— Обыщи его, — сказал Глеб Тянитолкаю.
Возчиков замолчал, на полуслове оборвав свою радостную тираду. В лице его что-то дрогнуло, он внимательно, будто в первый раз, посмотрел на сгорбленную фигуру по-прежнему сидевшей на камне Горобец, рассеянно скользнул глазами по Глебу, которого не знал, вгляделся в мрачного, заросшего седоватой щетиной Тянитолкая и, наконец, перевел взгляд на слабо дымившийся в отдалении костер, возле которого не было ни палаток, ни людей — ничего, кроме двух смятых спальных мешков и трех тощих, полупустых рюкзаков. Он все смотрел на это жалкое и красноречивое зрелище, даже не замечая того, что делал с ним Тянитолкай, и Глеб увидел, как из-под схваченного грязным пластырем стекла выкатилась и пропала в спутанной бороде одинокая мутная слеза.
— Сколько… Сколько вас было? — с трудом, будто сквозь ком в горле, хрипло проговорил он.
— Пятеро, — угрюмо ответил Тянитолкай. — И еще проводник.
— Этого следовало ожидать, — почти шепотом произнес Возчиков. — Да-да, следовало ожидать, но я все равно не ожидал… Знаете, — сказал он с болезненной улыбкой, обращаясь почему-то непосредственно к Глебу, — мне почему-то казалось, что этот кошмар кончится сам собой, автоматически, как только сюда явится поисковая партия. Так маленький ребенок, боящийся темноты, верит, что все чудовища исчезнут, как только мама придет и включит в комнате свет. Наверное, ни одному ребенку, который дрожит от страха в темной комнате, не приходит в голову, что притаившиеся по углам монстры могут наброситься на его маму и разорвать ее на куски раньше, чем она дотянется до выключателя. Вот и мне, знаете ли, как-то не пришло в голову…
— Пойдемте к костру, — устало сказал Глеб, которому вовсе не улыбалось опять выслушивать беспредметные излияния по поводу монстров, людоедов, упырей, оборотней и прочей нечисти. — Там поговорим. Заодно и позавтракаем. Не знаю, как вы, а я не прочь заморить червячка. Сегодня у нас на завтрак зайчатина.
— О! — удивленно произнес Тянитолкай, на глазах обретая бодрость духа.
— Боже мой, — мечтательно закатив глаза, проговорил Возчиков, — горячая пища!
— Пойдемте, — повторил Глеб и, подойдя к Горобец, тронул ее за плечо. — Пойдем, Женя. Все нормально. Мы сделали свое дело — нашли экспедицию твоего мужа. Теперь нужно подумать, что нам делать с этой находкой…
***
Возчиков тихонько рыгнул, деликатно прикрыв рот лоснящейся от жира ладонью, потом прижал ее к сердцу и торопливо раскланялся со всеми, принося присутствующим безмолвные извинения за свои лесные манеры.
— Виноват, — совладав с отрыжкой, сказал он, — совсем одичал… Да и то сказать: год в тайге!
— Вы наелись? — неприятным голосом спросила Горобец, глядя при этом не на собеседника, а в землю у себя под ногами.
— Благодарю вас, — ответил Возчиков, бросив на нее виноватый взгляд из-под очков, — я сыт. Настолько сыт, что боюсь лопнуть. Давно так не наедался. С тех самых пор, как…
Он осекся, торопливо снял очки и принялся суетливо протирать их полой грязной, полуистлевшей рубашки, проявляя явное нежелание смотреть своим спасителям в глаза.
— Тогда, быть может, вы расскажете нам, что случилось с экспедицией? — все так же глядя в землю, спросила Горобец прежним неприязненным тоном.
Возчиков перестал протирать очки и на некоторое время замер, согнувшись в три погибели, как будто его мучила острая резь в животе. Затем он медленно распрямился, нацепил очки на переносицу и с сокрушенным вздохом забрал в горсть свою растрепанную бородищу.
