Из этой же предосторожности она никому не давала пера раньше, как через полсотни лет после смерти, и каждому мертвому давала перо живое; так что ни коварный Тиберий, ни бессердечный Нерон не укрылись от неподкупного Тацитова пера. Вот нимфа вытащила перо получше, дабы некий большой писатель написал о великом государе, но, заметив, что перо слегка позолочено, в гневе отшвырнула его, хотя оно же писало прежде многие весьма стоющие произведения.
– Поверьте, – сказала нимфа, – золотое перо всегда пишет с ошибками.
Кто-то настойчиво домогался такого пера, что написало бы о нем хорошо. Нимфа осведомилась, а заслужил ли он это, и выяснила, что нет; проситель возразил, что тогда-то он и станет достойным, но нимфа, похвалив за доброе намерение, отказала и заметила, что славен будешь не чужими словами, но только своими делами – сперва хорошо свершенными, затем хорошо описанными. И напротив, некий славный муж попросил лучшего пера – дескать, то, которое ему дали, чересчур простое и нескладное; в утешение ему нимфа сказала, что великие его дела, изложенные этим корявым слогом, блистают ярче, нежели иные, менее великие, описанные с большим красноречием.
Некоторые знаменитости нового времени жаловались, что их бессмертные подвиги обходят молчанием, когда, мол, для других, не столь блестящих, нашлись громкие похвалы Джовио [331]. Тут ученая нимфа возмутилась и, пылая гневом, молвила:
– Вы, презирающие, преследующие, а порой заточающие в тюрьму любимейших моих писателей [332], вы, ни во что их не ставящие, еще хотите, чтобы они вас прославляли? О, государи мои, перо надлежит не покупать, но уважать.
Испанскую нацию все прочие попрекали, что у нее не нашлось пера латинского, дабы достойно ее украсить. Нимфа же отвечала: испанцам-де милее орудовать шпагой, нежели пером; свершать подвиги, нежели их выхвалять; а кто много кудахчет, тот сродни курам, да еще мокрым. Не помогло – испанскую нацию обзывали неполитичной, варварской и ставили ей в пример римлян, которые-де во всем блистали, – ведь величайший Цезарь равно владел пером и мечом. Слыша такое, Испания, владычица мира, стала просить себе перо. Царица всех времен признала ее право, но заметила, что трудно найти перо, которое бы после столь долгого молчания достойно ее воспело. И хотя главное правило Истории – не давать ни одной стране историка из ее уроженцев, ибо ему не поверят, она, видя, что Испанию все другие нации ненавидят смертельно, решила дать ей перо испанское же. Тотчас прочие нации стали осуждать его и злобствовать, но правдолюбивая нимфа постаралась их утишить, сказав:
– Успокойтесь! Мариана, хоть испанец на все четыре четверти (кое-кто, правда, пытался в этом усомниться) [333], – человек столь желчный и будет так строг, что самим испанцам горше всех придется из-за его правдивости.
Франция, однако, не удостоилась такого доверия – перо для увековечения новейших ее событий и королей было вручено итальянцу; вдобавок нимфа велела ему покинуть это королевство и отправиться в Италию, Дабы писать свободно, и Энрико Каталина [334] написал так удачно, что затмил Гвиччардини [335] и внушил зависть Тациту. Короче, каждый получал такое перо, которого не ожидал и не желал: перья с виду от одних птиц, были на самом деле от других; так случилось с пером Конестаджо [336] в «Объединении Португалии с Кастилией», которое на поверку оказалось не его, а графа де Порталегре, однако сбило с толку и острейшую прозорливость. Кто-то попросил пера феникса, дабы о нем же и написать, всерьез обязавшись писать только о фениксах славы.
А перо, о коем достоверно было известно, что оно фениксово, принадлежало принцессе, редкостной красавице – и, как исключение, не глупой, зато несчастливой, – несравненной Маргарите Валуа [337]; лишь ей да Цезарю было дано удачно писать о себе самих. Некий воинственный принц [338] попросил самое острое перо, но ему вручили вовсе не очинённое со словами:
– Завострить его надлежит собственному вашему мечу – чем острее отточит, тем лучше перо напишет.
