– О других я не знаю.
– Но во Франции было столько знаменитых королей, столько достославных пэров и доблестных маршалов! Где мечи двух Биронов [458], меч великого Генриха Четвертого? Неужто всего три?
– Только эти три меча обратили свое мужество против мавров, прочие – против христиан.
Заметили они меч, туго вложенный в ножны, – все остальные были обнажены, одни сверкающие, другие окровавленные. Смешным показалось это нашим странникам, но Мужественный молвил:
– Меч этот воистину геройский – второе его название «Великий».
– Но почему он не обнажен?
– Потому что Великий Капитан, его хозяин, говаривал – высшая храбрость в том, чтобы не ввязываться в войну, не быть вынужденным обнажать меч.
У одной шпаги был сверкающий наконечник чистого золота.
– Этот наконечник, – молвил Мужественный, – надел на свою шпагу маркиз де Леганес [459], разбив и победив Непобедимого.
Андренио пожелал узнать, какой же меч лучший в мире.
– Это установить нелегко, – сказал Мужественный, – но я бы назвал меч католического короля дона Фердинанда.
– А почему не мечи Гектора или Ахиллеса, – возразил Критило, – более знаменитые и поэтами воспетые?
– Признаю это, – отвечал Мужественный, – но сей меч, пусть и не столь громкой славы, был более полезен и создал своими победами величайшую империю, какую знал мир. Клинок Католического Короля да броня короля Филиппа Третьего могут на любом поле брани показаться: клинок приобретет, броня сохранит.
– Где ж она, геройская броня Филиппа?
Им показали броню из дублонов и восьмерных реалов, уложенных вперемежку наподобие чешуи – что придавало броне вид богатейший.
– Броня сия, – сказал Мужественный, – была самой прочной, самой надежной – второй защиты такой не видал мир.
– В какой же войне облачался в нее великий владелец? Ведь отродясь не довелось ему вооружаться, ни разу его не вынудили воевать.
– Броня эта скорее служила для того, чтобы не воевать, не создавать повода для войны. С ее помощью – но, главное, с небесной – сохранил он великое и цветущее свое государство, не потеряв ни единого крепостного зубца, а сохранить куда важней, чем завоевать. Один из умнейших его министров говаривал: «Владеющий – не судись, выигравший – за карты не садись».
Среди блистательных этих клинков виднелась дубинка, корявая, но крепкая. Очень удивился этому Андренио.
– Кто поместил сюда суковатую палку? – спросил он.
– Ее слава, – отвечал Мужественный. – Принадлежала она не мужику какому-нибудь, как ты думаешь, но королю арагонскому, прозванному Великим [460], тому, кто стал дубинкой для французов, изрядно их отдубасив.
С изумлением смотрели они на две черные, тупые шпаги [461] между многими белыми и преострыми.
– На что они здесь? – спросил Критило. – Ведь здесь все не забава, а всерьез. Принадлежи они даже храброму Каррансе [462] или искусному Нарваэсу [463], они этого места не заслужили.
– Шпаги эти, – был ответ, – принадлежат двум великим и могучим государям; после многолетней войны и многонощной бессонницы, потеряв уйму денег и солдат, остались эти короли при своих, ни один не выиграл у другого и пяди земли. Словом, то была скорее забава фехтовальщиков, чем настоящая война.
– Не вижу я здесь, – заметил Андренио, – шпаг многих полководцев, знаменитых тем, что из простых солдат поднялись на высокие посты.
– О, кое-какие из них тут есть – и им воздана честь. Вот шпага графа Педро Наварро [464], а вот – Гарсиа де Паредес [465]; вон та – капитана де Лас Нуэсес, столь громкую славу снискать – не орешки щелкать; а ежели которых нет, так потому, что орудовали не клинком, а крючком, побеждали не пиками, а червонными.
– Куда подевался меч Марка Антония, достославного римлянина, соперника самого Августа?
– Он и ему подобные валяются в пыли, разбитые на куски слабыми женскими руками. Меч Ганнибала найдете в Капуе [466] – был он стальной, но от наслаждений стал мягким, как воск.
– Чей это меч, такой прямой и непреклонный, не сгибающийся ни вправо, ни влево, точно стрелка весов Справедливости?
– Этот меч всегда разил по прямой. Принадлежал он поп plus ultra цезарей, Карлу V, обнажавшему его только во имя разума и справедливости. А вон те кривые сабли свирепого Мехмеда, Сулеймана и Селима [467] – во всем кривые, всегда сражались против веры и правды, права и справедливости, силою захватывая чужие государства.
