Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годы без войны (Том 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Годы без войны (Том 2) - Чтение (стр. 36)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Что губит человечество? Инертность, вот что губит нас. - поучительно любил теперь сказать Старцев Сергею Ивановичу, считая его неудачником, и упрекал в том, что тот бессмысленно "все растерял, все, даже руку на каком-то, черт знает, пожаре!". - В жизни надо не просто уметь держаться на поверхности, но плыть. Вокруг не стоячая вода, а сотни течений, если грести, то непременно выгребешь на какое-либо течение, которое вынесет тебя затем на необозримый простор.
      В новом, в полоску, костюме, в нейлоновой рубашке и ярком галстуке, по-модному постриженный и надушенный (чего прежде Сергей Иванович не замечал за ним), со всегдашней жизнерадостною улыбкой, - он был как будто лучшим доказательством этого. Он настолько казался погруженным в деятельность, что ему некогда было задуматься над смыслом ее; смысл, как было видно по нему, заключался лишь в том, чтобы плыть и довольствоваться наслаждением простора и свободы движений.
      - А по-моему, так жизнь в чем-то и лотерея, - пробовал было (в согласии со своими мыслями) возразить Сергей Иванович. - Кому как повезет.
      - Э-э нет, - обрывал его Кирилл. - Мы забываем, что "рождены, чтоб сказку сделать, былью". То, чем ты занимаешься, это только высиживание страниц. - Он теперь с еще большим скептицизмом относился к мемуарам Сергея Ивановича, над которыми тот работал. - Оставь это для кого-нибудь, а тебе, я знаю, тебе нужно другое, чтобы душа шевелилась, чтобы, знаешь, как говорится, в руках горело, и я найду для тебя, дай срок, найду...
      общественное! Всякому человеку нужно свое поле деятельности. - И он снова пускался в те по-школьному назидательные рассуждения, в которых с первых слов ясно, о чем пойдет речь.
      Сергей Иванович только добродушно улыбался. Он не хотел ссориться с Кириллом. Да и не все в суждениях его было неверным. И все же после подобных разговоров у Сергея Ивановича оставался осадок, будто он и в самом деле занимался не тем, чем надо. "Да, согласен, ты нашел себя, говорил он о Старцеве, ударяя на этом нашел себя, как принято было теперь говорить и писать о людях, словно только этим сочетанием слов и можно было выразить суть человеческих метаний. - Разве у меня не было своего места в жизни? Не было минут душевного торжества?" - спрашивал он. И более, чем когда-либо, чувствовал эти свои пережитые минуты - минуты торжества перед атакой, как было в зимнем подмосковном лесу в сорок первом; как было под Прейсиш-Эйлау, где он со своим батальоном прорывал укрепленную (по высотам) линию "Хейльсберг" и где молодой лейтенант Дорогомилин заставил тогда впервые обратить на себя внимание; как было на Зееловских высотах, а затем в Берлине, при форсировании Тельтов-канала, где каждый сантиметр пространства воды и суши десятикратно пронизывался пулями и осколками и где, несмотря на страх и те нечеловеческие усилия, с какими преодолевалось это пространство, было столько мужества (столько минут торжества над страхом!), что удивительно, что это было.