Другая знатная и даже венценосная особа потребовала себе перо наилучшее, или, по меньшей мере, хваленое, желая через него получить бессмертие. Нимфа, видя, что просящий и впрямь достоин такого пера, перебрала все и выдала перо из воронова крыла. Особа в досаде возроптала – я-де надеялся, что мне дадут перо царственного орла, дабы устремляло полет к самому солнцу, а мне суют такое зловещее.
– Эх, государь, ничего вы не смыслите! – молвила История. – Эти перья, подобно ворону, метко клюют, разгадывают умыслы, изобличают сокровеннейшие тайны. И перо Коммина [339] – лучшее из всех.
Некий высокородный вельможа [340] добивался, чтобы одно из этих перьев сожгли, но его убедили даже не пытаться – мол, перья эти подобны фениксовым, в огне обретают бессмертие, а ежели на них наложить запрет, облетают весь мир. Перо, которое нимфа очень хвалила и потому дала Арагону, было вырезано из подсолнуха.
– Это перо, – заметила она, – будет всегда глядеть на лучи истины.
Друзья наши сильно удивились, что, при обилии современных историков, в руке бессмертной нимфы не было их перьев, даже рядом не лежали, разве что одно-два: перья Пьера Матье, Санторио [341], Бавии [342], графа де ла Рока [343], Фуэнмайора [344] и еще кое-кого. Но они поняли причину, разглядев, что перья те – от обычных голубиц, без желчи Тацита, без соли Курция [345], без остроты Светония, без рассудительности Юстина [346], без едкости Платины [347].
– Дело в том, – молвила великая царица истины, – что не у всех наций есть талант к истории. Одни, по легкомыслию, выдумывают, другие, по простоте, пишут скверно, большинство современных перьев тупы, пошлы, ничем не замечательны. У нынешних историков найдете разные манеры: одни – грамматисты, они заботятся только о красоте слов и об их порядке, забывая про душу истории; другие – спорщики, им только бы оспаривать да выяснять место и время событий; есть антиквары, газетчики и рассказчики – все невысокого полета и грубоваты, без глубины суждения и высоты таланта.
Рука нимфы наткнулась на перо из сахарного тростника, источавшее нектар; отшвырнув его, она сказала:
– Эти перья не столько увековечивают подвиги, сколь подсахаривают промахи.
В высшей степени противны ей были перья подкрашенные, пристрастные, впадающие в крайности – либо ненависть, либо любовь. Вот вынула она одно со словами:
– Это перо вроде бы попадается мне во второй раз, я его уже кому-то давала Да, коли память мне не изменяет, – Ильескасу [348], у которого переписывает целыми главами Сандоваль [349]: только не догляди!
Долгонько задержались странники наши у Истории и охотно погостили бы еще – так занимательна ее обитель.
В сопровождении Таланта они прошли в залу Словесности. Тут их порадовали многие благоуханные цветы, утехи остроумия, изящно приодетого и привлекательного, они читали по-латыни цветочки Эразма, Эворенсиса [350] и других, собирали их на романских языках – испанские букеты, итальянские фацеции [351], забавы Гвиччардини [352], новейшие деяния и изречения Ботеро [353]; одного лишь Руфо [354] шестьсот цветков, два приятнейших Пальмирено [355], две библиотеки Дони [356], сентенции, слова и дела разных людей, похвальные речи, театры, площади, сильвы, мастерские, иероглифы, девизы, остроты, полиантеи и собрания [357].
Не меньше диковин показала нимфа Антиквария – более любопытных, нежели тонко отделанных. Ее зал являл собою подлинную сокровищницу – статуи, самоцветы, надписи, печати, монеты, медальоны, значки, урны, слитки, пластины, а также все книги, трактующие о древности, столь восхваляемой в ученых диалогах дона Антонио Агустина [358], иллюстрированной Гольциусом [359] и недавно обогатившейся трудом Ластаносы [360] о древних испанских монетах.
