Поэтому Арнт принял решение поскорее завершить схватку — прежде чем руки перестанут его слушаться, и бросился в атаку, держа щит так низко, как только мог, чтобы защитить мягкую нижнюю часть живота. Однако юноша из Вейи отразил удар и, выпустив на мгновение меч из руки, схватил горсть песка и швырнул его в лицо Ларсу Арнту, чтобы ослепить его. Затем он быстро схватил свой меч, направил острие в открытую грудь Ларса и изо всех сил нанес удар, после которого от изнеможения и потери крови упал ничком на землю. Ларc Арнт почти вслепую уклонился от вражеского меча и отделался всего лишь неопасной раной в боку. Теперь у него появилась возможность ударить соперника в шею краем щита или же отрезать ему пальцы на руке, сжимавшей рукоять меча, но он удовлетворился только тем, что наступил сопернику на руку, а щитом прижал его лицо к земле, не нанеся ни единого удара. Это было благородно, ибо еще мгновение назад сам Ларc Арнт находился в смертельной опасности и только по счастливой случайности остался жив.
Атлет из Вейи был храбрым юношей и сделал попытку освободиться. Однако ему это не удалось, и тогда он признал себя побежденным и зарыдал от горя. Он выпустил свое оружие, и Ларc Арнт, наклонившись, поднял его меч и выбросил с арены с такой силой, что все услышали свист рассекаемого воздуха. Потом он протянул противнику руку и помог ему подняться на ноги, несмотря на то, что глаза его все еще слезились от песка и он почти ничего не видел.
Затем Ларc Арнт сделал то, чего наверняка не случалось никогда раньше. С трудом переводя дыхание, весь покрытый потом, он осмотрелся по сторонам, удовлетворенно кивнул, подошел к авгуру и сорвал с его плеч широкий плащ. Удивленный авгур остался стоять в одном только хитоне, с обнаженными худыми ногами. Ларc Арнт с плащом под мышкой приблизился к Мисме, перерезал мечом священную повязку на ее запястьях, наклонился над каменным ложем и заключил девушку в объятия, прикрывая себя и ее плащом.
Все произошло так быстро, что присутствующие, увидев, как растерялся авгур, разразились смехом, который усилился, когда Мисме высунула из-под плаща голую ступню и пошевелила пальцами. Оба лукумона хохотали так, что слезы выступили у них на глаза, а другие посланники согнулись пополам и били себя кулаками по коленям. Даже юноша из Вейи смеялся, когда покидал арену, хромая и обеими руками зажимая рану; кровь текла у него между пальцев.
Это был смех облегчения. Не думаю, чтобы поступок Ларса Арнта кому-то пришелся не по душе. Наоборот, потом говорили, что все произошло наилучшим образом и что и впрямь не подобало благородному Ларсу Арнту и внучке Ларса Порсенны приносить предусмотренную обычаем жертву на глазах у зрителей. Мне кажется, Мисме и Ларc Арнт также смеялись и радовались, обнимаясь под плащом авгура, и отложили принесение жертвы на более подходящее время.
Когда буря смеха наконец улеглась, Ларc Арнт резким движением отбросил плащ. Они с Мисме поднялись, держась за руки и неотрывно глядя друг на друга. Рассерженный авгур схватил свой плащ, торопливо надел его и, стукнув молодых по голове кривым посохом куда сильнее, чем это полагалось, объявил, что теперь они муж и жена, а Тарквинии — главный этрусский город на весь следующий год. Улыбающиеся молодожены покинули арену. Мисме вручили свадебный плащ, которым она сразу же прикрылась, и надели на голову миртовый венок. Ларc Арнт тоже оделся. А я поспешил прижать Мисме к своей груди.
— Если бы ты знала, как я испугался, — упрекнул я ее.
Мисме откинула назад голову, громко засмеялась и спросила:
— Теперь ты веришь, Турмс, что я выросла и поумнела?
