Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годы без войны (Том 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Годы без войны (Том 2) - Чтение (стр. 14)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


положении мужа, что ей всегда представлялось престижным в людях, то есть возможность (по должности) заграничных поездок, и в том своем всегдашнем выборе между Тпмониным и мужем, в котором прежде всегда отдавала предпочтение Тимошшу, она почувствовала теперь, что предпочтение могло быть отдано мужу; и в соответствии с этим новым ходом мыслей (чтобы не упустить, что могло принадлежать ей) на лице ее вместо холодности и отчуждения появилось то теплое выражение, с каким она обычно, когда хотела успокоить и привлечь к себе мужа, смотрела на него.
      - Что же ты молчишь? - спросила она, голосом еще более давая понять, как она чиста перед ним.
      - Смотрю на тебя, - ответил Дорогомилпн, видя лишь это потепление на ее лице, по-своему понимая значение его и подаваясь вперед, чтобы обнять ее. - Я больше месяца был в Венгрии и столько повидал, столько интересного привез, что... вылезти нам надо из лодки, в которой сидим, вылезти, чтобы сдвинуть ее!
      Для Дорогомилина с того дня, как он расстался с Ольгой, произошло столько событий, обогативших и изменивших его, что он.
      глядя теперь на жену (и на прошлую свою жизнь с ней), смотрел на все иным, новым и восторженным взглядом. То, как он в прошлом жил с ней, казалось ему, было нелепым и глупым заблуждением; то, как мог бы построить с ней жизнь теперь, представлялось так, будто поле, прежде обозримое только у ног, виднелось с высоты со всеми своими возможностями и выгодами расположения. Пережитое им, когда он смотрел на Лору с ее детьми и на всю обстановку в доме брата, и повторенное затем это же чувство, когда наблюдал за Маргит, завидуя Яношу (завидуя, в сущности, тому, что есть обычные, нормальные семейные отношения), он переносил теперь на Ольгу, примеривая невольно взглядом, как бы ей подошло быть на месте Лоры пли Маргит, и находя (с тем чувством удовлетворения, что он не ошибся в свое время, женившись на ней), что она была не хуже, по лучше как женщина и привлекательнее их. "Как же я не видел и не понимал этого раньше и не сделал того, что сделали у себя брат Николай и Янош (то есть не создал топ самой семейной атмосферы в доме, в которой, как он ясно видел теперь, как раз и заключено было счастье жизни). Я обвинял ее, но как же я мог обвинять ее?" - думал он, этим своим оценивающим взглядом продолжая смотреть на нее.
      Он как будто не связывал то, что было его личным делом (свою жизнь с Ольгой), с тем, что обновленного было в сознании его по отношению к общественному устройству (поразивший его европейский рационализм, о котором он снова думал, что можно было с пользою применить его здесь), но все это само собою было объединено в нем и представляло цель, к которой он был устремлен теперь.
      - Мы думаем, что мы живем и пет нигде и ничего лучше нас, - не разграничивая общественного и личного, а видя в единстве этом целостный идеал жизни, продолжал Дорогомшшн, в то время как для Ольги не только непонятны были эти его слова, но она сейчас же почувствовала за этими словами ту знакомую ей и осуждавшуюся ею в муже беспредметную демагогию, за которой как за стеной всегда бывало скрыто конкретное дело. Ей хотелось услышать от мужа пе это, а другое, что подтвердило бы ей ее обнадеживающие предположения; но Дорогомилину казалось, что то, что он говорил, не могло не представляться интересным ей, и продолжал восторженно: - Ты понимаешь, я как будто заново родился после этой поездки. Круг жизни, он не ограничен нашим двором, нашей областью или нашим государством, если хочешь.
      - Ты не ответил на мой вопрос, - остановила его Ольга. - Хочешь поесть? Я приготовлю кофе.