      "Да, было! Было! - восклицал Сергей Иванович. - И все это не может уйти, исчезнуть, не оставив следа". Он представлял войну не как художник или писатель, останавливающий взгляд на чемлибо одном, должном характеризовать все, а как солдат, в памяти которого лежит вся целостная картина фронтовой жизни со всей ее атмосферой страха, труда, страданий и мужества, с ее неудобствами быта - окопами, землянками, кострами на снегу и ржавой водой из воронок, с ее привалами, маршами, переходами, переправами, паникой отступлений и лихостью атак и торжества затем, после этих атак, на дымящихся развалинах городов, с километрами окровавленных бинтов, грудами вынутых из тел осколков, отпиленных рук, ног и братских могил на пригорках и у шоссейных обочин, то есть теми усилиями, какие прилагались каждым для достижения цели - победы! Все хранилось в душе Сергея Ивановича и должно было жить во всяком прошедшем через войну солдате. "Те наши интересы жизни, это были святые интересы, - думал он. Кощунство - отбросить их; это все равно, что, приняв у роженицы младенца, то есть надежду и радость жизни, затем задушить и выбросить его. Нет, Кирилл, нет-нет, люди не способны на это". И в сознании Сергея Ивановича каким-то будто теплом разливалось то свежее и волновавшее еще его впечатление, какое он вынес с торжественной церемонии захоронения останков неизвестного солдата у Кремлевской стены. Церемония захоронения говорила ему о многом. "Сколько было людей, и люди плакали. Слезы народа... нет, это не шутки, если парод плачет".
      Но как только Сергей Иванович садился за стол, как только начинал записывать это, о чем думал, получались лишь напыщенные слова и фразы и исчезало то живое, что составляло (пока он думал) душу этих слов и фраз. Чувства и мысли, казавшиеся яркими, странно мертвели, едва ложились на бумагу, Сергей Иванович раздраженно отодвигал листки и опять начинал думать о Кирилле и возражать ему. Или я чего-то не понимаю и в жизни переменилось все, или же - не прав он? Но что же переменилось?" удивленно спрашивал он себя. Он не только не чувствовал этой (к худшему, как недавно еще казалось ему) перемены, которую увидел в Дорогомилине, затем в Старцеве, когда, вернувшись от шурина в Москву, зашел к нему, но, напротив, по наладившимся отношениям своим с Наташей, по тому спокойствию, какое испытывал в связи именно с этим примирением, ему казалось, что будто никогда и не прерывалась связь прошлого с настоящим. Он, в сущности, потерял цель, ради которой так решительно брался за мемуары и которая заключалась в том, чтобы восстановить нравственную связь поколений, представлявшуюся разорванной ему; останки неизвестного солдата были захоронены, памятник (народный, как и писал об этом Сергей Иванович в Верховный Совет) был как будто поставлен, и теперь отпадала сама необходимость обращаться к общественности и побуждать ее к деятельности.
      XXXII
      В то время как Сергей Иванович искал причину неудач в Кирилле и своих разногласиях с ним, причина крылась в другом, более основательном, к чему он боялся подступиться. Причина была в том, что вот-вот должен был начаться суд над Арсением, и по результатам этого суда, о которых трудно было предположить (несмотря на заверения Кошелева, что все обойдется), должны будут произойти перемены и в жизни Сергея Ивановича. Он чувствовал и понимал это; но он только не знал, что будет для него лучше - если осудят Арсения или если оправдают его? С тех пор как он выгнал Арсения из дому, он ни разу не видел его, и многое (в памяти) стерлось, но он постоянно теперь сталкивался с беспокойством Наташи, которое казалось искренним (каким оно и было вначале), и по этому беспокойству ее, по ее рассужденпям невольно складывал для себя в воображении новое представление о своем зяте. Он не мог позволить себе думать о нем иначе, чем дочь, и, сочувствуя ей, переносил сочувствие и на него. "В конце концов, если она счастлива (в чем Сергей Иванович не сомневался, наблюдая за дочерью и выводя все из той внешней оживленности ее, которая, впрочем, происходила совсем от другого), зачем же препятствовать ей? Может, не так он и стар, как тогда показалось, и сын не его, а приемный? Нет, нет, в этом деле, как верно заметил Кирилл, можно таких дров наломать", - говорил себе Сергей Иванович, словно то, что уже случилось с его семьей (после памятного сватовства), не вполне еще подходило под определение "наломать дров". Он боялся нового взрыва и осложнений.
