Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годы без войны (Том 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Годы без войны (Том 2) - Чтение (стр. 9)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Все они были возбуждены и веселы не столько тем, что пожаловало в колхоз важное районное начальство, сколько тем, что им было с чем, как они говорили, предстать перед этим важным районным начальством. Тот большой хлеб, о котором всегда говорили и думали в хозяйствах и в районе, хлеб этот был выращен, и по темпам, как шла уборка его, и прогнозам погоды, как это предсказывалось метеослужбой, что на ближайшую неделю дождей не предвиделось, было очевидно, что хлеб будет весь и без потерь убран.
      По мнению собравшихся, дела в колхозе были не просто хороши, но хороши так, что можно было гордиться показателями; и у всех оттого было общее настроение подъема, каким охвачены были одинаково и те, кто работал в поле, и те, кто был в высших сферах руководства страной.
      - Ну-ка, потише, подобраться всем, идут, - сказал Дорошин, успевавший (за тем занятием, которым он, казалось, был поглощен весь) наблюдать за окном и первым увидевший подходивших к правлению Лукина и Парфена.
      Лукин из всех многочисленных партийных дел, лежавших на нем, менее всего признавал полезным как раз это, какое он шел выполнить теперь, то есть менее всего признавал полезным подобные накоротке встречи с парторгами и членами бюро, какие приезжавшие в хозяйства руководители непременно должны были проводить. Еще по своей совхозной работе он знал, что разговор на таких встречах, возникающий как будто стихийно, носит всегда формальный характер, когда идет только обмен уже известной информацией и когда после обмена информацией произносится в заключение долгий (иногда строгий, иногда душевный) монолог, насыщенный положениями, общеизвестная суть которых так ясна, что о ней забывают тотчас же, как только начинают расходиться по домам. Встав во главе райкома, Лукин хотел изменить эту традиционную форму общения, но продумать (за текучкою дел), чем можно заменить ее, не было времени, и вместе с тем как все в нем продолжало восставать против этой (для галочки) традиционной формы, встречался, произносил монологи, как и его предшественники, и видел, что никто не понял бы его, если б он перестал делать это. Тем более он не мог ничего изменить теперь, когда более, чем партийными, что по должности было положено ему, занят был своими запутанными семейными делами.
      Отводя глаза (по своему внутреннему убеждению, что должное произойти теперь есть только отвлекающая людей от дела формальность), он поочередно пожал руки сначала членам бюро, потом Дорошину и потом уселся за этим же длинным столом, за которым сидели все, и Дорошип, едва лишь Лукин взглянул на него, сейчас же начал свой доклад с цифрами и фактами, в котором неизбежно, иначе и не могло быть, повторено было то, о чем Лукин уже знал от зеленолужского председателя. Но он не перебивал, а слушал, выражая, во-первых, свое уважение к партийному вожаку колхоза и, во-вторых, уважение к делам (цифрам и фактам), о которых тот говорил. Дела действительно были хорошими, как они всегда хороши, когда есть урожай, и Дорошин старательно и с удовольствием, что было видно по нему, подавал их. Затем прослушаны были мнения членов бюро, разные в том отношении, что каждый говорил по своему участку, и единые тем, что сводились к одной высказанной парторгом оценке, и это общее приподнятое настроение всех, какое Лукин видел в глазах и на лицах, невольно передавалось ему и заражало его. И он не только не разрушал этого общего настроения, но, напротив, чувствовал, что было в этом настроении, то есть в успехах этих людей, что-то такое, что сейчас же связывалось в сознании его с его решением ехать в Орел к Зине.
