– Вот эта – Справедливость – скажет вам, где и как Фелисинду найти; вторая, Мудрость, ее откроет вам; с помощью третьей, Храбрости, до нее дойдете; а Умеренность, четвертая, поможет ее обрести.
Тут зазвучали мелодичные трубы, грянул стройный хор инструментов, радуя и ободряя благородный дух. Пробудился благовонный зефир и овеял ароматами великолепную сию арену доблести. Странники почувствовали, что звезды влекут их к себе нежными и неодолимыми волнами. Ветер, нарастая, их подхватил и понес ввысь – само небо притягивало, дабы увенчать звездами.
Кто желает узнать, где ж они теперь, найдет их в следующем кризисе.
Кризис XI. Стеклянная кровля и камни бросающий Mом
Тщеславие некогда дошло до такой дерзости, что потребовало себе места – и не последнего – среди Добродетелей. Представило оно в этих видах мемориал, в коем утверждало, что оно, Тщеславие, – душа всяческих деяний, жизнь подвигов, воздух доблести и пища духа.
– Кто не дышит, – говорило оно, – не живет жизнью телесной; кто не ищет – не живет духовной. Нет иного духовитого ветерка, что так бы вдохновлял Славу, питал равно душу и,тело; пары гонора – моя стихия Без толики тщеславия не создается совершенное творение, без надежды на похвалу никакое дело исполнено не будет как должно; величайшие подвиги – я их породило; героические дела – мои благородные чада Итак, без крупицы тщеславия, без капли гонору никто в гору не пойдет, без моего жару ничего не изжаришь.
Парадокс этот показался небезоснователен кое-кому из тех, кто поддается первому впечатлению и кого легче сбить с толку. Но Разум купно с мудрым своим парламентом возмутился наглым домогательством.
– Знайте, – молвил он. – что каждой страсти дозволен некий припуск, он же запасной клапан для насилуемой природы: Похоти – брак; Гневу – распекание; Скупости – запасливость; Чревоугодию – питание; Зависти – состязание; Праздности – развлечение; и так – всем излишествам. Но Гордыне – нет. Судите же, какова она. ежели ей одной не дозволен хоть крохотный запасной ходик. Нет, ей доверять нельзя, она сплошь отвратительна Прочь ее, прочь, да подальше, подальше! Правда, забота о добром имени похвальна, добрая слава придает добродетели блеск, и она награда, не плата; дорога честь, не почесть; доброе имя дороже всякого добра. Когда Добродетель не окружена признанием, она не в своем кругу; кто не введен в рай доброй славы, ввергнут в ад бесславия, обречен на муки пренебрежения, тем более несносные, чем ясней их сознаешь. Честь – тень Добродетели, за нею следует, да никому не следует; бежит того, кто за нею гонится, и гонится за тем, кто ее бежит; итог благого дела, а не доход с него; короче, она – диадема для красавицы Добродетели. Путь в славный град, в столицу героической Гонории, достохвальной, всеми почитаемой, королевы Почета, лежал через весьма грозный, знаменитый мост. Идти по нему было крайне опасно – весь он был усеян препротивными «но»: многие о них спотыкались и падали в поток позора, вымокнут до нитки, да в грязи вымараются – – на потеху толпам черни, глазеющей на их провал. Подивишься бесстрашию тщеславных и самонадеянных, рвущихся вперед (многие сразу падали в пучину), чтобы из низов пробраться на верхи, из грязного бесчестья к высшей власти, из черных в белые, даже из желтых в красные [487], но себе на срам и людям разумным на смех все низвергались. Кто из мужиков надеялся проскочить в господа, кто из запятнанных – в чистокровные, ссылаясь на то, что за субботой идет воскресенье; но все-таки его оставляли блюсти субботу. Иной стремился от булавки к булаве, либо от посошка слепца к посоху епископа. Нашлась и суетная бабенка, тянущаяся от крынки к кринолину, а другой вздумалось сойти за девицу – глядя на ее паденье, народ хохотал. А вот кто-то захотел прослыть кладезем знаний, оказалось – кладезь грязи.