— Разумеется, я все расскажу, — тихо произнес он. Его глаза за стеклами очков непрерывно бегали, как два загнанных в ловушку маленьких, юрких зверька, покрытый желтоватой корочкой, на щеке розовел горизонтальный шрам. Смотреть на него было неприятно, но Глеб преодолел брезгливую жалость и не отвел глаз. — Я расскажу, — повторил Возчиков. — Было бы странно, если бы я… Короче, я обязан, и я расскажу. Только имейте в виду, этот рассказ никому из нас не доставит удовольствия — ни мне, ни вам. Особенно вам, Женя.
— Умоляю, прекратите эту пытку, — проговорила Горобец сквозь стиснутые зубы. На скулах у нее играли желваки, глаза по-прежнему смотрели в землю. — Говорите же, наконец, черт бы вас побрал! Иначе я пожалею, что не пристрелила вас там, на берегу…
— Да-да, — суетливо поправляя очки, сказал Возчиков, — да-да, я понимаю, понимаю, я расскажу… Поймите, я нахожусь в затруднении, потому что… Видите ли, мне будет тяжело говорить, вам будет трудно слушать, но труднее всего окажется поверить, что я говорю правду.
— А ты попробуй, — проворчал Тянитолкай. — Мы тут такого насмотрелись, что нас уже ничем не удивишь. Давай, Олег Иванович, выкладывай, чего вы тут наколбасили. Как в песне поется: кто виноват и в чем секрет…
— Хорошо, — рассеянно проговорил Возчиков, — как прикажете… Он глубоко вздохнул, собираясь с духом, и стал рассказывать:
— Сейчас мне самому это кажется наивным и глупым, но, отправляясь в эту экспедицию, я всерьез полагал, что мы едем изучать пути миграции тигров. Как вам известно, нас было десять человек— четверо научных сотрудников и шестеро так называемых разнорабочих… То есть тогда я ни на минуту не усомнился, что это именно рабочие. Помнится, их непомерное количество вызвало у меня некоторое недоумение, но и только. Мне было не до них, и вообще я подумал, что это, наверное, даже неплохо: можно будет заниматься наблюдениями, не отвлекаясь на бытовые мелочи, на всякое там собирание хвороста, установку палаток и прочее… И потом, согласитесь, тигры — это все-таки не хомячки. Мало ли что… Да и Андрей Николаевич, — Возчиков бросил быстрый взгляд на Горобец, но та никак не отреагировала, услышав имя мужа, — Андрей Николаевич всегда славился своим стремлением при первой же удобной возможности общаться с тиграми накоротке. В общем, я решил, что рабочие нужны ему для строительства всяких там клеток, ловушек и тому подобного. Ну, и для безопасности, конечно, потому что поговаривали, будто здесь промышляют какие-то браконьеры…
Глеб тоже посмотрел на Горобец. Евгения Игоревна слушала Возчикова, низко опустив голову и обхватив руками колени, — не столько слушала, сколько пережидала поток пустопорожней болтовни, фонтаном бивший из человека, которому, похоже, давно было не с кем перекинуться словом.
— Итак, — продолжал Возчиков, — мы высадились в каком-то заброшенном поселке, с некоторым трудом отыскали проводника и двинулись к месту назначения. Проводник, должен заметить, оказался пренеприятнейшим типом. Глупый, грязный, пропитой насквозь и чрезвычайно болтливый тип, он всю дорогу развлекал нас какими-то местными легендами самого мрачного свойства — что-то про тигров-людоедов, про переселение душ и про людей, которые исчезали один за другим, пока поселок окончательно не обезлюдел…
— Не надо пересказывать легенды, — попросил Глеб, — тем более что мы их тоже слышали.
— А! — воскликнул Возчиков. — Так вы тоже прибегли к услугам этого человека? Где же он? Сбежал от вас так же, как и от нас?
— Убит, — сказал Тянитолкай. — Правда, убит во время побега.
— А…
— Не нами, — предвосхитив вопрос, буркнул Тянитолкай. — Только не спрашивай кем. Это мы у тебя хотим спросить — кем.
— Понятно, — упавшим голосом произнес Возчиков. — Глупо было надеяться, что он угомонится… Но я все-таки надеялся, верил…
— Да хватит! — неожиданно взорвался Тянитолкай. — Хватит уже туману напускать! Дело говори, не тяни кота за яйца!
