Здравствуй, племя младое, незнакомое!
ModernLib.Net / Авторов Коллектив / Здравствуй, племя младое, незнакомое! - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Авторов Коллектив |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(915 Кб)
- Скачать в формате fb2
(517 Кб)
- Скачать в формате doc
(406 Кб)
- Скачать в формате txt
(393 Кб)
- Скачать в формате html
(522 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|
– Здравствуйте! – перебила его хозяйка и обратилась ко мне: – Извините, вы... летчик? – Да, когда-то... в прошлом. – Вас зовут... Вадим?... После чего показала пачку фотографий. На них в обнимку с прославленным асом стоял... я! Все было одно к одному: и раскосый рассеянный взгляд, и косолапость, и полный белых зубов рот, и даже – даже! – рыжеватая бородка. Сколько ругали и журили, наверное, Вадима за нее, такую непрезентабельную. – Он упал в кубанские плавни, неподалеку от хутора Гарний. У ведомого после боя оказалось сто двадцать пробоин... Но я не верю в смерть Вадима. Он жив, так же, как мой Саша. Летчики ведь не умирают... – и нежно погладила сукно мужниной шинели. Я чуть не сказал о нашей с Вадимом тайне; двое в одной оболочке, мы часто срываемся в штопор, – он для нас родная стихия... А через полгода случится мне быть на Кубани; заверну на хутор Гарний и спрошу встречного старика про сбитый во время войны самолет. Старик оживится и скажет, что несколько лет назад осушали плавни и подняли какой-то самолет, явно нерусский, а в нем кости и череп – «ядреный такой, и зубов в ём богато!» – и что из черепа Петяка Чоловик сделал себе пепельницу. А теперь этот байстрюк – хуторской атаман! – сплюнет дед сердито. Я разыщу этого Петяку – он предстанет в кубанке и шароварах с голубыми лампасами, – покажу ему фотографии, и когда этот потомок запорожцев, отдав с неохотой свою «пепельницу», пренебрежительно хмыкнет: «На шо вин мени, твий краснопузый сталинский сокил; вин защищал советcку власть, – лучше б вин ее не защищал...» – после таких слов сорвусь и два раза ударю Чоловика по безмозглой его башке, так что слетит баранья шапка... Вот он, этот череп с отпиленным затылком, у меня на столе. Череп Героя Советского Союза Вадима Фадеева, прожившего двадцать пять лет и сбившего двадцать пять фашистских самолетов. Что с ним делать?
Андрей Воронцов
ВОРОНЦОВАндрей Венедиктович родился в 1961 году в Подмосковье. Окончил медицинское училище, работал фельдшером на «Скорой помощи», одновременно учился в Литературном институте им. А. М. Горького. С 1987 года работал и печатался в журналах «Октябрь», «Новая Россия», «Московский журнал», «Русский дом». В настоящее время – член редсовета журнала «Наш современник». Автор прозаических книг и литературно-исторических исследований: «Победитель смерти», «Белая голова», «Замкнутый путь в тумане», «Детское досье об убийстве Кеннеди». Член Союза писателей России.