– Погоди-ка, что там за шпага с изумрудом на рукояти, сплошь позолоченная и вся испещренная жемчугами? Великолепная вещь! Чья она?
– Эта шпага, – ответил, возвышая голос, Мужественный, – сперва окруженная соперниками, а потом – славой, так и не обретшая должного почета и награды, принадлежала Фернандо Кортесу, маркизу дель Валье.
– Стало быть, это сна? – воскликнул Андренио. – Как я рад, что вижу ее! Она стальная?
– Какой же еще ей быть?
– А я слыхал, будто тростниковая, – дескать, сражалась с индейцами, которые орудовали деревянными мечами и потрясали тростниковыми копьями.
– Ба, честная слава всегда побеждает зависть! Пусть люди болтают, что хотят, своим золотом шпага сия сделала все шпаги Испании стальными, лишь ей они обязаны победами во Фландрии и Ломбардии.
Увидели они шпагу новешенькую и блестящую, проткнувшую три короны и грозившую прочим.
– Поистине героически увенчанная шпага! – восхитился Критило. – Кто он, доблестный и счастливый ее хозяин?
– Кому ж и быть, как не современному Геркулесу, сыну испанского Юпитера, прибавляющему к нашей монархии по короне в год?
– А что там за трезубец, блещущий молниями среди вод?
– Он принадлежит храброму герцогу де Альбуркерке [468], стремящемуся сравниться славою с великим своим отцом, мудрым правителем Каталонии.
– Зачем здесь валяется на земле лук, изломанный в куски, и почему его стрелы тупы и без наконечников? Он так мал, словно это игрушка ребенка, но так тверд, словно сделан для руки гиганта?
Это, – гласил ответ, – один из самых героических трофеев Мужества.
– Эка невидаль, – возразил Андренио, – победить и обезоружить мальчишку! Не зови это подвигом, это просто пустяк. Можно подумать, сломана палица Геркулеса, разбита молния Юпитера, раздроблена в куски шпага Пабло де Парада!
– Не говори так! Мальчишка-то строптив, и чем более обнажен, тем грозней его оружие; чем нежнее, тем сильнее; когда плачет – жесток; когда слеп – меток; право, победить того, кто всех побеждает, – великий триумф.
– Но кто же его покорил?
– Кто? Один из тысячи, феникс целомудрия, вроде Альфонса, Филиппа, Людовика Французского [469].
А что скажете об этой чаше, тоже разбитой на куски, рассеянные по земле?
– Хорош герб, – сказал Андренио, – да еще стеклянный! Ну и диво! Такие подвиги впору пажам, по сто раз на день свершаются.
– А все же, – возразил Мужественный, – тот, кто этою чашей воевал, изрядно был силен и многих сразил. Любого силача валил с ног, будто комаришку.
– Неужто чаша была колдовская?
– Отнюдь, но многих околдовывала, даже с ума сводила. Сама Цирцея не подносила более дурманящего зелья, чем в этой чаше древний бог вина.
– И во что она превращала людей?
– Мужчин в обезьян, а женщин в волчиц. То был особый яд – он метил в тело, а увечил душу, попадал в желудок, а отравлял рассудок. Сколько мудрецов из-за него несло вздор! Хорошо еще, что побежденным было очень весело.
– Да, правильно, что на земле валяется чаша, свалившая стольких; да будет она гербом испанцев.
– А там что за оружие? – спросил Критило. – Видно, дорогое, раз его так ценят, что хранят в золотых шкапах?
– Это наилучшее оружие, – отвечал Мужественный, – потому что оборонительное.
– Какие нарядные щиты!
– Да, щитов здесь больше всего.
– Вот этот, среди них первый, он, кажется, зеркальный?
– Ты угадал, любого врага сразу ослепит и покорит: это щит разума и истины, коим славный император Фердинанд Второй посрамил гордыню Густава Адольфа [470] и многих других.
– А вот эти, небольшие, лунеподобные, чьи они? Какого-нибудь сумасброда лунатика?
– Они принадлежали женщинам.
– Женщинам? – удивился Андренио. – Зачем они здесь, среди атрибутов мужества?