Каждый спотыкался о свое «но», для всякого находилось какое-то «однако». «Он великий государь, но простоват; он был бы славный прелат, будь на милостыню столь же щедр, как наш архиепископ [488]; тонкий законник, но хитрая лиса; какой храбрый воин, но изрядный вор; весьма почтенный кабальеро, да вот беден; ученейший человек, но гордец, прямо святой, но глуповат; добрый малый, разумная голова, но неуклюж; превосходно разбирается в делах, но нерешителен; министр этот умел, но неумен; большой ум, но на что тратится; женщина почтенная, но дурно одевается; лицом хороша, да глупа; бесспорно, он человек больших достоинств, да вот неудачник; выдающийся врач, но не везет, его больные мрут; талант приятный, но мыслей мало, неглубок». Все спотыкались, каждый о свое «но». Почти никому не удавалось – пройти и не замочиться. Этот наткнулся на «но» в лице прапрадеда – прадавнего, а все еще незрелого – и никак его не переварит! А тот, напротив, тыкался мордой об «но» своих сверстников, и равно валились в ров – под рев и хохот толпы.
– Поделом ему, – говорил соперник, – нечего пехтуре соваться в кавалеристы!
– Жаль, – говорил другой, – что у этих самых кровь-то с примесью, а так они люди порядочные.
Женщины спотыкались о какой-нибудь камушек, брильянтик: для них самое опасное «но» – жемчуга. Пасовали перед песенкою, от шуточки падали, и с позором превеликим. И хорошо что, помогая подняться, им давали не руку, а по рукам. Одна важная особа сильно осрамилась – как все уверяли, случай из ряду вон. Короче, весь мост из конца в конец усеян был неудобоваримыми для путников «но» – не одно, так другое непременно подвернется, даже из прошлого выскочит.
– Господа, – сетовал разумный человек, – я понимаю, когда женщина спотыкается о свое личное «но», но страдать из-за чужого! Почему муж спотыкается о волосок жены, брат – о ноготок сестры? Где здесь справедливость?
Один клялся словом кабальеро – слово, мол, как королевское, точно. Но кто-то шикнул на него «ш-ш!» – вышло «тошно». Некоему по имени Руй испортили одну букву – и покатился голубчик. Другой споткнулся о грош и остался с ломаным. У многих кружилась голова, и ноги выписывали мыслете – эти оскользались на здравицах. Вот пошла по мосту расфуфыренная дама – народ расступился, учтиво кланяясь, но стоило ей зазеваться, и со всеми своими уборами плюхнулась в грязь – да грязью они и были. Как сказано, женщины часто спотыкались о камни драгоценные, цена бедняжкам тогда была совсем низка. Ступил на мост осыпаемый хвалами государь.
– Этот, – сказали все, – пройдет без запинки, ему бояться нечего, его сами «но» побоятся.
Но – случай трагический! – он оступился о перо и, свалившись в ров, подмочен оказался изрядно. Кто-то споткнулся о швейную иглу, другой – о шило, а были с титулами; бравый генерал – о перышко мокрой курицы. А что ждало тех, кто вступал на мост хромая или не с той ноги? Эти падали наверняка, а почему споткнулись – тут злоречие строило только позорящие догадки. Богач думал, что его выручит богатство, – при других шагах, даже самых рискованных, оно избавляло его от беды, – но с первого шага понял, что тут не поможет ни золотая шпора, ни серебряная стелька.
– Труден путь чести, – говорили кругом, – усеян он камнями злобы.
Сколь хрупка слава! Пылинка – и все прахом!