Я шепнул ей на ухо, что с этих пор она должна называть меня отцом, оказывать мне должное уважение и помнить, что является внучкой Ларса Порсенны. Она, в свою очередь, рассказала мне, что Братья Полей старались защитить ее, а также мое имение в Яникуле, но разбушевавшаяся толпа сожгла дом, увела скот и уничтожила, посевы, когда стало известно, что я убежал из тюрьмы и из города. К счастью, ей и старым рабам удалось скрыться и спасти себе жизнь. В тот же вечер она выкопала золотую воловью голову, отрубила рога и дала один рабам, а второй — пареньку, который сначала был у меня пастухом, а потом стал моим управляющим.
Но едва она успела вновь спрятать золото, как подоспела привлеченная заревом пожара в моем поместье группа дозорных из Вейи и увезла Мисме с собой. Относились они к ней с уважением, хотя тот, который был только что ранен в состязании Ларсом Арнтом, крепко прижимал ее к себе, когда они вдвоем ехали на его лошади.
— Ничего нового для меня в этом не было, и я вовсе не испугалась, — уверяла меня Мисме. — Ведь управляющий давно уже влюбился в меня и все время пытался обнять и поцеловать, так что я поверила, что стала красавицей, и больше уже не стеснялась людей. Но ты не думай — я знала, как надо держаться с ним, и ничего ему не позволяла. Однако почему ты никогда не говорил, как прекрасны и благородны этруски и как интересна их жизнь? — Она с упреком посмотрела на меня. — Я бы обязательно выучила их трудный язык. Неужто ты хотел оставить меня в Риме навсегда, отец мой Турмс? Я не люблю Рим, а этруски хорошо ко мне относились, и мне было очень уютно в Вейи и здесь, в Вольсиниях, хотя я сразу решила, что меня как пленницу продадут в рабство. Красивые женщины этрусков научили меня многим премудростям и показали, как следует заботиться о коже и укладывать волосы; они говорили, что я красива и что на мою долю выпала большая честь — участвовать в священном состязании.
Она нахмурилась и добавила:
— Сначала я подумала, что все дело в моей внешности, но потом мне стало ясно, что я выбрана из-за тебя, ибо они хотели выразить тебе уважение. Я слышала о тебе кое-что…
Я был рад, что у Мисме все так удачно сложилось и что Ларc Арнт гордился нашим знакомством. Конечно же, он заслуживал всяческого счастья — если только дочь Арсинои могла сделать кого-то счастливым. Но Мисме поклялась мне, что будет умнее матери и всегда останется верна мужу; она сказала, что во всей стране этрусков не найти никого, кто бы нравился ей больше Арнта. Впрочем, полностью доверять ее словам я, разумеется, не мог: недаром же она сочла необходимым принести такую клятву; в общем, я полагал, что Ларсу Арнту вряд ли удастся прожить с ней спокойную и размеренную жизнь.
3
Озеро было прозрачным, как стекло. На заходе солнца жрецы установили на его берегу священный шатер богов. Перед ним уселись женщины и стали молоть ручными мельницами зерно нового урожая, чтобы испечь хлеб богов. Сети были уже расставлены — по обычаю полагалось поймать красноглазых рыб богов. Потом принесли в жертву богам теленка, козленка и поросенка и разожгли костры. Жрецы, пошептавшись, начали читать священные стихи, чтобы хлеб удалось удачно замесить, испечь и украсить, а пищу приготовить так, как принято было в старину. Пира богов не затевали уже много лет.
Я чувствовал, как холодная вода озера забирает тепло земли и впитывает запах увядающей травы, аромат вкусных блюд, свежего хлеба и кореньев. Наконец появились лукумоны. За ними несли священную посуду.
— Ты очистился? — спросили они.
— Очистился, — ответил я. — Мои глаза чисты. Мои уста чисты. Мои уши чисты. Мои ноздри чисты. Я чист. Голову я вымыл. Руки и ноги тоже. Я надел новый хитон из самой чистой шерсти.
