Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годы без войны (Том 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Годы без войны (Том 2) - Чтение (стр. 39)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Но Мещеряков не видел этой улыбки. Внимание его привлекли вошедшие с цветами студенты, которых он знал. Студенты держались растерянно, робко оттого ли, что было много незнакомого народа, или оттого, что увидели декана и преподавателей; Никитична провела их к гробу, в который они положили цветы (те жиденькие в несколько стебельков, букеты, какие только и можно было по их средствам достать в этот зимний декабрьский день), и отошли в сторону. "Будут ли вот так на наших?" - живо подумал Мещеряков, которому показалось трогательным то, что он увидел. В сознании его, хотя и смутно, как что-то отдаленное, возник образ Мити Гаврилова, эскизы которого о мертвецах и гробах он видел на частной выставке в мастерской художника Ермакова. По какой связи пришло ему это воспоминание, он не знал; не совсем ясно он помнил и о том, что его заинтересовало тогда в Мите как в человеке и художнике; но чувство, какое испытал тогда и какое сохранилось в памяти как очищение от чего-то ненужного, обременительного и ложного и как пробуждение к деятельности искренней, правдивой, для народа, и не по абстрактным понятиям блага для него, по которым никогда ничего не доходило до адресата, а по тем делам, которые приносят это благо, чувство это, шевельнувшееся при виде студентов, как и во время встречи с Митей Гавриловым, взволновало Илью Николаевича. Он как будто вдруг уличил Арсения в том (хорошем, чему тот отдавался при жизни, то есть в деятельности искренней, для блага людей), к чему сам доцент Мещеряков только стремился; и он с несвойственным ему беспокойством принялся торопливо оглядываться вокруг, словно различие (в пользу Арсения и не в пользу его, Мещерякова) было очевидным для всех и оголяло его. Не в столь строгом, как у Карнаухова, костюме и более - по общему виду, полноте и манере держаться - подходивший под категорию людей, мало заботящихся из-за своей занятости об одежде, Мещеряков благодаря стараниям жены выглядел тоже не очень траурно. Он чувствовал неуместную яркость галстука, неприличную как будто белизну высунутых из рукавов пиджака манжет с блестевшими запонками, смущался и от этого смущения еще более невпопад, чем только что, ответил Карнаухову, когда тот снова обратился к нему.
      Карнаухов был на похоронах без жены; Мещеряков же, напротив, пришел на похороны Арсения с женой, Надеждой Аркадьевной, которая не могла отказать себе в удовольствии увидеть Наташу в несчастье. Считавшая ее выскочкой и не умевшая простить ей соперничества в обществе, не умевшая, в сущности, простить Наташе молодости и приберегавшая для нее ком грязи, которым хотела бросить в нее, она чувствовала, что грязь эта уже брошена в Наташу и надо было только дать почувствовать это.
      "Ты не находишь, что слишком тороплива нынешняя молодежь, - говорила она не относившееся будто к Наташе, собираясь вместе с мужем на похороны и выбирая в гардеробе что надеть. - Не успеют опериться, а уже в небо. Это всегда может плохо кончиться".
      Она собиралась к этому выходу точно так же, как собиралась в Большой театр или на вечер к Лусо; и когда в прихожей у Иванцовых сняла с себя норковую, безумной цены шубу, даже Никитична, бывавшая по своей профессии в самых разных богатых домах, не могла не удивиться не столько наряду, сколько богатству на этом наряде. Руки Надежды Аркадьевны были отягчены перстнями и кольцами, среди которых особенно выделялась квадратная бриллиантовая печатка, доставшаяся ей, как она уверяла всех, от матери и надевавшаяся только в особых (как теперь!) случаях; в ушах были бриллиантовые сережки, слегка прикрывавшиеся темными волосами и темным шарфом, надетым для траура, а поверх черного платья, которое (несмотря на свой цвет) было более для театра, чем для похорон, на полной и высокой груди светилось дорогое колье. Заметив, что на все, что было на ней, обратили внимание (ей казалось, обратили внимание не столько на богатство, сколько на вкус, с каким она была одета), и делая вид, что она не замечает этих обращенных на нее взглядов, она поправила прическу, колье и, мельком полюбовавшись на свои перстни и печатку (что как раз и должно было, как ей казалось, воздействовать на Наташу и окончательно раздавить ее), мелким семенящим шагом, привлекая внимание всех, вошла в комнату.