      Ему казалось, что там, в Орле, все должно было теперь естественно и само собой уладиться для него, как естественно и само собой (и, главное, хорошо) шли дела у зеленолужцев и во всех других хозяйствах, где он побывал до них; он соединял свою причастность к общему делу с тем, что у него самого наметилось прояснение в его семейном деле. "Да оно и не может быть иначе", - думал он, упрощая, как всякий в его положении, то сложное, что хотелось ему видеть простым и разрешимым. Ему казалось, что он уже стоял за порогом, за которым открывался простор для деятельности; но так как порогом этим был все же Орел и разговор с Зиной, мысли Лукина были направлены на то, чтобы поскорее завершить встречу и попрощаться с зелеиолужцами.
      Но он все же произнес свой монолог, какой необходимо было ему произнести (и какого ждали от него Дорошин и члены бюро); в произнес, несмотря на все отвлекающие его мысли, так удачно, как он не произносил еще подобных речей. Он, в сущности, закрепил у всех слушавших его то их настроение подъема, которое важно, чтобы оно было у них, и, прощаясь, видел по их лицам, что все и довольны - и собой, и им, и делами в колхозе, и общими делами в стране, как эти дела были известны им из газет и повторены теперь секретарем райкома для них.
      - Может, ко мне, поужинаем, чего ж в ночь? - сказал Парфен, который снова увидел возможность о своем поговорить с Лукиным. - Ну так как, ко мне? - не отпуская руки Лукина, садившегося в машину, повторил он.
      - С удовольствием бы, но не могу. За обед спасибо, было прекрасно. И вообще во всем так держать! - произнес он ту фразу, которую не любил, когда ее говорили ему ("Что означает "так держать"? Не по-марксистски статично", - думал он), и которая, несмотря на это, когда он теперь сам произносил ее, представлялась наполненной большим и нужным смыслом.
      XXX
      До Орла ехать было чуть больше часа, и к одиннадцати вечера райкомовская "Волга" Лукина уже стояла напротив знакомого ему дома недалеко от центральной площади, в котором жила двоюродная сестра Зинаиды Настя. У нее и надеялся он застать теперь жену и дочерей.
      Лукин редко бывал в доме у Насти и знал о ее жизни только то, что она, переменив около десятка мужей и нахлебавшись, как она говорила об этом, горя с ними, продолжала между тем вести тот же образ жизни, когда выйти замуж ей было все равно что сходить с кем-нибудь в кино. Она была моложе Зины, росла без матери, Зина называла ее несчастной и жалела ее. Но Лукин не любил эту свою родственницу и считал, что она была не несчастна, а просто особа распущенного поведения. "При чем тут характер, - возражал он Зине всякий раз, когда та после очередного письма от сестры заводила разговор о ней, - или бесхарактерность, как ты хочешь изобразить это? Распущенность - и все, и Дольше ничего".
      Он не любил ее еще за то, что, несмотря на эту распущенность (на неудачные замужества свои), она всегда оставалась веселой, ярко одевалась и рядом со спокойной и строгой Зинаидой выигрывала тем, что была проще, доступнее и, как это замечал Лукин, готова была соблазнить и его. Неприятно теперь чувствуя это свое отношение к ней и морщась от этого, он поднялся до второго этажа и остановился вдруг по тому неожиданному повороту мыслей, по которому он не мог не сделать этого. То, за что он всегда упрекал Настю (на что он имел право тогда), что представлялось ему распущенностью, оскорбляло его и оскорбляло, как он считал, общество (по нравственным законам которого он жил), он понял, было теперь с ним, и он должен был предстать перед женой и Настей в жалком, униженном положении, в какое он не мог поставить себя перед ними. Оправдание, какое было у него для себя, - что то, что случилось у него с Галиной, было не тем, что всегда бывало у Насти, - оправдание это, он понимал, не могло иметь того же смысла для жены и Насти. "Ну-ну, рассказывай мне, я-то знаю, как все это делается", - должна была подумать о нем Настя, и надо было что-то ответить ей. Но что? Унизиться перед женой, как ни трудно было для Лукина это, - было одно; унизиться же в присутствии Насти - было, он чувствовал, невозможно. "Может быть, завтра, когда она будет на работе? - подумал он. - Да, лучше завтра". И он, повернувшись, торопливо спустился вниз и вышел на улицу.
