Едва мы вошли, как девушка забеспокоилась и заметалась по пещере, поочередно заглядывая всем нам в глаза и время от времени разражаясь странным смехом. Потом она начала что-то выкрикивать и закружилась, в бешеном танце. Не знаю, сколь долго могло бы это продолжаться, если бы Герофилия громким и суровым голосом не велела ей угомониться. Не ожидал я услышать такой голос в пещере престарелой прорицательницы… Воспользовавшись наступившей тишиной, посланец Демодота принялся излагать наше дело, но Герофилия жестом прервала его.
— К чему нынче твое пустословие? Я знаю, что это за люди, я видела, как они прибыли в Киму и как стаи воронов покинули горы и полетели за море, туда, откуда они недавно уплыли. И мне не нравится, что сюда, в мою пещеру вошла сейчас целая толпа мертвых с распухшими языками и широко раскрытыми неподвижными глазами. Уйдите и заберите своих убитых с собой!
Она начала тяжело дышать и обеими руками толкать нас к выходу. Тогда двое этрусков покинули пещеру, чтобы глотнуть свежего воздуха, и окликнули мертвых товарищей. Герофилия сразу успокоилась и сказала:
— Хорошо, что они ушли. Теперь тут стало свободнее. Но я не понимаю, что это за яркое сияние и раскаты грома?
Девушка была чем-то занята в углу пещеры, но теперь она приблизилась к нам, коснулась руки Герофилии и надела на меня венок, сплетенный из сухих листьев лавра. Пророчица захохотала, уставилась мне в лицо своими невидящими глазами и провозгласила:
— О, любимец богов! В уголках твоих глаз я вижу тень луны, а от твоего лица исходит солнечное сияние. Мне, конечно, следовало бы увенчать тебя венком из мирта и белой ивы, но ты должен удовольствоваться лавром, потому что у нас нет ничего другого.
Посланец Демодота решил, что старая женщина бредит, и начал вновь нетерпеливо объяснять наше дело, тем более что от едких испарений у него першило в горле и слезились глаза; я тоже чувствовал во рту горький привкус серы. Не дав ему договорить, Герофилия произнесла свое пророчество:
— Что значат два корабля, когда вскоре тысяча судов сойдется в морской битве у Кимы? Пусть Демодот позволит этим людям уйти с миром и освободит их суда. Не суда, а боевые знаки решат исход битвы.
— Не корабли нужны Демодоту, а боевые знаки. Так сказал бог. — И, переведя дыхание, добавила: — Уйди, глупец, и оставь меня с этим посланцем богов наедине.
Советник Демодота записал ее предсказание на восковой табличке и попытался взять меня за руку, чтобы вывести из пещеры. Но девушка бросилась на него, расцарапала ему лицо длинными ногтями и тесно прильнула ко мне. Она была не очень чиста, но ее кожа и одежды так сильно пахли лавром и горькими травами, что я не испытал к ней отвращения. Я сказал, что ненадолго задержусь в пещере, поскольку это, кажется, угодно богам, и посланец Демодота вышел, кашляя и прижимая ко рту полу плаща. Когда он оставил нас, Герофилия сошла со своего треножника и открыла деревянную заслонку в стене пещеры, так что свежий воздух в одно мгновение рассеял все ядовитые испарения. Через большую щель в верхней части пещеры виднелись голубое море и небо.
Герофилия шагнула ко мне, провела руками по моему лицу и волосам и с волнением сказала:
Я наклонился, прижал ладони к земле пещеры и поцеловал ее, признавая эту землю своей матерью. Мне казалось, что я стал выше ростом и где-то в глубине моего существа вспыхнул яркий свет. Девушка подошла поближе, коснулась моих коленей и рук, прижалась ко мне бедром… Внезапно силы покинули меня и пот заструился по спине. Герофилия ущипнула девушку за ухо, оттолкнула ее и спросила:
— Моего отца я никогда не видел и ничего не знаю о моем происхождении.