Они улыбнулись и сказали:
— Сегодня ты хозяин пира, Турмс. Ты — раздатчик даров и имеешь право пригласить двоих богов. Кого ты приглашаешь?
Я не колебался.
— Я в долгу перед богиней, — ответил я. — Я приглашаю ту, которая носит венок из плюща. Ее священное имя — Туран.
Старый лукумон удивился и ехидно проговорил:
— Ты же сам рассказывал мне, как богиня Артемида помогала тебе и в облике Гекаты следила за тем, чтобы на земле тебе сопутствовала удача. Ты в долгу и перед Рожденной из пены — той, которой как Афродите поклоняются в Эриксе. Ты же сам мне рассказывал.
Я ответил:
— Все они — одна и та же богиня, которая является в разных обличьях, в разных местах и разным народам. Ее настоящее имя — Туран, ее символ — Луна. Я понял это. Я выбрал. Я приглашаю.
— А кто твой второй гость? — спросили они.
— Еще я приглашаю ту, которая самая непостоянная, я приглашаю Вольтумну. Прежде я не знал ее. Не понимал. Но теперь я наконец-то хочу познакомиться с ней. Благодаря ей морской конек стал священным, и было это в самом начале мироздания — до этрусков и до греков. Ее знак — Солнце.
Улыбки сползли с их лиц, они испуганно посмотрели друг на друга и спросили:
— Да представляешь ли ты, чего ты хочешь и кого зовешь?
И я, весь отдавшись священной радости, закричал:
— Я выбираю и приглашаю Вольтумну!
В это время полог шатра откинули, и я при ярком свете бездымных факелов увидел высокое ложе богов и два священных обелиска, возвышавшихся на двойных подушках. Каждого из нас троих ожидало собственное низкое ложе. Рядом стояли стол и табуреты. Вино было уже смешано с водой. Еще я заметил связки колосьев, плоды земли и венки.
Лукумоны приказали:
— Увенчай же своих небесных гостей!
Я выбрал венок из плюща и надел его на один из белых обелисков со словами:
— Это тебе, Туран, богине — от человека.
Затем я с легким сердцем взял венок из цветов дикой розы и надел его на другой обелиск, сказав:
— Тебе, Вольтумна, самой надлежит выбирать венок для себя. Возьми же пока вот этот из диких роз, который я, бессмертный, даю богине.
В этот миг я наконец-то осознал свое бессмертие. Почему так случилось и почему я выбрал именно венок из диких роз, я не знаю. Все мои сомнения рассеялись, как туман, в душе моей взошло солнце бессмертия.
Мы устроились на ложах у стола. Мне на шею надели большой венок, сплетенный из осенних цветов, ягод и листьев. Флейтисты взяли в руки флейты, потом послышался перезвон струн и танцовщицы и танцовщики в священных одеждах исполнили перед шатром танцы богов. Пищу нам подали в древних черных чашах, и ели мы двузубыми вилками и древними кремневыми ножами. Перед каждым священным обелиском тоже поставили чашу, положили кремневый нож и золотую вилку. Нам принесли морских крабов, куски кальмаров и сардин, плавающих в масле. Еще на столе стояло блюдо жареных красноглазых рыб из озера, из которых вынули все кости. Мы ели телятину, и мясо ягненка, и свинину, вареную и жареную, с кислым соусом и сладким соусом.
Флейты и струнные инструменты звучали все громче. Танцоры исполнили танец земли, танец моря, танец неба, а потом — танец богини (как танец любви) и танец собаки, танец вола и танец коня. В красивых вазах горели благовонные палочки. Вино разогрело наши тела и ударило в голову. Но пир все длился и длился, и я огорчался и удивлялся, глядя на неподвижные каменные обелиски на высоком ложе богов.
Старый лукумон, лежащий справа от меня, заметил мой взгляд и успокоил меня словами:
— Наберись терпения, Турмс, ночь длинная. Боги ведь тоже готовятся к встрече с нами, как мы готовились встретиться с ними. Должно быть, как раз сейчас там, наверху, все спешат и суетятся и нашим гостям подают праздничные наряды, умащивают их тела и заплетают им волосы. Кто знает?