      Он видел, что Наташа как будто не нуждалась ни в чем; на ней были наряды и драгоценности, которых он на свою полковничью пенсию никогда бы не смог приобрести ей, и этот достаток ее, эта возможность "сорить деньгами", как однажды сказала о ней Никитична, производили на Сергея Ивановича впечатление. "Не дуракам же даются, значит, с головой", - решил он, окончательно располагаясь к Арсению и подавляя в себе последнюю неприязнь к нему.
      Особо поразила Сергея Ивановича кооперативная трехкомнатная квартира, купленная Арсением как будто для Наташи. Он видел эту квартиру сначала пустой, когда ездил с Наташей получать ключи от смотрителя, потом видел наполовину заставленной мебелью, когда стол, диван, полки и книги, лежавшие у стены на прежней квартире, были перевезены сюда, и видел в третий раз, когда после усилий Любы, помогавшей Наташе главным образом с покупкой гарнитуров, все комнаты были уже обставлены, были повешены шторы, гардины, светильники и даже положен ковер в гостиной, где был уже накрыт стол для Сергея Ивановича и на столе, в хрустальной вазе, стояли белые осенние флоксы.
      - Как ты находишь? - первое, что сказала Наташа, войдя в гостиную (было это еще до известных торжеств с захоронением останков неизвестного солдата у Кремлевской стены и до знакомства со Стоцветовыми и вечера у них, после которого многое уже по-иному виделось Наташе). - Понравится ему? спросила она, обведя взглядом гостиную и этим же взглядом как бы показывая ее отцу. - Уютно, правда? - И она, поправив лебединым движением рук флоксы в вазе, как делала это Лия Дружникова на празднике у Лусо, пригласила затем отца расположиться по-домашнему в креслах или на диване (с подушечкой из художественного салона), которые издавали тот сладковатый запах лака, клея, стружек и синтетической ткани, как пахнет всякая новая мебель, внесенная в квартиру.
      Затем она провела отца в спальню, где тоже стояла новая мебель, в кабинет для Арсения со шкафами, письменным столом и журнальным столиком и даже показала кухню, где установлен был чешский, салатного цвета, гарнитур - своего рода тогдашняя новинка, привлекавшая пластиковой отделкой. Смысл того, что делала Наташа, водя по комнатам отца, был, в сущности, тот же, что и у Ольги Дорогомилиной, когда та пригласила деверя посмотреть ее квартиру. И Наташе и Ольге одинаково хотелось показать свой достаток, в центре которого (или - центром которого), им казалось, они были; они одинаково старались внушить (Наташа - отцу, Ольга Дорогомилина - мужу и деверю), что целью их хлопот было только создание уюта, домашнего очага, хранительницей которого испокон веку считается женщина; одинаковой была у них и другая цель (более откровенная у Ольги и упрятанная пока даже от самой себя у Наташи) - стремление к праздности жизни, вкус к которой у Ольги был вполне уже определен и только-только еще начинал определяться у Наташи; но, несмотря на все это, роднившее их, впечатление у Кошелева, побывавшего у Ольги, и впечатление у Сергея Ивановича, увидевшего в новой и непривычной для него обстановке дочь, были настолько различными, что будто они увидели два противоположных друг другу мира.