      Но обстановка похорон всегда есть обстановка похорон, а вид покойного всегда есть вид покойного, вызывающий у людей чувства грусти, тревоги и жалости (видимо, по сознанию того, что все смертны); но вид лежавшего в гробу Арсения (оттого, каким его все знали при жизни и знала Надежда Аркадьевна) - вид Арсения, исхудавшего и усохшего за время болезни и смерти, так поразил Надежду Аркадьевну, что она в ужасе и с широко открытыми глазами остановилась перед гробом. Она словно бы почувствовала размеры тех страданий, которых никогда не переживала сама, и ей стало нехорошо и больно за Арсения. "Господи, господи", - шевеля губами, но, в сущности, беззвучно, мысленно произнесла она. Глаза ее наполнились слезами. Она положила свои гвоздики рядом со скрещенными руками Арсения и, промокая платочком в уголках глаз и на щеках, чтобы не размазать наложенных красок, подошла с этими слезами и платочком к Наташе и обняла ее.
      - Какое несчастье, боже мой, какое несчастье, - проговорила она, качая головой, в то время как Никитична подставляла ей стул, чтобы она могла сесть рядом с Наташей.
      XLII
      В двенадцатом часу приехали Григорий и Лия Дружниковы, прихватившие с собой Тимоыина, встретившегося им по дороге.
      - Как?! - воскликнул Тимонин, всегда помнивший, что надо ему, и не помнивший о других. - Умер? Похороны? Вот так штука... Поеду, поеду, как же, - проговорил он, влезая в открытую для него дверцу "Москвича".
      В сознании его сейчас же прокрутилась вся небольшая история его отношений с Наташей, с которой он искал близости.
      - Так похороны что, сегодня? - переспросил он у Лии, сидевшей за рулем.
      - Да, - ответила Лия. - Но мы с Гришей на минуту, только взглянуть. У нас дела, - с озабоченностью добавила она.
      Дела же ее были - обычная мелочная суета, из которой, как из трясины, невозможно выбраться. В Москву приезжала французская певица Матье, и надо было достать билеты на ее концерты; и надо было достать поэтический сборник, вокруг которого вот уже вторую неделю велись оживленные споры и, достав который, Лия знала, разочаруется в нем. Но она не могла не делать того, что делали все, и жила, в сущности, теми поверхностными интересами, за которыми нельзя было разглядеть ни усилий, ни трудностей народной жизни, ни трагичности отдельных, как у Арсения и Наташи, судеб. Но Лии казалось (как, впрочем, и большинству живущих подобной поверхностной жизнью), что она живет не для себя, а для других. "Ах, я ничего не успеваю для себя", - говорила она, веря, что говорит правду. Она со всеми была в хороших отношениях, всех любила; любила не за то, что те были порядочными людьми, за что их можно было любить, а за добро, которое делала для них. Она знала, что Тимонин был человеком пустым, никчемным; был пустым и никчемным писателем, несмотря на славу, ходившую за ним; но еще больше знала его как любителя поволочиться за женщинами, особенно молодыми, и эта слабость его, за которую она погрозила ему пальчиком в Доме журналиста, когда встретила с Наташей и поняла его намерение, как раз и была причиной ее внимания и любви к нему. Добро, которое она делала своему отдаленному (по Лусо) родственнику, заключалось в том, что она разбивала его намерения, то есть "спасала" его от его жертв; и она так много раз спасала его, что не помнила от кого, и потому у нее не возникло теперь никаких сомнений из-за того, что везет его к Наташе.