— Не издевайся надо мной, — резко ответил я.
Он протянул руку и предостерегающе дотронулся до моего запястья.
— Это самая великая ночь в твоей жизни, Турмс, — сказал он. — Но народу нужны зрелища. Пусть же люди посмотрят на каменные обелиски, на которые ты надел венки. Пусть увидят, как мы едим и пьем, полюбуются священными танцами и насладятся музыкой. А потом мы останемся втроем, полог опустится и появятся твои гости.
Перед шатром под темным небосводом собралась многотысячная безмолвная толпа. Все взгляды были обращены к нам, пирующим лукумонам. Люди стояли, тесно прижавшись друг к другу и замерев от удивления и восторга. Они старались не шуметь, они не осмеливались даже переступать с ноги на ногу.
Потом костры погасли, слуги и танцоры ушли, музыка умолкла. Все стихло. Каменные обелиски на высоком ложе почти касались верха шатра. Прислужник поставил передо мной на стол чашу, закрытую крышкой. Оба лукумона приподнялись на своих ложах и внимательно посмотрели на меня. Слуга поднял крышку, и я ощутил сильный аромат кореньев и увидел мясо в жирном бульоне. Взяв вилку, я поднес кусок ко рту. Вкус был мне незнаком. Я не смог ни разжевать, ни проглотить мяса, и мне пришлось его выплюнуть.
Наконец полог шатра опустили. Чаша по-прежнему стояла передо мной на столе; пар от нее уже не поднимался. Я прополоскал рот вином. Лукумоны все так же внимательно смотрели на меня.
— Почему ты не ешь, Турмс? — спросили они. Я покачал головой.
— Не могу, — ответил я.
Они кивнули и согласились:
— Да, мы тоже не можем этого есть. Это пища богов.
Я помешал вилкой кусочки варева. Оно выглядело довольно аппетитно, да и запах был приятным.
— А что это? — спросил я.
— Это еж, — ответили они. — Еж — самый древний из всех зверей. С наступлением зимы он сворачивается в клубок и забывает о времени. Весной же он снова пробуждается. Поэтому боги употребляют его в пищу.
Старый лукумон взял вареное очищенное яйцо и показал его нам:
— Яйцо — начало всего, — сказал он. — Яйцо — символ рождения и возвращения. Яйцо — символ бессмертия.
Он положил яйцо в неглубокую жертвенную чашу. Младший лукумон и я сделали то же самое. Лукумон из Вольтерры встал, взял плотно закупоренную амфору, извлек кремневым ножом пробку, снял воск и налил в жертвенные чаши горькое вино из трав.
— Настало время, — сказал он. — Боги идут. Так выпьем же напиток бессмертия, чтобы наши глаза не были ослеплены их сиянием.
Я выпил вино из жертвенной чаши, стараясь во всем подражать лукумонам. Напиток обжег мне горло, и я почувствовал, как немеет мой желудок. Потом, следуя примеру лукумонов, я съел вареное яйцо. Старый лукумон тихим голосом сказал:
— Ты выпил с нами напиток бессмертия, Турмс. Ты съел с нами яйцо бессмертия, Турмс. Теперь сиди и жди. Боги идут.
Мы лежали, охваченные страхом, и вглядывались в белые каменные обелиски. Вдруг они стали меняться прямо у нас на глазах. Пламя от бездымных факелов не казалось уже таким ярким. Обелиски излучали сияние. Потом я увидел ее, богиню. Спустившись сверху и приняв женское обличье, она улеглась на ложе. Богиня была прекраснее самой красивой женщины на земле и ласково улыбалась нам. Ее узкие глаза блестели, локоны вились, под белой кожей пульсировала кровь; на ней была корона из плюща.