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОРАЖЕНИЯ
– Ты живешь в каком-то выдуманном мире, – сказал я как-то в сердцах сыну, который вместо уроков вел бой с невидимым врагом. – Да, – ничуть не смутясь ответил он, – мне так легче жить в настоящем. Что я мог ему возразить? Разве не знаю я взрослых людей, придерживающихся той же точки зрения? Один мой друг, историк, всерьез задумал писать кандидатскую с таким названием: «Зиновий Петрович Рожественский – выдающийся флотоводец XX века». В аспирантуре сначала смеялись, потом ругались, а потом его выгнали. Работал он после этого консьержем в «элитном» доме, но диссертацию не забросил, доказывал, какой творец Цусимы был гениальный человек. Короче, он тоже создал себе выдуманный мир, чтобы легче жилось в настоящем. Что ж, не мне осуждать его – сам не потому ли писательствую? Но я терпеть не могу эту новую историческую моду: из неудачников делать гениев, а из поражений – победы. Это ведь, если разобраться, обратная сторона поражения. А с другой стороны, бесконечная цепь поражений последних лет научила меня не радоваться преждевременно маленьким удачам, к чему тоже был склонен Василий (так звали моего друга). Вместе с Василием мы не пропустили ни одной демонстрации протеста, начиная с 23 февраля 1992 года, а это, кто помнит, не всегда было полезно для здоровья. И едва ли не на каждом митинге он мне говорил: «Ну все, теперь уже Ельцину немного осталось!» И впрямь, от шествия к шествию нас становилось все больше: 23 февраля следующего года никакие силы уже не смогли сдержать прорыв 300-тысячной колонны на Манежную. Казалось, и вправду осталось чуть-чуть... Но грянул позорный апрель, когда одна часть русского народа проголосовала за расправу над другой, и я засомневался... В ночь на 4 октября 1993 года мы сидели с Васей у костра в роще возле Дома Советов. Мы уже знали о случившемся в Останкине. День, прошедший под знаком неслыханной нашей победы, заканчивался сокрушительным поражением. Мы ни слова не говорили о происходящем, вообще ни о чем не говорили – подбрасывали сучья в огонь, наливали себе водки, выпивали, не чокаясь, как на поминках... Между светящихся точно изнутри березовых стволов плясали огни других костров, а над ними неровными оранжевыми шарами дрожали маленькие зарева. Порой пламя выхватывало из темноты чье-нибудь лицо – и оно тут же исчезало, будто подхваченное дуновением ветра, и снова становилось частью ночи, наполненной шелестящими голосами, звоном бутылок, бренчанием гитарных струн. И, как знать, может быть, эти лица принадлежали тем, кого наутро уже не было в живых... Никто ни о чем не спорил, ни к чему никого не призывал. Изменить ничего было нельзя – оставалось только ждать утра. Запах дыма и печеной картошки смешивался с запахами опавшей листвы, сырой земли, древесной коры и грибов, хотя их время давно уже прошло. Где-то рядом пели: «А в тайге по утрам туман...», а немного дальше, перевирая мотив, битловское: «Хей, Джуд». Эти голоса и запахи доносились словно из прежних времен, когда не было ни уличных сражений, ни омоновцев со щитами и дубинками, а в моде были туристические слеты и конкурсы авторской песни. Но были и другие голоса. «Спаси, Господи, люди Твоя», – пели в другом конце парка негромко и красиво, но вскоре пение перекрыл длинный разухабистый вздох гармошки, заигравшей с места в карьер плясовую. «Эх, эх, эх!» – забухали в землю подкованные сапоги, невидимые плясуны засвистали молодецкими посвистами. – Русский человек!.. – заорал кто-то из темноты. – Нет, ты послушай, что я тебе скажу. Русский человек!.. Что это такое? «Веселие и питие»! Он создан для того, чтобы пить и веселиться! А его засунули в жопу. Ему, дионисийцу, придумали долг и идеи. Опутали правами и обязанностями, будь они неладны. На фига ему это? Наша Родина – веселье! «Смотреть до полночи готов на пляску с топотом и свистом под говор пьяных мужичков»! Вот она – Расея, вот он – русский человек! Еще вчера за эти слова дали бы незнакомцу крепко в лоб и назвали бы провокатором (каковым, быть может, он и являлся), а теперь все устало молчали. Так