– Потому что амазонки без мужчин были отважней мужчин, а мужчины среди женщин – ничтожней женщин. Вот этот щит, говорят, заколдованный – сколько ни сыплется на него ударов, сколько ни летит в него пуль, на нем и щербинки нет; даже немилости Фортуны не в силах сломить терпение дона Гонсало де Кордова. А погляди-ка на тот блестящий.
– Похоже, он новый.
– И вдобавок непроницаемый. Это щит умнейшего и доблестного маркиза де Мортара, кто стойкостью и мужеством восстановил мир в Каталонии. Вон тот круглый стальной щит, где изображены многие подвиги и трофеи, принадлежал первому графу де Рибагорса [471], чья благоразумная доблесть сумела занять почетное место, блистая рядом с таким отцом и таким братом.
С любопытством прочитали они на одном из щитов надпись: «Либо с ним, либо на нем».
– Это благородный девиз великого победителя королей [472] – словами сими он хотел сказать, что вернется либо с победоносным щитом, либо мертвым на щите.
Немало позабавил их щит, на котором эмблемой было зернышко перца.
– Разве враг увидит это зернышко? – спросил Андренио.
– Eще бы! – ответил Мужественный. – Славный адмирал Франсиско Диас Пимьента [473] так близко подходит к врагу, что вынуждает увидеть и даже отведать жгучей своей храбрости!
Один щит имел форму сердца.
– Наверно, он принадлежал страстно влюбленному, – сказал Андренио.
– Вовсе нет. Его хозяин весь – сплошное сердце, что видно даже по щиту; это великий потомок Сида, наследник его бессмертной отваги, герцог дель Инфантадо.
Был там круглый щит из странного материала – странники наши такого не видывали.
– Он из слоновьего уха, – сказали им. – Щит сей носил равно доблестный и благоразумный маркиз де Карасена
– О, какое блестящее забрало! – восхитился Критило.
– Поистине блестящее, и за ним надежно скрывал свои замыслы король дон Педро Арагонский, – прознала бы о них сорочка его, он тотчас бы ее сжег.
– А это что за шлем, такой просторный и прочный?
– Он для большой головы, такой, как у герцога де Альба, мужа глубочайшей прозорливости, не позволявшего себя побеждать не только врагам, но и своим, не в пример Помпею, который дал бой Цезарю против собственной воли.
– А этот ослепительный шлем – не Мамбрина ли [474]?
– Пожалуй, он столь же непроницаем. Принадлежал он дону Фелипе де Сильва, о коем храбрый маршал Ламот сказал, что, хотя ноги его скованы подагрой, зато разум не ведает оков. Взгляни на шлем маркиза де Спинола, как надежно защищает он забралом несравненной проницательности, – недаром маркиз сумел метким словом озадачить быстрый ум Генриха Четвертого. Все сии доспехи – для головы, для мужей зрелых, не для юнцов зеленых; это нужнейшая часть брони, потому сие собрание называется «кабинет Мужества».
Дальше они увидели изорванные в клочья карты, обрывки валялись на полу, королей и валетов топтали ногами.
– Мне чудится, – сказал Андренио, – я уже слышу, как ты расписываешь разыгравшийся здесь великий бой и славную победу.
– Во всяком случае, ты не станешь отрицать, – возразил Мужественный, – -что драка здесь была, звенели бубны, потом бряцали пики, и полетели колоды. Не думаешь ли, что немалое мужество требовалось человеку, который, взяв в обе руки колоду, в один раз ее переломал?
– Это скорее смахивает на подвиг силача дона Херонимо де Айансо [475], – отвечал Андренио, – чем на деяние героя.
– Как бы то ни было, в тот день ему достался самый крупный выигрыш. Уверяю тебя, величайшее мужество требуется, чтобы уйти от карт, и лучший выход из долгов – не ввязываться. Хочешь увидеть огромное мужество? Подойди и взгляни на растоптанные драгоценности, наряды, украшения.
– Похоже, это женские побрякушки, – возразил Андренио. – Разве разоблачить женскую слабость, одолеть изнеженную красоту – такая Уж великая победа? Разве панцири здесь разбиты, шлемы раздавлены?
– О, да! – гласил ответ. – То была победа над миром и удаление на небо редкостной красоты светлейшей сеньоры инфанты, Сор Маргариты де ла Крус [476], за которой последовала Сор Доротея [477], величайшая слава Австрии, – оставив чин ангельский, они, вступив в орден, стали серафимами. Вот и другой трофей великого мужества – разбросанные по земле павлиньи перья да хохолки надменной цапли, плюмажи ее гордыни, а ныне клочья побежденной тщеславной суетности.