— Сын мой, ты познаешь самого себя в тот день, когда прикоснешься к могильному столбу твоего отца. Я вижу твое озеро, вижу твои горы, вижу твой город. Ищи и найдешь. Стучи — и будет тебе отворено. Также и из-за закрытых дверей ты однажды вернешься. Вспомни тогда обо мне.
Я обернулся, но там не было ничего, хотя от движения, воздуха огонь в очаге разгорелся и осветил все углы пещеры. Я встряхнул головой, и удивленная Герофилия положила мне на лоб ладонь и еще раз повторила:
— Обернись! Разве ты не видишь богиню? Она выше и красивее всех смертных, она смотрит на тебя и протягивает к тебе руки. Она носит венок из плюща. Она богиня луны и богиня источника, богиня морской пены и ланей, кипариса и мирта.
Я опять посмотрел туда, куда она указывала, и опять не увидел богини, увенчанной плющом. Вместо нее моему взору явилась устремленная вперед фигура — такая, какие ставят на носу военного корабля. Этот призрак отделился от стены пещеры. С ног до головы он был закутан в белый плащ, а лицо его скрывали тонкие полоски ткани. Эта фигура становилась все более четкой. Она явно ждала чего-то, ждала — и была обращена лицом на север.
Герофилия что-то почувствовала, забеспокоилась, сняла ладонь с моего лба и спросила:
— Он неподвижен и скрыл свое лицо под повязками. Он стоит совершенно спокойно и указывает на север.
И вдруг гул в моих ушах стал совершенно невыносимым, меня ослепил яркий свет, и я, упав на землю, потерял сознание. Когда я пришел в себя, мне почудилось, что я лечу среди звезд и вижу далеко внизу землю; гул же в ушах, хотя и ослабел, все еще докучал мне. И только когда я открыл глаза, я понял, что лежу на каменном полу пещеры. Рядом со мной на коленях стояла Герофилия и растирала мне руки, а девушка вытирала мой лоб и виски тряпочкой, смоченной вином.
Увидев, что сознание вернулось ко мне, Герофилия сказала дрожащим старческим голосом:
— Твой приход был предсказан, и ты узнан. Не связывай больше свое сердце с землей. Ищи только самого себя, чтобы познать свою суть, о ты, бессмертный!
Потом я разделил с ней хлеб и вино, и она плачущим голосом рассказывала мне о своей тяжелой старости — так, как мать рассказывала бы сыну. Еще она говорила со мной о своих детях и показывала свиток, на котором записала свои видения — то прозой, то стихами. Среди прочих предсказаний там было одно, удивившее меня, мол, в Греции родится царь, который покорит Персию, завоюет все восточные страны и умрет, окруженный почетом, в тридцатилетнем возрасте. Я думаю, это предсказание относилось к неким очень отдаленным временам, так как при моей жизни ничего подобного не произошло. [56] Наоборот, Греция после всех одержанных ею побед разрушает себя изнутри, ибо Афины и Спарта непрерывно выясняют, кто из них сильнее.
Когда наконец я вышел из пещеры, солнце осветило землю передо мной и в его лучах сверкнул маленький камешек. Я поднял его. Это был круглый матовый кусочек гравия. Я спрятал его в мешочек, к другим камням моей жизни, и впервые понял, что моя якобы бессмысленная привычка подбирать и сохранять каменные осколки служит мне службу; каждый камешек показывал, что жизнь моя подошла к очередной грани, за которой непременно продолжится.
Мои товарищи ожидали меня и удивлялись тому, что я столько времени беседую с Герофилией. Когда я присоединился к ним, мне все еще казалось, что я сплю, и позже они говорили, что долго не могли разобрать ни слова из моих речей. У меня страшно болела голова, а глаза опухли так, что я почти ничего не видел.
Демодот, к счастью, истолковал предсказания прорицательницы удачным для нас образом и позволил нам отплыть из Кимы. Он велел только снять с обоих наших кораблей боевые знаки и убрал их в свою сокровищницу, нисколько не заботясь о том, чтобы отослать их Гелону. Нас это, впрочем, не огорчило, мы хотели лишь одного: как можно скорее покинуть этот необычный город.