Возчиков вздрогнул от этого окрика и сделал странный жест, как будто хотел прикрыть голову ладонями. «А ему здорово досталось, — подумал Глеб, заметив это характерное движение. — И досталось явно не от зверей…»
— Простите, — медленно выпрямляясь, почти шепотом сказал Возчиков.
Тянитолкай не ответил. Он мрачно курил, глядя в сторону из-под насупленных бровей. Глеб в ответ лишь молча кивнул, а Горобец никак не отреагировала — сидела в прежней позе, неподвижная, как надгробное изваяние, и такая же скорбная.
— Простите меня, — повторил Возчиков. — Просто я никак не могу поверить, что все это — не сон. Почти год с этим живу и никак до конца не поверю… Да. Так вот, я очень быстро понял, что моих товарищей менее всего интересуют пути миграции тигров. Да, мы искали следы, но не столько тигриные, хотя их мы тоже видели предостаточно, сколько людские. И по каждому человеческому следу мои спутники шли до конца, пока след не обрывался или пока им не встречался тот, кто этот след оставил. Господи, что это было! Тогда мне казалось, что ничего кошмарнее я в жизни своей не видел. Мы снимали капканы, закапывали ямы-ловушки, срезали проволочные петли, а когда натыкались на браконьеров, гнали их, как диких зверей, и убивали — без жалости, без суда и следствия, прямо на месте. Стреляли в бегущих, в лежачих, в безоружных — в голову, наверняка. Подходили и добивали тех, кто еще дышал, а одного, у которого за плечами оказался тюк, с недавно снятой тигриной шкурой, повесили вверх ногами на дереве. Живого… Повесили совсем низко, потом разбили поблизости лагерь и стерегли до темноты, а в темноте я слышал, как ужасно кричал этот бедняга. Потом он замолчал, и мы услышали рычание тигра… И, представьте, слушая эти жуткие звуки, все они смеялись. Все! Даже мои коллеги-ученые, даже Андрей Николаевич. Собственно, это именно он приказал повесить того несчастного вниз головой и оставить на съедение… Простите, Женя, мне больно об этом рассказывать, но вы хотели правды, и вот вам правда: утром, когда мы пришли к тому дереву, от бедняги мало что осталось, а на траве было столько крови, что… Простите… Моих протестов никто не слушал. «Вам нужны следы тигров? — говорили мне. — Извольте, вот они, перед вами. Занимайтесь своим делом, а мы займемся своим — будем защищать редкий вид от полного и окончательного вымирания». «Вы когда-нибудь думали, — спросил у меня однажды Андрей Николаевич, — во сколько раз популяция homo sapiens численно превосходит популяцию уссурийского тигра? Пока все это быдло уговоришь не стрелять в беззащитных зверей, тигры останутся только на картинках в детских книжках. А, с другой стороны, если мы отправим на тот свет десяток мерзавцев, человечество этого даже не заметит. Зато потомки будут нам благодарны». Вот так он рассуждал, такая у него была логика — странная, жестокая, но с определенной точки зрения выглядящая неоспоримой.
— Да, — мрачно дымя папиросой, согласился Тянитолкай, — узнаю Андрей Николаича… Его слова, его… Даже кажется, что голос его слышу. Дорвался, значит, воплотил мечту…
— Помолчи, — сказал Глеб, борясь с желанием врезать Тянитолкаю по сопатке, чтобы заткнулся. — Продолжайте, Олег Иванович.
— Продолжаю, — без особого энтузиазма сказал Возчиков. — Словом, таким вот образом мы отыскали и убили человек пять… Да, точно, именно пять. Я говорю «мы», потому что присутствовал при убийствах и не сумел им помешать, а следовательно, являлся соучастником. Затем… Я не знаю, что именно произошло. Очевидно, эти люди поняли, что их товарищи погибают не случайно, и связали их гибель с появлением в районе Каменного ручья нашей экспедиции. Они действительно оказались хорошо организованы. Однажды на рассвете на лагерь напали. Не знаю, сколько их было. Часовой поднял тревогу, но было поздно — они были повсюду, стреляли со всех сторон. Мы тоже стреляли, даже я, но у нас была крайне невыгодная позиция, и трое наших остались лежать на месте, убитые наповал. Потом стрельба прекратилась, они отступили. Мы видели кровь на траве и кустах, но убитых не было. Возможно, эти люди унесли своих мертвецов с собой.
