, но семьдесят, – и из всех валил густой дым, стелясь по ветру горделивыми плюмажами, которые безжалостно уносило ветром.
– Похоже на вечный фейерверк, – сказал Критило.
– Какой неуютный дом! – говорил Андренио. – Ну кто станет в нем жить? Что до меня, четверти часа не выдержал бы.
– Много ты смыслишь! – возразил Спесивый. – Напротив, это и есть достойное местопребывание для личностей, для людей почитаемых и восхваляемых.
Дымовых труб там было видимо-невидимо – одни на французский лад, скрытые и тонкие; другие на испанский – колоколообразные и гулкие, дабы и тут обнаружилось природное различие двух этих наций, противоположных во всем – в одежде, в пище, в походке и разговоре, в складе души и ума.
– Видите вон там, – говорил Тщеславный, – знаменитейший в мире дворец?
– Чем же он знаменит? – спросил Андренио.
А Лентяй на это:
– Я бы сказал – обилием сажи и копоти от клубов дыма.
– А разве ныне есть «в мире что-либо более ценное и для всех желанное, чем дым гордыни?
– Неужели? А на что он может сгодиться? Разве что лицо очернит, плакать заставит да выкурит из дому, а то и со свету – и даже достойного человека.
– Неверно ты рассуждаешь! Ныне люди от него не только не бегут, но за ним гонятся. Есть такие, что за глоток дыма отдали бы все золото Генуи, а то и Тибара [630]. Сам видел, как некто давал больше десяти тысяч ливров за одну унцию дыма. Говорят, дым ныне – величайшее сокровище иных государей, он для них, что твоя Индия – им оплачивают величайшие заслуги и довольствуют самых рьяных честолюбцев.
– Как это – платят дымом? Разве это возможно?
– Вполне, раз он людям так приятен. Ты не слышал, как говорят, что от дыма Испании блистает Рим? Понимаешь ли ты, как важно какому-нибудь кабальеро пустить дым титулом, а его супруге – стать графиней, маркизой, и чтобы их величали «сиятельствами»? Сколько дыму в звании маршала, пэра Франции, гранда Испании, графа палатинского в Германии, воеводы в Польше? И думаешь, они дешево ценятся, эти плюмажи, реющие на ветру своей суетности? Дым честолюбия бодрит воина, питает ученого – все его жаждут. Как ты полагаешь, чем были и суть все эти знаки, придуманные как награда или как утеха спеси, чтобы от прочих людей отличаться, – все эти венки римские, гражданские [631] или стенные [632], венки дубовые или травяные [633], персидские диадемы, африканские тюрбаны, испанские мантии, английские подвязки и белые ленты? Дым все это, порою пестрый, порою терпкий, но всегда, повсюду и всем приятный.
С весельем на лицах и в сердцах карабкались они наверх по крутым склонам, как вдруг внутри дымного чертога послышался странный шум.
– Еще и это? – возмутился Андренио. – Не только дым, еще и шум? Смахивает на кузницу. Итак, вот перед нами две из трех бед, что выводят человека из терпения.
– А шум тоже, – объяснил Кичливый, – одно из самых ценных и желанных благ мира.
– Шум ценится? – удивился Андренио.
– О да, здесь народ шумливый, все стремятся наделать в мире шуму, чтобы о них говорили. Все дают о себе знать и сами говорят погромче – мужи достойные, женщины прославленные, сплошь знаменитости! А ежели этого не делать, мир тебя и не заметит; нет на коне ни колокольцев, ни бубенцов, никто на коня не оглянется, даже бык его запрезирает. Будь ты семи пядей во лбу, а коль себя не похвалишь, не дадут за тебя и двух бобов. Хоть ученый, хоть храбрец, а не шумит, так его и не знают, не уважают, ни во что не ставят.
Шум и гам временами так усиливались, что казалось – сейчас башня эта вавилонская обвалится.
– Что там такое? – спросил Критило. – Наверно, какая-то важная новость?
– А это прославляют некую персону, – сказал Воображала.
– Кого же? Выдающегося ученого или победоносного полководца? – спросил Андренио.
