Они вправе повторить слова того, кто сказал: «В церкви и за столом не спешу, себя щажу». Старикам подобает занимать первые места в любом собрании и в любом обществе, хотя бы и пришли позже, – ибо в мир явились раньше других; могут они и сами садиться, когда им позабудут предложить сесть; седины – краса общины, их все должны уважать. Повелеваем старцам во всех делах своих действовать не торопясь, флегматично, – сие не от вялости, но от раздумья и осмотрительности. У кого в ногах свинец, тот не носит на поясе сталь, но пусть ходит с посохом, не столько, чтобы опираться, но чтобы тут же карать, – хоть молодым подобные ласки не по нутру. Разрешается громко кашлять, шаркать и стучать палкой – от стариков должно быть в мире много шуму, да и дома, слыша их приближение, прячутся стыдливо домашние со своими делишками. Старикам дозволяется быть любопытными, обо всем расспрашивать; ежели не будут осведомляться о происходящем, уйдут из жизни, многого не узнав; а посему пусть расспрашивают, что на свете нового, о чем говорят, что вокруг делается; к тому же личности подобает желание знать, что в мире происходит. Да извинят им сухость обхождения, старческой сухостью темперамента порожденную, и да умеряет их суровость чрезмерную живость и неразумный смех молодежи. Разрешается старикам умалять себе годы настолько, насколько другие им прибавляют, либо насколько сами они себе прибавляли в юности..Прощается им раздражительность и нарекания, когда им дурно услужают ленивые слуги, дважды им враги, – как хозяевам и как старикам; к заходящему солнцу люди оборачиваются задом, а к восходящему – лицом. Особливо когда видят, что их ненавидят неблагодарные зятья да пожилые снохи. Пусть заставляют себя уважать и слушать, говоря: «Послушайте старика, молодые, – когда он был молод, его слушали старики»
[543]. Наконец, повелеваем им не зубоскалить, но держаться сурово и всегда быть правдивыми, как того требуют их зрелость и достоинство.
Сии законы зачитаны были во всеуслышание, другие же, еще более важные, секретно, и старцы приняли на себя сии обязанности, хотя иные называли это привилегиями.
Затем, перевернув страницу и обернув лицо к противоположной стороне, Секретарь, гневно повысив голос, зачитал следующее:
– Извещаем стариков поневоле, кто прогнил, не успев созреть, одряхлел, не достигнув старости, тех, кто, прожив много лет, жил мало:
Во-первых: да поймут и убедятся, что они действительно стары, – не по зрелости, так по дряхлости; не по знаниям, так по притязаниям; не по заслугам, так по недугам.
Item, подобно тому, как молодым запрещается жениться до известного возраста, так и старым – после известного возраста; на молодой – под страхом смерти, на красивой – под угрозой лишиться имущества и чести. Да не посмеют влюбляться, тем паче в любви изъясняться, ниже играть роль обожателей – под страхом подвергнуться осмеянию; зато им разрешается гулять на кладбищах, куда некая дама послала влюбленного старца как молвою помолвленного со смертью.
Item, запрещается им прибавлять себе годы и, доходя до бесстыдства, уверять, будто им девяносто, а то и все сто; этим они не только обманывают простаков, но и обнадеживают негодников, и те не спешат оставить свои беспутства. Пусть не заботятся о нарядах те, кого ждет саван, и пусть уразумеют, что платье, приличное для молодого, на них покажется шутовским. Пусть не франтят, не носят беретиков, ни крошечных, остроконечных шляп, плоеных воротников, панталонов с буфами, всем на посмешище. И да не будут занудливы те, кто некогда были блудливы, и да не проповедуют, подобно волку, пост давно насытившиеся. А главное, пусть не сквалыжничают, не жадничают, не живут бедняками, чтобы умереть богачами; пусть поймут, как глупо и как жестоко к себе самому отказывать себе во всем, самому недоедать, чтобы потом обжирались неблагодарные наследники; одеваться в старье, чтобы для тех в сундуках сберечь новые платья.