Потом пришла та, взбалмошная и непостоянная. Сначала она подшутила над нами, заставив нас ощутить холодное дуновение ветра, от которого замигали и едва не погасли факелы. Потом нам показалось, будто вокруг полно воды; она заливала нас с головой, и мы метались, страшась утонуть, и хватали раскрытыми ртами воздух, и глотали эту невидимую воду. Затем она решила коснуться наших тел. Ее прикосновение было обжигающим, и мы думали, что сгорим и превратимся в пепел. Но на нашей коже не осталось никаких следов, напротив — она стала такой холодной, как будто мы натерлись мятной мазью. Огромным морским коньком вздымалась над нами тень богини. Но в конце концов богиня устала и подняла руку, приветствуя нас. Успокоившись, Вольтумна тоже обернулась женщиной и легла на ложе, дабы показать, что она человек, как и мы.
Мне не надо было вставать и угощать их, потому что варева из ежа становилось все меньше, и вскоре чаши опустели. Но как именно они ели — я не знаю. Убывало и вино в сосуде; наконец исчезла последняя капля и сосуд сделался сухим изнутри. Они не были голодными, так как боги не чувствуют ни голода, ни жажды, как люди, — а если кто-то утверждает, что это не так, то он глупец или лгун. Но раз уж они пришли к нам в гости, раз явились нам и дали себя увидеть, то они и выразили нам свое уважение, вкусив священной еды и выпив священного вина.
Может быть, наше угощение пришлось им по вкусу, а напиток ударил в голову, как это обычно бывает на пирах, но Туран вдруг улыбнулась загадочно, посмотрела на нас и рассеянно положила руку на шею Вольтумны. А та, многоликая, не спускала с меня глаз, как если бы подвергала некоему испытанию.
— Ах вы, лукумоны, — сказала она через некоторое время, — может, вы, конечно, и бессмертны, но вы все же не вечны. — Ее голос гремел, как гром, шумел, как буря. Но в нем слышалась зависть.
Внезапно я ощутил, что тонкие горячие пальцы нежно дотронулись до моего плеча, как бы предупреждая об опасности. Я удивленно обернулся и увидел светлый образ моего крылатого гения, сидящего за мной на краю ложа. Второй раз в жизни мой гений явился ко мне, и я понял, что именно сейчас надо быть особенно осторожным. Кроме того, я осознал, что в глубине души очень тосковал по своему гению-покровителю, тосковал больше, чем по кому бы то ни было на свете. А когда я посмотрел вокруг, то заметил, что такие же светлые образы гениев возникли и за плечами у обоих лукумонов, чтобы защитить их своими сияющими крыльями.
Вольтумна протянула вперед руку и властно сказала:
— Ах, лукумоны, ну что это за предосторожности? К чему вызвали вы свою охрану? Чего вы боитесь?
Туран тоже сказала:
— Я богиня, и я оскорблена тем, что вы предпочитаете отдыхать в обществе своих гениев, а не приближаться ко мне. Ведь это вы пригласили меня, а не я вас. Хотя бы ты, Турмс, отошли обратно своего духа-покровителя. Тогда я смогу возлечь рядом с тобой и прикоснуться к твоей шее.
Крылья моей покровительницы — мой гений имел женское воплощение — задрожали от гнева, и я понял, что она сердится. Богиня Туран окинула ее оценивающим взглядом (только женщина умеет так смотреть на другую женщину) и сказала:
— Нет сомнения, твоя подружка с крыльями прекрасна. Но ты, надеюсь, не думаешь, что она может соперничать со мной? Я — богиня, вечная, как земля. А она всего лишь бессмертна, как ты.