Однако наибольшее восхищение вызвала у наших странников разбитая в куски острая коса.
– Вот это триумф! – воскликнули они. – У христианина Мора [478] и королевы Марии Стюарт достало мужества презреть самое смерть!
Оба наши покорителя горы Виртелии решили вооружиться и стали выбирать себе оружие – отважные мечи света и истины, из коих, словно из огнива, исходили лучи, непроницаемые щиты терпения, шлемы благоразумия, панцири непобедимой стойкости. А главное, мудро Мужественный снабдил каждого многими благородными сердцами – нет лучших товарищей в беде. С удовольствием оглядывая свои доспехи, Андренио сказал:
– Теперь мне нечего бояться.
– Кроме зла, – был ответ, – и несправедливости.
Критило не скрывал огромной своей радости.
– Ты вправе радоваться, – сказали ему. – Прочие достоинства – знания, благородство, любовь окружающих, богатство, дружба, ум, – ежели их не сопровождает мужество, бесплодны и бесполезны. Без мужества шагу не шагнешь, дела не сделаешь; осмотрительность велит, прозорливость предупреждает, но, коли мужество не свершит, толку не будет. Потому-то мудрая Природа и устроила, что сердце и мозг человека образуются одновременно, дабы мысль и действие были едины.
Так говорил Мужественный, но вдруг речь его прервали звуки военной тревоги, доносившиеся со всех концов. Друзья наши быстро схватили оружие и стали по местам. Что это было и что с ними произошло, о том поведает следующий кризис.
Кризис IX. Амфитеатр чудищ
Меж двумя берегами струилась быстротечная река (река быстротекущего!), один берег украшали цветы, другой – плоды; на одном луг наслаждений, на другом приют покоя. На лугу среди роз таились змеи, среди гвоздик аспиды, и рычали голодные звери, рыща вокруг, кого бы сожрать. Меж всех этих столь явных опасностей гулял человек, ежели так можно назвать глупца; ведь мог он перейти реку и надежно укрыться на другом берегу, но нет, беспечно рвал он цветы, плел венки из роз, время от времени поглядывая на реку и созерцая быстрые ее воды. Его окликал благоразумный, напоминая об опасности и призывая перебраться на другую сторону, – нынче сделать это легче, чем будет завтра. Но тот, глупец глупцом, отвечал, что подождет, пока река течь перестанет, тогда, мол, можно будет ее перейти, не замочившись.
О ты, насмехающийся над басенным глупцом, знай, что ты, глупец доподлинный, ты и есть тот самый, над кем смеешься, и глупость твоя беспримерна! Тебя убеждают уйти от опасностей порока, укрыться в пределах добродетели, а ты отвечаешь: обожду, пока перестанет течь поток бед. Спросите у юноши, почему он никак не поладит с разумом; он ответит, что ждет, пока не промчится поток страстей, – зачем-де сегодня вступать на путь добродетели, раз завтра все равно вернешься к пороку. Напомните девице о ее долге, о позоре для родных, о злословии чужих, она скажет, что живет, как все, так, мол, заведено, остепенится с возрастом. Этот не желает учиться – он, мол, не дурак корпеть над книгами, раз ученость не вознаграждается и заслуги не ценятся. Другой оправдывается тем, что он не хуже других, все идет к черту, добродетель никому не нужна, кругом все обманывают, льстят, лгут, крадут, мошенничают, вот и он дает себя увлечь потоку зла. Судья умывает руки – да, он не вершит правосудия, но ведь все кругом идет кувырком, не понять, с чего начать. Медля перейти на брег добродетели, каждый ждет, пока не утихнет натиск пороков. Однако пока в мире существуют люди, злу прекратиться так же невозможно, как реке остановиться. И самое правильное – это смело войти в воду и самому с твердой отвагой перебраться на ту сторону, в гавань надежного счастья.
Оба наши мужественных воина храбро сражались (жизнь человеческая ведь не что иное, как война со злом) с тремястами чудищ – они-то и были причиною тревоги, когда при свете лучей разума обнаружились их козни. На башнях бдительности дозорные подали знак пылу усердия, а тот – мужеству наших странников, и те, отважно погнав врагов, очутились, увлеченные погоней, у входа в великолепный дворец, столь искусно и мастерски построенное здание, какого они еще не видывали, хотя немало перед этим повидали. Дворец стоял посреди райски приветливого луга; почва его, скрытая уловками искусства простая земля, красотою превосходила небосвод. То было творение великого мастера, для великого государя созданное.