Далее, присуждаем им каждый день вставать с новой хворью, при сохранении всех прежних. Да будут их стоны эхом былых утех – прежде стонали, что удовольствия кончились, теперь – что страдания не кончаются. Как радости – имущество движимое, так горести да будут недвижимым. Пусть старики непрерывно трясут головою, отнюдь не отрицая свои годы, но кивая смерти; пусть непрестанно дрожат и от отвращения к нынешней свой наружности и от стыда за прошлое свое беспутство. И пусть помнят, что живут в долг, – и не для того, чтобы заполнять радостями жизнь, но чтобы заполнять могилы. Пусть невольно плачут те, кто так охотно смеялся, и Гераклитом станет в старости, кто Демокритом был в юности.
Item, пусть терпеливо сносят насмешки над собою, над своим поведением со стороны молодых, когда те говорят о старческих причудах, прихотях, маниях, – молодежь этому научилась от них самих и мстит за прежних стариков. Пусть те, кто так и не стал взрослым, не дивятся, что с ними обходятся как с детьми, не сетуют, что родные дети не воздают почет тому, кто не сумел основать род. Пусть тот, кто одною ногой стоит в черной могиле, не стоит другою на зеленом лугу наслаждений: зелеными да не будут те, кто уже иссох, и не походят на вертопрахов те, кто рассыпается в прах. Наконец, пусть ходят соответственно тому, что они суть: удрученные, склоненные к земле – будущему своему пристанищу, – неся бремя горба, не мудрости, и платя удушливым кашлем подушную дань старости.
Налагаются на них сии повинности, а также многие другие, и да сопутствуют им проклятия родственников и сугубые – невесток.
Когда торжественное чтение завершилось, морщинистая королева повелела, чтобы к ее ветхому трону приблизились Критило и Андренио, каждый со своей стороны. Критило она протянула руку, на Андренио наложила руку. Критило получил от нее посох, похожий на скипетр, Андренио – посох-палку. Критило седина пожалована как венец, Андренио – как напоминание про конец. Критило почтили званием старца, Андренио – прозвали старичком, даже старикашкой. После чего королева отправила их пройти последний акт трагикомедии жизни – Критило вел, Андренио следом брел. Тут Старость обернулась к Времени, доверенному своему министру, и велела дать им дорогу – как ни ужасны узилища Старости, многим они что кущи райские, лишь бы дальше не идти, на бойню не угодить.
Сделав несколько шагов, отнюдь не торопливых, встретили странники подонка, прегнусного типа, – каких на каждом углу по дюжине, – Андренио с удивлением на него поглядел, Критило же вмиг разглядел: оба поняли, что он из тех, у кого язык дырявый, – слова так и текут, а мыслей самая малость. Есть молодчики похуже тех, у кого в одно ухо входит, в другое выходит, – нет, у этих-то входит в оба уха, но тут же уходит через язык, да с таким недержанием речи, что внутри ничего не остается, будь то серьезное дело, важный секрет, заветная тайна: ни о своей, ни о чужой беде они не промолчат, особенно как от гнева или веселья во рту жар подымется – собеседнику даже не приходится ссылаться, искренне или притворно, на незнание или подзадоривать возражениями. Этакий пустобрех ни в чем не знает удержу, сам признается, что не способен ни желудок сдержать, ни со своим языком справиться. Полдня не сохранит тайну, и потому его величают «дон такой-то, язык без костей». Кому надо что-либо разгласить, да побыстрее, пользуются им, как дурачком безмозглым. Попробуй открой ему секрет, он прямо лопается от желания выболтать. Горе тому, кто, по неведению или оплошности, пустомеле доверится, – оглянуться не успеешь, как вытащат тебя на площадь, к позорному столбу, даже четвертуют. И напротив, те, кто пустомелю знают, так устраивают, чтобы он прослыл автором того, что им самим высказать неудобно. Короче: разносчик сплетен, подставной язык (не лицо!), не bello dicitore [544], но гадкий пустослов.