      По этому же шаблону, как она воспринимала Тимонина, она воспринимала и Наташу, для которой тоже, казалось ей, было сделано столько добра, что просто непростительно было бы теперь, когда подруга в горе, не поехать к ней и не повидать ее.
      - Господи, так молода, так молода, - с той сиюминутной искренностью, на какую только и хватало ее, произносила Лия, уверенно ведя свой "Москвич" по морозной московской улице. Понятием молодости она как бы упрощала для себя Наташу и устраняла те сложности, в которых надо было еще приложить усилие, чтобы разобраться; но на усилия у Лии не было ни желания, ни времени в ее суетной столичной жизни. - Так молода, так молода, повторяла она, покачивая головой, словно речь шла о чем-то неизлечимом.
      В противоположность Мещеряковой, нарядившейся специально будто для похорон, а вернее, для Наташи, которой хотела определенным образом досадить, Лия приехала в удобном шерстяном, синее с белым, югославском костюме-тройке, в котором ходила на работу. Она передала шубу и шапку Никитичне, вышедшей встретить ее, и, успев за эту минуту задержки, пока раздевались муж и Тимонин, подладиться под сейчас же ощутившуюся ей атмосферу похорон, какая была в квартире: по количеству шуб и шапок на вешалке и стульях, по количеству народа, толпившегося даже в прихожей, так что впереди, за ними, не было ничего видно, по выражению лиц этих людей и выражению лица Никитичны, сейчас же сказавшим, что в доме покойник, и тишине и тому трупному духу, какой с мороза, с улицы, был особенно ощутим, - успев именно подладиться под атмосферу похорон, которая, несмотря на то, что Лия знала, куда и для чего едет, была и неожиданна, и неприятна ей, она неторопливо, как и Мещерякова только что, направилась вслед за Никитичной в большую комнату, где в цветах стоял гроб с телом Арсения.
      Слегка растерявшись от многолюдства, которого не ожидала встретить здесь, и взглядов, сразу же устремившихся на нее, как только вошла в комнату, она несколько мгновений видела перед собой лишь гроб с красно-черной отделкой, цветы и возвышавшиеся над цветами скрещенные на груди руки Арсения, за которыми внизу будто, на белом, лежала маленькая, успокоенная смертью головка, и видела сгрудившихся по одну, противоположную от нее, сторону гроба людей. Предположение, что она лишь на минуту заглянет к Наташе, выразит соболезнование и уедет, то есть без какого-либо понятия о похоронах представление, как все должно произойти (ей было привычно делать все на ходу, не основательно, для галочки, как сказали бы на производстве, что было своего рода симптомом времени), было не только неверно, не только нельзя было, уронив на подругу слезу сочувствия, сейчас же проститься и уехать, но неловко было даже подумать об этом. Все ближе подходя к гробу, в котором отчетливо проглядывало измепившееся после смерти лицо Арсения, и не столько уже ужасаясь, как привыкая к этой новой обстановке, в какой, Лия понимала, неизбежно придется теперь быть ей, она сначала узнала Мещерякову, в перстнях и кольцах (чем та, собственно, и заставила обратить на себя внимание) сидевшую возле Наташи, потом Наташу и братьев Стоцветовых, Станислава и Александра, за ней, потом Карнаухова, Мещерякова и своего дядю Лусо, весело будто, как показалось ей, смотревшего на все перед собой. "О, да здесь все свои", - подумала она, еще более осваиваясь и более различая лица стоявших сразу за гробом и дальше, во втором ряду и у стены, людей. Она еще раз взглянула на Лусо, на доцентов,, с которыми надо было поздороваться, но неудобно было (через гроб) сделать это; затем взгляд ее вновь упал на Станислава, на Наташу и опять на Станислава, и на мгновенье она даже приостановилась от той догадки, которая осенила ее. "Нет, подумала Лия. - Это было бы слишком: не успела похоронить одного... нет, нет-нет, это было бы слишком", - повторила она, переводя взгляд с Наташи на Арсения, к которому только теперь почувствовала жалость в связи с догадкой, то есть с тем, на что недавно еще сама наталкивала Наташу, но что теперь представлялось непозволительным. Может быть, по инстинкту самозащиты, принадлежа к определенному кругу людей, к которому принадлежал Арсений и в котором Наташа была пришлой, чужой, оказавшейся тут не по своим заслугам, а по заслугам мужа (которому так неблагодарно готова была отплатить теперь), Лия без колебаний приняла сторону Арсения, хотя тому уже ничего не нужно было в жизни; и по этому разделению, кем был для нее Арсений, оскорбленный Наташей, доведенный ею до гроба, и кем была Наташа, не сумевшая понять, оценить и поддержать его и потому недостойная его, вдруг решительно наклонилась над усохшим личиком Арсения и губами прикоснулась к его лбу.