С того дня все изменилось. Охота кончилась, началась война на взаимное истребление. Они подстерегали нас, мы подстерегали их, и никто не уклонялся от столкновения. Всех нас словно бес обуял, да и их, по-моему, тоже. Нашему отряду каким-то чудом удавалось избегать новых потерь… Да, я забыл вам сказать, что с того самого момента, как был убит первый браконьер, уже никто не называл нашу группу экспедицией, все говорили: «Отряд» — и, кажется, были этим очень довольны. Хотя мне все время казалось, что никакой мы не отряд, а карательная экспедиция, вы понимаете…
Сейчас мне самому трудно поверить, но это безумие продолжалось до самой осени. Проводник сбежал от нас почти сразу, едва доведя до начала тропы через болото. Но Андрея Николаевича, казалось, это нисколько не волновало. Он великолепно ориентировался на местности, изучил в округе каждый пригорок, каждый овраг, чуть ли не каждое дерево. Он планировал операции — да-да, блестяще планировал! Сначала планировал, а потом осуществлял… Сейчас мне трудно припомнить, когда, как и по какому поводу возникла эта дикая, ни на что не похожая традиция — отсекать убитым браконьерам головы и насаживать их на шесты. Что вы на меня так смотрите? Чтобы попасть сюда, вы должны были миновать болото, а значит, видели все это своими глазами. Охотничьи трофеи, так сказать…
Такая жизнь ожесточает. Сам не замечаешь, как потихоньку, по капле начинаешь превращаться в зверя, нет, хуже — в кровожадного дикаря, первобытного охотника за черепами. Когда первая голова с синим, залитым кровью лицом была торжественно водружена на кол, все ревели от дикого восторга и даже, помнится, стреляли в воздух, пока Андрей Николаевич не ударил кого-то кулаком по лицу и не закричал, что надо беречь патроны. Впрочем, патронов было много. В ящиках, где, как я полагал, находилось оборудование, на самом деле были патроны, огромное количество патронов. Но они расходовались с огромной скоростью, и Андрей Николаевич начал мастерить самострелы — такие, знаете ли, примитивные штуковины, но очень эффективные. Нечто среднее между луком и арбалетом… Ставил их, взведенные, на тропах, натягивал веревку или проволоку… Вот такую, — он похлопал себя по ботинку, вместо шнурка стянутому куском медной проволоки, — ее у нас было много.
Не скрою, всеобщее безумие не обошло стороной и меня. Да и был ли у меня выбор? И без того наши так называемые рабочие всякий раз, садясь ужинать, шутили, что я даром ем хлеб и что меня самого не мешало бы пустить на холодец — нормального жаркого из меня, видите ли, все равно не получится. Такой вот своеобразный у них был юмор… И потом, мне едва ли не каждый день приходилось попадать в ситуации, когда, чтобы не быть убитым, нужно было убивать самому. Я очень скоро научился довольно прилично стрелять — нужда всему научит, как известно, — но в основном, конечно, исполнял роль дежурного по лагерю, повара и, как говорится, прислуги за все. Помню, когда мне удалось впервые подстрелить человека, Андрей Николаевич отдельно при всех меня похвалил, и мне это было чертовски приятно. Да, представьте себе, приятно! В конце концов, наши взаимоотношения с социумом, как правило, сводятся к банальному стремлению заслужить всеобщее одобрение — оно же слава, почет, любовь и тому подобное. И если социум, всемерно поощряет убийство, индивидуум оказывается перед очень жестким выбором: убивать и быть членом социума или стать изгоем и в результате неизбежно погибнуть. Это как на войне, понимаете? Тому, кто лучше всех умеет убивать, дают медаль, а того, кто отказывается стрелять в людей, самого расстреливают перед строем…
Но бог с ней, с лирикой. Я рад, что это безумие осталось в прошлом, хотя по сравнению с тем, что случилось дальше, наша партизанская война кажется просто детской игрой, наподобие «Зарницы». Как я уже сказал, это продолжалось до осени, до первых холодов. В августе мы потеряли Севу Лисовского, — помните его? — а в начале сентября был убит еще один из наших «рабочих». Нас, таким образом, осталось всего пятеро, и я очень надеялся, что наше безумное приключение близится к концу. Ведь дома, в Москве, даже речи не было о зимовке… Там о многом не было речи, как потом выяснилось.