Итак, этот тип, андалузец по многословию, валенсиец по легкомыслию, сущий сицилиец, шарлатан, взялся вести наших странников, ни на миг не переставая молоть вздор. Кто сочтет, сколько он нагородил за всю жизнь! Сплюнуть боялся, чтобы не перебили; ни о чем не спрашивал, чтобы собеседнику не дать ответить: недаром есть поверье, что у таких вся слюна превращается в слова, потому их речь – сплошная дрянь.
– Идите за мной, – говорил он, – я сегодня же приведу вас в прекраснейший дворец, многие о нем слыхали, только счастливцы его повидали, все туда стремятся, мало кто попадает. Что это за дворец? – спросил он сам у себя и, с таинственной миной да загадочными жестами, сообщил по большому секрету: – Это дворец Веселья.
Слышать такое было приятно, но странники сказали:
– Как бы не оказался он Комнатой Смеха! Где это видано, где это слыхано – дворец Веселья! До нынешнего дня не встречали мы человека, который хоть бы упомянул о таком дворце, зато слыхали о других – заколдованных, с сокровищами мнимыми.
– А вы не удивляйтесь, – отвечал новый знакомец, – кто туда попадает, ни за что не уйдет. Дурак был бы он, когда б оставил тамошние удовольствия и вернулся к здешним мытарствам.
– А ты? – спросили они.
– Я – исключение. Я оттуда ухожу, чтобы не лопнуть от желания рассказать всем и повести туда счастливцев, которых встречу. Пошли, пошли, там вы увидите Веселье собственной персоной, а уж оно-то поистине персона: лицо сияет, круглое, как солнце, недаром говорят, что у круглолицых красота сохраняется на десять лет дольше, чем у длинноносых и длиннолицых. Оттуда подымается в небеса Аврора, когда она всего румяней и улыбчивей. Все обитатели того сераля – дружки-выпивохи, живут, пока пьют, все румяны, здоровы, веселы, с хорошим настроением и с хорошим вкусом, а уж виночерпии отличные.
– Даже неприличные, – добавил Критило. – Но скажи нам, неужто там на каждый божий день хватает радостей да добрых вестей?
– Конечно! О дурных там не думают, знать их не хотят и слышать не желают, а сообщать их строго запрещено. Беда пажу, который об этом забудет, – тотчас прогонят. Там только развлекаются, да новые комедии смотрят. На каждый день своя потеха, а то и две, сплошное piacere, piacere и еще piacere [545].
– Неужто там не знают капризов Фортуны и перемен Времени? Неужто луна всегда в полнолунии? Радости не перетасованы с горестями, черви с пиками, бубны с трефями, как повсюду?
– Нисколечко! Потому что там нет угрюмых, упрямых, вздорных, брезгливых, брюзгливых, недовольных, печальных, злобных, ехидных, ревнивых, наглых – и что самое главное, – нет соседей. Оттуда изгнаны духи уныния и раздора, нет огорчений, усталости, болезней. Хоть провались весь мир, там всегда хорошо обедают и еще вкуснее ужинают. Там нет недостатка ни в питухах, ни в тетерях, неведомы досада и стыд. Одним словом, каждый глоток – услада для глоток. Поистине никакая Хауха [546], никакая Куканья не сравнится с той обителью, где умеют не скучать от niente [547].
– Удивительно! – воскликнул Критило. – У наслаждения глубокие корни! Блаженство – на привязи!