      Когда она отходила от гроба, что-то будто подтолкнуло ее еще раз посмотреть на Наташу, Станислава и опять на Наташу, и то подтверждение своей догадке, какое хотелось увидеть ей, она увидела настолько ясно, что у нее уже не возникало больше сомнений.
      Она поняла, по этому своему мимолетному взгляду, что чувства и мысли Наташи были сосредоточены не на умершем муже, куда устремлены были ее то наполнявшиеся слезами, то просыхавшие глаза, а на другом, куда направлено было ее душевное внимание, то есть на Станиславе, стоявшем за ее спиной, и на его брате Александре. Наташа не звала Стоцветовых на похороны, но они, узнав о ее несчастье, пришли и были нежны и внимательны к ней. Лия поняла это так же верно, как если бы сама была на месте Наташи. Особенно сказало ей об этом молодое, полное жизненных сил лицо Наташи. Она была более в испуге, чем в горе; была удручена не столько смертью мужа, сколько тем, что смерть эта будто оголила ее перед Станиславом и Александром. Когда она плакала, она плакала оттого, что ей жалко было себя, что так неумело распорядилась своей жизнью, тогда как возможны были другие и лучшие варианты, когда глаза ее просыхали, она вся словно бы съеживалась от мыслей, которые приходили ей о будущем. Она понимала, что нехорошо было думать о том, о чем она думала, но не могла заставить себя думать о другом, и этот душевный разлад ее, отражавшийся на лице, как раз и увидела и поняла Лия.
      Обойдя гроб и подойдя к Наташе, потому что нельзя было не подойти к ней, Лия с заметной холодностью обняла ее, приложилась своей щекой к ее, затем кивком головы поздоровалась с темп, с кем было надо, и отошла в сторону. О том, чтобы сейчас же уехать с похорон, она уже не думала; ей хотелось до конца проследить за Наташей и Стоцветовыми, на которых она продолжала смотреть, не обращая внимания ни на мужа, пристроившегося к доцентам Карнаухову и Мещерякову и со скучным видом стоявшего возле них, ни на Тимонина с его намерением относительно Наташи. На приемах Тимонин знал, как держаться с дамами; но на похоронах, было очевидно (даже ему!), нельзя было быть прежним, и он недоуменно, словно задавал себе вопрос, для чего он здесь, смотрел то на Наташу, то на гроб, то на всех вокруг себя.