– Быть может, – сказал Андренио, – это и есть прославленный чертог Виртелии? Только ее безупречному совершенству достойно служить приютом столь изумительное творение. Какова планета, таков ее эпицикл.
– О нет! – сказал Критило. – Ведь этот дворец – у подножья горы, а ее дворец – на вершине; тот возносится к небу, этот стоит у бездны; тот окружен трудностями, этот – наслажденьями.
Так рассуждали они, когда из-за величественной дворцовой двери, позади длиннейшего, в несколько локтей, носа, показался человечек ростом в пол-локтя. Заметив их изумление, он молвил:
– Чему вы дивитесь? Бывают люди с большим сердцем, с большой душой, а я человек с большим носом.
– Есть примета, – сказал Критило, – нос длинный – ум хитрый.
– А почему не сказать «острый»? – возразил человечек. – Знайте, своим носом я проложу вам дорогу. Ступайте за мной.
Первое, что они увидели еще в атриуме, было стойло, отнюдь не для стойких, и в нем – толпу важных господ, особ высокородных и высокопоставленных; все они якшались со скотами, не гнушаясь зловонием грязного сего вертепа.
– Что это значит? – спросил Критило. – Как могут эти люди, по их виду я сказал бы «личности», пребывать в столь мерзком месте?
– Ради своего удовольствия, – отвечал Сатир.
– И это для них удовольствие?
– Да, большинству приятней жить в вонючем хлеву скотских вожделений, чем в золотых хоромах разума.
В стойле этом слышались только дикий рев да звериный рык, раздавалась гнусная брань. А вонь стояла невыносимая.
– О, дом обмана! – вскричал Андренио. – Снаружи чудо красоты, внутри логово чудищ!
– Знайте же, – молвил Сатир, – что великолепный сей дворец сооружен был для Добродетели, но Порок захватил его насильно, вселился самовластно. Своим обиталищем порок обычно избирает красоту и изящество; в прекрасном теле, безупречном, достойном стать приютом Добродетели, гнездится тьма пороков; в благородной знатности – подлость, в богатстве – скупость.
Странники наши стали было пятиться – войдешь, а потом и не выйдешь, – но тут одно из чудищ сказало им:
– Не смущайтесь, выход здесь всегда можно найти, я как раз занят тем, что нахожу его для заплутавшихся: робкую девицу склоняю к бесчестью, убеждая, что всегда найдется подруга или набожная тетка, чтобы ей помочь; разбойника – к убийству, покровитель наверняка сыщется; грабителя – к воровству, живодера – к лихоимству; и для них окажется сердобольный дурень, чтобы замолвить слово в суде; игрока – к игре, не останется и он без друга-недруга, который ссудит ему. Словом, самый опасный шаг я изображаю простым и легким, в запутанном лабиринте нахожу для заблудшего золотую нить, для всякого затруднения – решение. Так что входите без боязни. Доверьтесь мне, уж я вас выведу.
Едва сделав первый шаг, Критило наткнулся на страшилище – уши адвоката, язык прокурора, руки писца, ноги альгвасила.
– Беги от всякой тяжбы, – крикнул ему Сатир, – лучше оставь им свой плащ!
Опять с опаской попятились наши странники, но тут, приятно улыбаясь, подошло к ним еще одно, весьма учтивое, чудище и стало упрашивать, чтобы соизволили войти из учтивости – не они, мол, будут первые, кого сгубила учтивость.
– Не верите? Спросите вот у того – с виду человек осмотрительный и благоразумный, а вот проиграл все состояние, а с ним честь и мир в своем доме.
Тот ответил:
– Меня, сударь, попросили быть четвертым – не хватает, мол, для игры, – и я обездолил своих домашних, только чтобы не прослыть невежей. Сел за карты, вошел в азарт, хотел отыграться и все проиграл – да, да, сам себя погубил из учтивости.
– Спросите еще вот у того, что хвалится своим умом, как он потерял здоровье, честь и имущество из-за подобной же глупости.
Тот рассказал, что, опасаясь показаться невежей, вступил в беседу, потом пошли записочки-переписочки и, глядишь, человек погиб из-за учтивости; чтоб не прослыть дурой, женщина отвечала на нежные словечки, затем и на послания; чтоб не прослыть грубияном, муж смотрел сквозь пальцы – мало ли кто в дом ходит; а там судья, под нажимом влиятельного заступника, вынес несправедливый приговор
– Короче, несть числа тем, кто в мире гибнет из-за учтивости.