– Уверяю вас, это так. Наслаждения там не иссякают, радости не вянут, так как почва преобильно орошается. И надобно вам знать – скоро сами увидите и даже отведаете, – что посреди обширного патио чудесного того дворца бьет фонтан влаги столь же сладостной, сколь неисчерпаемой, для всех доступной, льющейся в изумительной красоты чаши с искусными изображениями: золотые наверху, серебряные – посредине, из прозрачного стекла самые нижние, но не менее приятные. По чашам с нежным журчаньем (умолкни прекраснейшая музыка, хоть бы и самого Флориана! [548]) струится такая вкусная, такая восхитительная жидкость, что уверяют, будто она по потаенным трубам течет прямо с Елисейских полей; иные же говорят – она перегоняется из нектара, который пьют боги. И я этому верю – кто бы ни пил, она всех наполняет блаженством, пусть на человеческий лад. Кое-кто полагает, и не без оснований, что жидкость эта течет из Геликонского источника [549], – ведь Гораций, Марциал, Ариосто и Кеведо, ее отведав, сочиняли превосходные стихи. Но чтобы высказать все до конца, чтобы уж ни крошки не засоряло мне нутро, немало людей уверяют себя и бормочут сквозь зубы – видно, имеют на нее зуб! – будто влага та не что иное, как яд, веселящий, но смертельный. Верно это или нет, я знаю одно – она оказывает действие волшебное, всегда утешительное. Сам однажды видел, как туда привели высокородную даму – не то ландграфиню, не то графиню палатинскую [550] – страдавшую меланхолией; отчего и почему, сама не ведала, но, кабы не болезнь, она была бы вовсе неглупа. Перепробовали тысячи средств – наряды, лакомства, танцы, прогулки, комедии, – даже самые сильные, вроде питьевого золота, дублонов, табакерок с драгоценностями, корзиночек с жемчугами, а графиня все такая же скучная, взбалмошная, на всех досадует и всем досаждает, сама не жила и другим не давала жить – словом, оставалась совершенно несносной. И представьте, только глотнула того всесильного нектара, куда подевалась царственная важность манер – пошла, голубушка, хохотать, петь да плясать, будто очутилась на седьмом небе. Отказываюсь, говорит, от всех ваших тронов да балдахинов, подавайте мне побольше кувшинов. И это еще пустяк. Я даже раз видел, как наисуровейший Катон, мрачнейший из испанцев, выпив, закатился от хохота, – потому-то и называют итальянцы эту жидкость allegra cuore [551].
Попадались им в пути пилигримы – в пелеринах из мехов, – все направлялись к этому дворцу. По большей части старая гвардия – а как шли по местности пустынной и сухой, усталые да жаждущие, то тянулись длинной вереницей и, хотя умирали от жажды, семенили ногами живенько.
– Все туда, – сказал шут-вожак, – к Иордану для старцев, там они омолодятся, приободрятся, освежат кровь и обретут утраченный румянец.
Но странники наши, заслышав возгласы шумного веселья, уже обратили взоры к зданию, не столько великолепному, сколько пузатенькому, уютному пристанищу удовольствия и дворцу утех, увенчанному не жасмином и лаврами, но густолистными лозами, стены же обросли плющом; говорят, правда, будто увитому плющом дому грозит гибель, но я скажу – куда опасней лоза, тогда-то дому верный конец.
– Глядите, – говорил вожатай, – как весело дворец одет в натуральные эти занавеси Насколько они краше роскошных, расшитых занавесей знаменитого герцога де Медина де лас Торрес [552], прекраснейших фламандских гобеленов, сотканных по рисункам самого Рубенса! Поверьте, все искусственное – лишь тень натурального, жалкое подражание.
– Прелестный вид, согласен! – сказал Андренио. – Не жалею, что пришел сюда. Но скажи – эта зелень вечна? Никогда не вянет?
– Я же говорил, она не сохнет, потому что непрестанно орошается. Пусть высохнет Кипр, пусть повесятся все вавилонские висячие сады, но здесь-то всегда будут вавилоны писать.