Рядом с этим залом странники увидели другой, столь загроможденный всяческими приборами, что с первого взгляда казалось, будто здесь какой-то ремесленник обитает, но когда они разглядели небесные и земные шары, сферы, астролябии, компасы, диоптры [361], солнечные часы, циркули да пантометры, то поняли, что очутились на верхотурах разума, в кабинете наук математических, душой коего было множество книг по всем их видам, теоретическим и прикладным. Особливо о благородной живописи и об архитектуре трактаты были превосходнейшие.
Все эти ниши друзья наши осматривали мимоходом, лишь постольку, чтобы не быть полными невеждами; так же поступили и в кабинете Натуральной Философии, где о Природе были собраны тысячи свидетельств. Шкафами для любопытнейших трактатов тут служили четыре стихии – в каждой находились книги о ее обитателях, о птицах, рыбах, животных, растениях, цветах, драгоценных камнях, минералах; а в шкафу огня – о метеорах, зарницах и об артиллерии. От всего этого бездуховного хлама странникам стало скучно, и Разум вывел их оттуда, дабы привести в себя. В самом отдаленном и нарядном зале они пали на колени пред полубогиней, судя по ее важности и спокойствию; она перебирала листы целебных растений, дабы изготовлять лекарства и извлекать квинтэссенцию для исцеления духа; в ней они сразу признали Моральную Философию. С почтением приветствовали они ее, а она указала им места среди своих почетных вассалов. Вот она вынула несколько листов, вроде бы шалфея, действующего против ядов, и сказала, что весьма их ценит, хотя кое-кому они, возможно, кажутся суховатыми и даже холодными, полезными, но невкусными; действуют же они поистине превосходно. Собирала, мол, их собственноручно в садах Сенеки. А вот блюдо, и на нем плат – он покрыт листьями, которые можно черпать пригоршнями.
– Эти еще менее вкусны, зато божественные, – молвила нимфа.
Увидели они здесь ревень Эпиктета и другие очистительные – от избыточных гуморов, для облегчения духа. На закуску, для аппетита, хозяйка изготовила превкусный салат из диалогов Лукиана, такой острый, что у самых пресыщенных появилась охота не только есть, но как жвачку жевать великие истины благоразумия. Затем, взяв какие-то, самые обыкновенные, листья, она принялась безмерно их восхвалять. Окружающие удивились – казалось, те листья годятся на корм скоту, а не личностям.
– Вот вы и неправы, – сказала хозяйка, – да, в сих баснях Эзопа говорят скоты, но для урока людям.
И, сплетя листья в гирлянду, увенчала ею свое чело. Дабы извлечь всеобщую квинтэссенцию, она собрала все листы Альчиати, ни единого не отбросив; и хотя видела еще подражания ему, но то были подделки, не имевшие подлинной силы и остроумной морали. «Мораль» Плутарха [362]послужила для изготовления всегда действенных лекарств. Приятные ароматы исходили от всевозможных апофегм и сентенций; их собирателям почет был оказан небольшой, но кое-кого хозяйка велела наградить за то, что помогли их распространять и даже, подобно Луцине [363], придали им остроумную и приятную форму. Но вот она взяла большие, пухлые, но слабовато действующие листы, и молвила:
– Эти принадлежат Петрарке, Юсту Липсию [364] и прочим; будь они более сжатыми, не столь разбухшими, цены бы им не было.
Вытащила затем еще листы, такие вкусные, что всех окружающих разобрал аппетит, – одни их кусали, другие жевали, а от порошка из них очень приятно шибало в нос.
– Довольно, – сказала хозяйка, – эти листы Кеведо – вроде табачных, скорее на потребу пороку, чем для пользы; скорее для смеха, чем для здоровья.
Что до «Селестины» и ей подобных, даже талантливых, она сравнила их листы с листьями петрушки – помогают-де без отвращения проглотить плотскую грубость.
– А вот эти, хотя простоваты, весьма пикантны, и многие господа тратят на них свои доходы. Листы Баркли 6lи других – вроде горчицы, щиплет в носу, но их острота придает вкус.
И напротив, листы очень сладкие и по стилю и по чувствам, она отложила в сторону как лакомство для детей и женщин, непригодное в пищу мужчинам. Девизы Джовио [365] поместила среди листов душистых, пахучих, что приятным ароматом освежают мозги. С гордостью показав листы растрепанные, до ужаса безобразные, мудрая нимфа молвила:
– Поменьше глядите на слог инфанта дона Мануэля [366], и побольше – на высокую мораль и на искусство, с коим он поучает.