Честно говоря, не знаю, планировал ли Андрей Николаевич возвращение на Большую землю. Подозреваю, что нет. Но даже если планировал, такой возможности нам не дали.
Однажды они явились целой толпой. «Подтянули подкрепления», как выразился Андрей Николаевич. Их было действительно очень много, человек двадцать, а то и больше, и они гнали нас, как оленей, растянувшись в цепь и безостановочно стреляя из карабинов, ружей и даже, кажется, автоматов. Мы пятились, огрызаясь, но ничего не могли поделать — нас застали врасплох, и Петр Петрович — помните Никищука? — погиб на моих глазах. Пуля попала в голову, и голова разлетелась, как арбуз. Я только потом, спустя почти шесть часов, заметил, что у меня все лицо забрызгано кровью и кусочками мозга.
Нас оттеснили к болоту. Один из наших наемников залег в кустах у тропы и сдерживал их, пока мы не дошли до поворота и не скрылись за тем островком. Не знаю, что с ним стало, больше мы его не видели. Надеюсь, он умер быстро, не мучаясь.
Здесь, на этой стороне болота, мы оказались в относительной безопасности. Тропа через трясину всего одна, и вы сами видели, что с нашего берега она простреливается почти на всю свою длину. Сложилась ситуация, которую шахматисты называют патовой: мы не могли вернуться, а они не могли нас атаковать, потому что им пришлось бы идти друг за другом, будучи у нас как на ладони, и притом так долго, что даже ребенок, впервые взявший в руки винтовку, успел бы перестрелять их всех до единого. Правда, в середине ноября болото замерзло, а спустя неделю по его поверхности можно было гулять, как по Каланчевской площади, но к тому времени браконьеры ушли — очевидно, решили, что с нас довольно.
Нас осталось всего трое, и только здесь, когда мы все немного отдышались, выяснилось, что наш третий товарищ, последний из шестерых «рабочих», ранен в ногу. Рана была пустяковая, пуля прошла навылет через левую икру, и он почти не хромал. Однако мы опасались инфекции и, как выяснилось немного позже, не без оснований.
Мы провели у края болота неделю. Когда стало ясно, что противник не намерен форсировать водную преграду, встал вопрос о каком-нибудь пристанище. По ночам было уже по-настоящему холодно, да и погода портилась буквально на глазах. Браконьеры не давали о себе знать, сколько мы ни наблюдали за островком, где, как вы помните, тропа делает поворот, там ни разу никто не появился.
«Людоеда боятся», — со смехом сказал Андрей Николаевич, имея в виду рассказанную проводником легенду. Сам он по-прежнему ничего не боялся и во всеуслышание грозился, как только болото замерзнет, пересечь его по льду, а затем выследить своих обидчиков по одному и перебить, как бешеных собак.
Мы отправились на поиски какой-нибудь пещеры или ямы в земле, где можно было бы пересидеть зиму, поскольку казалось очевидным, что до наступления холодов построить что-либо, хотя бы отдаленно напоминающее дом, нам попросту не удастся. Положение усугублялось тем, что наш раненый чувствовал себя все хуже и хуже. Он долго скрывал свое плачевное состояние, самостоятельно делал перевязки, находил какие-то травки, прикладывал их к ране, но тщетно — началась лихорадка, рана воспалилась, и мы поняли, что спасти его может только чудо. Надежда была только на внутренние резервы его молодого, крепкого организма, и казалось, что он сумеет одолеть инфекцию.