тянулась эта ночь поражения нашего, ночь нашего с Василием прощания с молодостью... Задремали мы лишь под утро. Проснулись оттого, что где-то над самыми нашими головами гулко и часто ударил КПВТ – крупнокалиберный пулемет. Воздух задрожал, сорвались с ветвей и закружились вниз по невидимой спирали кленовые листья. Между деревьев стояла пронизанная солнцем пустота. В воздухе уже сильно пахло гарью. Стуча зубами от озноба, мы поднялись на ноги. Парк стал неузнаваем. Волнистые пряди инея, искрясь на солнце, прихотливыми узорами вплетались в траву. Снова ударил пулемет, женский голос закричал истошно. Со стороны площади заскрежетало, залязгало: боевые машины десанта преодолевали хлипкие баррикады. Мы пригнулись и побежали к левому крылу Дома Советов. Так начался этот день. Его мы с Васей помнили, как в бреду, отрывочно, пунктиром. Был момент отчаянной надежды, когда на Новом Арбате, за полкилометра от нас, завязалась жаркая перестрелка, и Вася закричал: «Это наши! Наши подходят!», и я снова ему поверил, да так сильно, что слезы выступили на глазах. Увы, это были не наши – спецназ лупил по окнам, в которых якобы были снайперы... Потом, влекомые бегущими куда-то людьми, мы оказались под большой парадной лестницей, где было бюро пропусков. Мы думали, что окружавшие нас люди – свои, и хотели вместе с ними войти в здание, но вскоре поняли, что опять ошиблись... Без лишних слов, деловито, умело они взломали дверь и устремились внутрь, привычно, как в трамвае, толкаясь локтями и плечами. Почуяв неладное, мы не последовали их примеру. Вскоре взломщики стали возвращаться – с пакетами, набитыми кофе, печеньем, соком, компотом, консервами, сигаретами... Некоторые счастливцы завладели портативными телевизорами и радиоприемниками. Кто-то нес за ухо большую подушку. Другой – телефонный аппарат с волочащимися по земле проводами. Третий – ворох милицейских фуражек. Иные надевали их на головы. Кто-то с простецким лицом раздавал незаполненные депутатские удостоверения с красными корочками. Они выходили так же деловито, как вошли, – молодые, хорошо одетые, в крепкой обуви, шли в сторону Нового Арбата, сталкиваясь с теми, кто нес от противоположного входа обезображенные и окровавленные трупы. «Пойдем отсюда», – потухшим голосом сказал Вася. Я оттолкнулся от стены и пошел, как по воздуху, не чуя ног. Я вообще ничего не чувствовал, только простейшие ощущения: вот мы были под лестницей в тени, а теперь очутились на солнце. Я словно лишился плоти и костей: мне казалось, что если бы кто-то из спешащих с добычей захотел пройти сквозь меня, то сделал бы это без труда. Где-то в глубине сознания, как в обмелевшем колодце, плескался вопрос: как это все могло произойти? Выбравшись из-под лестницы, мы удивились тишине. Видимо, объявили перемирие или что-то в этом роде. Кто-то говорил по мегафону из окна пятого этажа. Судя по голосу это был Руцкой. Мы поднялись по парадной лестнице наверх, где уже стояла небольшая толпа. Руцкой, видимо, вспомнив, что он летчик, просил других летчиков поднимать боевые машины в воздух и защищать парламент, – почему он решил, что среди кучки людей, стоящих под окнами, есть летчики? Мы вздохнули и пошли вниз. Навстречу нам, великолепно освещенный лучами солнца, поднимался вылезший из танка полковник. Он шел прямо на нас, высокий, сильный, голубоглазый, загорелый, с откровенным эгоистическим нежеланием в глазах вникать во что бы то ни было, свойственным лишь старшим армейским и милицейским чинам (даже у гражданских бюрократов другой взгляд – более артистический, что ли). Он шел словно из американских фильмов, из мясорубки, где он «всего лишь выполнял приказ», с закатанными рукавами камуфляжной формы и распахнутым воротом, из которого выглядывал белоснежный подворотничок. Красивый, седоватый – шел предъявлять ультиматум. И будет он теперь идти так вечно, под косыми лучами закатного солнца, с тяжелым автоматом в руке. Потом мы стояли у железных заграждений на тротуаре. Мимо все еще шли мародеры. Верхние этажи Дома Советов горели. Немногие сохранившиеся стекла нижних этажей тоже горели – в лучах заката. В здании мэрии раздавались грохот и лязганье, словно там, внутри, ворочался танк. Над домом снова кружили птицы, распуганные было канонадой. Я смотрел на них и завидовал: как им легко и просто летать там, вверху, смотреть на все это с высоты. Вот так же утром кружили в воздухе серебристые осколки жалюзи, высоко подброшенные чудовищной взрывной волной. Я принял их поначалу за голубей. Легкие пластинки летели к земле долго, плавно, красиво, как птицы. «Мне кажется порою, что солдаты...» Почему-то я вспомнил, совсем не к месту: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?» Хотелось курить, но сигареты кончились. Вася спросил сигарету у стоящего рядом кавказца. Тот вытащил голубоватую пачку, кивнул на парламент: «Оттуда». По странному совпадению, сигареты тоже назывались «Парламент». Заметив мой недобрый взгляд, кавказец сказал: «Один парень дал, сам я туда не ходил. Теперь Ельцину тоже капец», – добавил он. Тут я словно очнулся и иронически посмотрел на Васю – как, мол, тебе твоя песня в чужом исполнении? Вася отвел глаза. С Нового Арбата доносилось металлическое лязганье – это лавочники разбивали камнями блестящую спираль Бруно с ужасными крючками, добывая себе сувениры. Гремя щитами, на площадь перед лестницей выбежал отряд омоновцев, построился в линию и, размахивая дубинками и автоматами, принялся вытеснять толпу. Мы поплелись, подгоняемые омоновцами, в сторону Нового Арбата... А дальше наступил период реакции, как говаривали в советских учебниках истории. Я долгое время не мог спокойно слышать слово «народ» – меня от него корежило. Видел я под парламентской лестницей этот народ! Никакие беды последнего времени – невыплаты зарплат и пенсий, кража сбережений, безработица, дороговизна, «черные вторники», отключения тепла – не казались мне чрезмерными для тех, кто предал нас в октябре. Потом злость отступила, пришло безразличие. Я не отказался от прежних убеждений, но совершенно разочаровался в публичной политике и с головой ушел в литературную и журнальную работу, а Вася как раз в ту пору занялся своим злосчастным Рожественским. Надо сказать, что на эту тему мы не нашли общего языка сразу. Едва Вася стал мне втолковывать про загадки Цусимского сражения и непонятую роль Рожественского, как я раздраженно заметил: – Да что тебе Цусима эта, когда ты не знаешь того, что произошло в октябре девяносто третьего? А что касается роли Рожественского, то мне интересно услышать от тебя, как от историка, какова роль Макашова и Руцкого? А то, неровен час, лет через десять – двадцать появится чудак вроде тебя и напишет, что они были гениальными, только им не повезло. Русобородый, шупловатый Вася терпеливо, и, как всегда, заикаясь, объяснял: – Цусима – первая знаковая русская катастрофа двадцатого века, в которой, как в капле воды, отразились причины всех последующих русских катастроф. А что такое русская катастрофа? Это: или – или. В ней всегда есть момент, в самом начале, когда можно не только уйти от поражения, но даже одержать блестящую, сокрушительную победу. Так было и третьего октября. Ты прав: Рожественского у нас не было. Но, согласись, куда обиднее было бы потерпеть поражение, если бы восстание возглавил кто-нибудь поумнее Руцкого и Макашова. Именно так и случилось, увы, в Цусимском бою. – Да отчего ты решил, что Рожественский был умнее? Угробил он народу побольше, чем наши герои, – пять тыщ человек. – В начале Японской войны, когда еще все газеты, включая либеральные, кричали о том, что вскоре японская авантюра потерпит полное крушение, Рожественский предсказал иной ход войны. «Нам придется жестоко биться», – заявил он в конце марта девятьсот четвертого года французскому корреспонденту. Он считал, что нашей эскадре уже нечего делать на Дальнем Востоке, потому что, когда она появится там, японцы уже успеют перевезти в Корею орудия, снаряды, боевые припасы, провиант в достаточном количестве для того, чтобы вести войну в течение многих месяцев. Но ему приказали – и он повел эскадру в бой. Между прочим, одно из его тогдашних предсказаний сбылось, к сожалению, уже через