      Машины у подъезда уже не было, он отпустил ее, и он пешком направился к центру, к другу еще по комсомольской работе, у которого останавливался почти всегда, когда приезжал в Орел.
      Друг этот был Зиновий Федорович Хохляков, получивший юридическое образование и второй уже срок подряд избиравшийся народным судьей. Рано полысевший (со лба, но не с макушки, и, значит, от ума, а не от чужих подушек, как он шутил над собой), с животиком, говорившим о его достатке и еще о том, что среди основных жизненных понятий его добрую половину их составляли понятия хорошо поесть и вовремя отдохнуть, с улыбкой довольства, когда он был дома, и с выражением озабоченности, как только садился в кресло судьи, он представлял собою распространенный в обществе тип людей, которые, зная свое дело и добросовестно выполняя его, позволяют себе затем, не в служебное время, философствовать на самые различные темы и давать всякому жизненному явлению свою уничтожающую оценку (снисходя со своего высока до предмета разговора), из которой, если оценки эти собрать вместе, должен был вытекать только один вывод, что всюду и во всем были не те люди и делали не то, что и как надо бы делать им. В искусстве и литературе было засилие бездарностей; в политической жизни и просвещении все заслонялось догматизмом; в промышленности и торговле, как представлялось ему, было столь же полно безликостей, как и во всех иных сферах; что же касалось сельского хозяйства, то здесь, по выражению Зиновия, не только не делалось то естественное, что должно было быть само собой, но делалось именно то противоестественное (под предлогом естественного), что шло не от ума и рассудительности мужика, а от поспешности и усердия начальства. "Может, не поучать бы его без конца? говорил он, имея в виду деревенского человека и желая непременно сказать свое по этому вопросу. - Может, не дергать без конца повод, а дать ему самому нащупать дорогу?"
      Особенно он любил пофилософствовать на эту тему с Лукиным, с которым не то чтобы расходился во взглядах, как сам Хохляков считал это, но которому завидовал, видя его перспективное положение и чувствуя бесперспективность своего.
      Он завидовал не только Лукину, но многим, с кем (по комсомольской работе) начинал карьеру. Он мечтал занять один из тех кабинетов, из которыхнаправляется жизнь; но по игре в скептицизм, уже тогда заметной в нем, был отодвинут от партийной работы, которая только и могла, как думал он, привести его к цели.
      Он болезненно переживал это и, несмотря на высокое и почетное, какое занимал теперь, положение свое, в глубине души считал себя обойденным и невольно (чтобы для равновесия) восполнял этот пробел тем, что возводил под собою пьедестал из отрицательных оценок и гордо и самодовольно смотрел с этого пьедестала на друзей, продвигавшихся по службе. Но высказывался он всегда осторожно, с той степенью откровения, когда нельзя было его уличить ни в чем. "Я так думаю, но если это не так, и слава богу", - сейчас же говорил он видом своим, как только замечал, что спор начинал принимать неприятный для него оборот; и он продолжал поддерживать отношения с друзьями и с охотою как будто, как это должно было представляться Лукину, принимал его у себя. Он был скептиком-одиночкой (провинциального толка), которые, не позволяя никому дурно судить о себе, преподносят себя так, будто они только отражают то общественное мнение, о каком не принято говорить официально, но которое все знают, что оно есть и что не беспочвенно все в нем.
      Зиновий в этот вечер, как прийти Лукину, сидел у телевизора и смотрел спортивную передачу. Передача велась из какого-то западногерманского города, наши проигрывали встречу, и он был недоволен, как разворачивались события на экране. Ему хотелось сказать об этом своем недовольстве и пофилософствовать, но Катиш (как он звал жену) читала книгу и с ней бессмысленно было затевать разговор; приход же Лукина в этом отношении был для него приятной неожиданностью, когда прямо как "из-под святых встал", как он сейчас же воскликнул, открыв на звонок дверь и увидев перед собой Лукина.