Нам повезло наткнуться на пустующее зимовье, построенное в этих местах какими-то людьми, не оставившими никакой памяти, кроме этой приземистой бревенчатой избушки, крытой заметно подгнившим тесом. Через три дня после тою, как мы обосновались в зимовье, выпал первый снег, а через неделю, чтобы выйти наружу, нам приходилось подолгу орудовать чем попало, прокапываясь через толщу сугроба.
Это было самое трудное время. Вся дичь куда-то ушла, будто сговорилась. Однажды мне повезло подстрелить сойку, а три дня спустя Андрей Николаевич добыл полумертвую от истощения лису. Она была отвратительна на вкус, но мы съели ее без остатка и даже пытались сварить бульон из шкуры, но его пришлось вылить, потому что… В общем, если хотите, сами попробуйте, но я вам не советую.
Раненому делалось все хуже. Силы покидали его, и вскоре стало очевидно, что у него гангрена. Андрей Николаевич заявил, что необходима срочная ампутация. «Мы с вами зоологи, коллега, — сказал он мне, странно улыбаясь, — и сумеем справиться с этой операцией. В противном случае он умрет, сгниет заживо у нас на глазах». Мне нечего было возразить. Я согласился.
За этот год я многое повидал, но та операция… Мы крепко привязали беднягу к скамье и прокипятили самый большой и острый из наших ножей — такой, знаете, широкий, охотничий, с… с зазубринками на спинке, чтобы… вы понимаете, чтобы пилить. Ни о какой анестезии, разумеется, не могло быть и речи, и Андрей Николаевич начал резать по живому, сунув несчастному парню в рот какую-то грязную тряпку, чтобы тот не сломал себе зубы. Господи, как он кричал! Бессмысленное и яростное мычание быка, заживо раздираемого на части хищниками, — вот что это напоминало… Я ассистировал — то есть просто стоял и смотрел, борясь с обмороком, пока Андрей Николаевич не начал пилить кость этими самыми зазубринами на спинке ножа. Услышав этот скрежет, я не выдержал и как был, без верхней одежды, выскочил на мороз. Заглушённые кляпом вопли несчастного пациента неслись мне вслед — он был чертовски силен и никак не хотел терять сознание, хотя для него это было бы благом. Это сдавленное, полное адской муки мычание гнало меня прочь через сугробы, пока вокруг не стало совсем тихо.
Я долго сидел в снегу, медленно коченея, прежде чем отважился вернуться. Андрей Николаевич встретил меня без единого слова упрека. Видимо, я отсутствовал долго — операция уже закончилась, пациент лежал без сознания, культя у него была забинтована, и даже кровь на полу оказалась тщательно затертой. Горобец сказал мне, что кровотечения можно не бояться: он прижег рану порохом. Он еще что-то говорил, но я его не слушал, потому что в зимовье пахло… вы понимаете… пахло мясом. Мясным бульоном пахло, понимаете?
Тогда я спросил у Горобца, что он сделал с ампутированной голенью. «А что, по-вашему, я должен был сделать? — ответил он, глядя мне в глаза и снова как-то странно улыбаясь. — Выбросить за дверь?» Я знал, что нужно протестовать, но не мог, потому что в зимовье пахло вареным мясом…
Мы поступили честно. Когда наутро парень пришел в себя, его ждала миска горячего, наваристого бульона, а в ней — огромный кусок мяса. Несмотря на болевой шок и скверное состояние, он всё понял. «Откуда?» — спросил он. Мы промолчали, и он, помедлив совсем немного, стал есть с огромным аппетитом и съел все до последней капли, до последнего волоконца. И знаете, что он сказал, когда доел? Сказал, что ничего вкуснее в жизни не пробовал…
Этой ноги нам хватило почти на неделю. Мы могли съесть ее в один присест, но Андрей Николаевич не позволил — он настаивал на экономии и был, как всегда, прав, потому что зима нам предстояла длинная, а дичь и не думала возвращаться. Мы по очереди ходили на охоту, но день за днем возвращались с пустыми руками. И вот однажды, ввалившись в зимовье, я застал Андрея Николаевича за осмотром больного. Он посмотрел на меня. Выражение его лица было очень красноречивым; я подошел поближе, взглянул на культю и увидел несомненные признаки развивающегося сепсиса. Нужна была еще одна ампутация, и мы оба понимали, что новой операции больной, скорее всего, не переживет.