Подошли к странному мосту и два наши странника – ведь Виртелия направила их к Гонории, любимой своей помощнице и близкой соседке, которую называла утехой своей и венцом. Жаждая попасть в ее славную столицу, Критило и Андренио опасались – и не зря! – грозного моста с «но», но иного пути не было. Со страхом глядели они, как скатываются в ров один за другим, и поджилки у них тряслись при виде этих подмоченных. Тут к мосту направился слепой. Поднялся шум и гам, когда он ощупью начал переход; все были уверены, что уж он-то на первом же шагу упадет, но обманулись – слепой прошел без запинки, а помогло ему, что прикинулся еще и глухим; народ свистит, пальцами указывают, а он ничегошеньки не видит, не слышит, плевать ему на чужие слова, важны лишь свои дела; шел вперед в полном спокойствии духа, нигде не запнулся и всем на зависть достиг цели.
Критило сказал:
– Этот слепой и будет нашим вожатаем – ныне в мире жить могут только слепые, глухие да немые. Усвоим же урок – будем слепы к чужим изъянам, будем немы, чтобы других не хулить и себя не хвалить, смиряя и умиряя ненависть и злоречье. И будем глухи к людским пересудам. Это помогло им кое-как пройти, не свалиться, возбудив удивление у многих и желание подражать у немногих. Наконец-то они вступили в славное царство чести – сколько величественных зданий, великолепных дворцов, горделивых башен, арок, обелисков и пирамид; все это стоит немало, зато стоит века. Но вот диво – странники заметили, что кровли всех домов, даже дворцов, из обыкновенного и хрупкого стекла; ослепительный блеск, но чуть что – треск; мало кровель целых, совсем мало – невредимых. Вскоре они поняли, в чем дело, – причиной этому был человечек столь плюгавый, что низость его, не вмещаясь, наружу перла. Сам рожа рожей и всем строит рожи; злобный вид и ехидный взгляд; глаза бегают, вроде у лекаря, в кале копающегося; руки – решёта, вся грязь застревает, щеки каталонца, а то и похуже, – ни за обе, ни даже за одну не уплетает; кожа да кости, истый скелет, а всех кусает; сам без следа румянца, а всех вгоняет в румянец. Речь – жужжанье мухи, что, подлетев к прелестной ручке, пренебрегает снегом и слоновой костью, садится на чирий. Нос сатира, спина сутулая, дыхание зловонное – признак нездорового нутра. На все доброе он. косился, во все худое вгрызался. Хвалился тем, что у него дурной глаз; «Проклятье всему, что вижу». И глядел на всех.
И вот этот человечишко, в себе не имея ничего доброго, а потому в других видя только дурное, не знал большей радости, как делать гадости. Целый (отнюдь не божий) день швырял всякие «но» да камни, тут же пряча руку; ни одну кровлю не пощадил. А каждый думал, что сосед бросил, и тем же платил. Этому кажется, что по нему бьет тот, а тому, что этот, – подозревают один другого, камни кидают и руки прячут. Иной бросит несколько камней наугад – хоть один да попадет! Смятенье, камни сыплются градом, никому нет пощады, и жить нет сил и прекратить невозможно. Летят камни со всех сторон, откуда, почему – неведомо никому, не осталось ни одной крыши целой, чести незапятнанной, жизни безупречной. Сплетни, слухи, пересуды, кривотолки – нет удержу бесам злоречья.
– Я-то этому не верю, – говорил один, – да люди о нем сказывают вот что.
– Как жаль, – говорил другой, – что об этой женщине такая молва.
И с видом сочувствия швырнут камень – кровля вдребезги. Находились и такие, что в отместку разбивали голову швыряльщику. Вот так колобродил в мире вездесущий озорник. Взял он себе и другую манеру, еще зловредней, – бросал в лицо не камни, а угли, от коих оставались гадкие пятна; почти все ходили как ряженые – у кого сажа на лбу, у кого на щеке, у того крестом через все лицо, каждый над другим хохочет, а себя-то не видит, своего уродства не замечает. Ходят сажей меченные и друг над дружкой потешаются.
– Не видите разве, – говорил один, – какое безобразное пятно в роду у имярек? И еще смеет срамить других!
– Хорош гусь! – говорил другой. – Своего позора не видит и ближних осуждает! Не дай бог попасть к нему на язык!
– Да поглядите, кто говорит! – выскакивал третий. – Он-то, имея такую жену! Лучше бы за домом смотрел, узнал бы, откуда ее наряды.