      - С весны и ни разу! Как избрали - ни разу! Ну, думаю, теперь мимо, мимо, - затем сказал он, оглядывая Лукина, как бы узнавая его. - Ты же теперь хо-хо-хо! - Он произнес это свое "хо-хо-хо!" так, таким восторженным тоном, что невозможно было понять, что он хотел выразить этим - ироническое ли отношение свое к повышению Лукина (после избрания секретарем райкома Лукин впервые был у него) или радость по этому поводу, - и нельзя было потому обидеться на него. - Нет, в самом деле? - повторил он. - В обком? На совещание? На актив? На конференцию? - И он выстроил перед Лукиным ряд вопросов, на которые не надо было отвечать (и какие так естественны по теперешнему образу жизни).
      - Ни то, ни другое, ни третье, - все же ответил Лукин, видя, что надо что-то сказать другу (и невольно с первых же минут этих подпадая под его настроение). - По личным. На этот раз по личным.
      - Разве могут быть у секретаря райкома, извини, у первого секретаря райкома личные дела?
      - Могут.
      - Ну так заходи, выкладывай. Выкладывай все, просвети нас событиями с передовой. Катиш, брось книгу, гость к нам, гость! - входя в комнату, оглядываясь на Лукина и выставляя ему свой высокий гладкий лысый лоб, продолжал Зиновий. Из-под густых черных бровей его светились радостным предчувствием разговора умные и восторженно-оживленные в эту минуту глаза.
      XXXI
      Катиш, вышедшая из боковой двери с книгою в руке, спокойным женским взглядом посмотрела на Лукина. Она не могла обрадоваться появлению его, как обрадовался этому муж, и сейчас же подумала, что остававшийся у нее чистым комплект постельного белья - наволочка, простыня и пододеяльник, припасенный для себя, нужно будет теперь положить Лукину, это нарушало ее планы и создавало определенную житейскую трудность. Она еще подумала, что надо будет покормить гостя сейчас и покормить утром, тогда как холодильник по лености ее и потому, что Зиновий и она не обедали в будние дни дома, был пуст, и как было объяснить это гостю? Но, несмотря на это, она улыбнулась Лукину той своей милой улыбкой, какой улыбалась всегда, встречая его, и, спросив, не хочет ли он чаю с печеньем и маслом (что только и было у нее), пошла на кухню приготовить стол. Но, проходя близко мимо Лукина, опа заметила (по неопрятности одежды его), что за ним давно не было женского глаза. "Что-то он не такой", - подумала она. Но она тут же забыла об этом, потому что ей трудно было представить, чтобы в семье у Лукина обнаружились неприятности. "У него совсем иные цели, - как-то сказала она мужу о Лукине, - чтобы он позволил себе что-либо". И она затем любила повторять эту фразу, как только разговор заходил о нем, но всякий раз с тем разным оттенком, что она то будто восхищалась этим, то будто осуждала его за это.
      - Что, брат, заездили? Уборка? Страда? - между тем, тоже заметив помятый вид Лукина, сказал Зиновий. О спортивной передаче было забыто, и он, как на огонек, спешил теперь к новому предмету разговора (о хлебе и уборке), в котором, он чувствовал, больше было возможности пофилософствовать и высказаться ему. - Ну, я думаю, ты должен быть теперь доволен, - усаживая Лукина на стул, продолжал он. - Теперь все планы, которые ты так мощно рисовал себе, ты сможешь наконец претворить в жизнь.
      Это великолепно, Иван, это не каждому дается, и я рад за тебя, поздравляю, но... заезжен, заезжен. - И он еще раз внимательно посмотрел на помятый костюм Лукина и на его рубашку с несвежим вокруг шеи воротником.