Напоследок вынула она артишок и, с удовольствием обрывая его листочки, сказала:
– Эти весточки Боккалини очень аппетитны, но в еду идет лишь самый кончик листа с солью и уксусом.
Довольны и сыты остались наши странники; кабы их воля, вовек не покинули бы сию обитель, столь достойную мужей. Вырвать их оттуда сумела лишь Польза – стоя в дверях другого, весьма похожего, но более величественного зала, она приглашала зайти, говоря:
– Здесь вы найдете самонужнейшую мудрость – ту, что учит умению жить.
Вошли они в отделение Государственного Интереса и увидели там нимфу в короне; заметно было, что она больше заботится об удобстве, чем о красоте; красота, мол, чужое добро.
– Кому красота, а мне монет полета, – приговаривала она.
Известно, что все ее помыслы лишь о богатстве; как она ни притворялась, ни таилась, Критило вмиг ее узнал и сказал:
– Что тут долго гадать – это Политика.
– Как быстро ты ее узнал! А ведь в ней не так-то легко разобраться.
Занималась эта нимфа – знание не бывает праздным! – изготовлением корон: делала новые, чинила старые, чтоб глядели новыми. Короны там были разной формы и всевозможного материала: из серебра, из золота и меди, из пальмы, из дуба, из плодов и цветов. Распределяла нимфа их весьма осмотрительно, долго обдумывая. Вот показала она мастерски сработанную корону без трещинки и задоринки, прямо загляденье, а надеть не годится. И все сказали – это «Республика» Платона, вовсе непригодная для столь коварных времен. Напротив, другие две, золотые, и с виду, правда, недурные, но сделанные неряшливо и неладно, нимфа швырнула наземь и еще ногой притоптала, сказав:
– Этот «Князь» Макиавелли и эта «Республика» Бодена [367] чтоб не смели появляться на людях! Пусть не ссылаются на государственный резон, сами-то против всякого резону. И, заметьте, сколь явственна в обеих этих политиках подлость нашего времени, злобность последних веков и упадок мира.
«Политика» Аристотеля оказалась доброй старушкой. Одному государю, равно благочестивому и благоразумному, предложили испещренную перлами да самоцветами: то был «Государственный интерес» Джованни Ботеро [368]. Государь высоко ее оценил, и она пришлась ему впору.
Странность одну заметили наши странники: вот показалась на свет корона, отлично сработанная и отделанная по всем правилам христианской политики, и все по праву расточали ей хвалы; тут появилась некая важная особа и выказала большое желание заполучить ее в свои руки: попыталась скупить все экземпляры, давая за них любую цену; все полагали – это внушено ценностью книги, желанием преподнести ее своему государю; оказалось, совсем наоборот – было сделано все, чтобы она не попала ему в руки; для этого особа велела устроить костер, сжечь все экземпляры и пепел развеять по ветру. Но хотя делалось сие втайне, весть дошла до мудрой нимфы – сверхполитичная, она обо всех знает, кто чем дышит, – и она тотчас приказала автору напечатать книгу вновь, не изменив и запятой, распространила ее по Европе, причем книгу все высоко оценили, да позаботилась, чтобы уж ни единый экземпляр не попал в руки того политика, врага политики [369].
Вот она достала из-за пазухи дорогой, благоуханный ларчик и на просьбы открыть его и показать, что в нем, молвила:
– Здесь драгоценность великая. Она таится от света, хотя сама полна света: это наставления жизненного опыта Карла Пятого великим способностям прозорливого его сына [370].
Отдельно от прочих лежала книга, притязавшая на вечность скорее необычной толщиной, чем достоинством, преобъемистое сочинение. Никто не решался за него приняться.
– Наверное, это труд Бобадильи [371] – заметил Критило, – его так глубоко почитают, что даже не читают.
– А вот эта, хоть и невелика, да цены ей нет, – молвила проницательная нимфа. – «Политике» этой недостает лишь одного – автора с авторитетом [372].