      XLIII
      Лукин, приехавший на суд Арсения и узнавший о его смерти, был все утро в нерешительности, поехать ли ему на похороны, на которых, он понимал, нечего было ему делать, или пойти на Старую площадь и передать там в отдел записку о зеленолужском эксперименте, то есть о целесообразности закрепления земель за семейными звеньями, которую он привез. Вопрос о закреплении земель был, очевидно, важнее; но Лукин с удивлением чувствовал, что здесь, в Москве, вопрос этот не занимал его так, как занимал в Мценске, и не только потому, что здесь не было ни деревень, ни полей, на которых он хотел навести порядок, ни тех людей, колхозных председателей и директоров совхозов, которые одним своим появлением сейчас же вызывали к жизни десятки нерешенных, и не всегда по причине бесхозяйственности, проблем, ни самой той атмосферы районных будней, в которой слова "труд", "надо", "обязательство" уже сами по себе определяли общую направленность жизни. Москва по тому поверхностному впечатлению, какое она производит на приезжающего заполненными пародом универмагами, суетой машин и людей на улицах, площадях и вокзалах, словно бы вплетенных, как в венок, в Садовое кольцо, - Москва произвела на Лукина впечатление не то чтобы праздного, занятого лишь потребительством города, но отдаленного будто от самих понятий "труд" и "надо", к которым он привык. Здесь словно бы решались какие-то иные, высшие, нравственные проблемы, которые существовали отдельно, чего Лукин, разумеется, не мог постичь в силу своей деревенской озабоченности; он лишь почувствовал, что оказался будто на палубе парохода с цветами, народом и музыкой, на которую всегда так хотелось войти ему, и тот багаж жизни, с каким он прибыл в Москву, он видел, был лишним и ненужным здесь.
      Впечатление это усиливалось у Лукина еще тем, что он приехал не на совещание, как в прошлый раз, когда выступал в Кремлевском Дворце съездов, что определенным образом дисциплинировало его, а для решения личных дел. В райкоме и Зине он сказал, что едет продвинуть зеленолужский эксперимент; но тем настоящим, что составляло цель его поездки и в чем он не мог обмануть себя, были - суд над Арсением и возможная, на этом суде, встреча с Галиной. И хотя встреча эта, он понимал, могла только навредить ему в его теперешней наладившейся семейной жизни, как понимал и несопоставимость того личного, с чем приехал, с общественным, что собирался решить здесь и что было делом государственным, способным, если разумно подойти к нему, изменить весь нынешний облик деревни, он не только не в силах был подавить в себе это личное, а напротив, чем ближе надвигался день встречи с Галиной, тем сильнее это личное обретало над ним власть. Он был виноват перед бывшей своей женой, и потребность искупить вину перед ней и притягивала и пугала его.
      "Я только объясню ей, - думал он. - В конце концов она поймет, что мы не можем быть вместе". Он не хотел повторения того, что с ним было, и не хотел терять того, что с таким трудом (и унижениями перед Зиной и дочерьми) было восстановлено, но желание повидать Галину было настолько велико, что заслоняло и прошлые и будущие опасения. Когда ему сообщили, что Арсений умер и что суда не будет, он прежде всего испытал досаду. Судьба Арсения не волновала его, он был далек от этого человека; но судьба Галины со всей ее неустроенностью, о чем он хорошо знал, была близка ему, и он чувствовал, что должен принять участие в ней.
      "Но как? Не искать же ее, да и где?"
      Он уже более получаса стоял перед окном, из которого открывался вид на Москву-реку и Замоскворечье (как и в прошлый свой приезд, он жил в гостинице "Россия", только в другом крыле ее), и думал, как ему поступить. Со Старой площадью, он понимал, можно было подождать, но с похоронами, где, по его предположению, могла быть Галина, - если не поехать на них, то все уже будет безвозвратно потеряно. "Так что же делать? - спрашивал он себя. - Встретиться на суде это одно. А что же я поеду искать ее, когда у меня свое дело?" Но в то время как он смотрел на папку с текстом записки и пояснениями к ней, лежавшую на журнальном столике; и в то время как с облегчением будто говорил себе: "Да, да, надо заняться настоящим", - это настоящее вдруг начинало тускнеть перед ним. Он невольно вспомнил о визите в райком отца и сына Сошниковых, которые, в сущности, как тогда же определил Лукин, предъявляли ультиматум; и хотя требование их можно было понять и объяснить и несправедливо было не выплачивать им заработанное, но Лукину нужен был сейчас повод, чтобы не идти на Старую площадь, то есть получить внутреннюю свободу выбора, и он думал об ультиматуме, что давало ему эту свободу.