Мне стало немного не по себе, но, бросив взгляд на лучезарный облик моего духа-покровителя, я собрался с силами и ответил:
— Я не звал ее, но раз она здесь, то не могу же я отослать ее обратно. — В тот же миг я прозрел: в сердце мое как будто угодила молния; голос зазвенел, словно натянутая струна. — Быть может, ее прислал кто-то, кто стоит над всеми нами. — И не успел я договорить, как посреди шатра выросла неподвижная фигура — куда выше всех людей и богов. Ее окутывал холодный плащ света, лицо ее было закрыто и потому невидимо. Это был он, тот, кого не знают даже боги; никто не ведает, сколько у него имен и какие они, — ни люди, ни боги, неразрывными узами связанные с землей. Заметив пришельца, земные богини сникли, затаились, как тени, на своем ложе, а моя покровительница заслонила меня крыльями, как бы показывая, что она и я — одно целое.
Потом я ощутил вкус железа на языке, как будто бы я уже умер, услышал завывание бури, поежился от ледяного порыва ветра и зажмурился при виде ослепительного огненного зарева. Когда я пришел в себя, я понял, что по-прежнему нахожусь на своем низком ложе. Факелы погасли. Вино было выпито. В колосьях не осталось зерен. Оба каменных обелиска, белые, как призраки, стояли на двойных подушках на высоком ложе богов, освещенные серым утренним светом, проникавшим в шатер. Венки на них увяли и почернели, как будто бы их опалил огонь. Я дрожал, потому что было очень холодно.
Мне кажется, все мы очнулись одновременно. И всем нам показалось, что мы проснулись на каменной скамье в могильном склепе. Подушки были слишком жесткими, и страшно тяжелым, точно свинцовым, было мое тело. Мы уселись, охватив головы руками, и посмотрели друг на друга.
— Это сон? — спросил я.
Старец покачал головой:
— Нет, это не сон. Разве что все мы видели один и тот же сон.
Лукумон из Вольтерры сказал:
— Мы видели закутанного в покрывало бога. Как это возможно, что мы еще живы?
— Это значит, что подходит к концу наше время, — ответил старый лукумон. — Грядет нечто новое. Возможно, мы — последние из лукумонов.
Другой лукумон приподнял полог и выглянул наружу.
— Небо облачное, — сообщил он. — Утро холодное.
Вошли слуги с горячим молоком и медом. Они принесли также воду, чтобы мы вымыли лицо, руки и ноги. Я заметил, что мой хитон весь в пятнах; должно быть, ночью у меня из носа текла кровь.
Потом слуги раздвинули полог. Небо было и впрямь затянуто тучами. Вокруг шатра вновь собралась многотысячная толпа. Подул ветер, полог затрепетал. Я вышел из шатра, встал на колени и поцеловал землю. Потом поднялся и воздел руки к небу. Тучи раздвинулись. Выглянуло яркое солнце, и мне сразу стало теплее. Если я до сих пор все еще не был уверен в себе, то в этот миг последние мои сомнения рассеялись. Небосвод, мой отец, признал меня своим сыном. Солнце, мой брат, нежно обняло меня. Случилось чудо.
Стараясь перекричать усилившийся ветер, толпа неистовствовала:
— Лукумон, лукумон с нами!
Зеленые ветки колыхались и трепетали у меня перед глазами. Люди продолжали кричать и восхвалять меня. Два других лукумона, мои проводники, приблизились и набросили мне на плечи священный плащ. Меня охватило благостное спокойствие, радость вошла в мою душу, сердце смягчилось. Я уже не чувствовал себя опустошенным. Мне не было больше холодно.
4
Вот и все. Мой рассказ близится к концу. Камешек за камешком перебирал я свое прошлое, а теперь вновь вернул их в простую черную чашу перед статуей богини. По ним я узнаю, кто я, когда однажды вернусь, поднимусь на гору по священной лестнице и снова возьму их в руки. И опять будет дуть ветер.
Такова моя вера. Руки у меня дрожат. Дыхание хриплое. Оставшиеся мне десять лет пролетят быстро. Мой народ живет в достатке, поголовье скота увеличивается, поля дают хорошие урожаи, женщины рожают здоровых детей. Я научил своих людей жить честно — всегда, даже тогда, когда меня уже не будет с ними.
Если они просили меня предсказать будущее, я отвечал им:
— Для этого есть авгуры, которые гадают по печени, и жрецы молний. Верьте им. Не тревожьте их по мелочам.