– О, зачем так пышно! – со смехом возразил Ленивый. – В наше-то время кричат «ура» по менее значительным поводам. Наверно, кто-то просто отпустил шуточку из тех, что в ходу у ярмарочных шарлатанов, или с блеском сыграл роль, – вот его и превозносят.
– За такой пустяк? – воскликнули странники. – Так вот каковы нынешние восхваления!
– Достаточно сказать, что ныне больше прославляют за острое словцо, чем за острое копье. Люди ездят из края в край, из страны в страну, а что нам привозят? Побасенку, остроту, байку – мол, так легче жить, легче беды сносить; какая-нибудь интрижка теперь гремит больше, чем блестящая стратагема. В прежние времена восхищались мудрыми речениями, героическими сентенциями государей и правителей, теперь же превозносят пошлую шутку плута да плоскую остроту куртизанки.
Тут по разреженному до рези в ушах воздуху пронеслись звуки боевого рога, будоража душу и взбадривая дух.
– Что это? – спросил Андренио. – К чему зовет сей благородный инструмент, душа просторов, глашатай славы? Быть может, будит воинов на славную битву, либо зовет отпраздновать одержанную победу?
– Э нет, совсем не то, – ответил Лентяй, – Догадываюсь, исходя из своего опыта, что это. Наверно, кто-то из капитанов, из заправил, здесь обитающих, предложил здравицу.
– Помилуй, что ты говоришь? – возмутился Критило. – Скажи – он совершил бессмертный подвиг, скажи – одержал блистательную победу, и рог сей призывает пить кровь врагов, но не говори, будто он просто возвещает о здравице на пиру, – гадко и подло при делах столь пошлых прибегать к возвышенным звукам, созданным для прославления героев.
Они уже собирались войти внутрь, но Андренио замешкался, заглядевшись на хвастливую пышность надменного чертога.
– Что смотришь? – спросил Тщеславный.
– Смотрю и диву даюсь, – отвечал Андренио, – что дом этот, такой величественный, превосходящий все знаменитые дворцы, с таким множеством горделивых башен, вознесшихся выше башен владычной Сарагосы и прорезающих горние сии области, стоит, как мне кажется, на весьма шатком и фальшивом фундаменте.
Тут громко расхохотался Ленивый, который все время плелся позади и отпускал колкости. Андренио обернулся к нему и с дружелюбной доверчивостью спросил, не знает ли он, кому принадлежит этот замок и кто в нем обитает.
– Знаю, – отвечал тот, – знаю даже больше, чем хотел бы.
– Так скажи нам – дай тебе бог оставаться всегда таким же Оставьте-Меня-В-Покое! – кто же в этом замке проживает, кто в нем жизнь прожигает.
– О, это знаменитые чертоги, вернее, чердаки, – отвечал тот, – достославной королевы Дочь-Без-Родителей.
Ответ лишь усилил удивление странников.
– Дочь без родителей! Да как это возможно? Тут противоречие. Ежели она дочь, то должна иметь отца-мать. Не из воздуха же возникла!
– Вот именно, из воздуха, и повторяю – ни отца, ни матери.
– Тогда чья же она дочь?
– Чья? Дочь дона Ничто, но мнит себя всем, и всего ей мало, и все ей подавай.
– Неужто в мире есть такая баба? И как это мы ее до сих пор не знали!
– Не удивляйтесь, уверяю вас, она сама себя не знает, и те, кто больше всего с нею якшаются, всего меньше ее понимают и живут, самих себя не зная, но желая, чтобы их все знали. Сомневаетесь? А ну-ка, спросите вон того, чем он чванится, – да не того, что из грязи попал в князи или родился под забором, но самого что ни на есть надменного, уверенного, что уж он-то в белоснежных пеленках взлелеян. Да спросите у всех подряд, ведь все они дети Праха и внуки Ничто, братья червей, супруги тлена: нынче цветок, завтра навоз, вчера чудо, сегодня призрак: вот они тут, и вот их нет.