А тем временем сосед ахал да крестился:
– Как он не понимает, что ему-то надо бы помолчать, у самого сестрица известно какова!
А об этом соседе кто-то замечал:
– Сам бы помалкивал, вспомнил бы своего дедушку, кем тот был. Кому бы молчать, те больше всех шумят.
– Экое бесстыдство! Он еще смеет осуждать!
– Видали нахалку? Всех подруг перекричит, обругает, опозорит.
Такая идет в мире игра, всесветное поношение – одна половина поносит другую, один другого позорит, и все запятнаны. В глаза и за глаза издеваются – кругом смех, злословие, презрение, тщеславие, невежество и глупость. А гадкому шуту раздолье.
Кто посмышленней – пусть и не счастливей, – те, замечая, что над ними смеются, шли к всеобщему зеркалу, к фонтану посреди площади, взглянуть на свое лицо, отраженное в его хрустале, и, увидев пятна сажи, тянулись рукой к воде – вода поможет, очистит; но, чем больше мылись да чистотой хвалились, тем пуще им доставалось – обозленные их чванством окружающие говорили:
– Не этот ли занимался куплей-продажей? Вот и теперь расхваливает свой товар, чистоту свою!
– Погоди, а вон тот – разве не сын такого-то? Сколько-то реалов приобрел, а стыд вовсе потерял! Ведь дворянство его не мечом, веретеном добыто! [489]
Бывало и так, что, на их беду, от воды проступали пятна, давно позабытые. У выдававшего себя за дворянина проступило на лбу клеймо раба – другого клейма ставить негде.
– Из верных рук знаю, – говорил один, – что вон тот – такой-сякой-немазанный.
А руки-то были грязные, уж очень густо мазали. Высокородная дама, гордясь самой алой кровью в королевстве, сетовала, что злословие и ее не щадит, а того, неряха, не понимала, что на парче пятно заметней, как на красивом лице прыщ. Другая конфузилась, когда ее, почтенную матрону, попрекали в детстве совершенным пустячным проступком. Некто ожидал назначения на важную должность, и вдруг на лице проступило пятно проказы юных лет. Весьма кручинился государь, на чье светлое чело некий историк, отряхивая перо, посадил кляксу. Многие прямо из себя еыходили, что давнее прошлое на свет выходит.
– Добро бы пятна изобличали, кто я есмь, но страдать из-за пра-пра-прадеда!
– Почему, – возмущался другой, – из-за дел времен царя Гороха меня выставляют шутом гороховым?
Правильно было бы сидеть да помалкивать, да не хвастать, чтобы твой герб не высмеяли как горб. Уж таковы пятна чести – хочешь их смыть в фонтане тщеславия да спеси, а они только пуще проступают. Всяк бросал в лицо другому подлости тысячелетней давности. Так славно да бесславно пошло дело, что не осталось лица без родимого пятна, глаза без бельма, языка без типуна, чела без морщины, ладони без трещины, щеки без затрещины, ноги без мозоля, спины без горба, шеи без зоба, груди без кашля, носа без насморка, ногтя без подноготной, девицы без подколодной, головы без тумана – ни волоска без изъяна! У каждого этот злыдень находил на что пальцем указать, чем людей пугать. И все от него убегали, громко крича:
– Берегись, паскудник идет! Берегись, сплетник идет! Ух ты, язык треклятый!
Поняли наши странники, что речь идет о Моме, и тоже пустились бы наутек, не останови он сам вопросом, чего они ищут, – дескать, по виду явно чужаки, вид растерянный. Ответили они, что ищут добрую королеву Гонорию.
– Добрую женщину? В наше-то время? – вскричал Мом. – Сильно сомневаюсь Уж в моих-то устах доброй она не окажется. Всех их знаю, насквозь знаю, доброго в них ничего не нахожу. Минуло доброе старое время, а с ним и все доброе. Послушать стариков, все доброе – в прошлом, все дурное – в настоящем. И все же берусь быть вашим компасом: обойдем весь город, попытаем счастья, хотя дело это нелегкое; счастье – из тех благ, которых, мнится нам. в мире полно, а на деле пустым пусто.