Так оно и вышло. Через пять минут после начала ампутации несчастный потерял сознание от болевого шока, а затем, не приходя в себя, скончался от потери крови. Нам, видите ли, не удалось остановить кровотечение из бедренной артерии, это не всегда удается даже в клиниках… Но кровь на этот раз вытирать не пришлось — в зимовье нашлось старое жестяное ведро, и Андрей Николаевич предусмотрительно подставил его под… ну, вы понимаете куда. Ни капли не пропало, да… Она нам очень пригодилась потом, когда кончилось мясо.
Не надо морщить лицо, Глеб Петрович. Не отворачивайтесь, Евгения Игоревна. Я знаю, кем выгляжу в ваших глазах, чувствую ваше отвращение… Но я знаю и другое: оказавшись на моем месте и почувствовав приближение голодной смерти, вы тоже не выбросили бы несколько десятков килограммов мяса и костей в сугроб. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Разум не так силен, как нам кажется, пока мы сыты и здоровы. Будучи припертым к стене, он стыдливо отворачивается, не находя возражений против элементарного постулата: чтобы жить, надо кушать.
Я знаю, больше никогда в жизни вы не подадите мне руки, не сядете со мной за один стол, не войдете в один и тот же троллейбус. Вы постараетесь забыть и меня, и мой рассказ. Но, пока вы слушаете, я скажу вам еще одно: никогда в жизни, ни до, ни после этого случая я не чувствовал себя таким здоровым, сильным, молодым и энергичным. Я как будто впитал в себя молодость и силу этого здоровенного парня, профессионального солдата, не отягощенного высшим образованием и знанием десяти заповедей…
Так мы пережили зиму — относительно легко и сыто. Вскоре дичь вернулась, как будто теперь, когда все уже случилось, кому-то стало все равно, чем мы заняты и что едим. Да-да, именно такое было у нас ощущение — как будто все это произошло не случайно, а было нарочно подстроено. Мы часто об этом говорили, сидя у огня и ковыряя в зубах. Такая милая парочка людоедов… Поверьте, я не сочиняю это, чтобы как-то себя оправдать. Это действительно витало в воздухе, а потом пропало…
А потом стало как-то неуютно. Страшно. Мяса у нас было вдоволь, но иногда я оборачивался и видел, как он на меня смотрит — будто примеривается… Потом он начал уходить, иногда на несколько дней. Порой я слышал выстрелы, доносящиеся издалека, с той стороны болота… Не знаю, в кого он стрелял. Потом возвращался, вкапывал на поляне возле зимовья кол и насаживал на него голову. Это были головы наших, их еще можно было узнать. Я понял, что он раскапывает могилы — зимой, под снегом, в мороз… Я понял, что живу под одной крышей с сумасшедшим, и, как только сошел снег, сбежал во время одной из его отлучек. Я даже не взял карабин, потому что боялся, что он найдет меня по звуку выстрела. К болоту я не хожу — боюсь. Боюсь утонуть в трясине, боюсь, перейдя на тот берег, наткнуться на браконьеров, боюсь, что он подкарауливает меня где-то на тропе… Вот, в сущности, и все. Поверьте, мне жаль, что все так случилось. Я ненавижу себя и презираю, но у меня просто не было выбора…
ГЛАВА 12
Возчиков замолчал, низко опустив голову. В наступившей тишине неожиданно раздался щелчок, от которого все невольно вздрогнули. Горобец переменила позу, зашевелилась и с болезненной улыбкой убрала в карман куртки выключенный диктофон. Никто, даже Глеб, не подозревал, что рассказ Возчикова записывается на магнитную пленку. «Вот и еще одно свидетельство, — подумал Глеб, — столь же правдоподобное, сколь и недоказуемое. И нет никакой возможности проверить, так ли все это было на самом деле или совсем, совсем иначе… Да и кто станет проверять? Такие истории обычно стараются как можно скорее замять, пока они не стали достоянием гласности. Страна у нас большая, даже чересчур, и в ней, наверное, чуть ли не каждый день творятся кровавые безобразия, не поддающиеся разумному объяснению… Но каков слизняк! Выбора у него не было…»
— Вот дерьмо, — сдавленным, будто от подступившей к самому горлу тошноты, голосом произнес Тянитолкай. — Ей-богу, я сейчас блевану… Нашел, где похваляться своими подвигами — за столом! Нет, Игоревна, жалко, что ты в него там, на берегу, не попала. Но это легко исправить…
— Давайте-ка без нервов, — сказал Глеб.