      Для Кошелева, давно вращавшегося в этом праздном, за ширмою дел, мире (за ширмою забот, называемых общественными, которые давно превращены в источник дохода для себя) и знавшего этот мир, то есть этот сорт людей со всеми их слабостями и тягою к накопительству (что он осуждал с высоты своей загородной жизни, приближавшей его, во-первых, к природе, как он полагал, то есть к тем стожкам в лесу, к которым он прогуливался в шортах и стоптанных сандалиях, и во-вторых, к труду, то есть писанию брошюр, которым он придавал общественное значение, но которые как раз и являлись для него постоянным и нужным ему источником дохода), для Кошелева, влюбленно (в дополнение ко всему) смотревшего на Ольгу и видевшего в ней лишь образец современной женщины, все показанное ею было только недостававшим примером, которым он мог теперь попрекать жену. Его привлекала не новизна Ольгиного мира, - он бывал на многих приемах и в домах с большим достатком, - но возможность окружить себя этим миром красивых и богатых вещей, от которых, как утверждает эстетика, непременно должен преобразиться и внутренний мир человека; он, несмотря на свою опытность и на то, что хорошо знал, как пагубна праздность, - от простого ли желания перемен, или лишь из влюбленности в Ольгу (в чем он не признавался себе), был в восторге от ее способностей. Но Сергей Иванович, привыкший в жизни к тому, что блага даются за труд, а не за видимость его, и что то, что легко приобретается, никогда не бывает основательным, был в раздумье, побывав у Наташи. С одной стороны, ему приятно было видеть, что дочь обеспечена. "Да, да, видимо, с головой", - повторял он уже не раз говорившееся им об Арсении. Но с другой - эта же обеспеченность, чрезмерная, как было очевидно ему, настораживала и вызывала беспокойство, словно что-то не то чтобы дурное, но неосновательное, зыбкое крылось под этим. Сергей Иванович словно бы чувствовал, что кроме внешнего, что дочь с гордостью показала ему, было что-то еще, чего он не разглядел, но что как раз и вызывало тревогу, от которой он долго не мог избавиться.
      "Люди бы радовались", - пробовал было рассудить он (как посмотрели бы на все в других семьях). Потребность поделиться сомнениями и боязнь оказаться в неловком положении постоянно боролись в нем, особенно когда он бывал у Старцевых. То дурное, что он только подразумевал в непонятной и чрезмерной обеспеченности дочери, ему казалось, было известно другим и только позорило Наташу; но когда он все же решился у Старцевых заговорить о ней, он к удивлению своему увидел не осуждение, а интерес и одобрение в глазах Кирилла и Лены.
      - Ну и что ж, что он пока еще под следствием, я уверена, что его освободят, - с той логикой, с какой обычно говорят женщины, полагающие, что в мире нет точнее оценок, чем "мне нравится" или "мне не нравится", какими пользуются они, сказала Лена. С прической а-ля Сенчина, открывавшей лицо и делавшей ее простоватой (и тем понятной и близкой Сергею Ивановичу), с уверенным взглядом на жизнь, совпадавшим со взглядами мужа, который теперь особенно (по общественной линии) был на подъеме, и с желанием покровительства, похожего более на жалость ("Дочь ушла, похоронил жену, потерял руку - не дай бог!" - говорила она), она вызывала доверие у Сергея Ивановича. - Пусть тратит. Он (Арсений) придет, а в доме уют, живи, занимайся делом. Нет, я бы на вашем месте только радовалась. Всем обеспечена, все есть, да кто же не хотел бы этого, - говорила она (и во второй и в третий раз, когда разговор заходил об этом).
      Никитична, с которой затем и тоже не раз обсуждалось положение Наташи, была еще более категорична, чем жена Кирилла.
      У нее не возникало сомнений, было ли дурно или не дурно то, что, по ее мнению, было подарком судьбы; "подарок" надо принимать, а не сомневаться в нем, что она и внушала Сергею Ивановичу.
      - Другим бы - дай только, - рассудительно говорила она (точно так же, как она говорила о жизни). То, что было для Никитичны "сорить деньгами", в чем она упрекала Наташу, и возможность сорить ими, дававшуюся не каждому, она разделяла .на несовместимые понятия. - Сорят не от ума, а имеют счастливые.
      На нее же посмотреть любо-дорого, - добавляла она.