И вот услыхали, как убеждают одного простить врагу, угомониться, но тот отвечает:
– А честь?
Другого – бросить любовницу, оставить многолетнее распутство, а он:
– Теперь уже для чести зазорно.
Сквернослова – не ругаться, не клясться, а он:
– А в чем тогда будет моя честь?
Мота – о завтрашнем дне подумать, денег-то на считанные дни осталось
– Честь не позволяет.
– Эй вы, племя Варравино, – сказал Мом, – в чем же ваша честь, хотел бы я знать?!
А рядом:
– И на чем только твоя честь держится?
И в ответ:
– У тебя-то самого – на чем?
А Мом:
– Гляди, гляди, глядите все, на чем она у вас держится!
Родовитый, кичась, говорил, что честь у него древняя, от прапрадедов, их подвиги его питают.
– Сударь мой, – сказал Мом, – такая честь дурно пахнет, протухла малость, поищи другую, посвежей. Невелика цена чести старинной, коль бесчестье свежо. Вот в одежды предков вы не одеваетесь, это не принято, не выходите на люди с гульфиком вашего дедушки – засмеют; так не тщитесь честью предков дух свой украсить, ищите чести новой, в новых подвигах.
Сказал кто-то нашим странникам, что честь они найдут в богатстве.
– Э нет, – сказал Мом, – честь да барыш в одной суме не вместишь.
Направились потом в обитель знаменитых и прославленных, но застали их спящими. Встретили дворянина недавнего, выдававшего себя за родовитого, и сказали:
– Вот кто наверняка все знает про честь.
Встречный пыхтел и кряхтел, словно на плечах нес вселенную. Вздохи и стоны сотрясали его грудь.
– Что с беднягой? – спросил Андренио. – Чего он так упарился?
– А разве, – сказал Мом, – не видишь ты на плечах у него точечку, пунктик этакий? Оттого и мучается.
– Нет, вы посмотрите, – сказал Андренио, – на этого Атланта, подпирающего плечами небосвод! На Геркулеса, несущего бремя мировой империи!
– Знайте же, – объяснил Мом, – из-за этого пунктика потом обливаются и, бывает, надрываются; чтобы сберечь этот чирий, благоприобретенный или пожалованный, всю жизнь кряхтят, силы слабеют, тяготы прибавляются, расходы растут, имущество тает – только бы со своим пунктиком не расстаться.
– Хотите найти честь? – сказал некто. – Она в хвосте, что за нею тянется.
– Раз по земле тянется, грязью запачкается, – заметил Критило.
– А я утверждаю – в хвосте-то самая честь и есть.
– Ну нет, – выскочил Мом. – Я скажу иначе: честь за собой тянет хвост, и клятый этот гонор многих петлей затянул. О, сколько таких, что запутались в цепях и в юбках своих жен, в ливреях слуг, и чем чести больше, тем горше! Они говорят: делают, что должны; я же скажу: они должны за то, что делают, – – пусть подтвердят купец, портной и челядь.
Многие исходили тяжкими вздохами, даже желчью.
– Этим всего хуже, – сказал Андренио.
– Да, но ежели есть где-нибудь честь, – сказал Мом, – так это в них.
– Почему?
– Потому что от чести чуть не лопаются.
– Дорого же обходится треклятый гонор!
– А самое скверное, что когда, как им кажется, обрели гонор, тогда-то его меньше всего, а нередко лишаются и имущества и жизни.
– Не трудитесь зря, – сказал один, – честь вам в жизни не обресть, только в смерти.
– Как это – в смерти?
– Очень просто. День смерти – день чествованья, стоит умереть, все воздают честь.
– Как остроумно! – сказал Андренио. – В мешке, прахом набитом, – где там честь! Дорого же обходится она, коль цена за нее – смерть; а раз мертвец – прах, ничто, стало быть, и его честь – ничто.