      XLVII
      Пока Ольга готовила кофе и переодевалась затем, чтобы выйти к столу, Дорогомилин был предоставлен себе и прохаживался по комнате с тем углубленным в себя выражением, будто мпр вещей в этой незнакомой ему квартире, где он застал Ольгу (и который о многом мог бы рассказать ему), - мпр этот настолько мало места занимал в общем пространстве нарисованного им идеала жизни, что не было нужды присматриваться к вещам; и по ходу развития этого идеала, как по ходу шагов, он будто слышал поступь того надвигавшегося времени (тех грядущих в наступающем десятилетии перемен), в котором он знал, что и как делать ему; и оп точно так же прислушивался к шорохам за дверью, где переодевалась Ольга, чтобы обновленною явиться перед ним, и был весь в ожидании, какою увидит ее.
      "Они говорят о нас, что у нас монолит и что все мы едины во мнении по любому вопросу, - вместе с тем про себя говорил оп, Думая уже не о Венгрии, но о Европе вообще и дискутируя с ней. - Но они только упрекают нас в том, в чем мы сильны, и не видят при этом своего смешного положения". В то время как он смотрел на дверь, из которой должна была выйти Ольга, он продолжал этот спор, где всякий ответ противоположной стороны был только предположительным ответом, в котором все могло быть легко опровержимым.
      - Ну вот, можно и к столу, - сказала Ольга, с голубыми тенями под глазами и со всеми своими привычными красками но лице выходя из своей комнаты.
      Она была в том желтом кримпленовом платье, в каком она знала, что правилась Тимоиину, и в каком, опа чувствовала, была хороша и должна была понравиться мужу. Платье это здесь, в Москве, было еще более укорочено ею, чем опо было укорочено в Пензе (провинция всегда отстает в моде) и ноги ее были так оголены, что в первую мппуту непрнлпчно было смотреть на них. Но ногн эти былн красивы, как было краспво все улыбавшееся теперь ее маленькое смуглое лицо в обрамлении черных, рассыпанных по плечам и спине волос, и Дорогомилпн, успевший отвыкнуть от стиля своей жены и видевший по-иному идеал женщины, - Дорогомплпн на мгновенье замер, глядя на нее. На него как бы повеяло прошлым, от которого он отказался как от ненужного, отягчавшего в пути груза. "Да нет, что я, все это не так", - вместе с тем сказал он себе, в то время как смотрел на Ольгу: и в том колеблющемся состоянии - принять или не принять ее такой, - в каком в это мгновенье он находился, он не мог не склониться к тому, что должен принять ее; отвечая на ее улыбку своею мягкою и доброжелательною улыбкой, он подошел к ней и взял ее руку.
      - Может быть, мы отметим как-нибудь получше эту нашу встречу? - сказал он. - Пойдем куда-нибудь в ресторан.
      - Сейчас? Так?
      - А что нам еще нужно?
      - Ну хорошо, если ты хочешь, - согласилась Ольга. - Я только взгляну на кухне, все ли выключено.
      Спустя полчаса они сидели в ресторане гостиницы "Россия"
      (так предложил Дорогомилин, потому что так было удобно ему), и официант в белом и черном и с черною атласною бабочкой у подбородка, подав в коричневых картонах меню, почтительно ожидал, обращенный более к даме, когда будет сделан выбор. Ольга же не столько вчитывалась в названия блюд, сколько поглядывала по сторонам. Она была впервые здесь, и, видя (по элегантности одежды), что здесь были иностранцы, испытывала то чувство приобщения к чему-то будто особенному, к чему всегда хотелось быть приобщенной ей. Ей нужен был муж-дипломат и нужно было общество, в котором она могла бы, не утруждаясь заботами о делах (как и в Пензе, но только на другом уровне), вести тот же светский образ жизни, в котором если и ценилось что, то изысканность и утонченность манер, к чему она вполне чувствовала приспособленной себя.
      - Ты выбрала? - худощавый, впалой грудью подавшись к жене, спросил Дорогомилин, так же бегло и невнимательно читавший меню. Он тоже был как будто иным и подлаживался под тот ложноизыскаиный тон, какой предложила ему Ольга (и что диктовалось будто бы обстановкой).