Говоря все это и притом низко кланяясь, он мягко принудил наших странников войти. Атриум был так велик, что вмещал весь мир – знатный амфитеатр, зрелище страшилищ жутких и бессчетных – не восхищаться, ужасаться; увидели они многое такое, что не раз и прежде видели, но не видели. На самом первом – и последнем – месте лежала страшная змея, пугало для самой гидры; яд в ней загустел, из него выросли крылья, и она превратилась в дракона, отравляющего своим дыханьем весь мир.
– Поразительно! – сказал Критило. – Из хвоста змеи рождается василиск, из яда гадюки – дракон. Какая странная и страшная связь!
– Подобное мы видим в мире каждый день, – ответил Сатир. – Вот женщина, покончив со своим распутством, помогает другой начать. Сама от порока воротит лицо, когда лица уже нет, и окрыляет другую, что только начинает летать; покровительством своим осеняет юные солнца. Вот игрок – продув богатое наследство, открыл игорный дом; выдает карты, снимает нагар с угарных свечей, нарезает фишки для простофишек. Комедиант становится шарлатаном и фигляром; драчун – учителем фехтования; сплетник, состарясь, идет в лжесвидетели; лентяй – в оруженосцы; злопыхатель – в распорядители похорон; подлец – в сочинители «Зеленой книги» [479], пьянчуга – в трактирщики, спаивать других – разбавляя вино водой.
Шли наши странники по кругу, глядя на всяческие мерзопакости С отвращением смотрели на женщину, которая двух ангелов превращала в двух бесов, сиречь в двух одержимых бесом девчонок. Содрав с них кожу, поджарила на сильном огне, и – без содрогания принялась их есть, отгрызая кусок за куском.
Что за бесчеловечная свирепость! – воскликнул Андренио. – Кто эта женщина, пред которой ужаснутся троглодиты?
– А это их мать.
– Та самая, что произвела на свет?
А ныне погружает во мрак. Имея двух дочек-красавиц, она ввергает их в пламя похоти, ими кормится, хватая лакомые куски.
Навстречу им вышло другое чудовище, не менее поразительное. Нрав у него необычный, характер нелепый – отколотят его дубинкой, сломают ребро или руку, ничуть не горюет, но стоит хлестнуть тростинкой, совсем легонько, не причинив вреда, – беснуется так, что всему миру тошно. Кто-то подошел и пронзил его кинжалом – оно сочло это великой честью; другой слегка стукнул его по спине шпагою в ножнах, ни капли крови не пролилось, но оно подняло шум страшный и призвало всю родню, чтобы отомстить. Некто треснул его кулаком так, что изо рта кровь хлынула и зубы повыскакивали, а оно хоть бы хны; а когда кто-то, протянув руку, ненароком задел его лицо, ярости не было предела, от обиды готово было перевернуть весь мир. А когда ему под ноги бросали шляпу – о, лучше швырнули бы кирпич и размозжили голову! Лгать, не держать слова, обманывать, расточать лживые любезности оно не считало зазорным. Но когда кто-то ему бросил: «Вы лжете!», чуть не лопнуло от гнева и отказалось от пищи, пока не отомстит.
– Чудной нрав у этого чудища! – заметил Критило. – Смесь неразумия и просто безумия!
– Так и есть, – сказал Проницательный. – Но вот кто поверит, что ныне в мире оно в большом почете.
– Среди дикарей?
– Нет, среди дворян, среди самых что ни на есть умников.
– А можно узнать, кто это чудовище?
– Это пресловутая Дуэль, чудище безголовое и по уголовным законам обезглавленное.