Множество корон было свалено в кучу; по столь небрежному обращению можно было судить, как низко их ценят. Странники осмотрели их и обнаружили, что внутри они порожние, ничего весомого.
– Это, – молвила нимфа, – всяческие «Государства мира» [373], они сообщают о каждом королевстве лишь самые поверхностные сведения. Вглубь, в сокровенное, не проникают, довольствуясь оболочкой.
Увидев «Галатео» [374] и другие ему подобные книги, странники сказали, что, по их мнению, этим вещам тут не место; нимфа, однако, не согласилась – эти, мол, сочинения трактуют о политике каждого человека, об особом искусстве быть личностью. Нашлись и всевозможные наставления великих людей своим сыновьям, разные политические афоризмы, взятые у Тацита и его последователей; много еще валялось на земле.
– Это бредни прожектеров, – молвила нимфа, – их пустые химеры воздухом надуты и сразу же шлепаются наземь.
Всем сим извечным хранилищам был венцом некий кабинет, вернее, святилище, где восседала королева всех искусств, та, что учит политике небесной; она распределяла звезды святым книгам, благочестивым трактатам, аскетическим и духовным руководствам.
– Заметь, – молвил крылатый муж, – писали эти книги не просто таланты, но Атланты, подпирающие Небо.
Тут Критило воскликнул:
– О, наслаждение разума! О, сокровищница памяти, опора воли, услада души, рай жизни! Пусть одни тешатся садами, другие задают пиры, упиваются игрой, увлекаются нарядами, предаются любви, копят богатства! Всем увлечениям и забавам я предпочту чтение, и всем чертогам – избранную библиотеку.
Крылатый муж сделал знак, что пора двигаться дальше, но Критило возразил:
– О нет, я не уйду, пока не увижу воочию прекрасную Софисбеллу – госпожою небесной сей обители должно быть само солнце. Молю, крылатый мой вожатай, не откажи привести меня пред божественные ее очи – заране вижу ее идеалом красоты, образцом совершенств; чудится мне, я уже восторгаюсь ясностью ее чела, зоркостью очей, красотою кудрей, сладостью уст, ароматом дыхания, божественным взором, человечным смехом, меткими суждениями, остроумной беседой, статным ростом, благолепным обликом, учтивой важностью, величавым видом. Ну же, поскорей, чего медлишь? Каждый миг промедления – для меня вечность адова.
Как поступил крылатый вождь и как желание Критило исполнилось, – мы узнаем после рассказа о том, что сталось с Андренио на Великой Площади Черни.
Кризис V. Площадь черни и загон для толпы
Рассказывают, что однажды, когда Фортуна, восседая под царственным балдахином, принимала услуги своих почитателей, не оказывая им взаимных, явились просить ее милостей два соискателя счастья. Первый просил успеха у личностей, среди мужей ученых и мудрых. Придворные, переглянувшись, зашептали:
– Этот покорит мир.
Однако Фортуна с ликом спокойным и слегка грустным пожаловала ему испрашиваемую милость.
Подошел второй и попросил, напротив, успеха среди невежд и глупцов. Развеселилась вся свита, встретив хохотом столь странное желание. Но Фортуна с любезным взором даровала и ему то, о чем просил.
Итак, оба ушли довольные и благодарные – каждый получил желаемое. Придворные же, всегда наблюдающие за лицом государя, чтобы отгадать его чувства, дивились странной перемене в выражении лица своей королевы. Заметив их изумление, она любезно молвила:
– Как вы полагаете, придворные мои, кто из этих двоих был благоразумнее в своей просьбе? Думаете – первый? Так, знайте, что попали пальцем в небо; первый – глупец, он сам не знал, чего просит, и быть ему последним в мире человеком. А вот второй, тот дело понимает, тот всем завладеет.
Слыша столь парадоксальное суждение, все были поражены – и по праву, но Фортуна тут же объяснила: Видите ли, мудрецов мало, и четырех не наберется в одном городе – да что я говорю! – и двух в целом королевстве. Невежд зато большинство, глупцам несть счета. Вот почему кто привлечет их на свою сторону, тот и станет владыкой мира.