несколько дней. Тогда взошла звезда адмирала Макарова, его взахлеб хвалили газеты, и Рожественский похвалил: «Это прекрасный моряк, энергичный начальник, искусный, отважный...», но тут же заявил: «Он пленник того положения вещей, которое не он создал и которое не в силах изменить». А первого апреля четвертого года, когда газета «Русь» перепечатала это интервью, она сообщила на другой странице о гибели броненосца «Петропавловск» и Макарова... – Какая цена подобным предсказаниям, если с их помощью нельзя ничего исправить? Это как у Маркеса в «Ста годах одиночества»: пророчество о гибели Макондо герой разгадал именно в ту минуту, когда ураган стер город с лица земли. В этих наших спорах был, конечно (во всяком случае, с моей стороны), подтекст, не имеющий отношения к Цусиме и Рожественскому: октябрьские события и безоглядный Васин оптимизм накануне их. Естественно, я понимал, что никакой личной Васиной вины в случившемся нет: просто я полагал, что люди, подобные Васе, создали в обществе накануне ельцинского переворота шапкозакидательское настроение, внушили детскую веру в быструю победу, когда следовало настраивать людей на долгую и изнурительную борьбу. Мне казалось, что своей сказкой о выдающемся флотоводце Рожественском, Вася иносказательно отвечает мне и таким, как я, – вот, дескать, какие зубры проигрывали, а что мы?... Кроме того, Васина диссертация имела, на мой взгляд, чисто профессиональный изъян: он отчего-то решил доказать талант Рожественского именно на примере Цусимы, давно ставшей именем нарицательным. Ну кабы еще потерпел адмирал поражение, но не потопил всю эскадру – можно было бы оригинальничать и версии сочинять, но тут... Ведь и к погибшим надо иметь уважение... Примерно так же, видимо, считали и в аспирантуре, когда выперли Васю. Разгар его работы над трудом о Рожественском пришелся на первую чеченскую войну, которую тогда, как назло, сравнивали с Цусимой... И это, увы, не могло не накладывать отпечатка на мое отношение к его работе, и отпечатка несправедливого: Вася, при всех его заносах, действительно был талантливым историком и доказательства своей правоты искал упорно и увлекательно. Правда, по мере сил и я ему помогал: например, когда он без документа из аспирантуры лишился возможности работать в архивах и рукописных фондах, я делал ему справки от журнала. Надо сказать, что официальными архивами он не ограничивался, умел найти и нужные домашние. Так, ликуя, притащил он мне однажды дневник участника Цусимского сражения (из небогатовского отряда) и настоятельно рекомендовал почитать. Произошло это между двумя безрадостными событиями: переизбранием Ельцина на второй срок и похабным Хасавюртовским миром – куда более похабным, чем Портсмутский, завершивший Русско-японскую войну. Дневник я осилил с трудом: автор, мичман Илья Ильич Кульнев, правнучатый племянник героя войны 1812 года генерала Якова Петровича Кульнева, не обладал ни особым литературным даром, ни разборчивым почерком (что, впрочем, в условиях боевого плавания понятно). Да и сама история была тягостной, как и история антиельцинского сопротивления и чеченской войны. Собрали зимой 1905 года на Балтике тихоходные «музейные образцы»: броненосец «Император Николай I», три броненосца береговой обороны – «Генерал-адмирал Апраксин», «Адмирал Сенявин», «Адмирал Ушаков» и крейсер 1-го ранга «Владимир Мономах» – и отправили под командованием контрадмирала Небогатова на помощь вышедшей раньше эскадре Рожественского. Вовсю бушевала революция, с войны приходили только дурные вести, портовые рабочие разбрасывали на военных судах прокламации: «Убивайте офицеров, топите свои суда, зачем вы идете на верную смерть?», которым матросы порой следовали буквально: например, убили одного молодого мичмана за то, что он хотел водворить тишину. Офицеры чувствовали себя в Либаве, как на вражеской земле, горели желанием скорее выйти в море... Плавание было очень тяжелым, питались экипажи скверно: либавские купцы снабдили моряков консервами, которые нельзя было есть, а свежего мяса не закупали, потому что на небогатовских судах, в