– Судя по твоим словам, – сказал Андренио, – суетная сия королева, она и есть – или желает ею быть – наиспесивейшая Гордыня?
– Ты угадал, она самая. Дочь Ничто, притязает быть чем-то, быть многим, быть всем. Разве не видите, как напыщенны, как надуты все, кто сюда идут? А с чего бы? А почему? Казалось бы, многое могло бы их сконфузить – послушали бы, что про них говорят, так на семь стадиев провалились бы в землю, не раз я замечал, что дым тщеславия всего чаще входит в те щели, откуда ему бы выходить, – да, многие красуются тем, от чего бы краснеть. Но пока не смейтесь, еще будет впереди, над чем посмеяться.
Вошли во дворец, глядят вокруг, озираются – глазу остановиться не на чем. Во всем пустопорожнем сооружении ни столпов надежных, ни залов царственных, ни покоев золоченых, как в прочих дворцах, – одни чердаки, сплошь чердаки; пустота бессмысленная, высокие своды, глупость осеняющие, нигде ни крохи разума, зато полно бахвальства да нахальства. Направился Тщеславный на первый чердак, обширный, гулкий, но пустой, и сразу же к ним привязался некий сановник.
– Всем известно, господа, – начал он, – что его светлость граф Кларес [634], мой прапрадед по отцовской линии, женился на…
– Погодите, сударь мой, – сказал Критило, – как бы его светлость не оказалась темнотою, ибо ничего нет темней истоков славных родов; обратитесь к Альчиати, к его эмблеме Протея [635], где показано, сколь скрыты во мраке фундаменты домов.
– Могу доказать, – твердил другой, – что я по прямой линии происхожу от сеньора инфанта дона Пелайо [636].
– Этому я готов поверить, – сказал Андренио, – потомки готов обычно ведут род от Лаина [637] по своей лысости и от Расуры [638] по своей бедности.
Немало позабавил их один, хвалившийся, что в течение шестисот лет в его роду не переводились мужчины и имя неизменно передается по мужской линии, Андренио со смехом сказал:
– Да этим, сударь мой, может хвастать любой пикаро. Не согласны? А скажите-ка, – носильщики происходят от людей или, может, от привидений? Со времен Адама так идет – мужчина родится от мужчины, а не от черта.
– А я, – говорила тщеславная дама, – происхожу – и пусть весь мир об этом знает. – от самой инфанты Тоды [639].
– Хоть бы и так, донья Порожняя Тыква, все равно ваша милость – вылитая донья Ничто.
Иные хвастали родовыми поместьями, их никто не оспаривал. Нашелся чудак, возводивший свою генеалогию к Геркулесу Пинарию [640] – дескать, предком иметь Сида или Бернардо ныне из моды вышло. Раздраженные странники ему доказали, что он потомок Кака и супруги Каковой, доньи Это-Самое.
– Зато мои предки – не какие-то там захудалые идальго, – чванилась наглая бабенка, – а из самых что ни насесть породистых.
А ей на это:
– И даже сальной породы!
– Ну и диковинный чердак! – удивлялся Критило. – А нельзя ли узнать, как он называется?
Ему ответили, что это палата Тщеславия.
– Оно и видно. Только им мир полон.
– Я происхожу от лучших лоз королевства, – говорил один.
– А получилось, – заметили ему, – не белое и не красное – вроде мускателя.
Увидели они надутого вельможу, который выращивал преогромное древо своей родословной, – куда там жалкой лозе! Прививал ветки оттуда, отсюда, во все стороны разветвилось, листвы густо, а плодов – пусто.
– Зря хвастаете, – сказал Хвастун, – нет в мире более родовитых, чем Энрикесы [641].
– Да, род могучий, – отвечал Лентяй, – но я предпочел бы Манрикесов [642].
Изумило странников то, что многие прибивали над дверями своих домов большие щиты с гербами, когда в доме и реала не было. А ведь некто сказал, что нет ничего реальнее реала и что его герб – королевский реал. На тех щитах красовались любезные сердцу владельцев химеры: одни там изобразили деревья, а надо бы пни; другие – зверей, а правильней бы скотов; воздушные замки со множеством башен, а надо бы одну башню, вавилонскую. Отдавали кучу золота за ржавое железное копье – оно, мол, баскское! – и копейки не давали за копье галисийское.