      Она не столько убеждала, как приобщала отставного полковника к своим житейским мудростям, и в конце концов ему тоже начало казаться, что все происшедшее с дочерью было простым и естественным. "Да иного и не могло быть с ней", - думал он, видя за обеспеченностью Наташи возможность Арсения обеспечить семью, то есть ту основательность, которую Сергей Иванович больше всего ценил в людях. Несмотря на свою прежнюю неприязнь к Арсению, еще не угасшую в нем, он, вместе с тем, казалось, был более теперь заинтересован в оправдании зятя, чем была заинтересована в этом Наташа. В то время как приближался день суда и надо было думать, как помочь Арсению, чтобы его оправдали, Сергей Иванович с удивлением замечал, что Наташа не только не вспоминала о муже (что уже само по себе представлялось странным), но постоянно находилась в каком-то том радостном возбуждении, которое не нравилось Сергею Ивановичу. Он не знал о ее знакомстве со Стоцветовыми и вечере, на котором она была у них, как не знал и о ее новых, относительно своего замужества, мыслях; но, не зная этого, чувствовал, что с ней происходило что-то будто нехорошее, связанное с прежними его опасениями за нее. "То ли уверена так, - думал он. - То ли знает что-то". Но когда, спросив у нее, была ли она у адвоката, услышал, что не была и что, по ее мнению, не было необходимости быть у него ("Что это изменит? Суд есть суд, и на него нельзя повлиять"), Сергей Иванович настолько растерялся, что не нашелся сразу, что ответить дочери. Он только пожал плечами, но про себя решил, что сходить к адвокату все же надо, хотя бы для очищения совести, чтобы было видно, что делалось что-то.
      "Так же нельзя, нет, так нельзя", - весь вечер затем про себя повторял он.
      XXXIII
      Четырнадцатого утрем, как раз в канун суда над Арсением, Сергей Иванович, надев синий, в полоску, костюм, который не надевал с памятного майского воскресенья, когда вместе с Юлией готовился принять Наташиного жениха, и не сказав (вопреки своему теперешнему правилу) ничего Никитичне, куда и зачем идет, направился к адвокату Кошелеву.
      Пройдя и проехав в троллейбусе по морозной Москве к центру и не заметив ни этого мороза, ни заиндевелой красоты улиц, он в десятом часу утра уже сидел в приемной члена Президиума коллегии адвокатов Кошелева и ждал вызова. Николай Николаевич, несмотря на занятость и, главное, на то, что визит не был предварительно согласован, все же решил принять отставного полковника.
      - Да, да, знаю, по какому, - сказал он доложившей ему секретарше (хотя с тех пор, как разочаровался в деле Арсения, ни разу не открывал его).
      Приемная Кошелева, как все подобного рода приемные, представляла собой небольшую как будто, но довольно просторную и светлую комнату с фикусом у окна, с секретаршей за письменным столом, уставленным телефонами, с круглой деревянной вешалкой в углу у двери и потертой посетителями мебелью - креслом и стульями, расставленными вдоль стены, - которая более чем говорила о количестве народа, бывавшего здесь. Пока Сергей Иванович сидел в неудобном, захватанном пальцами кресле, куда посадила его секретарша (по виду его нового костюма, то есть по бросившейся ей представительности предложив ему это почетное место), перед ним в приемной, как и во всем учреждении, протекала повседневная в разговорах, трениях и увязках служебная жизнь, о которой, если бы нужно было привести пример бесконечности, можно было бы сказать, что это и есть бесконечность. Несколько раз к Кошелеву входили и несколько раз выходили от него какие-то громко разговаривавшие юристы, как определил Сергей Иванович по долетавшим до него обрывкам фраз. Они говорили о каком-то только что будто завершившемся процессе, на котором произошла несправедливость, и защита, будто бы оказавшаяся не на высоте, не смогла повлиять на исход дела. Говорили об этом так, словно юристов интересовал не результат суда, не совершенная над кем-то несправедливость, которую надо было исправить, а лишь допущенная (тем-то и тем-то при разбирательстве) ошибка, профессионально очевидная им. Разговор их, вернее ошибку, о которой они говорили и которая, оказывалось, была возможна при разбирательстве, Сергей Иванович невольно переносил на Арсения, и ему становилось неловко и холодно от этого. Он вдруг как бы отключался от окружающего, думая об этом своем деле, а когда возвращался в действительность, в приемной толклись уже другие люди и говорили о другом, к чему он опять начинал прислушиваться.