      - Заезжен не заезжен, - вздохнув (что для Зиновия было к его словам, но для самого Лукина к тем его мыслям, которые ни на минуту не отпускали его), сказал он, - по работы хватает.
      - Я думаю.
      - Хватает, Зиновий.
      - Еще бы - район! Государство! Еще бы, - повторил он, довольный сравнением, удачно пришедшим ему. - Хозяин, и никто тебе не указ. Ну, а как все же с твоими планами? Удается? - спросил он.
      Зиновий знал о взглядах Лукина на деревенский вопрос и не то чтобы не был согласен с ним (все, что говорил Лукин о чувстве хозяина, было верно), но возражал ему из тех побуждений, что возражал всегда и всем, о чем бы ни шла речь. Он возражал не против самой постановки вопроса, что чувство хозяина во многом было теперь утрачено деревенскими людьми и что надо восстанавливать его, но он сомневался, чтобы общие слова, произносившиеся Лукиным, были применимы к делу. "Да, я понимаю тебя, - соглашался Зиновий, - но как, скажи мне, каким образом ты вложишь это свое обновленное понятие о чувстве хозяина мужику? Как?"
      "Делом". "Делом - это вообще, а конкретно?" Конкретного не было и, по мнению Зпновия, не могло быть, так как всякая новая форма жизни не может быть выработана одним (для всех!) человеком, а создается всеми, естественно, как бы сама собой возникая из многочисленных нравственных и социальных связей, словно росток из земли, поворачивающийся бутоном к солнцу. По мнению Зиновия, Лукин хотел сразу начинать с ростка и бутона, тогда как следовало дождаться, чтобы бутон этот созрел, а пока пропалывать вокруг него и рыхлить почву, не задевая самого ростка и бутона и давая возможность естественно развиваться ему. "Э-э, брат, не с твоим, видно, умом, - с затаенной удовлетворенностью думал теперь Зиновий, стоя перед ним, сверху и снисходительно глядя иа него и улыбаясь. - То-то и заезжен, что не ты колесо, а колесо тебя".
      - У тебя теперь реальная власть, - снова начал он. - И урожаище, если по газетам, хо-хо!
      - Есть и урожай, есть и власть.
      - А чего нет?
      - Времени.
      - Ну, это еще полбеды.
      "Да, да, все ссылаются на недостаток времени, когда нечего сказать", подумал он, отходя от Лукина и делая полукружье по комнате, чтобы справиться со своим лицом (справиться с тем чувством в себе, которое он хотел скрыть от Лукина). Он дважды прошелся по этому полукружью, сверкая по мере того, как выходил из-под люстры или входил под нее, лоснившейся к ночи лысиной.
      Он весь был возбужден, как ловец, поймавший не просто птицу, но ту, за которой давно и неудачно охотился; птица была перед ним, была у него в руках, и он наслаждался властью, с какою он мог теперь распорядиться этим пойманным им маленьким существом.
      Он испытывал почти то же, что и в суде, когда вел дело, с топ только разницей, что там он представлял закон и все видели и должны были признавать за ним власть, а здесь представлял лишь свои скрытые от других мысли (отрицание всего и вся), о которых нельзя было даже подумать, чтобы о них узнали. Власть, которую он чувствовал сейчас над Лукиным, он чувствовал над ним всегда и всегда точно так же скрывал ее, скрывал так удачно, что простоватый и откровенный Лукин не догадывался о ней и не замечал ее, как не догадывался и не замечал теперь, поглядывая на Зиновия и чувствуя в нем лишь эту энергию, тот всегдашний его диапазон интересов (что и во все прошлые встречи поражало его), чего не было как будто у самого Лукина.
      - Я помню, как ты темпераментно говорил: "Чувство хозяина в широком..." - в это время из кухни вошла Катиш, и Зиновий, недосказав фразы, повернулся к ней. - Уже?
      - Да, если хотите.
      - Разумеется.