– Вот так дела! – заметил Критило. – Никак не найдем Гонории в ее же столице, нет чести в столь многолюдном граде.
– Честь и большой город, – сказал Мом, – плохо ладят. В прежние времена еще можно было в городах сыскать честь, но теперь она оттуда изгнана. И в этом граде, верьте, все доброе исчезло в день, когда выдворили мужа, достойного вечной хвалы и славы, кого все чтили за прямодушие и благоразумие; о, горе! – выходил из одних ворот, а в другие, – вот беда! – уже входили всяческие непотребства.
– Кто ж он был, – спросили странники, – сей почтенный и достохвальный муж?
– Правитель сего града, даже говорят – сын самой королевы Гонории. После Ликурга не было ему равного, и после республики Платоновой – другой, столь благоустроенной, как эта; за время его правления здесь не ведали пороков, не слыхали о бесчинствах, не видали злодея или негодяя – его боялись больше, чем самого правителя Арагона [490]. Уважение к нему было сильнее, чем закон, его укор страшнее, чем два столба с перекладиной. Как скоро его не стало, всему пришел конец.
– Скажи же нам, кто был сей славный, достопочтенный муж.
– Да, он и впрямь был славен, и мне странно, что вы еще не догадались, о ком речь. То был разумный, прозорливый, грозный «Что-Скажут?». Все его знали, и даже государи уважали и побаивались. «Что скажут, – говорили они, – ежели я, государь, кому надлежит быть зерцалом чести и улучшать нравы, стану для них позорищем и губителем?» – «Что скажут, – говорил вельможа, – ежели пренебрегу своими обязанностями – а их так много! – окажусь недостоин знаменитых предков, что обязывают меня к подвигам, а я устремлюсь к подлостям?» – «А обо мне что скажут, – говорил судья, – ежели я, чей долг блюсти справедливость, нарушу ее, стану преступником? Не бывать тому!» Честная жена, к нечестью соблазняемая, тоже вспоминала о нем: «Что скажут, ежели я, добронравная супруга, из Пенелопы стану Еленой, отплачу мужу за доброе обхождение дурным поведением? Боже меня упаси от такой низости!» Скромная дева, в уединенном своем вертограде, блюла себя, говоря: «Чтобы я, душистый цветок, принесла гадкий плод? Мне, розе, – от позора краснеть? В окно себя на показ выставлять? Язык распускать, пищу для языков давать? О нет, нет!»– – «Что скажут, – говорила вдова, – когда так скоро променяю реквием на аллилуйя? Лишь умер супруг, явился друг, от дождя слез сорняки похоти». – «Что скажут, – говорил солдат, – об испанце, который среди галльских петухов показал себя мокрой курицей?» – «Что скажут обо мне с моими познаниями, – говорил ученый, – коль ученик Минервы станет жалким рабом Венеры?» – «Что скажут молодые?» – говорил старик. «Что скажут старики?» – говорил молодой. «Что скажут соседи?» – говорил порядочный человек. И вот – все себя блюли. «Что сказали бы мои соперники?» – говорил рассудительный. – «То-то настал бы для них радостный день, для меня – горестная ночь!» – «Что сказали бы подчиненные?» – говорил начальник. «Что сказал бы начальник?» – говорили подчиненные. И вот – правителя боялись и уважали, все шло ладно и складно. Не стало его, не стало и добра. Все пошло прахом.
– Но что же случилось с суровым сим Катоном, со строгим сим Ликургом?