      Из гостиницы он выходил все же с намерением поехать на Старую площадь, и в руках его была папка. Но когда сел в такси, на вопрос водителя: "Куда?" - назвал адрес Наташи.
      - На похороны, - затем мрачно добавил он, как будто был недоволен тем, что его заставляют ехать туда.
      Точно в такой же нерешительности - идти или не идти на похороны - была Галина, приехавшая вместе с братом на суд Арсения.
      Дементий, на вертолете летавший за ней в трассовый поселок и нашедший ее в таком состоянии опущенности, в каком он даже помыслить не мог, виновато отводил от нее глаза, пока добирались до Тюмени и потом до Москвы. "Да, да, ей там нечего делать. Там она пропадет", - как только он оборачивался на сестру, приходило ему в голову. Он помнил, как бригадир Мирон со свояченицей, вышедшие проводить до вертолета Галину, смотрели на нее, помнил слухи, которые доходили до Дементия и которым он по занятости и нежеланию (и неумению!) растрачивать на пустяки энергию не придавал значения. "Виталина права, - думал он. - В Москве ей будет лучше. Надо устроить ее в Москве". И в первый же день, как только прилетел, сразу же начал хлопоты по устройству Галины. Но, столкнувшись с обычными для Москвы трудностями, когда никто вроде бы не отказывает в просьбе, но и не говорит "да", и закрутившись со своими делами, то есть делами стройки, которых, сколько ни решай, всегда много накапливается для столицы, он постепенно как бы переместился от цели устройства Галины к цели устройства своих дел и был возбужден, весел, был вновь в том привычном кругу жизни (круг государственных, как он говорил, забот), в котором все было понятно, разрешимо и доступно ему. Заместитель министра, принявший его, был, как показалось Дементию, доволен им и тем, как разворачивались дела на строительстве газопровода; он дал понять Дементию, что после этой его стройки, если она будет завершена в срок, а лучше - досрочно, не исключено, что его могут поставить во главе другой, еще более грандиозной, которая планировалась. В главке, куда он зашел после разговора с заместителем министра, он был встречен с еще большей теплотой и участием. На него смотрели как на героя, прибывшего из окопов, с передовой, где на каждом шагу опасность и где не только делать что-либо, но просто находиться уже подвиг. Но Дементий - делал. Самотлор, Харасовей, Уренгой что-то будто магическое, должное поднять благосостояние заключалось в этих словах для москвичей, и Дементий для них был человеком оттуда, из тех трассовых поселков, где денно и нощно шел напряженный, самоотверженный труд. Москвичам, жившим в тепле и удобствах, не только доставляло удовольствие называть мужеством то, что происходило там, на Самотлоре и в Уренгое, и было, в сущности, такой же потребностью труда, как для всякого на земле человека, но было оправдывавшей их потребностью; Дементий с русой курчавившейся бородой, с обветренным и черным от мороза лицом и в свитере, в каком удобно было ему быть на стройке и в каком, несмотря на запреты и увещевания Виталины, он все же позволял себе появляться здесь, в Москве, Дементий производил на них впечатление человека, в котором соединены были все представления о .легендарных сибирских геологах и буровиках; от него словно бы веяло этой легендарностью века.