      - Я доверяю тебе, - сказала она. "Ты же из Венгрии" - было в ее глазах.
      Выбрав в основном то, что было предложено официантом, и заказав шампанское, как этого он пожелал сам, Дорогомилин начал расспрашивать затем Ольгу, как были ее дела (разумеется, с изданием книги, ради которой, как он думал, она и была как раз в Москве), что было нового дома и как чувствовала себя Вера Николаевна.
      Что было нового дома, Ольга не знала, потому что третий месяц жила в Москве. Не знала она, и как чувствовала себя мать, так как не писала ей и не получала от нее ппсем. Но по той инерции жизни, что сколько мать ни болела, никогда ничего не случалось с ней, как не случалось ничего и с самой Ольгой (как считала она), она была убеждена, что ни с кем не могло ничего произойти за это время, и сказала (с той иронической усмешкой, что ей приходится говорить это), что все там по-старому и что вообще может ли что-либо измениться в устоявшейся пензенской жизни?
      - А я, ты же знаешь, я с утра до вечера занята, - сказала она о себе. Идет редактура, и я должна быть здесь. - И она назвала имя того модного английского писателя, над книгой которого она работала (произнеся все с тем чувством упрека, что муж должен был знать это).
      На самом же деле переведенная ею книга была уже сдана в набор, и ей не было необходимости быть в Москве. Она устраивала здесь совсем иные дела, о которых не могла сказать мужу.
      Она видела, что она была хозяйкой положения, как если бы и в самом деле была чиста перед мужем; и она невольно входила в то состояние игры с ним, привычное ей, когда она чувствовала, что ни в чем не будет отказано ей. Но она колебалась предпринимать что-либо, так как ей все еще было неясно, переведен ли муж на другую должность, при которой престижно было бы быть ей, или оставлен на прежней, о которой она не хотела ничего слышать; ей неясно было это главное, что одно только интересовало ее в муже, и в то время как официант, принесший блюда, расставлял их на столе, она продумывала, как бы лучше спросить у мужа о его служебных делах.
      - Ты все еще в Песчаногорье? - не найдя лучшего, чем спросить вот так, прямо, сказала она.
      - Кто и куда переведет меня и нужно ли? - с улыбкою ответил Дорогодшлин, сказав искренне, что он думал об этом. - Я, знаешь, даже рад, что у меня конкретное дело, да и поехал бы я в Венгрию, не будь этого конкретного дела? - И он начал с Ольгой тот своп разговор, к которому он готовился все эти дни, пока был в Венгрии и возвращался в Москву. Ои собирался высказать это обдуманное им не Ольге, а в управлении, или в обкоме, или своим помощникам, с которыми работал в Песчапогорье; но он говорил это теперь Ольге - так хотелось ему рассказать о европейском рационализме как дисциплинирующем начале труДа и жизни, чего всегда не хватало и не хватает нам. - Если бы я был человеком государственным, говорил он, в то время как Ольга внимательно как будто слушала его, - я бы разработал специальные меры по внедрению у нас этого именно европейского рационализма.
      - Как я раньше не замечала, что ты такой же прожектер, как п Никитин, прервала его Ольга, у которой было свое и всегда отличное от взглядов мужа представление о смысле жизнп. - Он прогнозирует катастрофы, а ты созидание, ну а жить, когда жить, а? - сказала она, как она никогда прежде не говорила мужу.
      "Разница только в том, - подумала она, сравнивая все слышанные ею в гостиных разговоры, которые (и она знала, что все знали это) были только игрой в значительность, с теми прежде непонятными и казавшимися действительно значительными, но открывшимися теперь совсем иной для нее стороной деловыми разговорами мужа, - разница только в том, что там у них (то есть в тех кругах, в которых общался муж) свои ценности и мерки всему, свои признающиеся формулировки и свое понимание значительности". - Ты собираешься из Песчаногорья догнать Европу. Но это смешно и этого никогда не будет.