– Что случилось? Стал он для всех несносен, люди не успокоились, пока от него не избавились. Ополчился на него остракизм грубой толпы, изгнали добро из нынешних нравов. Знайте, град сей с течением времени разрастался, изменялся, росло население, а с ним и хаос, ведь всякая столица – это Вавилон. Люди жили, не зная друг друга, – беда многолюдных селений. Мало-помалу перестали они чтить великого правителя, сперва не слушали, а там и дерзить стали. Грехов хватало у всех, а потому никто никого не судил, никто ни о ком не судачил, каждый о своем помнил – и помалкивал: засунет руку за пазуху, и вытащит ее в проказе, где тут других хулить! Уже не говорили «что скажут», но «что скажу я о нем, чего не мог бы он обо мне сказать, да еще с лихвою?» И вот, всем скопом собравшись, изгнали из города «Что-скажут». Тотчас пропал стыд, не стало чести, удалилась скромность, сбежало самолюбие; о долге никто не помнил, все кувырком пошло. Назавтра же светская дама стала дамой полусвета, дева – девкой; купец мошенничал, набивая мошну; судья замазывал вину тех, кто подмазывал; мужи науки сцеплялись, как пауки; солдаты задавали лататы. Всеобщее зеркало и то стало негодным. Вот и честь исчезла, следа ее нет. Ах, зачем искать поздним вечером то, что другие не нашли и в полдень.
– Неужто? И в таком славном граде? – удивлялся Критило.
– Был славный, стал тщеславный, – сказал Мом, – сплошной угар, дым столбом, чистый Содом
– О нет, ты неправ, – раздался голос человека, в этот миг показавшегося. Да и было что показать – лицом гладок, улыбкой сладок; полная противоположность Мому по облику и обхождению, нраву и наряду, делам и словам.
– Это чей же подданный? – спросил Андренио у одного из свиты, многолюдной и разношерстной.
– Подданный – это ты верно сказал, – ответил тот, – он всеобщий подданный, всем поддакивающий.
– Какой румяный!
– Чтоб румянец стыда не виден был.
– Какой цветущий вид!
– Умеет жить.
– Видно, в порядке и печенка и селезенка. И так раздобрел – в наше-то недоброе время!
– А он всеобщий нахлебник.
– С виду простоват.
– Это для виду. Ведь умного опасаются, от умного спасаются.
– Похоже, слов обедни не знают и половины.
– Зато знает, где обедать и когда сказать «аминь».
– И как его звать?
– Имен у него много, и все хороши. Зовут его добряком, добрым Хуаном, аллилуйщиком, поцелуйщиком, он mangia con tutti [491] хлеб, да еще сдобный. Настоящее его имя по-испански «si, si» [492], а по-итальянски «bono, bono» [493]. И как имя Мом происходит от «нон» [494], где по невежеству или лукавству «н» заменили на «м», так и у этого от «bono, bono» осталось «бо-бо», ибо все ему любо, и зовут его «Боб». На явную глупость скажет: «Мило, мило»: о беспардонном вздоре:. «Превосходно»; о вопиющей лжи: «О да, да»; о глупейшем промахе: «Очень удачно!»; о нелепейшей выдумке: «Прелестно!» 1 аким манером он со всеми в ладу, всем собутыльник, все ему впрок – с дурости других имеет недурной доход.
– Но тогда надо бы его назвать «Эхо Глупости». Скажи, однако, почему древние не сделали его божеством, как Мома? Такой любезный и приятный господин – куда Мому!
– Тут многое можно сказать. Он, знаете ли, хотя и льстит, да каждый думает, что лесть заслужена, и за нее не благодарит. Услуживает он многим, да никто не платит, и помрет бедняжка под забором. К тому же некоторые полагают, что от него миру пользы нет, напротив – великий вред. Бесспорно одно: коварство людское куда меньше ценит его простоватую лесть, чем боится издевок Мома.
Ох, и всполошился же Боб, увидав Мома! Начался меж ними двумя яростный спор. Сбежались приверженцы, сгрудились в два отряда: смутьяны, критиканы, умники, всезнайки, нытики, капризники, сатирики и злословы поддерживали Мома. А угодники, любезники, аллилуйщики, подхалимы, разини и простофили стали на сторону Боба. Критило и Андренио глядели во все глаза, как вдруг подошел к ним некий чудак и сказал:
– Нет большей глупости, чем слушать глупости. Коль ищете Честь, пойдемте со мной: я приведу вас туда, где пребывает честь всего мира.
Куда он их привел и где они на самом деле ее нашли, узнаете в следующем кризисе.