Я приказал, чтобы законы принимались Советом и утверждались народом. Судьям велел вершить суд по совести и справедливости, поставив одно-единственное условие:
— Законы должны защищать слабых от сильных. Сильным не нужны покровители.
Говоря это, я думал об Анне, которая меня любила, и о моем неродившемся ребенке, которого она забрала с собой. Они были слабыми, а я не сумел их защитить. Я велел искать их повсюду, где только можно, и даже в самой Финикии, но поиски ни к чему не привели.
Я чувствовал, как моя вина жжет меня, и молился:
— Ты, который стоишь над земными богами, ты, который не показываешь лица, ты, недосягаемый. Ты один властен помочь мне искупить мое преступление. Ты можешь повернуть время вспять. Ты можешь разбудить умерших. Исправь же принесенное мною зло и дай мне Покой. Для себя я не хочу ничего. Остаток моей жизни принадлежит моего народу. Да, я уже устал от той тюрьмы, которая зовется моим телом, но клянусь тебе, что последние отпущенные мне десять лет я полностью посвящу людям. Яви же свое милосердие: пусть ничего плохого не случится с Анной и нашим ребенком, ибо они не должны отвечать за мою трусость.
И произошло чудо. Три года жил я, лукумон, среди моего народа, и вот летом четвертого два скромных странника попросили меня выслушать их. Они пришли совершенно неожиданно. Передо мной стояла Анна! Это была она, я сразу узнал ее. Она покорно склонила голову, как и мужчина рядом с ней. Анна превратилась в красивую цветущую крестьянку; когда наши взгляды встретились, я увидел грустные знакомые глаза.
У мужа ее было доброе, открытое лицо. Они крепко держались за руки и, казалось, чего-то боялись. Эти люди проделали далекий путь, чтобы встретиться со мной. Они сказали:
— Турмс, лукумон, мы бедные крестьяне, но осмелились побеспокоить тебя. Мы пришли просить о большой милости.
Потом Анна рассказала, что около греческой Посейдонии она выпрыгнула за борт финикийского судна, на котором везли рабов. Она предпочла бы утонуть, но не принять ту судьбу, что уготовила ей Арсиноя. Но волны вынесли ее на берег, и там она встретила пастуха, который стал заботиться о ней, хотя и знал, что она — беглая рабыня.
— Когда родился твой сын, — рассказывала Анна, — я осталась с ним и пасла скот, а муж заботился о мальчике и не обижал меня. Я привязалась к этому человеку и полюбила его. Он был добр ко мне. Мальчик принес нам счастье, у нас свой дом, поле и виноградник, вот только детей больше нет. У нас лишь один сын, Турмс!
Ее муж покорно посмотрел на меня и сказал:
— Мальчик думает, что я его отец, ему с нами хорошо, и он любит землю, на которой мы работаем. Он выучился игре на флейте и даже сочиняет песни. Его сердце не ведало зла. Мы же все время волновались за него, не зная, как лучше поступить, ибо нам тяжело было бы с ним расстаться. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, мы собрались к тебе. И вот мы здесь и ждем твоего решения. Требуешь ли ты своего сына или позволяешь нам оставить его у себя? Анна сказала:
— Ты — лукумон. Ты лучше знаешь, как сделать его счастливым.
Я был растроган до глубины души и спросил:
— Где он, мой сын?
Я пошел за ними и увидел кудрявого подростка, который сидел посреди базарной площади и играл на флейте. Он играл так прекрасно, что множество людей собралось послушать его. У мальчика была смуглая кожа и большие — как у матери — глаза. Босой, в домотканом плаще, он был на удивление красив. Я никогда не смог бы разлучить его с матерью, это было бы слишком жестоко. Итак, мою молитву услышали! Злой поступок Арсинои обернулся добром для Анны. Разве мог я заставить ее опять страдать?