      - Почему? - удивленно спросил Дорогомилин.
      - Европа тоже не стоит на месте, а движется, и у нас разные машины и разные скорости.
      - Вот именно, - подхватил Дорогомилин, - разные. И если сравнивать, то паша прочнее. Наша, как... как танк, она протаранит все, и ей нет износа. Нам нужно только чуть-чуть филигранности, чуть-чуть европейского рационализма. - И он снова и с тем же увлечением, но убедительнее подбирая слова, как это казалось ему, начал пересказывать Ольге, в чем, по его мнению, заключалось преимущество европейского рационализма перед нашей так называемой широтой русской души.
      Когда они вышли из ресторана, была еще только четверть второго, и Дорогомилии, у которого было свободное время, предложил Ольге поехать в Одинцово к Кошелевым.
      - Ты увидишь, как у них мило все, сходим на поляны к стожкам, это такое удовольствие, - сказал он (по впечатлению от своей недавней прогулки с братом).
      - Я бы поехала, но мне надо к редактору, я и так уже опаздываю, возразила она. У нее была договоренность о встрече с Тимониным, и она не хотела нарушать этой договоренности. - Нет, я не могу, ты извини, повторила она с той решительностью, что нельзя было отказать ей.
      Дорогомилин взялся подвезти ее до издательства и, условившись с нею, что вечером зайдет за ней, уехал к брату, чтобы уже ему пересказать все свои венгерские впечатления. То, что Ольга не поехала с ним, было ему неприятно, но он понимал ее. "Раз надо, значит надо", - думал он, не позволяя даже предположить, чтобы что-то иное, чем работа над книгой, могло задержать ее в Москве. Но вернувшись от брата, он ни в десять вечера, ни в одиннадцать, ни в двенадцать не застал Ольги; в квартире никого не было, никто на звонок не вышел открыть дверь, и Дорогомилин, не хотевший думать о жене плохо, невольно чувствовал, что он был как будто обманут ею. "Что же с ней, у кого она может быть?" - задавал он себе вопрос, запоздало вспоминая, как это и бывает всегда, что еще днем, когда сидел с ней в ресторане, заметил, что она была чем-то встревожена и неискренна с ним. "Видимо, торопилась в издательство, - старался он успокоить себя. - Но все-таки где она может быть?" Искать ее по ночной Москве, он понимал, было бессмысленно, и он вернулся в гостиницу мрачный и озабоченный этим новым обстоятельством. Он снова испытывал то знакомое уже ему чувство незастегнутой ширинки, когда надо было отвернуться от людей, чтобы привести себя в порядок; и в го время как он .мысленно старался накинуть петлю на пуговицу, он с ужасом чувствовал, что он то не находил петлю, то не мог нащупать пальцами пуговицу и вот-вот все должны были увидеть весь ужас его положения. "Уйти, порвать, бросить, не видеть ее", думал он. Но он был связан тем общественным мнением (что он хороший семьянин), какое он сам в течение многих лет создавал о себе, и еще страшнее, чем порвать с Ольгой, было Дорогомилину упасть в общественном мнении. Объявить, что он обманут женой, было унизительно, взять вину на себя было равносильно уйти с должности, и он долго не в силах был заснуть, мучимый этими простыми и неразрешимыми для него сомнениями.
      На другой день в судьбе Дорогомилина произошло событие, которое изменило все его жизненные планы. Ему предложили остаться в Москве и возглавить одно из вновь создававшихся управлений при союзном министерстве, и с этой неожиданной и ошеломившей его самого новостью он сразу же, как только вышел из министерства, поехал к Ольге, чтобы сообщить ей об этом. "Ну вот, - восторженно говорил он себе, - вот тебе и жить! Пожалуйста, живи, я обещал и я расстилаю у твоих ног Москву".