Вы, разумеется, поняли, что этими двумя просителями были Критило и Андренио, когда последний, последовав за Кекропсом [375], решил стать глупцом вместе со всеми. Несметная свита сопровождала того, кто, ничего не зная, безмерно зазнается. Вот они вышли на Главную Площадь Мира – огромную, но тесную, битком набитую, но без единой личности, как полагал тот мудрец, который в полдень с фонарем в руке искал и не мог найти человека [376], – все попадались получеловеки; у кого голова человеческая, так хвост змеиный, а у женщин – рыбий, и наоборот, у кого есть ноги, нету головы. Увидели они тут множество Актеонов [377] что, ослепнув, обратились в оленей. У других головы были верблюжьи – чинами умученный, вьючный люд; у многих – бычьи, да не по надежности, а по тупости; попадались и волчьи головы – про волка сказ, но всего больше было безмозглых, тупых и злых ослов.
– Странное дело, – сказал Андренио, – не вижу ни у кого головы змеиной, слоновьей или хотя бы лисьей.
– Увы, друг, – сказал философ, – даже это далеко не всем скотам даровано.
Все то были люди с изъянцем – у кого львиные когти, у кого медвежья лапа. Один шипел гусиным клювом, другой хрюкал свиным рылом; у этого – ноги козла, у того – уши Мидаса [378]; у некоторых глаза совиные, но у большинства – кротовые, а смех собачий, с оскалом, «знаем мы вас!» Столпясь в кружки, они рассуждали, нет, судачили; в одном кружке «воевали»: яростно осаждали Барселону [379] и, не теряя зря денег и солдат, штурмом брали ее в несколько дней; пока во Франции идет гражданская война [380], занимали Перпиньян [381]; наводили порядок во всей Испании; выступали походом во Фландрию – чего там, в два дня управиться можно! – по пути сворачивали во Францию, делили ее на четыре государства, меж собой враждующие, подобно четырем стихиям, и завершали походы взятием Святого Града [382].
– Кто это такие? – спросил Андренио. – Ишь, как отважно воюют! Может, тут находится храбрый Пикколомини? А вон тот – не граф де Фуэнсалданья [383]? И рядом с ним – не Тотавила [384]?
– Никто из них и в солдатах не бывал, – отвечал Мудрец, – и отродясь войны не видывал. Приглядись получше – это же кучка мужланов из одной деревни. А тот, что разглагольствует больше всех, он в географических картах немного разбирается. Прожекты сочиняет [385] да ходит по пятам за священником, короче – он цирюльник.
Андренио с досадой сказал:
– Но если они только и умеют, что землю пахать, зачем берутся завоевывать страны да упразднять королевства?
– Ба, – молвил Кекропс, – у нас тут все умеют.
– Не говори «все умеют», – возразил Мудрец, – но «обо всем судят».
Подошли к другому кружку – здесь правили миром: один издавал указы, другой оглашал прагматики [386], поощряли торговлю и упорядочивали расходы.
– Не иначе, – сказал Андренио, – как это члены парламента, судя по их речам.
– Парламентским умом тут и не пахнет, – сказал Мудрец. – Эти люди привели свои дома в упадок, а теперь пытаются наводить в государствах порядок.
– Подлая сволочь! – воскликнул Андренио. – Чего им взбрело лезть в правители?
– Вот послушай, – отвечал Змеечеловек, – как здесь каждый подает совет.
– И даже отдает свою шкуру, – заметил Мудрец.
И, подойдя к кузнецу, сказал:
– Помни, что твое дело – подковывать скот, бей не по мозгам, а по гвоздям.
А сапожнику посоветовали знать свои колодки и судить не выше сапога. Чуть подальше спорили о знати – у кого в Испании самая благородная кровь – да судачили об одном славном воине: не столько-де он храбр, сколько везуч, просто не было у него достойного противника; не щадили государей, перемывали им косточки, находя в них больше пороков человеческих, чем достоинств королевских. Словом, всех мерили одним аршином.
– Ну, что скажешь? – спросил Кекропс. – Разве семеро греческих мудрецов могли бы лучше рассуждать? И заметь, все это ремесленники, в большинстве портные.