      Все перешли в кухню, и разговор был продолжен уже за чаем.
      Зиновий спрашивал, Лукин отвечал ему.
      - Ты знаешь, - не находя прямого ответа на вопрос о чувстве хозяина (что удалось сделать в этом плане?), но и не желая оставить все без ответа, начал Лукин, - была у меня сегодня одна любопытная беседа. - И он пересказал Зиновию ту часть своего разговора с Парфеном, в которой зеленолужский председатель говорил об обезличке земли. - Я, говорит он, хозяин только общему делу, но не хозяин земле, у которой, у каждого гектара ее, должны быть одни свои руки. - Лукин вспомнил, что он ничего на это не сказал Парфену, и запоздало покраснел теперь перед Зиновием.
      - И как ты думаешь, он прав? - спросил Зиновий.
      - Во всяком случае, что-то в этом есть.
      - Что именно?
      - Мы ищем общее и единое для всех чувство хозяина, когда человек должен проникнуться сознанием, что все, что вокруг него, все его и он в ответе за все, а этого единого для всех чувства, наверное, и нет. Оно, как цепь, поделено на звенья: хозяин конкретному делу, то есть тот, кто непосредственно у земли, хозяин общему делу (по колхозу), хозяин еще более общему делу (по району)
      и так далее, а между звеньями этими должна быть связь - та единственная, при которой все обеспечивалось бы в полной мере.
      Связь подобная, разумеется, есть, но совершенна ли она? Или надо еще что-то уточнять в ней и приводить в соответствие?
      - Но раньше ты говорил другое, - заметил Зиновий.
      - Все в развитии, все в движении.
      - Движемся, движемся, а как посмотрим - все на месте.
      - Ну, положим, ты не прав.
      - А когда я, по-твоему, был прав? Но прав ли ты в намерении твоем, я подчеркиваю, в намерении, когда берешься думать и решать все за всех?
      - Но кто-то должен же думать и решать?
      - Вот в этом-то и есть вся наша беда, что кто-то, а не народ.
      Вырабатываем, внедряем, вырабатываем, внедряем, поучаем без конца, как жить, а те ли это усилия, какие следует прилагать нам? Да председатель тот твой, наверно, сто раз уже продумал, как все сделать, а ты ему - связь?! Ты отпусти ему руки и увидишь, как все само собой сейчас же станет на место, - сказал Зиновий то, что он всегда говорил Лукину. - Навязывание своих идей и марксизм, - добавил он, - вещи разные. А мы с тобой оба носим партийные билеты.
      - Марксизм, во-первых, не догма, а во-вторых - разве то, что я говорю, противоречит марксизму?
      - Элементарно.
      - Не нахожу. Но давай поразмышляем, - сказал Лукин, с охотою отдаваясь этому разговору, чтобы не думать о своем.
      XXXII
      Они говорили увлеченно и долго, обращаясь для доказательства своих доводов то к объективным законам развития природы, как эти законы, многократно и в разные эпохи открывавшиеся до них, были понимаемы ими, то к законам развития общества, но с теми поправками на социальную потребность времени и на субъективность восприятий каждого, какие с разной степенью произвола допускались и будут всегда допускаться людьми. Законы эти, должные как будто быть одинаковыми для всех, трактовались, однако, и Зиновием и Лукиным по-разному. Марксизм, как понимал это учение Лукин, всегда рассматривал и будет рассматривать жизнь в развитии, и потому можно творчески подходить ко многим положениям его; марксизм, как понимал это же учение Зиновий (и что нужно было ему для возражений Лукину), напротив, трактовался им как сумма определенных незыблемых понятий, которые надо только заучивать и в которых нельзя ничего развивать и дополнять. "Этак столько нас умников наберется", - говорил он, противореча Лукину и выставляя себя истинным защитником марксизма. Они спорили то по этим общим вопросам, то возвращались к частностям, к деревне, к высказываниям Парфена, чтобы опять подняться до вершин философии, но весь этот разговор их имел только тот смысл, что каждый из них лишь сильнее утверждался в своем мнении. Они не могли выработать того, что объединило бы их и было в то же время правдой жизни; но если бы даже и нашли такую правду, то разговор их все равно остался бы только разговором, каких сотни (и с разным темпераментом) происходило и происходит теперь. Они спорили о том, как улучшить жизнь, в то время как эти словесные усилия их были очевидно бессмысленны и жизнь хотя и развивалась по законам, которые они обсуждали, но не по тем видимым стержням, какие всегда на поверхности, а по глубинным океанским течениям, которые, оставаясь скрытыми от глаз, определяют суть происходящих перемен. Те перемены, какие происходили теперь во всех сферах жизни (как происходили они в сельском хозяйстве, чем был захвачен Лукин), продиктованы были именно этими глубинными потребностями, и уже в том, что перемены происходили, как раз и проявлялся тот объективный (с точки зрения марксистского учения) закон развития общества, влияя на который можно либо только замедлить, либо ускорить процесс, но нельзя остановить его.