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      I
      Как ни тяжелы были те осенние полевые работы, на которых от темпа и до темна был занят в колхозе Павел, и как ни казалось ему, что работам не будет конца, пришел день, когда утром, проснувшись, он вдруг обнаружил, что ни ему, ни Екатерине уже не нужно было спешить на бригадный двор: уборка хлебов, вспашка зяби, сев озимых - все было завершено, а то, что еще оставалось сделать до холодов, было, как сейчас же решил про себя Павел, не больше чем подгрести сеио вокруг сметанного стога. Оттого он позволил себе в это утро полежать дольше обычного и затем ходпл по двору, оглядывая свое собственное хозяйство, о котором за колхозными делами некогда было подумать ему.
      От общественных интересов жизни он постепенно возвращался к домашним, которые теперь, в преддверии зимы, должны были занять его. Он видел, что надо было сменить стойки ворот у коровника и перекрыть крышу сарая, где стояла машина (шифер и стойки еще с весны были припасены им и лежали под навесом), и видел еще разные в домашнем хозяйстве мелочи, ожидавшие его рук; но вместе с тем, что он видел, еще сильнее занимало его то, чего он не видел, но что неприятно оживало сейчас в его памяти.
      "Как же так получилось? - думал он о Юлии, перебивая все иные мысли о себе. - Приехала - и умерла". И чувство какой-то будто вины, что сестра умерла в его доме и что за суетою дел он будто не смог даже как следует похоронить ее, а все было сделано наспех, словно он избавлялся от чего-то лишнего, мешавшего ему работать и жить, - то мучительное чувство, сразу же после похорон охватившее его, вновь теперь болезненно поднималось в нем. "Не по-людски как-то, нет, - снова подумал он. - Да и Роман! Ну женился, но институт-то зачем бросать? Своего ума нет, так хоть с отцом, с матерью посоветовался бы". И Павел нехорошо и несвойственно ему усмехнулся, вспомнив о недавнем письме сына, из которого ясно было, что Роман решил остаться работать в том самом целинном совхозе в кустанайской степи, где он со студенческим отрядом помогал строить совхозный поселок. "Поговорим...
      да что теперь говорить, о чем?" - продолжал Павел, возражая сыну на его письмо и все так же нехорошо усмехаясь широким обветренным лицом.
      Он снова посмотрел вокруг себя, как будто отыскивая, на чем бы еще остановить взгляд; но вокруг было только то раннее октябрьское утро с холодным и серым над головою небом, был двор с пожухлой травой, улица, избы и огороды на противоположной стороне ее и черные вспаханные поля дальше, по взгорью, то есть все то, что ежедневно и в разных красках видел Павел и что не могло заинтересовать его; все это было для него лишь той привычной жизнью, в которой ко всякому делу, он знал, надо было только приложить руки; но случай с Романом требовал от него умственных усилий, и Павлу неприятнее всего было именно это, что вместо дела, какое он знал и умел выполнить, его вынуждали взяться за другое, какого, как ему казалось, он не умел делать и не знал, как подступиться к нему.
      "Ни крестьянского уменья, ни учености", - продолжал думать Павел о сыне, стараясь представить, как Роман будет начинать свою жизнь. Но все воображение Павла не выходило дальше того, как сам он когда-то начинал в Мокше, женившись на Катерине и перейдя к ней в дом. Прежде, когда он вспоминал об этом, прикладывая все только к себе, он испытывал удовлетворение, что все так хорошо сложилось у него; ему казалось, что из всех возможных вариантов жизни, какие тогда открывались ему, он выбрал самый надежный и лучший; но теперь, когда свою жизнь он должен был приложить к сыну, он не только не испытывал удовлетворения, но чувствовал, что Роману не под силу будет потянуть то, что вытянул в жизни сам Павел. "Да и нужно ли тянуть? Для чего же мы жили?" - проговорил он с тем ощущением опустошенности, как это бывает после больших утрат. Несмотря на то что сам он вступал в жизнь с хилым здоровьем (после войны, после тяжелых ранений), он был сейчас вполне убежден, что и физически и духовно превосходил сына; но он, в сущности, этой своей мыслью только повторял известную ошибку, когда родители полагают, что на то, на что в свое время были способны они, не могут быть способны их дети; он всегда хотел, чтобы жизнь сыновей начиналась не с той точки, от которой он сам начинал когда-то, а с той, до которой стараниями, умом и бережливостью дошел он; он видел в этом смысл и движение всего, и потому так огорчительно было ему сознание, что Роман и не понимал этого.