      Он не смотрел на часы и не знал, сколько ждал. Ему представлялось, что ждал долго, хотя прошло чуть больше получаса, как он опустился в кресло, и за эти полчаса в приемной ни на мгновенье не прекращалась раз заведенная жизнь, смыслом которой, казалось Сергею Ивановичу, было только движение в кабинет или из кабинета. Жизнь эта прерывалась то телефонными звонками, звонками-вызовами, поднимавшими секретаршу, то неожиданно наступавшей тишиной, когда все будто замирало - и секретарша, и звонки, и люди, находившиеся в приемной, - и Сергей Иванович смотрел только на обитую коричневым дерматином высокую дверь, за которой решалась чья-то судьба и куда он тоже вот-вот должен был войти со своим вопросом. Он как будто боялся чего-то, и чем ближе подвигалось время, когда его должны были пригласить (уже прошли, кто был впереди и некоторые из тех, кто явился позднее, видимо, по договоренности), тем сильнее охватывала его мелкая и неприятная душевная дрожь. "Словно к маршалу иду", - с усмешкою пробовал говорить он себе, чтобы унять дрожь.
      Раньше, когда он приходил по этим же хлопотам к Кошелеву, он не волновался, как теперь. Не волновался, может быть, потому, что все тогда только начиналось и он думал не о том, как будет принят известным адвокатом, а лишь о цели, ради которой шел. Он как бы закладывал тогда фундамент под то здание, в которое еще сам не верил, каким образом оно может быть построено (и будет ли построено вообще - по тому своему прежнему отношению к Арсению); но теперь - он пришел получить ключи от этого здания, представлявшегося (по новому отношению его к зятю) построенным, и этот изменившийся смысл вызывал в нем тревогу. Ему хотелось не просто услышать подтверждения, что Арсения оправдают, которые прежде решительно делал Кошелев, но получить гарантии - теперь же, здесь, в кабинете, - которые бы прояснили все и успокоили его.
      Голос секретарши пробудил его.
      - Пожалуйста, - сказала она, взглянув на него так, будто с ним произошла какая-то перемена, которую надо было понять ей. - Вас ждут.
      - Да, да, благодарю, - ответил Сергей Иванович, вставая.
      Оттого, что он сидел проваленно в кресле, костюм его помялся (на что обратила внимание секретарша), одернув его, Сергей Иванович пошел к оставленной для него полуоткрытой двери.
      В кабинете было светло, было совершенно противоположно тому настроению, какое ощущалось в приемной. Сквозь морозные стекла окон и легкие, по бокам их, гардины (тоже будто морозного, голубоватого тона), как сквозь натянутые нити шелка, вливались лучи солнца, которое Сергей Иванович не замечал, идя сюда; лучи били теперь ему в лицо, и он (от неожиданности этого брызнувшего на него света) вынужден был приложить ладонь ко лбу, чтобы разглядеть стол и Кошелева за ним. Кошелев был в выгодном для себя положении, он сидел спиной к окнам (к простенку между окнами, в котором был установлен стол) и с удовольствием пользовался этим своим положением и наблюдал за входившими. Он дал возможность Сергею Ивановичу осмотреться, закрыть дверь, потом предложил ему сесть в одно из кресел перед столом. Затем, чтобы уравнять положение, как он любил делать, особенно когда приходили люди влиятельные, либо те, к кому он вдруг ни с чего будто проникался расположением (как теперь к отставному полковнику, перед которым чувствовал себя немного виноватым в том, что, взявшись за дело Арсения, не занимался им), - он поднялся из-за стола и, обойдя его, сел напротив Сергея Ивановича.