      - Позволь, позволь, - говорил Зиновий. - Зерно, стебель, зерно... в новом качестве, но не зерно - зерно. Так быть не может.
      Это было бы противоестественно, было бы делом рук человека и возможно ли вообще?
      - Но почему же то, что есть дело рук человека, есть результат деятельности его ума, непременно объявлять противоестественным? Человек это та же природа, и выражение его деятельности есть точно так же естественное выражение природы, - возражал Лукин (для того только уже, чтобы возразить).
      - Так можно любое преступление объявить делом естественным.
      - Но-но, не переводи, не о том речь.
      Катиш, незаметно ушедшая из кухни в самом начале разговора, несколько раз затем (не в силах заснуть от их шумных голосов) возвращалась и говорила мужу.
      - Не пора ли? Завтра же у тебя трудный день. - Она всегда бывала в курсе мужниных служебных дел. - Да и гостю дал бы отдохнуть.
      - Да-да, заканчиваем, - говорил Зиновий.
      Но только в третьем часу, разгоряченные и оставшиеся каждый при том своем мнении, которого они сами не могли бы теперь толком сформулировать себе, они пожелали друг другу спокойной ночи и, выключив свет и разойдясь, легли спать. Зиновий заснул сейчас же, так как закончившийся разговор был для него лишь той открытой заслонкой, через которую выпускают угар из избы; угар, накопленный за месяцы, пока он не видел Лукина, был выпущен, заботиться было уже не о чем, и из спальни неторопливо растекался по комнатам тихий и здоровый храп здорового человека.
      Лукин прислушивался к храпу и не мог заснуть. Сначала оттого, что ему было неловко, что он ни в чем не согласился с Зиновием и спорил с ним. "Так не может быть, чтобы я был во всем прав, - думал он, обращаясь к тем подробностям разговора, которые больше запомнились ему, но видя по этим подробностям, что согласиться с Зиновием было нельзя. - Надо было еще сказать ему то-то и то-то, - думал он, произнося эти "то-то" и "то-то", как бы он теперь сказал все Зиновию. - За мной не только теория, но за мной жизнь", - говорил он, что было, казалось ему, главным аргументом. Но в то время как он упоминал слово "жизнь", он представлял себе не тех людей, которые работали на полях, убирая хлеб, а вспоминал о беременной невестке Парфена с ее детьми и о своем запутанном семейном положении, как это все выглядело теперь перед людьми, и тот вопрос, какой он уже сотни раз мучительно задавал себе - как все получилось? - задавал снова, с подступающей тошнотой думая об этом. Но он не находил истока, а видел только, что все в отношениях его с Галиной сводилось лишь к той физической близости с пей, к тем наслаждениям (что только и могла дать эта женщина), о которых Лукин вспоминал теперь с отвращением, как о чем-то постыдном, будто за возможность лизнуть леденцового петушка на палочке ему предлагали -пройтись нагишом перед толпой; он вдруг, в полудреме чувствуя эту свою наготу, на которую смотрят все, открывал глаза, но вокруг была только темнота комнаты, было одеяло, которое он сейчас же инстинктивно натягивал выше на грудь. "Нет, ничего еще не случилось, и завтра я все улажу с Зиной, - говорил он себе, в то время как в душе его поднималось те общее отвращение и к жене и к Галине, какое