      Чтобы освободиться от неприятных мыслей о сыне, Павел прошел под навес к розвальням, давно и ненужно стоявшим здесь, но едва только сел на них, как у ворот послышался женский голос, окликавший его:
      - Дядя Паша, дядь Паш!..
      Кричала почтальонша Нюра, принесшая телеграмму, и Павел, неохотно взяв телеграмму из ее рук, с удивлением увидел, что она была от сына Романа. Роман сообщал, что он уже в Пензе (разумеется, с молодой женой), что на днях выезжает домой и чтобы отец приехал в Каменку встретить его.
      - Ну вот, объявился, - неопределенно проговорил Павел, по вполне представляя еще себе, как отнестись к приезду сына.
      Все большое семейство Павла усаживалось за стол, в то врем;:
      как он вошел в комнату. От порога, не обращая (по привычке)
      внимания на детей, с утра уже озорно шумевших в доме, он таг; посмотрел на Екатерину, что невольно заставил остановиться ео, и из выдвинутой его на шесток кастрюли, с которой она сняла крышку, шел пар. густо наполнявший комнату запахом отваренного картофеля.
      - От Романа. Едет, - проходя затем на середину комнаты и подавая жене телеграмму, сказал Павел. - Хоть и не с дипломом, но зато с женой. - И он опять усмехнулся той нехорошей, как и во дворе, усмешкой, какую никогда прежде пи дети, ни Екатерина не видели на его лице.
      Привыкший воспринимать все, что происходило с ним и вокруг него, как естественное течение жизни и обычно говоривший себе.
      что все, что ни идет, все к лучшему, Павел впервые за всю свою жизнь в Мокше почувствовал в это утро, что было что-то будто нарушено в этом общем (и всегда восходящем для него) течении жизни и что, несмотря на доводы, какие он обычно приводил в оправдание Романа, он не мог теперь ни понять сына, ни простить ему этого поступка. "На всем готовом, учись, выходи в люди, так... с нашим ли умишком, с нашими ли мозгами?" - желчно поднималось в сознании Павла.
      Б нем не только не было сейчас той облегченностп, с какою еще месяц назад, когда было получено первое письмо от Романа, он ответил Екатерине на ее беспокойство, что "свадьба так свадьба, чего тут. справим" и что все. что потребуется для нее, "найдем, достанем", но видел себя в том положении обмана, как если бы в красиво сметанном по осени стогу сена вдруг в середине зимы, когда пришла пора вскрыть его, обнаружилось, что оно было подмоченным, попрело и не годилось для корма.
      Он видел, что как будто вскрыт был не стог, а жизнь с ее обнажившейся непрочной сердцевиной, и хотя Павел понимал, что из одного только поступка Романа нельзя делать общих выводов (в конце концов, недоучился один, так их у пего еще вон сколько!), по в этом поступке сына точно так же, как Павел обычно угадывал главное направление жизни, он уловил то модно поощрявшееся теперь всюду стремление молодежи к ранней самостоятельности лишь бы из дома, от родителей, от их быта! - на какое прежде, он только слышал, многие жаловались в деревне, но какое, как болезиь, он видел, проникло теперь и в его дом.
      Что можно было противопоставить этому, он не знал, и оп смотрел на жену, читавшую телеграмму, с тем напряженным вниманием, как будто могло что-то измениться от того, как воспримет все и что скажет Екатерина.
      - Так что будем делать? - спросил он. когда Екатерина, перечитав несколько раз телеграмму, как будто трудно было понять, о чем говорилось в ней. опустила перед собой руки. - Ну женился, ладно, черт с ннм. но для чего институт бросать? И разве у нас своей земли мало, чтобы где-то там, в Кустанае, работу искать?
      Слава богу, вон ее сколько, ц какая! - только имей охоту и руки.
      - Не знаю, Паша, я ничего не знаю, - торопливо ответила Екатерина, опять принимаясь за то свое дело, какое она делала каждый день, чтобы накормить и отправить детей в школу. Но в душе ее шла та же работа, что и в душе Павла; она точно так же, сколько ни думала об этом, не могла принять женитьбу Романа, и лишь в отличие от Павла, который во всем осужд-ал сына, винила невестку, что не хватило у той ума ("Коли уж выбрала", - говорила Екатерина) не ломать ни себе, ни ему (то есть Роману) будущее. - Одно скажу, - добавила она. - мы ведь сами хотели, чтобы дети наши...
      - Дурака учиться послали, а не жениться. Учиться! - прервал ее Павел, не в силах сдержать раздражение, какое поднималось в нем против Романа и должно было валиться на кого-то. - А вы чего уши порастопыршш? Не вашего еще ума, а ну в чашки, в чашки и... марш! - прикрикнул он на Александра и Валентину (и на меньших: Петю и Таню), которые, забыв, что им надо в школу, смотрели на отца и мать и прислушивались к разговору.
      - Да на них-то зачем? - заступилась Екатерина.
      - А затем! Рано еще... знать все. - И Павел, присев рядом с детьми к столу, принялся молча и безвкусно есть то, что подала ему Екатерина; лишь в конце завтрака, не отводя взгляда от того, что он ел (и обращаясь более к себе, чем к Екатерине), он негромко проговорил: - Надо вечером съездить в Сосняки к Дорофею. Будем колоть. - Он сказал о том деле, которое не могло как будто особенно волновать его, потому что так ли, иначе ли пора было колоть кабана: но заколоть его ближе к зиме было выгоднее, и Павел, всегда с охотою бравшийся только за то. что по крестьянским соображениям его должно было принести лишь пользу и выгоду хозяйству, вынужден был теперь делать другое, что вытекало не из потребностей его деревенской жизни, а неоправданно и ненужно как будто навязывалось ему.
      II
      В то время как дети собирались в школу, Павел сидел за столом и смотрел на них. "Что им дом! Им улица, - думал он. невольно становясь в ряд тех рассудительных отцов, которые любят (в промежутках между своими делами) потолковать о воспитании, полагая при этом, что у нынешней молодежи нет и не может быть иных, кроме клуба и улицы, интересов жизни. - Что в поле, что в голове - ветер. И в двадцать и в тридцать - все ветер, а как хватишься, глядь, уже и за сорок, уже и начинать некогда". Павел Думал как будто о жизни вообще, но вел горечь признания его заключалась в том. что он был бессилен передать своп опыт жизни Детям. По душевной простоте своей ожидавший (как и большинство семейных людей), что с годами вместе с тем, как будут подрастать дети, будет наступать облегчение, он теперь с огорчением чувствовал, что облегчения не только не наступило, но, напротив, год от года прибавлялось в доме забот. Он ежемесячно высылал деньги Борису, который поступил в Институт международных отношений и жил в Москве, и точно так же каждый месяц платил учителям в Сосняках, которые прежде учили иностранным языкам Бориса, а теперь Александра, решившего пойти в тот же ппстнтут, что и брат; кроме того, приходилось больше тратить на дочерей, которые подросли и должны были, как настаивала Екатерина, выглядеть соответствующим образом, и вот в довершение ко всему эта неожиданная женитьба Романа. По тому чувству вины, какое Павел давно уже испытывал к старшему сыну, он был готов простить ему все; но готовность простить все никак не соединялась в душе Павла с тем обстоятельством, что надо было отделять Романа и что он не видел, как при теперешних своих затруднениях он мог сделать это.
      Он остался в этот день дома, чтобы сменить стойки ворот у коровника. Екатерина ушла на уборку картофеля, и Павел работал один. Пока солнце было низко и от коровника до половины двора лежала тень, он работал в рубашке, выбившейся из брюк и прилипавшей к лопаткам; но к обеду, когда тень отошла и солнце начало припекать в открытом поле, он снял рубашку, оголив свои еще крепкие, загорелые и мускулистые грудь, плечи и спину, и так как никто не мешал ему и не отрывал его, дело подвигалось быстро, и он видел, что он успевал закончить все к тому часу, как появиться стаду. В то время как на него никто не смотрел, он удар за ударом проходил топором по сосновому брусу, выбирая в нем нужный паз, и белая сухая щепа, которую Павел сгребал затем по-хозяйски, разлеталась и падала у его ног; он с той же размеренностью движений рыл ямы для стоек, и работа, чем больше он делал ее, не то чтобы затягивала Павла, но она не давала ему возможности думать о чем-нибудь ином, кроме дела, какое он делал, и постепенно утреннее - раздражение начало отпускать его.
      В минуты, когда он теперь присаживался отдохнуть, он все больше приходил к выводу, к какому так ли, иначе ли должен был прийти в деле сына. "Не ломать же ему жизнь, - соглашался Павел с тем положением, какое кем-то близким и давно уже как будто было высказано ему. - В конце концов, кто знает, где ему будет лучше: в науке ли намается, раз она не пошла ему, или в деревне проживет как человек". И Павлу казалось (по его привычному житейскому восприятию), что надо не осуждать сына, а приложить новые усилия и помочь ему.
      В середине дня (и в середине как раз этих трудных поисков душевного примирения с сыном) подъехал бригадир Илья, и Павел не сразу смог сообразить, чего хотел от него бригадир, оставивший у ворот рессорку и подошедший к нему.
      - Какая делегация, при чем я? - несколько раз переспросил Павел, пока наконец понял, что речь шла о его поездке в Москву. - Мне-то там, в Москве, что делать?
      - На торжества.
      - На какие торжества?
      - Сказано - на торжества, значит, на торжества, - ответил Илья, не любивший многословья и не умевший говорить о том, что не вполне понятно было ему самому или не принималось им. Он только что ездил на центральную усадьбу колхоза затем, чтобы выделили ему больше машин на вывозку картофеля; но вместо того чтобы выделить ему машины, у него для чего-то забирали (он только и понял это) лучшего механизатора, и он был теперь раздражен и недоволен этим. "После покрова - вот тогда и фанфары, а то еще не успели прыгнуть, а уже и гоп!" И по этому своему отношению к московским торжествам, которые организовывались в честь сельских тружеников страны, собравших в этом году рекордный урожай хлеба, точно так же, как только что не хотел слушать парторга колхоза Калентьева, говорившего об этом, не хотел пересказывать этого Павлу.
      - Отправляться когда? - спросил Павел.
      - Днями, наверное.
      - Не могу.
      - Почему?
      - Сын едет. С женой.
      - Старший, что ли?
      - Да.
      - Ну, в общем, как хочешь, по мне так оно и лучше, если откажешься, сказал Илья, так как то, что лежало за кругом бригадирских дел, сейчас особенно не могло занимать его. - Смотри сам.
      - Нет, не могу, Илья.
      - Только ты это не мне, а туда, там скажи. Мое дело передать. - И он, простившись кивком, пошел через двор к рессорке той своей валкой походкой, по которой сейчас же было видно, что он более привык ходить по пахотному полю, чем по твердой земле.
      "Да, надо было пригласить его", - подумал Павел, глядя уже на удалявшуюся рессорку. Затем опять взялся за работу, и о поездке в Москву было забыто им; ему хотелось найти душевное примирение с сыном, которого в полной мере он так и не ощутил в себе, и вечером он отправился в Сосняки к Дорофею, чтобы уговорить того прийти в воскресенье и заколоть кабана.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51