отличие от эскадры Рожественского, не было ледников-рефрижераторов. Грузились углем в иностранных портах в авральном режиме (нигде не разрешали стоять больше суток), отчего корабли приобрели необыкновенно грязный вид. Тем не менее была вписана славная страница в историю военной навигации: на обветшавших судах небогатовцы совершили переход в 16 тысяч морских миль, останавливаясь лишь для заправки углем. Во вьетнамскую бухту Камрань (Камаранг), где 2-я Балтийская эскадра соединилась с 1-й, Небогатов привел все суда, вышедшие с ним из Кронштадта и Либавы, включая самые тихоходные. Подобное достижение считалось тогда неслыханным даже для новых скоростных броненосцев, работавших на угле. В бухте Камрань (которая после 1975 года стала советской военно-морской базой, а теперь заросла джунглями) русским судам тоже стоять долго не разрешили. Двумя кильватерными колоннами русская объединенная эскадра направилась к Цусимскому проливу. Дневник заканчивался 14 мая 1905 года, около 14 часов, то есть буквально перед первым залпом Цусимского сражения. Саму битву Кульнев описывать не стал, нарисовал лишь схему движения наших и японских судов. Читать записки Кульнева было не только тяжело, но и больно: предчувствие неизбежной беды сменялось в них отчаянной надеждой на победу – сродни той надежде, с которой мы жили до 4 октября 93-го... «Как-то мне вздохнулось: может быть, дойдем, поддержим 2-ю эскадру, может быть, и не потопят нас, мы будем воевать и победим японский флот...» Сам мичман, как рассказал мне Вася, в Цусимской трагедии выжил, в отличие от своего старшего брата Николая. После войны Илья Кульнев увлекся морской авиацией, стал одним из первых в России летчиков-конструкторов. В мае 1915 года он погиб в авиакатастрофе под Ревелем.
Честно говоря, я не очень понимал, зачем Вася дал мне этот дневник: то ли для общего развития, то ли еще для чего, и почему он, собственно, так радовался ему – ничего, что подтверждало бы его выводы о Рожественском, у Кульнева не было – наоборот, на последних страницах он выражал недоумение его действиями. В осторожной форме я спросил это у Васи (после того как он стал консьержем, самолюбие у него обострилось). Вася с сожалением посмотрел на меня. – А чертеж? – Что – чертеж? – Ну ты что, не заметил, что на схеме правая кильватерная колонна выдвинута вперед левой на половину своей длины? Теперь наконец стала понятна загадочная фраза в воспоминаниях английского военного наблюдателя на японских судах капитана Пэкинхема, что по сравнению с судами правой колонны суда левой казались «пренебрежимо малыми». А между тем головной корабль левой колонны «Ослябя» даже превосходил длиной головного правой «Суворова» на десять метров! Он потому показался Пэкинхему «пренебрежимо малым», что был гораздо дальше от него, чем «Суворов»! Мне стало жалко Васю. Все-таки я привык, что он мыслил хотя и безответственно, но широко, а тут он, как трудолюбивый бездарь, закопался в куче малозначительных деталей: десять метров каких-то, правая колонна обогнала левую на половину длины... – Вась, ты меня извини, но что это прибавляет к главной мысли твоей работы? Вася смотрел на меня во все глаза. – Как что? Я же тебе столько рассказывал про Цусиму! Старик, это же другое построение, чем считали прежде, а у новых кораблей правого отряда была выше скорость! Я начал злиться. – Так это помогло нам проиграть баталию или несколько задержало разгром? – Это было гениально, – сказал Вася. – Гениально, понимаешь? Никто до Рожественского так не делал. Далее. Кульнев пишет: «На наших судах получались знаки японских переговоров – наш телеграф бездействовал». Кульнев недоумевает, почему, ну а ты-то, в конце двадцатого века, понимаешь – почему? – Ни хрена я не понимаю, – признался я, возвращая ему тетрадь. – Политика – искусство возможного, история – искусство невозможного. В ней вечно, невзирая на известное правило, судят победителей, и никому это еще не удалось вполне. Случайно, Вася, не побеждают. Нас тоже победили не случайно. – Ну нельзя же так, – скривился вдруг, как от боли, Вася. – Давай ограничим себя со