– А вы не заметили, – спросил Лентяй, – какие приклеивают к именам хвосты: Гонсалес де Такой-то, Родригес де Сякой-то, Перес де Оттуда-то и Фернандес де Вон-откуда? Неужели никто не желает быть де Отсюда?
Старались привиться к дереву высокому и пышному – одни действовали черенком, другие – глазками. Иные хвалились, что вышли из благородных домов, и это было верно, только в дома-то они прежде через балконы да окна забрались.
– Моя кровь такая голубая, что никогда не покраснеет, – говорил один дворянин.
– И верно. Будь в роду хоть одна девица, тогда было бы кому краснеть.
– Воистину, ничего нет реальнее королевского реала, – заметил Андренио, – особливо же восьмерного.
– Ох, и осточертел же мне, – говорил Критило, – этот первый чердак!
– Погоди охать, впереди еще немало других, куда противней. Вот, например, этот.
Следующий чердак был весьма пышный, кругом стояли троны, балдахины, престолы и прочие седалища.
– Сюда полагается входить не просто, – сказал им Чванный, ставший Церемонным, – а с поклонами да реверансами; два-три шага – поклон, еще несколько шагов – другой; для каждого шага своя церемония, для каждой речи своя лесть. Ни дать, ни взять аудиенция у короля арагонского дона Педро Четвертого, прозванного Церемонным за строгое соблюдение этикета Здесь узрите людей, корчащих из себя богов, узрите истуканов бесчувственных, блещущих позолотой.
И вот увидели они восседающую на эстрадо пренадменную дамочку, которая, без всякого на то права или заслуг, заставляла прислуживать ей, стоя на коленях Получалось прескверно. Ведь ежели паж, действуя ногами и руками, свободно двигаясь всем телом, и то сбивается, ничего путем не сделает, – чего ждать, ежели он может служить лишь вполсилы, искривя туловище, согнув колени, – беда кувшинам да стаканам! Глядя на это, Критило сказал:
– Ох, боюсь, за эти коленопреклонения судьба поддаст ей коленкой!
Так и произошло. Лживое преклонение перешло в явное унижение и похвальба знатностью – в позор бедности. Но особенно позабавило, даже рассмешило, странников зрелище многолюдного рода, занимавшего три дома, но лишь с одним лицом титулованным; на правах родственников все претендовали на благородство: эти – тетки, те – золовки, сыновья как наследники, дочери как наследницы; родителей да детей, дядей да теток набралось не меньше сотни. И некий остряк сострил, что благородный этот род напоминает стоножку на одной ноге. Уморительно было слушать, как напыщенно они разговаривали, как жеманились, подобно тому высокородному сеньору, который созвал консилиум, дабы врачи придумали способ, как бы ему, в отличие от простого народа, разговаривать затылком, а то, мол, ртом – слишком обычно и пошло. Церемонии были точно рассчитаны и взвешены – а лучше бы поступки! Шаги при входе и при выходе были считаны – о, когда бы считанными были их шаги по стезе порока! Все заботы о поклонах – а лучше бы о наклонностях! Все мысли заняты сложнейшими расчетами – кому предложить сесть, а кому нет; где сесть и по какую руку; кабы не это, забыли бы, где правая, где левая рука. Андренио громко хохотал, глядя на спесивца, что целехонький день, чуть не падая от усталости, простоял на ногах, – только чтобы наглые притязания свои отстоять.
– Почему этот господин не садится? – спросил Андренио. – Он ведь любит удобства.
– Чтобы не предложить сесть другим, – был ответ.
– Господи, что за хамство! Чтобы другие не сидели в его присутствии, сам не садится!
– А хитрецы догадались, как его надуть; одни уходят, другие приходят, так что им и получаса простоять не приходится, а он на ногах весь день.
– А тот, другой, почему не надевает шляпу? Ведь сильный мороз, все кругом замерзло.