      - Ну так что, завтра суд, - сказал он бодрым голосом, которым он хотел (с первых же слов) подтвердить свою прежнюю уверенность в деле Арсения. Волнуемся? Это хорошо. Волноваться надо. Непременно надо, таков человек, если он живет по законам сердца и совести. - Это была стержневая идея, которую он разрабатывал в своей очередной брошюре и невольно решил проверить ее на Сергее Ивановиче.
      - Как же не волноваться? - принимая доверительный (глубоко человечный, как воспринял его Сергей Иванович) тон, начатый Кошелевым, ответил он. Мы ничего не знаем, к нему не пускают.
      - Под следствием, а как вы хотели? Закон, - с улыбкою подтвердил известный адвокат, - он для всех один.
      - И для преступников? И для безвинных?
      - Произошло убийство, поймите, убийство, - как будто с наслаждением произнес он. - Хороши были бы там, в следствии, если бы не хотели разобраться во всем. Но в вашем деле ошибки не будет, нет, это исключено. - В то же время как мысль об ошибке пришла в голову Сергею Ивановичу (по разговору, слышанному им в приемной), она пришла в голову и Кошелеву, только что занимавшемуся этой ошибкой. - Ваш зять, кажется так? Да, правильно, зять, он защищался, и если можно в чем-либо обвинить его, то только разве в превышении пределов необходимой обороны, - добавил он строгим, протокольным стилем, на который всегда переходил, когда говорил о деле. - Но и это оспоримо. Над ним был занесен железный ломик, и ломик этот приложен к делу как вещественное доказательство. Ваш зять будет проходить по статье сто пятой Уголовного кодекса РСФСР. - Кошелев, потянувшись, взял со стола Уголовный кодекс и -на нужной странице раскрыл его. - Вот, послушайте, что гласит статья. - И он прочитал Сергею Ивановичу: - "Убийство, совершенное при превышении пределов необходимой обороны, - наказывается лишением свободы на срок до двух лет или исправительными работами на срок до одного года". - Захлопнув кодекс, но продолжая держать его в руках, он внимательно посмотрел на Сергея Ивановича. - Разумеется, если превышение будет доказано. Но и тогда при определенной расположенности судей, при определенных, точнее сказать, характеристиках от общественных организаций, а таковые в деле, насколько мне известно, есть, - сказал Кошелев, хотя он знал, что в суд были уже направлены иные (за подписью Лусо)
      характеристики на Арсения, - наказание может быть вынесено условно.
      XXXIV
      Разговор, в сущности, был закончен, но ни Сергей Иванович, ни Кошелев не поднимались с мест.
      Сергей Иванович не то чтобы не был удовлетворен сказанным, по сказанное так не вязалось с его мыслями об Арсении, Наташе и о себе (что он теперь ждал от жизни), так не вязалось с желанием сейчас же, здесь, в кабинете решить вопрос, с которым пришел, что ему казалось, что изложенное Кошелевым было не завершением, а началом того, о чем должна пойти речь. Руки его, выложенные перед собою на стол (вернее, не руки, а рука и протез в перчатке), неуловимо будто, мелко и быстро подрагивали, особенно протез (по передававшейся от плеча и локтя дрожи), и по этой дрожи было видно, как трудно давался бывшему полковнику этот сегодняшний разговор с адвокатом.
      У Кошелева же с его теперешним хорошим расположением духа была иная причина не отпускать Сергея Ивановича. Ему хотелось показать, как он глубоко изучил Арсениево дело, и в голове его уже выстраивался тот ряд доводов, о которых он не мог не рассказать отставному полковнику.
      - Есть, впрочем, одно "но", - неторопливо начал он (как если бы шел по лесу к стожкам и делился с братом наблюдениями жизни). - Есть обстоятельство, способное немало навредить нам.