Перешли они на другую сторону и осмотрели чудища глупости – этих тоже было немало. Некто, сущий хамелеон, из скупости не решался крошку лишнюю съесть, чтобы после его смерти свинья наследник жрал вволю; меланхолик сохнул из-за того, что другим весело. Было там множество неисправимых упрямцев, среди них ветрогон, принадлежавший всем, только не себе; был упорный искатель руки женщины, которая извела своего мужа, – больно хотелось оказаться на месте покойника; солдат, одиноко умирая во рву, доволен, что не потратился на лекарей да причетников; был там и вельможа, всю свою власть доверивший другим. Некто жег в очаге коричное дерево – дабы испечь репу; богач изводил себя, домогаясь должности, дряхлый старец – влюбляясь. Встретили они сутягу с сотней тяжб и прелата, от него убегающего, – как бы не оттягал митру. Некто сказал, что идет домой почивать, но по ошибке почил в могиле. Один пользовался, как подушкой, туфлей Фортуны, другой пытался нацепить себе вместо бороды хохол плешивого Случая. Этот на рынке носился с непродажными куропатками, а тот добровольно садился в тюрьму вместо другого, – всех глупцов отвратительней был гнусный невежа. Кто-то ставил капканы только на матерых лисов, другой все раздавал, а потом побирался; был и такой, что дорого покупал свое же добро, и рядом такой, что упивался лестью объедавших его гостей. Один подвизался в чужих домах шутом, а в своем горюном; другой уверял, что монарху знания ни к чему; а вот тот превосходно делал все, за что ни брался, кроме прямого своего дела. Умирающий от своей учености приходил за пособием к тому, кто живет чужой глупостью; кто в своей сфере был бы солнцем, лез в чужую, где не был и звездой; а вот этот переплавлял свои дублоны в пули. Вон два картежника – один играть мастер, но почему-то всегда проигрывает, другой ничего в картах не смыслит, а выигрывает. Был тут и хвастун, родной брат длинноухого и хвостатого, и такой, что заведомому убийце доверил свою жизнь; но всех более поразил их тот, кто, всю жизнь прожив в шутках, отправился в ад всерьез.
Все эти нелепости и многие иные осматривали наши странники. Но тут их внимание привлек безумец, который, убегая от ангела, гнался за бесом, слепо и безумно в него влюбленный.
– Вот уж глупость бесподобная! – сказали они. – Перед нею все прочие – ничто.
– Этот человек, – сказал Проницательный, – имея богом данную жену разумную, знатную, богатую, красивую и добронравную, с ума сходит по бабенке, которую подсунул ему дьявол, по простой водоноске, гнусной и грязной шлюхе, уродине, мерзкой распутнице, и тратит на нее больше, чем имеет. Для жены платья пристойного не закажет, зато у подружки – роскошный наряд; на доброе дело не найдется реала, а на девку швыряет тысячи; дочь ходит в лохмотьях, подружка – в парче. О да, это чудо-чудище. Есть пороки, что, губя честь, щадят имущество; другие пожирают имущество, не трогая здоровья; но распутство губит все: честь, имущество, здоровье и жизнь.
Подальше виднелись бок-о-бок два чудища, столь же сходные, сколь различные, – дабы крайности были виднее. У первого был глаз дурной, как у косоглазого, на всех смотрел искоса: если кто молчит, обзывал дураком; кто говорит – болтуном; кто смиренен – малодушным; кто знает себе цену – спесивцем; кто терпелив – трусом, а кто суров – извергом; кто серьезен – гордецом; кто любезен – льстецом; кто щедр – мотом; кто бережлив – жмотом; кто воздержан – ханжой; кто остроумен – наглецом; кто скромен – болваном; кто вежлив – шаркуном. О, этот дурной, злобный взгляд! Другой, напротив, хвалился, что у него хороший глаз, на все он смотрел снисходительно: бесстыдство называл галантностью; беспутство – вкусом к жизни; лживость – изобретательностью; дерзость – отвагой; мстительность – щепетильностью; лесть – любезностью; злоязычие – остроумием; коварство – проницательностью; притворство – благоразумием.
– Сколько глупости в двух этих извращениях! – сказал Андренио. – Люди обычно впадают в крайности, никак не найдут разумную середину, а еще зовутся существами «разумными»! Но кто эти два чудища?
– Охотно скажу, – ответил Проницательный. – Первое – Злоба, на все доброе косится; другое – Потачка, что всегда говорит: «Кто мой друг, тот хороший человек». Вот они, очки мира сего, иначе никто уже не смотрит. онаше время надобно приглядываться не только к тому, кого хвалят или хулят, но и к тому, кто хвалит, кто хулит.
Вблизи прохаживалась нелепая, с прикрытым лицом фигура.
– Похоже, это чудище стыдливое, – сказал Андренио.
– Отнюдь, – отвечал Сатир, – это чудище бесстыдства.
– Но если у женщины нет стыда, почему ж вопреки природной склонности красоваться, она прикрывается?