Долго смотрел я на своего сына, пытаясь запомнить его черты. Потом, поблагодарив Анну и ее мужа за то, что они пришли, я вручил им подарки, признал мальчика их сыном и вернулся в свой пустой дом. У меня не было на этого ребенка никакого права. Я просил их в любое время, если будет такая нужда, обращаться ко мне, однако я никогда больше не видел их. Иногда я посылал им скромные дары. Потом мне сказали, что, спасаясь от греков, они куда-то переехали, но никому не сообщили, куда именно. Ну что ж, это было их дело. Очевидно, они решили, что для мальчика так будет лучше.
Сняв со своих плеч тяжкую ношу этого греха, я целиком посвятил себя моему народу.
Я так устал находиться в темнице своего тела, что с нетерпением жду того дня, который наконец освободит меня. Перед гробницами на священной горе уже поставили шатер богов. Священные обелиски уже заняли свое место на ложе богов. В воздухе пахнет осенью, свежемолотой мукой и молодым вином. Птицы собираются в стаи и готовятся улететь в дальние края. Женщины поют, крутят ручные мельницы и готовят муку на хлеб для богов из зерна, собранного в этом году.
Это мне еще под силу. Я сумею попировать с богами на глазах у моего народа. И буду смотреть на танцы богов, а на челе у меня тем временем выступит смертельный пот и черные мухи смерти будут летать перед глазами. Потом полог опустится. Я в одиночестве выпью вино бессмертия и встречу богов.
В последний раз я почувствую вкус жизни, положив в рот кусок пресного хлеба и запив его вином, смешанным со свежей водой. А потом пускай приходят боги. Я, конечно, соскучился по ним, но больше всего истосковался я по моей крылатой покровительнице, моему светлому гению. Она обнимет меня и поцелуем заберет дыхание из моих уст. В этот миг она наконец шепнет мне на ухо свое имя, и я узнаю его.
Да, я уверен, что умру счастливым, подобно пылкому юноше, забывающемуся на груди у возлюбленной. Ее светлые крылья унесут меня в бессмертие, и я обрету покой, блаженный покой. На сто лет, на тысячу — я не знаю, на сколько, и мне это безразлично. Но когда-нибудь я вернусь, я, Турмс бессмертный.
Примечания
1
Лукумоны — сословная знать у этрусков, из среды которой выбирались цари (прим. ред.)
2
Авгуры — жрецы, ритуалы которых были связаны первоначально с божеством плодородия; они улавливали поданные божеством знаки и толковали их.
3
Химера — здесь в переносном значении: необоснованная, несбыточная мечта, праздная фантазия.
4
Дельфы — святилище Аполлона в Фокиде, где находился знаменитый оракул Греции и проводились Пифийские игры.
5
Эфес — прибрежный город в Карий, один из главных торговых центров древности.
6
Пуп земли — Омфал, монолитный камень в Дельфах, считавшийся центром Земли; древние представляли, что существует и «пуп моря».
7
Милет — древний город на побережье Малой Азии, заселенный греками в VIIІ в. до н. э.; превратился в крупный полис, игравший значительную роль в морской торговле.
8
Лакедемон — официальное название государства Спарта в Лаконии. Именовалось также Лаконикой.
9
Иония — область на западном побережье Малой Азии, близ Лидии и Карии, с островами Хиос и Самос и с двенадцатью городами Хиос, Эритреч, Теос, Колофон, Эфес, Самос, Приема, Милет, Фокея, Клазомены, Лебедос и Миунт.
10
Храм Великой матери богов — храм Кибелы, богини материнской силы и плодородия.
11
Сарды — столица Лидийского царства; после завоевания Лидии Киром II — резиденция персидских сатрапов. Разрушением этого города в 498 г. до н. э. началось ионийское восстание.
12
Позорные игрища — в честь Кибелы и Аттиса (возлюбленного Кибелы, на которого богиня в припадке ревности наслала безумие, и тот оскопил себя) весной справляли праздник, во время которого жрецы Кибелы оскопляли себя.