Приблизившись к широким вратам, распахнутым настежь, – тогда как в самом дворце было набито наотказ, – они заметили, что, подобно тому, как у врат свирепости сидят на цепи тигры, у врат храбрости – львы, у врат знания – срлы, у врат благоразумия – слоны, здесь дрыхли окосевшие волки да прыгали лисички-вертихвостки. Гремела музыка жонглеров, и все под нее плясали – играли, видно, чужеземцы. Резвились нимфы, отнюдь не жеманные, ко румяные и задорные, как цыганки; в неверных своих руках они подымали искрящиеся кубки, полные крепкого нектара, наперебой поднося жаждущим путникам, – сей дом отдыха стоял как раз посредине жизненного пути. Путники же, страдая от сухости – но также от душившей их мокроты, – томимые жаждой, с жадностью опустошали мелькавшие перед ними кубки; пили без счета, как глупцы, в счет людей не идущие, и смешно было слышать, как, во вред своему здоровью поступая, приговаривали: «Будем здоровы!» А ежели кто-то, более воздержный, отказывался, подымали на смех, обзывали ломакой и кривлякой, ему назло принимались еще чаще опрокидывать кубки с влагой искрометной – прямо искры из глаз сыпались.
– Да полно тебе! – подзадоривали его. – В твоем-то возрасте пить надо полной чашей, высохший организм надо увлажнять. Вино – стариковское молоко.
А врали – это был яд.
– Ну-ка, еще раз, что за вкусный напиток, в нем все качества! Красивый цвет – для зрения; приятный вкус – для языка; чудесный запах – для обоняния; всем чувствам услада. Брось ты пить воду, от нее ни пользы, ни удовольствия. Подумаешь, еще хвалят за то, что пресна, – ни цвета, ни запаха, ни вкуса. Вот наш напиток – полная противоположность. И что важно, для здоровья весьма полезен, его даже признали лучшим лекарством – Масуях [553] уверяет, что нет иного снадобья, так быстро укрепляющего сердце, – куда там напиткам из рубинов или жемчуга!
Чтобы разжечь охоту, воздержному подносили разные вина, разных цветов – ярко-красное, цвета крови; золотистое, вроде питьевого золота; цвета солнца, багряное чадо его лучей; цвета спелых гранатов и драгоценных рубинов – в подтверждение ценных симпатических свойств. Люди разумные довольствовались одною чашей – чтобы утолить жажду; больше пить полагали большой глупостью; одной хватало, чтобы освежить кровь, укрепить сердце, набраться сил для продолжения прямого своего пути. Но большинство на том не останавливалось: одна до дна, другая до дна, и все мало, напьются до скотского вида и в стаде других скотов ищут лужу побольше, чтобы в нее свалиться. В их числе оказался и Андренио, не помогли ни советы, ни пример Критило Как свиньи, валялись пьянчуги на земле – всякий порок влечет к земле, как добродетель к небу.
.А пока Андренио, лишившись главной из трех наших жизней [554], спал мертвым сном, Критило надумал осмотреть сей немецкий дворец и увидел немало мерзостей – из порока извлек урок. Сей вакхический дворец состоял не из залов позолоченных, а из закутов прокопченных, не из парадных гостиных, а из грязных чуланов. Забрел Критило и в балаган – кто туда ни войдет, тотчас пускается в пляс; вот в гневе направилась хозяйка с палкой, выгнать оттуда служанку, – глядишь, сама пошла плясать. Прочь палку, прочь и гнев, в руках уже кастаньеты, и давай отщелкивать дробь. То же произошло с ее мужем, когда в ярости явился навести порядок дубинкой. Кто ни ступит ногою в потешный сей балаган при постоялом дворе мира нашего, обо всем позабывает и принимается откалывать коленца. Сказывали, будто действуют тут чары, которые ради потехи напустил проведший здесь ночь проезжий шутник. Но Критило там не чары увидел, а только чарки, и поспешил дальше.