– Верю, портачей на свете больше всего.
– Но кто заставляет их пороть вздор? – спросил Андренио.
– А как же иначе! Ведь их ремесло – пороть да мерку снимать да платья кроить. Все в мире стали теперь портными – режут чужую жизнь и пришивают черные дела даже к ослепительной мантии славы.
Хотя шум здесь никогда не стихал и от крика в ушах звенело, услыхали они громкие голоса, доносившиеся из какого-то не то домишки, не то свинарника, украшенного лозами, – где висит лоза, там и жди лозы.
– Что там – корчма или корчага пивная? – спросил Андренио. И Кекропс с таинственной миной ответил:
– Это Ареопаг. Здесь заседает Государственный Совет всего мира.
– Хороши в мире порядки, ежели отсюда им правят. Ведь это похоже на таверну.
– Так и есть, – отвечал Мудрец. – И когда винные пары ударят в голову, каждому охота стать всему миру головой.
– Не говори, – заметил Кекропс, – они часто попадают в яблочко.
– И в яблочное, и в виноградное, – сказал Мудрец.
– Да нет, я не шучу, – настаивал Кекропс, – отсюда вышли люди весьма знаменитые, о которых в мире много говорили.
– Кто такие?
– Как – кто такие? Разве не отсюда вышел Сеговийский Стригальщик, Валенсийский Чесальщик, барселонский Косарь и Неаполитанский Мясник? [387] Все стали главарями и вскоре были обезглавлены.
Прислушавшись, путники разобрали, что идет спор – одни на испанском, другие на французском, кое-кто на ирландском и все на пьяный немецкий лад спорили, чей король могущественней, у кого больше доходов больше солдат, больше владений. И за милую душу накачивались за здравие своих королей.
– Да, без сомнения, – сказал Андренио, – отсюда выходят те, кто рьяно предается пошлому занятию – высказывать обо всем свое мнение. Я прежде думал, меха носят на себе из-за того, что в мире похолодало; теперь же вижу, что люди носят мехи в себе.
– Так и есть, – подтвердил Мудрец. – Здесь не увидишь дельного человека, лишь набитые вздором шкуры. Погляди на того – чем пуще надувается, тем пустей; а вон тот мех полон уксуса, ровно мина министра; там небольшие мехи – для душистой водицы, им много не надо, сразу наполняются; вон та куча мехов – для вина, потому на земле валяются, а вон те сладко поют, лишь когда горько пьют; многие набиты соломой, как того достойны; а иные висят – это свирепые изверги, из их шкур делают барабаны, чтобы, и мертвые, пугали врагов – столь далеко отдается их свирепость.
Из вертепа валом валила всяческая сволочь и разбивалась невдалеке на кружки; во всех них роптали на правительство – так было всегда, во всех государствах, даже в Золотом и мирном веке. Чудно было слушать, как солдаты судят о Советах, торопят депеши, борются со взяточниками, допрашивают судей, проверяют трибуналы. А люди ученые – смех один! – сражались, бряцали оружием, шли на штурм и брали крепости. Землепашец толкует об актах да контрактах, купец о земледелии, студент об армиях, солдат о школах; мирянин определяет обязанности духовной особы, а та осуждает промахи мирянина; сословия перемешались, люди из одного затесались в другое, каждый выскочил из своей колеи, каждый толкует о том, в чем ничего не смыслит. Вон старики хулят нынешние времена и хвалят минувшие – нынче-де молодежь нахальная, женщины распутные, нравы гнусные, все идет прахом.
– Чем больше я живу, – говорит один, – тем меньше понимаю мир.
– А я вовсе его не знаю, – говорит другой. – Теперь мир совсем не такой, каким его застали мы.
Подошел к ним Мудрец и посоветовал обернуться назад и поглядеть на прежних стариков, точно так же бранивших то время, которое эти так восхваляли; а за теми – другие и еще другие; так от первого старика тянулась цепочкой эта избитая тема. По соседству стояло с полдюжины весьма почтенных старцев – бородатых и беззубых, досуга много, дохода мало, – и толковали они о том, как восстановить господские дома и вернуть им прежний блеск.