      Кроме того что он урегулировал в главке все вопросы, которые надо было урегулировать, он успел связаться по телефону с Киевом и поговорить с Патоном, к которому у него было дело, и поговорить по телефону же с Ксенией о здоровье отца. Он знал из писем, что отец был болен; но знал также, что отец недомогал давно и что недомогание его было не столько физическим, сколько душевным и не представляло опасности. "Как ни жалуется, а все тянет", - думал он об отце, и ему казалось, что и нынешней осенью с отцом происходило точно то же, что с ним происходило всегда. Но разговор с Ксенией насторожил и озадачил Дементия.
      Он вспомнил, каким видел отца на похоронах Юрия. "Он тогда уже был плох, как же, я помню, уже тогда был плох", - сказал он, и среди множества дел, намеченных в этот приезд в Москве, он запланировал и поездку в Мценск, к отцу, на которую уговаривал и Галину. Ему казалось, что теперь, когда был отменен суд и высвободилось время, в самый раз было поехать в Мценск.
      "Когда еще я смогу?" - говорил он Галине. Известие о смерти Арсения он воспринял как облегчение, как некую справедливость, благодаря которой с него снят был ненужный и тяготивший его (на что надо было еще затрачивать время) груз.
      XLIV
      - Ну-у, знаешь, я не понимаю тебя. То делаешь одно, то...
      совсем другое, - говорил в это утро Дементий, стоя перед-сестрой в ее квартире у Никитских ворот. - Мы же договорились с тобой ехать к отцу, а ты собралась на похороны Арсения. Не понимаю, что тебе там делать, не понимаю.
      Он прошелся по комнате и опять остановился перед Галиной.
      Он не только не чувствовал теперь в ней опущенности, поразившей его в трассовом поселке, но яснее, чем прежде, находил в ней ту энергию жизни, которой прежде всегда восторгался, которую считал фамильной. Он видел, что с Галиной со дня ее приезда в Москву произошло что-то, что происходит с цветком, высаженным на лето из горшка в почву; она не просто вернулась в привычные обстоятельства жизни, которые после сибирской "ссылки", как она называла свое пребывание в трассовом поселке, показались особенно дорогими, но в ней словно бы вновь пробудились все душевные потребности и побуждали ее к деятельности. Узнав от секретаря суда, что Лукин, значившийся в списках свидетелей, был в Москве, она сейчас же поняла, что увидит его на суде; и вместе с тем как поняла это, она почувствовала, что ей как бы давался еще шанс испытать судьбу. Похудевшая за время своей "ссылки", что, впрочем, пошло только на пользу и молодило ее, она чувствовала, что была еще хороша собой. То порочное, когда ей все равно было, с кем переспать (делала же она это как в укор жизни, в которой не нашлось подходящего места ей), - она не то чтобы отделила от себя, как отделяла всякий раз, когда что-либо новое затевалось ею, но она чувствовала, будто этого порочного и не было с ней и она была чиста и готова к новой любви и жизни.
      Что ей было теперь до суда, до убийцы ее сына, Арсения, о котором она не хотела и не могла думать; она готовилась не к суду, а к встрече на суде с Лукиным, которому с высоты своих обновленных чувств мысленно прощала все. Она считала (по ходу своих мыслей), что он был виноват, как всякий мужчина виноват перед женщиной уже тем, что мужчина; ей нужно было ощутить, что для него она готова была пожертвовать большим, и это было как раз ее прощением. "Боже мой, я дура, дура", - говорила она себе, в то время как думала о Лукине и встрече с ним. Она была возбуждена в эти дни, и эту-то возбужденность, причину которой Дементий не мог знать, он и видел теперь на округлившемся и похорошевшем лице сестры.
      - Ко всему прочему, если хочешь, это еще и глупо, - снова произнес он, продолжая разглядывать сестру и невольно начиная испытывать раздражение. Упорство Галины, которое он и прежде знал за ней, теперь казалось ему оскорбительным. - Он получил свое (что было об Арсении), и пусть его хоронят. Чужие люди, чужой дом, нет, это немыслимо. Тем более отец, можно сказать, при смерти, как ты так можешь? Ответь хоть что-нибудь, ну я прошу, - понимая, что силою не добиться ничего от сестры, сказал он мягче и сдержаннее.