Зашел он в другой балаган, где все, входя, разъярялись, свирепели, – хватались за кинжалы, обнажали шпаги, принимались увечить друг друга, как тупые скоты, убивать, как дикие звери, себя не помня, вконец обезумев. Увидел там Критило знаменитую особу в царской порфире, и вожатай-шут пояснил:
– Не удивляйся, про таких-то и говорят: «Под добрым плащом – никудышный питух».
– А кто это?
– Тот, кто был владыкой мира [555], но вино стало его владыкой.
– Уйдем, – сказал Критило, – у него в руке окровавленный кинжал.
– Кинжалом этим он спьяну убил лучшего друга.
– И его-то прозвали Великим?
– Как воина, но не как царя.
О другом государе, уже недавних времен, на губах у которого вино не просыхало, говорили, что он напился лишь один раз в жизни, но этот раз длился всю жизнь, в которой сочетались прочным и порочным браком вино и ересь. Показывали здесь и ту чашу, которую в час злосчастной своей кончины взял в руки восьмой из английских Генрихов вместо святого распятия, что берут в руки добрые католики, и, опрокинув ее себе на грудь, молвил: «Мы все потеряли: королевство, небо и жизнь».
– И такие были там королями? – спросил Критило.
– Да, королями. В Испании пьянство не поднялось даже до «вашей милости», во Франции добралось до «превосходительства», во Фландрии – до «сиятельства», в Германии – до «светлости», в Швеции – до «высочества», а уж в Англии – до «величества».
Одного человека убеждали бросить пить, ежели не хочет лишиться зрения, но он говорил:
– Ответьте мне – разве вот эти глаза не съедят черви?
– Съедят.
– Так уж лучше я их пропью.
Другой пьянчуга сказал:
– Что надо видеть, я уже видел, а что надо выпить, еще не выпил. Итак, будем пить, хотя бы и навеки ослепли.
И заметьте различие вкусов: люди унылые, вялые, налегали на красное: веселые и смешливые – на белое.
Тем временем Критило и его спутник прошли в глубь дворца, не в тайник какой-нибудь, – нет здесь ничего тайного, – но в главную залу смеха, в вертеп утех, где на высоком троне, из бондарных обручей сколоченном, восседала королева толщины необычайной. Вся налитая, уверяла, однако, что она – как пустой бурдюк, разденется – кожа да кости. Поглядеть на нее, скажешь – бочку на бочку поставили, лик свежий, веселый, цветущий, но похож скорей на виноградник. Одета не по-весеннему, а по-осеннему; на голове венец из рубиновых гроздьев. Глаза сверкают, брызжа жидкими искрами, от сладкого нектара губы разбухли. Вместо пальмовой ветви, в одной руке зеленый, увитый лозами тирс, другою подносит всем прибывающим большую чашу, строго следя за порядком здравиц. Странники заметили, что при каждом глотке лицо ее меняется, – то радушное, то похотливое, то гневное, – в подтверждение пословицы: «первый раз – потребность, второй – удовольствие, третий – порок, а далее непотребство». Когда она заметила Критило, смех ее перешел в хохот, и она стала настойчиво предлагать ему сердитый напиток. Критило отказывался наотрез.
– Э нет, так дело не пойдет! – говорил его потешный спутник. – Это неучтиво!
Пришлось Критило отведать, и он, отхлебнув глоток, воскликнул:
– Яд для разума, отрава для суждения, вот оно – вино! О времена! О нравы! В прежние времена, в веке золотом, ибо веке истины, даже жемчужном, ибо веке добродетели, вино, говорят, в аптеках продавалось, как лекарство, наряду с восточными снадобьями. Врачи прописывали его как сердечное: «Recipe [556], – советовали они, – унцию вина, смешанную с фунтом воды». И средство сие оказывало чудотворное действие. Еще сказывают, торговать вином дозволялось в глухих уголках города, где-нибудь подальше, в предместьях, дабы не распространять заразу, и ежели кто в такое заведение заходил, считалось позором. Но добрый сей обычай нарушили, вино ныне продают на самых людных перекрестках, в городах на каждом шагу таверны. Теперь, чтобы выпить, разрешения у врача не спрашивают, и то, что прежде было ценным лекарством, стало отравой.