всех сторон рамками так называемого здравомыслия, и ничего у нас не будет – ни истории, ни искусства, ни науки. – А у нас и так ни фига нет. Ладно, не обижайся: нашел ты себе с этим Рожественским в жизни нишу, и слава Богу. Без этого теперь нельзя – сломаться можно. Давай хлопнем по рюмочке за упокой души мичмана Кульнева и адмирала Рожественского? А потом за наше здоровье. Вася неохотно, как мне показалось, кивнул. Разговор не получился и, что самое печальное, не возобновлялся на эту тему больше никогда, кроме одного раза, последнего перед нашим расставанием в этой жизни. Вася обиделся или утомился мне объяснять, – а может, и то, и другое. Между тем морская тема не миновала и меня, человека сугубо сухопутного. Отойдя немного от октябрьского потрясения, я дал себе слово, что если и буду когда-нибудь еще заниматься так называемой общественной деятельностью и политикой, то только в тех областях, где можно сделать что-либо реальное помимо митингов и болтовни. Скоро такая возможность представилась: шла борьба за Черноморский флот, который Ельцин, казалось, готов был сдать. А флот, несмотря на бедственное положение, был вещью реальной. Я стал ездить в командировки в Севастополь, писал о флоте и Крыме и даже был приглашен участвовать в сборпоходе Черноморского флота. Здесь-то я и понял отчасти Васино увлечение: не столько суть его, сколько поэтику.
Ты помнишь? В нашей бухте сонной
Спала зеленая вода.
Когда кильватерной колонной
Вошли военные суда.
Мы выходили из Севастопольской бухты этой самой кильватерной колонной. Слева по борту был древний Херсонес, казавшийся отсюда маленьким и грустным. Говорили, что две трети его покоится под водой, и, возможно, мы проплывали именно над ним, как над неким градом Китижем. Стоя перед камерой на фоне развалин, корреспондент программы «Вести» говорил со слащавой и развратной улыбкой: «Сегодня мы имеем уникальную возможность...» Из низких туч, висящих над Севастополем, длинными стальными полосами наклонно пробивался солнечный свет – словно кто-то развернул гигантский, в полнеба, веер. Под ровное гудение двигателей корабль тяжело нырял форштевнем вниз и тут же могучим движением, точно потягиваясь, поднимался вверх. Похмельный, я стоял на ходовом мостике большого противолодочного корабля «Керчь» и смотрел на бегущую за бортом волну, каждый миг менявшую цвет в водовороте пены. В открытом море корабли разошлись, поплыли параллельными курсами. Стальная армада, завесив дымами горизонт, двигалась в центральную часть Черного моря. Когда мы вернулись из похода, я зашел на знаменитую севастопольскую толкучку «на Остряках», чтобы купить домой какие-нибудь подарки. Мне бросилось в глаза, что рынок удивительно похож на мертвый город Херсонес планировкой бесчисленных, неотличимых одна от другой улочек-рядов (милетский архетип – «прямоугольная решетка, вписанная в овал») и занимает такую же примерно территорию, как сохранившаяся часть Херсонеса. Один муравейник умер, да здравствует другой! И в Херсонесе, оторванном от Эллады, Рима и Византии, и в имперском Севастополе, оставшемся без империи, все подчинялось одному желанию: выжить, добыть кусок хлеба на грядущий день. Как это по-человечески понятно (разве я сам не такой?), но как душно, уныло, неприкаянно в этой галдящей тесноте после вольного необозримого морского простора, рассекаемого форштевнем имперского дредноута! Жизнь неотделима от рынка, но является ли рынок законом жизни? Разве спас он хотя бы одну гибнущую цивилизацию? Цивилизации умирали, рынок оставался. Он живуч, спору нет, но мы почему-то до сих пор изучаем историю государств и народов, а не рынков. Когда империя слабеет, рынок не поддерживает ее – он ее убивает. Сюда, в торжище, уходят и здесь перемалываются в костную муку творческие силы, вера, талант, изобретательность, воля народа. Уже и рынок окружен кольцом огня, а люди продолжают тупо думать о том, что можно купить и продать там, внутри. Это ли свобода, о которой нам талдычили обслуживающие лавочников мыслители? Отчего же художники веками воспринимали рынок как бессмысленную и враждебную стихию?
Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!
Какими наивными кажутся, если посмотреть на них отсюда, из этого деловитого муравейника, молодой, но уже седой артиллерист Николай Иванович, таскавший мне в каюту гильзы всевозможных размеров и по-детски радовавшийся попаданиям, смотритель Владимирского собора Альбина Абрамовна, добывшая двуглавого российского орла для паникадила, старичок, стоявший на митинге с плакатиком: «Великая Россия, вспомни о нас!», и наконец Вася, ищущий отсвет победы даже в заведомых поражениях! Зачем, ради чего метко стрелять, возиться с двуглавыми орлами, писать вышибающие слезу призывы, разгадывать тайны Цусимы, если эта великая Россия – уже только воспоминание, мир невидимый? Затем, ответил я себе, что эти люди и есть великая Россия. Империи, даже самые кровавые, воспитывают в человеке идеал гармонии, красоты, самопожертвования, героизма, бескорыстного служения другим людям. Это цемент, который скрепляет духовное здание человечества. А что дал людям «человечный» рынок? Связан ли с ним хоть один светлый образ в мировой культуре? Он похож на сочное розовое мясо, что выставляют на прилавках: чуть «перележало» на солнце – и уже потянуло от него падалью. Вернувшись домой, я поделился этими мыслями с Васей, но выслушал он меня снисходительно, как неофита, и, неожиданно застеснявшись, продолжать я в этом духе не стал. Спросил его, как бы между прочим, и о диссертации, но он, отведя взгляд, сказал: «Нормально». Васю убили в июне 1999 года в Косово, перед самым концом войны. Воевавшие вместе с ним наши добровольцы рассказали потом, как это случилось. Шиптары (албанцы) атаковали югославские позиции со стороны Проклятых гор, что на границе с Албанией. На высоте, которую занимали сербы и русские добровольцы, разорвалась мина, за ней последовали еще. Был убит один солдат, несколько человек ранены, в том числе наш доброволец. Сербы стали отходить, унося убитого и раненых. Прикрывать их остался Вася. Когда закончился бой, его нашли мертвым, с развороченными брюшиной и грудной клеткой, на пальце у него было кольцо от ручной гранаты, в автомате – пустой магазин. Вася был в маскировочном халате, который, вероятно, помешал ему вытащить новый магазин из «разгрузочного» жилета. Русская трагедия: или – или... Вытащил бы – и глядишь, продержался бы до подхода подкрепления... Но победа снова не далась ему в руки... Тогда, видя, что он не успевает, Вася, чтобы не попасть в плен к шиптарам, подорвал себя гранатой. Война, которой отдал свою жизнь Вася, закончилась через несколько дней унизительнейшими Кумановскими соглашениями, обессмыслившими страдания сербского народа, но гибель Васи вопреки логике наших прежних споров не казалась мне теперь бессмысленной.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|