Возчиков удивил его своим рассказом, Евгения Игоревна — тем, что, несмотря на свое подавленное состояние, держала, оказывается, где-то под полой включенный диктофон, зато Тянитолкай вел себя именно так, как можно было ожидать: сразу же начал психовать и сыпать оскорблениями, как истеричная торговка овощами с колхозного рынка.
— Ты, Петрович, словами не бросайся, — продолжал Сиверов нарочито спокойным, рассудительным тоном. — Не пыли, ясно? Мы же сами давно предполагали что-то именно в этом роде. И в чем, собственно, ты обвиняешь Олега Ивановича? Тянитолкай вытаращил на него удивленные глаза.
— Как это — в чем? Ты что, не слышал? Они же человека сожрали! Человека! Гражданина Российской, блин, Федерации…
— И все-таки давайте без нервов, — повторил Глеб. — Ведь они его не забили на мясо по предварительному сговору, а просто… ну… рационально использовали после того, как он умер. Табу на каннибализм — это все-таки условность. И мало кто из живущих на земле согласится пожертвовать жизнью ради условности.
— Это еще бабушка надвое сказала, от чего он умер, — непримиримо проворчал Тянитолкай. — Рассказать можно что угодно. Может, на самом деле они его, целого и невредимого, связали покрепче и отпиливали от него по кусочку по мере необходимости… Могло такое быть?! — неожиданно заорал он, резко подавшись к Возчикову.
Тот испуганно отшатнулся и опять принялся протирать свои очки, которые, похоже, служили ему чем-то вроде четок — он их не столько носил на переносице, сколько держал в руках, непрерывно протирая, отчего они, увы, не становились чище. Горобец наблюдала за этой сценой глубоко запавшими глазами, в которых дрожал и переливался нехороший, лихорадочный блеск.
— Сядь, — брезгливо поморщившись, сказал Глеб и коротким толчком в плечо заставил Тянитолкая опуститься на прежнее место. — Возьми себя в руки, истеричка. Откуда у вас этот шрам? — требовательно спросил он, резко обернувшись к Возчикову. Тот дотронулся до щеки и пожал плечами.
— Трудно сказать, — ответил он. — Поранился где-то… Тут кругом деревья, а я, знаете ли, скверно вижу. Пластырь этот мешает ужасно, да и близорукость моя заметно прогрессирует. Линзы давно пора менять, а где я их поменяю? Вот и натыкаюсь на все подряд… Простите, я понимаю, что это не ответ, но ответить более определенно действительно не могу. Потерял счет дням, совсем запутался… Помню, однажды мне вдруг показалось, что в кустах кто-то стоит… Что это Андрей Николаевич стоит там и смотрит на меня, наблюдает… Померещилось, наверное. Я запаниковал, бросился бежать и, помнится, довольно болезненно напоролся на какой-то сук. Наверное, оттуда и шрам… Не знаю.
«Да, — подумал Глеб, — это действительно не ответ. Сук? Очень может быть. Тонкий такой, острый сучок… Встретился на бегу, впился и пробороздил кожу… Как пуля».
Он посмотрел на Горобец и встретился с ней взглядом. Лицо у Евгении Игоревны было сосредоточенное, как будто она решала в уме какую-то сложную задачу — судя по всему, ту же, над которой в данный момент безуспешно бился Глеб.