– Напротив, – возразил один из здешних пленников, – теперь оно стало лекарством универсальным, сошлюсь на сотни пословиц в его пользу.
– Ах, все это присловья старых баб!
– От этого они не хуже. Вино – лучшее лекарство от недомоганий, причиняемых плодами. Потому говорят: «После груш пей вино уж», «Дыня спелая – вино белое», «Фиге вино, а воде – фигу». «Рис, рыба и жир родятся в воде, умирают в вине». Известно, что сказало вину молоко: «Добро пожаловать, дружище!» «После меда вино невкусно, зато полезно». Короче говоря: «Где вина не пьют, одну воду, там здоровью не бывать». Вино в любую пору целебно; сказано: «И в летний зной, и в мороз зимой, вино – отец родной». И еще: «От хлеба вчерашнего да вина прошлогоднего крепок будешь и здоров». Вино не только исцеляет тело, оно утешает душу, облегчает горе: «Что не выйдет с вином, выйдет в слезах да вздохах». Вино одевает бедняков: «Голого вино греет». Это напиток королевский: «Вода для коров, вино для королей». Вино – стариковское молоко: «Как старику пить не под силу, копайте могилу». Вино – половина нашей жизни: «Половина жизни – свеча, другая половина – вино». Вино – лекарство ото всех болезней: «Пустите себе кровь, соседка», а она: «Лучшее лекарство – вино». И это очень правильно, можно назвать целых семь видов пользы, вином приносимой: промывает желудок, очищает зубы, убивает голод, утоляет жажду, вызывает румянец, веселит сердце и улучшает сон.
– На все ваши пословицы, – сказал Критило, – я отвечу одной: «Друг вину – враг себе самому». И знайте, столько же пословиц, сколько вы привели в его защиту, я мог бы привести против него; но пока, кроме сказанной, напомню лишь одну: «В вино воду лей – телу и душе здоровей».
– Но неужто вы не понимаете, – возразил винопоклонник, – что воду в вино лить – значит вино губить, особливо же белое?
– А если воду не будете лить, вино будет вас губить.
– Что же делать?
– Не пить.
Много других истин противу пьянства высказал Критило – в назидание окружающим. Ему бросилось в глаза, что в свите дионисийской королевы испанцев было мало, на каждого испанца приходилось наверняка по сто французов и по четыреста немцев.
– Разве ты не знаешь, – сказал ему на это языкатый, – что произошло в самом начале, при bella invenzione [557] вина?
– Что же тогда было?
– А вот что. Некий погонщик, в погоне за прибылью, нагрузил на своих мулов новый товар и повез его в Германию – драгоценная влага была тогда наилучшего вкуса, немцам она очень понравилась, прямо-таки поразила, с ног свалила. Потом направился он дальше, во Францию, но, чтобы не заметили, что мехи уже початы, долил их водой из Шельды; вино стало слабей, французов оно только веселило – они плясали, свистели, откалывали коленца и почесывали зады в компании степенных испанцев, как то мы повидали в Барселоне. Когда ж он пришел в Испанию, вина оставалось совсем мало, и погонщик долил водой так щедро, что в бурдюках стало уже не вино, а бурда; на испанцев оно никак не подействовало: остались такими, какими были, вполне степенными; потому-то они обзывают всех остальных пьяницами. Вот и теперь все народы пьют вино в таком же виде: немцы – чистое, чему подражают шведы да англичане; французы подливают в чашу воды, а уж испанцы, те пьют настоящую бурду – правда, другие народы объясняют это их хитростью; испанцы, мол, боятся, как бы крепкое вино не исторгло из их сердец тайны.