он испытывал к ним уже не раз, будто они и только они были повинны в его теперешних затруднениях. - Я связан ими, да, связан, - продолжал думать он, - и не могу сделать того настоящего дела, какое я сознаю в себе силы сделать для людей. Было столько замыслов, Зиновий прав, а что воплощено в жизнь? Ничего. Ровным счетом ничего. Я даже не в состоянии сформулировать теперь те замыслы, которые так ясны были для меня". И только он закрывал глаза, как все, что он говорил, куда-то вдруг будто проваливалось, и он видел перед собой толпу, жаждущую его наготы, и леденцового петушка на палочке, которого предлагали лизнуть ему. Он ворочался, укутываясь одеялом, которое сваливалось с него (и с дивана) на пол; пружины скрииели под его тяжестью, подушка казалась неудобной и горячей, и он, вспотевший (и от чувства пристыженности и от неудобства положения), вновь всматривался в темноту комнаты и прислушивался к храпу Зиновия. Мысли его как по кругу сосредоточивались то на Галине, то на жене, дочерях и всей той жизни с ними, в которой, как это теперь казалось Лукину, было что-то такое, чего он не понимал - ни прежде, ни теперь, - но что, он чувствовал, было главным и надо было понять ему; он думал обо всем, что имело отношение к работе, к жене, к Галине, и лишь пи разу не вспомнил о сыне Юрии, который, привезенный в эту ночь Дементием из морга, лежал в Галиной комнате в гробу, причесанный, одетый, убранный, в окружении родных, которым он был не нужен при жизни, но которые приехали теперь проститься с ним.
      "Но где же отец?" - как будто спрашивало у всех успокоенное в гробу лицо, мальчика. Отца не было. Отец ничего не знал об этом.
      Отец, то есть Лукин, даже отдаленно не мог предположить, чтобы что-то подобное могло случиться с сыном; он был поглощен собой и только время от времени сквозь тяжесть мыслей улавливал какое-то предчувствие, которое, однако, сейчас же соединялось с унизительной картиной наготы и толпы, будившей его.
      Он заснул лишь под утро и был тут же разбужен хрипловатым (от вчерашнего разговора) голосом Зиновия:
      - Вставай, Иван, кофе остынет. - Зиновий был уже побрит, одет и повязывал галстук. - Мы уходим, и я и Катиш.
      XXXIII
      От общей ли удовлетворенности жизнью или оттого, что угар, выпущенный накануне, давал ему теперь возможность для этого настроения, Зиновий все утро, пока завтракали, весело пересказывал анекдоты, имевшие тогда хождение и во множестве известные ему. Анекдоты были не столько смешными, сколько наполненными определенным смыслом, и были из тех коротких, в которых два встретившихся лица веди между собою примерно такой диалог. "Как живешь?" - спрашивало одно лицо. "Как в автобусе, - отвечало другое, - и выйти бы надо и место нагретое жаль отдавать другому". И, преподнеся это, Зиновий улыбался и приподнимал толстую верхнюю губу, открывая на обозрение всем свои не съеденные еще, крепкие белые зубы.
      - Ты это о себе? - говорила Катиш. - Допросишься ты чегонибудь со своим языком.
      - А что тут, ну что? Хотя бы и о себе. Кому с нагретого кресла хочется уходить? - Он смотрел на жену и переводил взгляд на Лукина, как будто не сомневался, что тот поддержит его.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51