      Из всех подробностей Арсениева дела, прежде известных ему, он хорошо помнил только о термине "роковая сила", вычитанном в дневниках Арсения, и вокруг этого смутившего его тогда термина он и собирался теперь повести разговор. Он, в сущности, готовился прибегнуть к тому простому и широко распространенному в определенных кругах приему, когда разговор о существе дела подменяется общими рассуждениями, в которых как будто есть и конкретное, по существу (чего и ждал от него Сергей Иванович), и то "ни о чем", которым, заслонено это "по существу". Подобное правило общения, усвоенное Николаем Николаевичем, не смущало его и представлялось настолько удобным, что он даже не замечал, как словно бы выгребал из-под ног собеседника почву.
      Но кроме этой обычной бодрости, с какою он собирался изложить сейчас Сергею Ивановичу свои прошлые (в новом варианте)
      мысли о "роковой силе"; кроме того, что он все еще был под впечатлением дороги, утра и солнца, словно он не на машине, а на лыжах пробежался по искристому снегу, был у него еще повод к хорошему настроению. После длившейся почти более двух недель напряженности в семье, когда Лора не разговаривала с ним (и он видел, как это тяжело отражалось на детях, и хотел и искал примирения), наконец мир был восстановлен; между ним и женой произошло объяснение, и хотя оно было неприятным и Николай Николаевич, не чувствовавший за собой вины, вынужден был все же просить прощения у жены, но дело состоялось, и та всегдашняя основа жизни, то есть дом и семья, которую так привык, живя с Лорой, ощущать Николай Николаевич, была как бы вновь возвращена ему, и он был горд, уверен и весел. И в то время как он начинал теперь свой пространный разговор с Сергеем Ивановичем, - между фразами, которые он тщательно, казалось, обдумывал, прежде чем произнести их, он вспоминал о Лоре, как она в это утро, накормив его завтраком, разговаривала с ним. Разговор был - обычный житейский разговор о продуктах: молоке, хлебе, масле, которые она наказывала ему купить на обратном пути из Москвы (и непременно на Кутузовском, где хлеб был как бы иным, лучшей выпечки), но это житейское, что всегда только отягощало Николая Николаевича, теперь было для него благом, говорившим о восстановленных с женой отношениях. С него как будто был снят груз, и он со своим здорового цвета лицом, с не сходившей с губ улыбкой и всем своим настроением уверенности как будто бежал налегке перед озабоченно и грузно шагавшим по жизни Сергеем Ивановичем.
      - Вы, разумеется, читали его дневники, - все так же неторопливо, как был им начат разговор, продолжал Кошелев, не замечая начальственной снисходительности, с какою произносил слова, и еще более не замечая (за этой снисходительностью), как Сергей Иванович, никогда раньше не слышавший о дневниках, смотрел на него. - Он ведь постоянно с чем-то боролся, с какою-то, извините, силой, подавлявшей его, и в показаниях следствию так и заявил, что убил зло. Не человека, не своего приемного сына, а зло, которое давно собирался уничтожить, - удивленно, как о чемто стоявшем выше человеческого понимания, произнес Николай Николаевич. - Если ваш зять это же повторит завтра на процессе, то у суда может сложиться впечатление о преднамеренном, то есть умышленном убийстве, убийстве с целью, а за подобное преступление... - Он полистал кодекс, все еще находившийся у него в руках, и прочитал, что говорилось в нем об умышленном убийстве. - Но я не собираюсь запугивать вас, нет, поймите правильно, - тут же произнес он, кладя на стол кодекс и отодвигая его, словно отмежевываясь от сказанного.
      "Они будут иметь дело со мной", - насмешливо, глазами, добавил он, давая понять Сергею Ивановичу, что и на этот случай у него, известного адвоката, приготовлено, чем защитить Арсения.
      В сущности же, Николай Николаевич не был готов к защите и надеялся только на свой опыт (по известному изречению: ввязаться, а там дело покажет), который ни разу еще как будто не подводил его. Он был так убежден, что "дело покажет" и что "само" найдется, что противопоставить обвинению, если возникнет необходимость, что ему казалось излишним даже говорить об этом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51