– Видимо, по этой-то причине, – заметил Критило, – ересь в Испании столь прочно не обосновалась, как в других странах; в Испанию не проникло пьянство, закадычный друг ереси, – никогда их не встретишь врозь
Но тут его поразило зрелище странное – не редкое, но весьма страшное. Королева выпивона, утопая в пучине непотребства, стала извергать из пузырящейся бочки своего брюха целый ураган рыганий, при этом вся вакханальная обитель нечистью заполнилась – каждым рыжком своим королева бочек приманивала чудищ, гнусные пороки. Обращала свирепый свой лик то в одну сторону, то в другую, и стоило ей рыгнуть, как из кипящего винным буйством болота выскакивал ужасный зверь, жуткий для человека сокрушительный Акрокеравн. В числе первых появилась Ересь, безобразный первенец Пьянства, внося смуту в республики и монархии, подстрекая к неповиновению законным властителям. Но что удивительного, коли в этих странах еще до того нарушили верность богу, своему господину, смешав священное с мирским, все перевернув вверх дном? При втором рыжке высунули голову три гарпии: Злословие, чумным дыханием пятнающее честь и доброе имя; безжалостная Жадность, пьющая кровь из бедняков, сдирающая кожу с подданных; первородная Зависть, брызжущая ядом, марающая достоинство, умаляющая героические подвиги. После изрядного рыжка выскочили обманщик Минотавр и болтливый Сфинкс, коснеющий в невежестве лжеученый. Призванные еще одним богатырским рыжком, явились три адские фурии, вселившие в самое преисподнюю войну, раздор и свирепость, – достаточно, чтобы рак сделать адом; лживые сирены, сулящие жизнь и несущие смерть; Сцилла и Харибда, порочные крайности, о которые разбивают лоб дураки: хочет избежать одной, ударяется в другую. Были там и сатиры и фавны, обликом люди, скоты по сути.
Так, в недолгий срок, болото чудищ превратилось в болото пороков, чадушек любимых свинского винопития. И весьма примечательно и прискорбно, что все свирепые и безобразные сии чудища казались назюзюкавшимся почитателям созданиями дивной красы; похотливых сирен те именовали ангелами; яростного, от гнева ослепшего циклопа, – храбрецом; гарпий – разумницами; фурий – красотками; Минотавра – хитроумным; Сфинкса – ученым; фавнов – франтами; сатиров – кавалерами; любое чудище – чудом.
Вот приблизилось к Критило одно из самых зловредных, бросился в испуге он прочь. А шут гороховый его удерживает
– Постой. – говорит, – не бойся, она не сделает тебе вреда, только добро!
– Кто это? – спросил Критило.
И в ответ:
– Это та самая, знаменитая, всему миру известная, особенно же в столицах прославленная, та, без кого нынче не проживешь, хоть без частицы ее, 6ездельники ей поклоняются, люди толковые ею занимаются, о, это весьма знатная придворная дама
– Как же ее зовут?
Что ответил спутник Критило и что это было за чудище, о том расскажет следующий кризис.
Кризис III. Правда родит
Захворал однажды человек – недугом от себя самого: открылся у него пагубный жар вожделений, со дня на день росли и усиливались неуемные страсти, одолевала острая боль обид и досад. А там пропал аппетит ко всему доброму, и в пульсе добродетели появились перебои; горело нутро от дурных страстей, конечности же окоченели для благих дел; бесился он от жажды, внушаемой жадностью, корчился от горечи злоречия, а для правды язык был сухим – все симптомы смертные. Когда очутился человек в такой беде, ему, сказывают, прислало своих лекарей Небо, а Мир – своих. Лекари были весьма различны, методы лечения противоположны: лекари Неба вкусам больного не потакали, мирские же во всем ублажали; и вышло, что первые стали ему столь же ненавистны, сколь последние приятны Множество прекрасных лекарств прописали горние лекари, лекари же земные – ни единого, говоря так:
– Э, прописать рецепт, не прописать рецепт – учиться надобно одинаково долго.
Небесные ссылались на поучительные тексты, земные ни на что не ссылались, приговаривая: