Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гонимые и неизгнанные

ModernLib.Net / История / Колесникова Валентина / Гонимые и неизгнанные - Чтение (стр. 2)
Автор: Колесникова Валентина
Жанр: История

 

 


      Чернышев не ждал ответа. Нынче был его день - стало ясным главное дело, с которым бились так долго. Однако нужна последовательность, и проверка должна быть верной.
      - Сегодня, апреля 4-го дня, по решительному вашему запирательству в принадлежности к тайному обществу вам дается очная ставка с штаб-ротмистром князем Барятинским...
      Кто бы мог подумать, что после стольких месяцев одиночества, темноты физической и темноты неведения, встреча с товарищем может оказаться таким чудовищным мучительством?
      Павел не знал ещё очень многого. Того, что предстоит каждому из них в отдельности и всем вместе, не знал, сколько продлится следствие и чем оно закончится, и не ведал, как другие ведут себя на допросах. Но сейчас он видел в до неузнаваемости похудевшем, обросшем и, как ему показалось, опустившемся князе Барятинском труса, поправшего закон чести. Он посмотрел на него с нескрываемым презрением и снова все отрицал, а в протоколе № 9 допроса и очной ставки появилась очередная запись за подписью генерал-адъютанта Чернышева:
      "Поручик Бобрищев-Пушкин 2-й отрицается от принадлежности к тайному обществу, утверждая, что князем Барятинским в оное принят не был"1.
      Павел не знал, что на следующий день, 5 апреля, ждет его третий и самый страшный удар, потому что открылось главное, из-за чего он упорствовал все эти месяцы, что скрыть почитал своим долгом, за что готов был поплатиться жизнью.
      Он не знал, что за эти месяцы высочайше учрежденный Комитет опросил сотни людей, привезенных со всех концов России, - всего было привлечено к следствию по делу декабристов около 600 человек (не считая солдат участников выступления на Сенатской площади и Черниговского полка).
      Отделенный не только от всего мира, но даже от всего, что происходило в каменном гробу, называемом Петропавловской крепостью, сырой и беззвучной своей одиночкой, Павел тогда не знал всей изощренности сыска этого "высочайше учрежденного Комитета". В "Записках" декабрист А.В. Поджио пытается, как и многие его товарищи, найти объяснение успешному дознанию Следственной комиссии: "Каким образом пояснить эти признания, эту чисто русскую откровенность, не допускающую коварной, вероломной цели в допросителях? Как объяснить, что люди чистейших чувств и правил, связанные родством, дружбой и всеми почитаемыми узами, могли перейти к сознанию на погибель всех других? Каким образом совершился этот резкий переход в уме, сердце этих людей, способных на все благородное, великодушное? Какие тут затронуты были пружины, какие были пущены средства, чтобы достигнуть искомой цели: разъединить это целое, так крепко связанное, и разбить его на враждующие друг другу части? Употреблялись пытки, угрозы, увещания, обещания и поддельные, вымышленные показания!"1 "Действенным" средством оказались "железа": ручные кандалы "обрели" 13 самых непокорных, "дерзких" декабристов: Борисов П.И., Башмаков Ф.М., Андреевич Я.М., Якушкин И.Д., Семенов С.М., Щепин-Ростовский Д.А., Арбузов А.П., Бестужев А.А., Якубович А.И., Цебриков Н.Р., Муравьев А.З., Бестужев-Рюмин М.П., Бобрищев-Пушкин Н.С. (14-м был крепостной В.К. Кюхельбекера Семен Балашев). И эти 15-фунтовые "украшения" они носили, не снимая, ровно четыре месяца непрерывные 120 дней и ночей ("железа" сняты были с 12 декабристов 30 апреля 1826 г., с Н.С. Пушкина - 10 апреля).
      Тот же А.В. Поджио объяснил и важный аспект психологического состояния арестованных декабристов: они надеялись на здравомыслие монарха: "Сначала, когда стали на нас злобно напирать и мы пошли было в отпор и держались, насколько было сил, но, когда борьба стала невозможна против истины доносов и самых действий, вы, строгие судьи, оставались в своих кабинетах и легко вам было судить да рядить затворников, отвергнутых и вами и всеми!
      Обещанные расстреливания не состоялись; мы как-то стали свыкаться со своими следователями, взведенные ужасы теряли свое значение, и мы мало-помалу пришли к тому заключению, что дело возникшее должно будет принять оборот более разумный! Казалось, что дело... должно было при новом царствовании утратить свое прежнее назначение и подвергнуться не преследованию, а исследованию, более соответствующему благоразумной цели".
      Надежды эти рассеивались с каждым новым допросом...
      В одиночном покое
      Дверь захлопнулась за ним с каким-то придушенно-ухнувшим звуком. "Будто тяжко вздохнула, - подумал он. - Обо мне вздохнула". Темнота камеры привычно опустилась на плечи, как-то сразу ссутулила всю его высокую стройную фигуру, и теперь он большим вопросительным знаком нависал над убогим топчаном, крошечным столиком и единственным добрым приветом свечкой. Душа его скорбела и страдала, как никогда. Повинен в этом был сегодняшний допрос, так больно и остро напомнивший первый - 16 января 1826 года - и первые часы в камере. И тогда, как сегодня, черная печаль заполнила все его существо, а глаза приковались к свече - маленькому и мужественному живому свету в безнадежности мрака. Тогда, вечером 16 января, в первые минуты его зрение не воспринимало окружающего в каземате - оно ещё не могло освободиться от только что виденного - там, за вздыхающими дверьми: вечерних улиц Петербурга, в котором он очутился впервые в жизни, от сверкающих огнями окон дворцов - обласканные новым монархом придворные устраивали приемы и балы. Сановная столица забыла о них, ещё живых, но уже будто погребенных.
      Путь по анфиладам Зимнего был путем звуков: тяжелого звона в его голове и мерного, уверенного шага с позваниванием шпор сопровождавших офицеров - как и всем доставляемым на допрос, ему завязали глаза.
      Когда же повязку сняли - передним оказались эти немигающие льдистые глаза. Государь с минуту пристально смотрел на него, потом, круто повернувшись, вышел в другую комнату. "В Зимнем - государь с зимними глазами". Павлу даже стало холодно, так отчетливо прошла через мозг и сердце мысль: "Он никого не помилует, у него в глазах смерть". Павел стал отгонять от себя эту мысль, уже зная, что не обманывается, отгонять, чтобы сосредоточиться на том, о чем спрашивал генерал-адъютант Левашов. Когда же картины только что виденного пропали, Павел Бобрищев-Пушкин пригляделся к тому, что окружало его, и что, видимо, должно называться местом его обитания. Сколько времени? Сутки, двое? Может, месяц? Он вспомнил леденящие глаза монарха: "А может быть?.."
      Необъятный Божий мир, существующий для всех, вдруг, в одночасье перестал принадлежать ему, 23-летнему свитскому офицеру, - он будто спрессовался в эти две квадратные сажени его клетки, а отныне - на сколько, не дано ему знать, может быть, до физической смерти - в этом пространстве будет жить не только физическое его тело, но и духовное, умственное, нравственное "я". И не просто жить, а ещё и постоянно готовить себя к единоборству с теми, кто владел правом решать его судьбу и судьбу его товарищей, среди которых, как он знал, лучшие сыны Отечества. И готовность эта должна быть постоянной - неведомо, в какое время суток и в какой день ему повелят предстать перед его судьями, а значит, вступить в единоборство.
      В темнице было сыро и тихо. Вся обстановка этого склепа для живых зеленого цвета деревянная кровать, плоский тюфяк, набитый грубой мочалкой, плоская подушка из той же мочалки - все это обтянуто грязной толстой дерюгой, у кровати столик с оловянной кружкой, в углу деревянная шайка, шесть замазанных краской стекол в окне за железной решеткой, дверь со стеклянной форткой, в которую страж во всякое время суток волен заглянуть, чтобы лишить затворника иллюзий, что может что-то быть вне контроля в теперешней его жизни. Эти первые сутки в одиночке крепости были особенно трудными и мучительными. Павел Пушкин, как и все его товарищи, остро и глубоко пережил их. Самой же страшной была первая ночь заточения. Видения, похожие на реальность, и сны, не приносящие успокоения и не дающие отдыха. А пробуждение после беспокойного прерывистого сна первой казематной ночи особенно жестокое испытание для узника: он осознает каждой клеткой своего существа, что его темница - унизительная и безвыходная реальность. Немалое мужество требовалось даже от самых неизбалованных, чтобы смириться, заставить себя свыкнуться со множеством вещей, которые называются "тюремным бытом". Так, надо было почувствовать упадок сил до изнеможения, чтобы коснуться топчана - грязного, страшного, с клопами и блохами ложа. Как бы ни пытались оградить себя узники, подкладывая шубы, сюртуки, чтобы преодолеть чувство брезгливости и омерзения, все это становилось гнездом для насекомых. Точно так же надо было приложить немалые усилия воли, чтобы, утоляя голод, примириться с казематским рационом. От декабриста А.В. Поджио узнаем: "Продовольствие было в ведении плац-майора, и деньги на продовольствие определялись по чинам арестантов. Генералу определялось 5 руб. сер. Штаб-офицеру - 3 р. 50 к., обер-офицеру - 2 р. 50 к. Значительная сумма, которую, кажется, по сердолюбию плац-майор умел крайне уравнять и подвести всех под одинаковую отвратительную пищу". Краснощекий, лысый толстяк пожилой плац-майор Подушкин на все вопросы и просьбы затворников отвечал единственной членораздельной фразой: "Сердце царево в руце Божьей". А вопросов, особенно в первые дни заточения, было множество, и одинаково яростно бунтовал здравый смысл каждого из участников.
      "...Не надо забывать, что я взят по одному только подозрению и при своих всех сословных правах! - писал А.В. Поджио.
      Признаюсь, когда стражник мой меня завел в этот хлевок и, не сказав ни одного слова, повернулся и захлопнул дверь, громко повернув два раза ключом, я просто вздрогнул и безотчетно чего-то устрашился!..
      Какая же это сила, спросил я себя, которая так чародейно, мгновенно могла подействовать, чтобы ввергнуть меня в такую пропасть бессилия?
      Каким образом совершается и возможен этот процесс насилия над существом, над человеком, наполненным одними высшими человеческими стремлениями, и этот человек отчуждается от всего мира и заживо погребается! И нет этому политическому лицу огражденья; нет для него ни защиты, ни оправдания; нет суда; он заранее обречен на казнь - казнь будет его кровью и плотью! Такое сознание ничтожности своей, при таких условиях неизбежной гибели есть высшее оскорбление, высшая обида...
      Нет, не страх возмущает, не утрата жизненных условий, положения - нет: здесь задето самолюбие, к добру направленное; здесь глубоко потрясено высокое человеческое достоинство!"
      И Павел Пушкин был во власти этих мыслей. В том апреле 1826 года в покое № 16 - насквозь промокшем каменном мешке, где даже свечка шипит и потрескивает, будто ворча на сырость, усевшись на жесткое свое ложе, он переживал шестой по счету допрос, отстоящий на три месяца от первого, хорошо понимая: сырая, лишенная всяких звуков одиночка должна была и предостеречь, и заставить говорить. Но он молчал. О главном. Вот уже три месяца.
      С отрочества знал он, что его любовь к Отечеству ждет часа ратного подвига. Судьба уготовила ему не воинский, но гражданственный подвиг. Он готов к нему. Известно, что размер цели создает размер возможностей. Прекрасной цели освобождения России от рабства достичь не удалось. Но возможность не предать этой цели и после поражения у него и у его товарищей осталась - молчать, ни в чем не сознаваться. Остаться верным данному слову. Он молчал бы и далее, не будь сегодняшнего, 4 апреля 1826 года, допроса и очной ставки...
      Тайна "Русской правды"
      К марту 1926 года Следственная комиссия имела уже достаточно полную картину заговора декабристов, деятельности Северного и Южного тайных обществ, Общества соединенных славян.
      Не могли найти только политического, идеологического документа декабристов - написанной Павлом Ивановичем Пестелем Конституции "Русская правда".
      Надо сказать, что монарх проявлял к первой республиканской Конституции Российской особый, нетерпеливый интерес; декабристов-южан пристрастно допрашивали о ней, разыскание "тайных бумаг Пестеля", как называли "Русскую правду", велось особенно упорно. С положениями Конституции Никиты Михайловича Муравьева Николай I познакомился: Муравьев, успевший сжечь её перед арестом, по настоянию Следственной комиссии восстановил почти весь текст. В "Русской правде" монарх предполагал прочесть какие-то особые планы цареубийства, которые арестованные скрывают или не знают. Следственная комиссия упорно - почти без вариаций - задавала декабристам-южанам один и тот же вопрос: "Известно ли вам содержание "Русской правды" и где она находится?"
      Другая причина нетерпеливого внимания монарха к Конституции Пестеля состояла в необходимости действовать.
      "Русскую правду" необходимо найти, изъять и, может быть, уничтожить, чтобы не стала она источником новой крамолы и знаменем новой когорты вольнодумцев. Угроза, что Пестелева Конституция пойдет "гулять" по России в списках и станет возмутителем ещё ненаступившего спокойствия, оставалась. Ее следовало вручить в монаршие руки или получить абсолютно точное свидетельство, что "Русская правда" уничтожена. Последовательность разыскания Конституции выстраивается по мемуарам и следственным делам декабристов таким образом: первым, безусловно, был допрошен Пестель, затем Н.И. Лорер. Чернышев на очередном допросе начал угрожать Лореру страшными карами. В "Записках" Лорера читаем: "Долг чести и клятва (заявил декабрист) не позволяют открыть, где "Русская правда". Пусть автор "Русской правды" разрешит меня от клятвы, хоть письменно, и тогда я вам скажу. Чернышев схватил на столе какой-то лист бумаги, подал мне и сказал: "Читайте". Я тотчас же узнал почерк руки Пестеля и прочел: "Русская правда" была отдана в присутствии майора Лорера поручику Крюкову и штабс-капитану Генерального штаба Черкасову1, уложенная в ящик, чтоб быть зарытой на Тульчинском кладбище". После этих строк я взял перо и подписал внизу: "Действительно так"2.
      Однако с этой информации началась путаница в показаниях, так как поручики Н.А. Крюков и А.И. Черкасов утверждали, что на кладбище "Русскую правду" не закапывали и что она сожжена.
      Штабс-лекарь Ф.Б. Вольф показывал: "Когда уже общество было открыто и все были в смятении, то однажды говорили мы с Юшневским, где бумаги полковника Пестеля. Я говорил, что они, кажется, у Пушкина или Заикина, на что он полагал, что лучше их сжечь, что я и сказал Пушкину и Заикину, а после они мне говорили, что сие исполнили"1. То же утверждал генерал-интендант А.П. Юшневский. С Вольфом они возглавили Южное общество после ареста П.И. Пестеля.
      В свидетельствах других членов Южного общества, особенно Тульчинской управы, единства не было: одни утверждали, что "бумаги" сожжены, другие уверяли, что их кто-то куда-то надежно спрятал.
      Арестованный вместе с Павлом Ивановичем его преданный денщик Степан Савенко, который знал правду, уверял, что вместе с Пестелем он жег много бумаг, а какие те бумаги - не ведает. И даже жестокие побои и закование в "железа" не изменили его показаний.
      Чтобы попытаться раскрыть тайну "Русской правды", необходимо припомнить, что происходило в ноябре - декабре 1825 года в тайном Южном обществе, членами которого были офицеры II-й Южной армии, расквартированной в маленьких городках, местечках, селах Украины (главный штаб её располагался в Тульчине).
      После получения известия о смерти Александра I П.И. Пестель собирает экстренное совещание Тульчинской управы и на нем предлагает новый план восстания (прежде восстание намечалось поднять летом 1826 года во время смотра войскам Южной армии).
      По этому новому плану следовало арестовать начальника штаба Южной армии Витгенштейна, занять "главную квартиру" - штабы 1-й и 2-й армий, захватить военные поселения. Но дать сигнал к восстанию Пестель не успел. Он был вызван 12 декабря в штаб армии и на рассвете 13 декабря при въезде в Тульчин арестован2.
      Как случилось, что главу Южного общества арестовали за день до выступления северян на Сенатской площади? Дело в том, что офицер полка П.И. Пестеля Майборода, член Южного общества, прокутивший казенные полковые деньги, решил спасти "честь" ценой предательства: 25 ноября 1825 года он делает донос на декабристов через генерал-лейтенанта Рота и отправляет донос в императорскую резиденцию в Таганрог на имя Дибича.
      Донос этот был не единственным, и доносчиков было несколько1. Но если до ноября 1825 года сообщения о доносах оставались скорее слухами, глухо доносившимися до Украины, то почти одновременно с сообщением о внезапной смерти государя руководители Южного общества получают известие: доносы на тайные общества есть, но Александр I не успел или не захотел дать им ход.
      Пестель понял: арестов можно ждать с минуты на минуту. Он приглашает подпоручика Николая Заикина к себе в Линцы, где стоял на квартире, и предупреждает, чтобы члены общества вели себя осторожно, а также просит надежно спрятать находящиеся в Немирове у майора Мартынова бумаги, очень важные. Заикин понимает - это "Русская правда".
      Неизвестно, почему Пестель отказался от мысли зарыть ящик с бумагами на Тульчинском кладбище2. Однако известно, что уже в первых числах декабря "Русская правда" находилась в местечке Немирово у майора А. Мар-тынова. И вот теперь Пестель вручает судьбу своего труда едва ли не самому молодому, "необстрелянному" члену Южного общества Николаю Заикину. Видимо, бумаги вызволили из громоздкого ящика и зашили в подушку. Подпоручик отправляется в Тульчин, затем в село Кирнасовку, где квартировал, и вместе с братьями Бобрищевыми-Пушкиными придумывает, как надежно спрятать бумаги. Решили под полом их казенной квартиры. Но сначала, чтобы не пострадали от сырости, бумаги оборачивают в холст, затем упаковывают в клеенку. Временно все успокаиваются. Однако декабрь 1825 года ощутимо тревожен, и тревогу усиливает новое сообщение. 12 декабря князь А.И. Барятинский из Тульчина передает для Пестеля тайное письмо, где сообщает, что из Петербурга прибыл генерал Чернышев с какой-то секретной миссией; генералы Витгенштейн и Киселев уединились для конфиденциального совещания. Как сигнал опасности воспринимает это Павел Иванович. Вместе с Н.И. Лорером он принимается за разбор бумаг на своей квартире в Линцах: из ящиков стола, шкафов в ярко пылающую печь летит все, что не только прямо касается главы Южного общества, но и как-то связано с его товарищами (именно поэтому обыск, в котором Чернышев участвовал лично, ничего не дал). Сергею Григорьевичу Волконскому удалось навестить Пестеля на тульчинской гауптвахте, и Пестель отдал последние распоряжения. Касались они прежде всего уничтожения всех сколько-нибудь важных бумаг, документов, писем.
      Здесь нужно вспомнить, что известия о поражении декабристов на Сенатской площади в те дни в Тульчин ещё не пришли. Пестель же очень надеялся на победу северян - в этом случае власть в России оказалась бы у избранной тройки верховных правителей, и эта революционная тройка должна была бы обнародовать "Русскую правду" для всеобщего сведения и руководства.
      И.В. Поджио свидетельствовал: "Я слышал, что когда Пестеля арестовали, то князь Волконский с ним виделся. Пестель сказал Волконскому: "Будь спокоен, ни в чем не сознаюсь, хотя бы меня в клочки изрубили, - спасайте только "Русскую правду". Сожгите её только в крайнем случае, - настойчиво, несколько раз повторил он..."
      Ситуация стала критической, когда пришло сообщение о неудаче в Петербурге.
      Юшневский и Вольф, как руководители Южного общества, отправили в Кирнасовку гонца - поручика И.Б. Аврамова с приказом: "Бумаги сжечь!"
      Однако накануне князь Барятинский высказал мысль, что Юшневский и Вольф "крепко трусят и потеряли головы". Вспомнив это, младшие офицеры Заикин, Аврамов, братья Бобрищевы-Пушкины действуют на свой страх и риск, нарушая приказ. Они решают, коль будет это в их силах, спасти "Русскую правду", значимость которой и для движения и для будущего успели постичь они читали её конспективное изложение, которое Пестель отдельной тетрадкой давал членам общества для ознаком-ления.
      О будущем государственном устройстве младшие офицеры знали и из пусть нечастых - бесед с Павлом Ивановичем в Тульчине. Решив бумаг не сжигать, а надежно спрятать, договорились пустить слух, что "Русская правда" сожжена.
      Вот отчего на следствии кто-то из слов Вольфа и Юшневского, сумевших передать эту дезинформацию, совершенно искренне убеждал следствие, что бумаги сожжены, а Николай Заикин, Крюков 2-й, знавшие истину, утверждали то же самое, но уже пытаясь спасти "Русскую правду". Показания других членов в обществе были противоречивы. И не решись Николай Заикин на самоотверженный поступок - взять "сокрытие бумаг Пестеля" на себя, - не выстроилась бы та цепь событий, что сначала запутала следствие, а потом облегчила ему работу: Заикин, не участвовавший в сокрытии, не смог найти их в поле, и тогда прибегли к помощи брата его, 17-летнего прапорщика Федора Заикина, указавшего и место, где были зарыты бумаги, и назвавшего имена главных, непосредственных исполнителей акции, о которой Следственная комиссия не могла дознаться три долгих месяца, - братьев Бобрищевых-Пушкиных.
      ] ] ]
      Николай Бобрищев-Пушкин задумчиво и неторопливо шел улицей Кирнасовки. События последнего времени поселили в душе тревогу и озабоченность. "Слухи, беспокойство умов, моя любовь - все сразу, - размышлял он. - Скорее, скорее беги, время". Может, Бог даст, в Рождество они с братом поедут к родителям в Егнышевку, надо приготовить все к свадьбе, потом выправить бумаги по его доле наследства - и прощай, холостая квартира и неуютное бытие! А потом брата женит. Хоть это непросто - весь в науках, все ему интересно, а женщин будто и не существует. Ничего, он ещё очень молод!
      Николай так задумался, что вздрогнул, когда с ним поравнялся уже у самых ворот дома всадник.
      - Я к тебе, брат Пушкин, - крикнул, соскакивая с коня, Иван Аврамов.
      - Слушаю, поручик.
      Аврамов привязал лошадь и негромко спросил:
      - Где нам лучше поговорить - в доме или здесь?
      Николай, взглянув на привычно пустынную улицу, ответил:
      - Хочешь чаю, закусить - пойдем в дом...
      - Нет, нет, времени мало. - Аврамов, чуть коснувшись рукой его локтя, сказал тихо и взволнованно: - Я приехал сказать, что бумаги Пестелевы должно сжечь непременно.
      Николай даже отшатнулся:
      - Помилуй! Как можно жечь эдакие бумаги!
      - Что делать, брат, чай, время такое беспокойное, и себя, и бумаги опасности подвергаем, - рассудительно и взволнованно отвечал Аврамов. Однако ж в душе и я, как ты, мыслю.
      - Ну и уговори, чтоб не жгли, - умоляюще заговорил Николай, загораживая Аврамову дорогу.
      - Вот ведь история какая, - улыбнувшись, сказал Аврамов, отвязывая коня. - А знаешь ли что? Едем тотчас к Заикину и брату твоему, вместе легче будет решить...
      Он вскочил в седло и рысью направился к квартире, где жил Заикин с Павлом Пушкиным, - она была примерно в версте, а Николай поспешил за Аврамовым пешком. "Сжечь! - рассуждал он дорогою. - Сразу сжечь! Столько Пестель трудился. И мысли там есть ох какие новые, возвышенные! Не злодей же он какой - для пользы Отечества старался. А просвещение всем разве не нужно? А выборное начало, а свобода слова, печати, а реформа армии - плохо ли?"
      Он смотрел на унылые голые поля, на ряды украин-ских мазанок под соломенными крышами и вспоминал страстные Пестелевы речи о позоре рабства, о свободе всех людей и равенстве - перед Богом, этим небом, этими полями, большой и доброй землей.
      "Ах, кабы так-то в жизни!"
      Брат Павел обрадовался им, а Николая Заикина дома не оказалось - уехал по делам в Тульчин.
      Совещание было коротким и бурным. Все трое сошлись во мнении - бумаг не сжигать. Однако многие члены Тульчинской управы знали, что они спрятаны в заикинском доме.
      - Бумаги надо всенепременно перепрятать, - сказал Николай Бобрищев-Пушкин.
      - Но куда? На всех наших квартирах найдут, - размышлял Аврамов.
      - Мы с Заикиным, гуляючи как-то, почли за удобное местечко недалеко тут в поле, можно туда.
      Павел как бы ставил это на обсуждение.
      - Отчего же, можно и туда. Только не лучше ли за руководителей не решать да все же сжечь бумаги? - опять засомневался Аврамов.
      Рассудительный Павел возразил:
      - А где же и в какое время жечь мы будем эдакую кипу бумаг? В поле, в огороде? Наш костер, пожалуй, из Тульчина видно будет. - Все невесело улыбнулись, и Павел проговорил твердо, будто точку поставил: - Что менее опасно, то и надо делать.
      Судьба бумаг была решена. Бобрищевы-Пушкины их зароют, а слух распустят, что бумаги сожжены.
      ...Аврамову было пора возвращаться в Тульчин. Братья не задерживали они все сделают ночью сами.
      - Напомните Заикину про другие бумаги, открытые, где они и что в них? - Аврамов призадержался было, но братья успокоили:
      - Бумаги у него. Они не так чтоб уж и важные: инструкция - об артиллерийских снарядах, другая - о приеме членов. Ну, эти он сожжет непременно.
      Вытащить пакет из-под пола не составляло труда. Самым сложным делом было выйти из дома с лопатой, да ещё в такую пору, когда уж в селе никто из домов не выходит. Опасались братья Пушкины и чьего-то недоброго глаза в самой Кирнасовке, и поздних путников за околицей.
      Но ночь была темная, и прийти к выбранному месту, не знай они уже три года окрестности, и вовсе бы казалось невозможным. Братья шли быстро, молча. Миновали корчму. Во всех окнах, слава богу, темно. Через несколько поворотов затемнел и мельников двор. Еще сотня саженей по дороге в гору вот и крест придорожный. Они отсчитали 180 шагов от дороги к канаве, давно заброшенной, так, чтобы составился прямой угол с высокой и широкой межой. И на этом пересечении Павел начал копать. Не случайно они облюбовали именно это место: и заброшенное, и естественная возвышенность - бумаги в дождь не намокнут - и найти нетрудно, если знать про прямой угол.
      Землю разровняли тщательно, проверили, не осталось ли следов от сапог.
      Наутро пришлось показать место Федору Заикину - его брат Николай все не возвращался из Тульчина, а случиться каждую минуту могло всякое.
      Мало того, Федору ещё и строго наказали:
      - Если случится, что нас возьмут, это место покажи Лачинову. А уж он придумает, сжечь их или отдать кому по принадлежности.
      Но все было спокойно, дня через два появился Николай Заикин. Его посвятили в тайну, не показав, а лишь объяснив, где зарыты бумаги. Затишье перед массовыми арестами трудно было принять за настоящий покой - сведения о событиях в Петербурге были разноречивыми и неточными, доходили с опозданием. Невеселым и тревожным вышло завершение 1825 года. Не обещал быть иным и приближающийся новый, 1826 год...
      В архив, а не в огонь!
      Апрельский 1826 года допрос потряс Павла Бобрищева-Пушкина (а несколькими днями ранее Николая). Вот что дал ему прочитать генерал-адъютант Чернышев и чего он не мог понять и простить ни брату, ни товарищам своим: "1826 года, апреля 5 дня, в присутствии высочайше учрежденного Комитета по решительному запирательству поручика Бобрищева-Пушкина 2-го, подтвержденному им на очной ставке с князем Барятинским, что он к тайному обществу никогда не принадлежал, дана ему, Пушкину, очная же ставка с подпоручиком Заикиным, который показывал: а) поручик Бобрищев-Пушкин 2-й был действительно членом помянутого общества, б) по поручению Крюкова 2-го, ездивши в м. Линцы к полковнику Пестелю с известием о болезни блаженной памяти Государя императора, на обратном пути он, Заикин, в Немирове взял у майора Мартынова бумаги, принадлежащие Пестелю, одни - зашитые в холсте, а две - открытые, кои по приезде в Тульчин показывал Бобрищевым-Пушкиным 1-му и 2-му, в) согласившись с обоими братьями Пушкиными, означенные бумаги все трое увезли в село Кирнасовку, где из оных бывшие в холсте зашили в клеенку и спрятали в своей квартире под полом, а открытые две он, Заикин, положил у себя особо, г) после сего братья Пушкины, желая вернее сберечь бумаги Пестеля, зашитые в клеенку, ночью зарыли их в землю в поле недалеко от селения. Место, где оные были сокрыты, указал ему, Заикину, Бобрищев-Пушкин 2-й, д) недели через две Пушкин 1-й, пришед к нему, Заикину, вспомнил о двух открытых бумагах Пестеля и, прочитав с ним оные, тут же сожгли, е) хотя штабс-лекарь Вольф, по поручению Юшнев-ского, и другие тульчинские члены неоднократно напоминали, чтобы все бумаги Пестеля истребить, но братья Пушкины и он, Заикин, почитая их важным сочинением в политическом отношении, желали сохранить оное и для того, бывая в Тульчине не один раз, распускали между членами слухи о мнимом сожжении бумаг Пестеля и ж) он, Заикин, желая спасти братьев Пушкиных от ответственности за означенные бумаги и полагаясь на память свою, объявил положительно, что найдет их, но, прибыв на место, указывал оное ошибочно и только с помощью брата своего Федора Заикина успел отыскать настоящее место, где те бумаги и взяты посланным от правительства чиновником".
      "Бумаги найдены и взяты, бумаги найдены и взяты", - билась среди частых ударов сердца мысль. "Все, все напрасно! Зачем же они, а?" И пришло в душу опустошение, и будто померкло сознание. С Павлом Пушкиным сделался тот приступ тупого равнодушия, какой бывает в минуту самого сильного потрясения у людей глубоких, цельных, бескомпромиссных.
      Единственно, что сделал он осознанно и твердо, отказался от очной ставки с Заикиным. Павел видел в нем предателя, погубившего дело, и не желал снисходить до лицезрения его.
      И дополнительный вопросный пункт в этот день завершился такой записью: "Поручик Бобрищев-Пушкин 2-й после сделанных ему внушений и объявления вышеозначенных показаний, не допуская до очной ставки с Заикиным, изъявил, наконец, признание, что к тайному обществу он принадлежал и принят был в оное князем Барятинским".
      Все случившееся - раскрытая тайна, найденные бумаги - тем сильнее сокрушали сердце П. Пушкина, что он впервые ощутил себя пешкой в руках судьбы и чужой несдержанности. Только много позже вспомнит он последний пункт из показаний Николая Заикина. Тот, желая спасти их с братом, решил все взять на себя. Сказал, что и прятал "Русскую правду", и слухи распускал он один.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24