      "Я всегда знал, что она глупа, - не столько подумал, сколько - как бы само собою, давно и отдельно от него жило в его сознании это, что он готов был теперь произнести, глядя на сестру. - Но чтобы до такой степени?!" Он намеревался оставить ее пожить у отца, как было удобнее, проще и легче ему решить с нею, и упорство Галины путало ему карты.
      - Может быть, я действительно чего-то не понимаю? - снова остановившись перед ней, спросил он.
      - Да, не понимаешь. Как всегда, впрочем, - ответила Галина, не хотевшая ссориться с братом, но и не желавшая уступать ему.
      Она собралась на похороны потому, что решила, что там будет Лукин. Женское чутье говорило ей об этом. Но она не могла сказать этого брату. Она чувствовала, что задуманное ею брат не одобрил бы, но как раз это, что было нехорошо с точки зрения других и брата, было важно для нее. Ей хотелось того своего счастья, на которое она имела право; и она, много раз уступавшая это право (кому и как, не было нужды уточнять), желала теперь только одного - чтобы воспользоваться им. Хотя она оделась во все траурное, в чем была на похоронах сына (и в чем видела ее Наташа, нашедшая ее красивой и испытавшая ревность к ней), но на лице и в глазах ее было столько жизни, столько решимости бороться за свое, что Дементий, не умевший вникнуть в ее состояние, но все более (чем внимательнее присматривался к ней)
      чувствовавший эту направленную будто против него решимость, недоуменно спрашивал себя: "Что с ней?" Он не мог совместить ее мир, если бы даже знал о нем, со своим, в котором всегда и во всем был порядок, было с четкостью определено, что главное, чем надо заняться, и что второстепенное, лишнее и должно решаться само собой. Галине (в этой его иерархии дел) отводилось даже не второстепенное, а еще более отдаленное место; но он чувствовал, что она как-будто не хотела мириться с этим отведенным ей местом и претендовала на большее, чего, разумеется, он допустить не мог.
      - Знаешь, Галя, я достаточно повозился с тобой. Ты...нисебе жизни, ни другим, а у меня тысяча дел, тысяча! На мне стройка.
      Вот здесь, вот. - Он показал, как тяжело было ему нести груз стройки. А ведь я могу и наплевать на все, ты пойми. Ну ладно, - затем примирительно добавил он. - Давай так: ты на похороны, раз уж так припекло, я по своим, а завтра к отцу. Ну, договорились? И все, больше не менять, все.
      Хотя Галина ничего не ответила и на это, но ему казалось, что дело было решенным. Он подал пальто сестре, потом оделся сам и вместе с ней вышел на улицу. Время было около двенадцати; было то отличное, по московским стандартам, время, когда в любом направлении можно было свободно уехать на автобусе, в троллейбусе или в такси, стоявших, как он сразу же заметил, напротив кинотеатра Повторного фильма. Дементий предложил поехать на такси (для ускорения дела), и спустя четверть часа они были уже возле нового кирпичного дома, из которого должны были хоронить Арсения. Похороны еще не начинались, и ничто (по безлюдью у подъезда и во дворе, на что обратил внимание Дементий) не говорило о том, что в доме покойник. Из подъезда не спеша вышел мужчина с поднятым воротником; за ним вышла пожилая женщина с коляской, которую она покатила перед собой по расчищенному от снега асфальту.
      Дементий хотел было спросить у водителя, туда ли он привез их, но Галина уже вышла из машины, и он поспешил за ней, чтобы проводить до подъезда.
      - Не передумала? Ну хорошо, хорошо, - поняв по взгляду, что не надо было спрашивать об этом, поправился он. - Я, видимо, уже не смогу приехать за тобой.
      - И не надо, я сама, не беспокойся, - ответила Галина.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51