6
Достигнув Тарквиний, мы передали наши лишенные боевых знаков и весьма потрепанные корабли портовым стражникам и сошли на берег. Никто не приветствовал нас, не улыбался — наоборот, люди отворачивались, хмурились, закрывали лица. Мало того: при нашем приближении улицы пустели — такой страшной была весть, привезенная нами в страну этрусков. Поэтому мы наскоро распрощались, и уцелевшие в битве под Гимерой жители Популонии и Ветулонии нанялись на торговое судно, чтобы добраться до родных городов. Те же, кто происходил из других мест, набросили на головы накидки в знак траура и пешком отправились по домам. Все они до конца своих дней разучились смеяться и быть многословными.
Я же с десятью тарквинцами направился к Ларсу Арнту. Он выглядел очень мрачным и говорил сквозь зубы, однако же ни в чем не упрекал нас, а внимательно выслушав наш рассказ, он попросил меня остаться и оделил всех дарами. Когда мы уже собирались уходить, он сказал мне следующее:
— Даже самый отважный напрасно сражается с судьбой. Даже боги зависят от нее, даже они: я, конечно, имею в виду только тех из них, чьи имена нам известны и кому мы приносим жертвы. Боги, которых мы не знаем, стоят так высоко, что могут пренебрегать волей рока.
Я попросил его:
— Обвиняй меня, ругай, ударь, если хочешь, чтобы снять тяжесть с моей и твоей души!
Ларс Арнт слабо улыбнулся и ответил:
— Это не твоя вина, Турмс. Ты был только посланцем. Зато мне сейчас и впрямь не позавидуешь, ибо предводители всех наших четырехсот родов разделились на два лагеря, и сторонники Греции винят лишь меня в том, что греки стали нашими заклятыми врагами. Их товары безумно подорожали, и теперь только за бешеные деньги можно купить аттические вазы, в которых мы привыкли хоронить умерших. Но кто же мог предположить, что эллины одержат победу в войне с самим великим царем? Впрочем, я уверен: дело вовсе не в том, что этрусские воины принимали участие в битвах на стороне Карфагена. Видишь ли, греки давно ненавидят тирренских купцов, ибо завидуют их успехам в торговле. И нам не стоит сейчас унижаться перед ними, потому что это ни к чему не приведет. Они и так всячески издеваются над нами и хвастаются своими военными победами — ты же знаешь, как любят они задирать нос…
Он положил руку мне на плечо и продолжал: — Слишком много людей здесь привыкло восхищаться греческим образованием и усвоило дух сомнения и упрямства, так свойственный грекам. Только города в глубине страны по-прежнему живут по священным обычаям, порты же стали совсем светскими и весьма сочувствуют победителям. Не оставайся в Тарквиниях, Турмс. Скоро в тебя начнут кидать камни за то, что ты, чужеземец, вмешивался в дела этрусков. Я распахнул плащ и показал ему едва затянувшуюся рану от меча на боку, а также пузыри на ладонях. Я был очень задет его словами и сказал:
— Да знают ли тут, сколько раз я был на волосок от гибели, сражаясь за тирренов? Поверь, это не моя вина, что я остался в живых!
Ларс Арнт выглядел озабоченным и не смотрел мне в глаза. Он проговорил:
— И все же ты чужой здесь, Турмс. Конечно, я не могу, подобно моему отцу, похвалиться тем, что сразу, с первого же взгляда, узнал тебя, но все-таки ты дорог мне, и я не хотел бы, чтобы толпа закидала тебя камнями.
Непрерывно заверяя меня в своей преданности, Ларс Арнт очень быстро выгнал меня из города. Лишь спустя довольно длительное время тарквинцы поняли, что греки завистливы и хитры и способны на подлость ради достижения своих целей. Местные купцы начали терять свои корабли и товарные склады в греческих портах, но и тогда только самые дальновидные из этрусков смогли разобраться в происходящем и отыскать истинных виновников. Прочие же жаловались, говоря:
— Все выглядит так, будто какая-то невидимая рука хватает нас за горло. Наша торговля хиреет. Заморские товары становятся все дороже и дороже, а наши — дешевле и дешевле. Прежде тот, кто посылал свои корабли во многие страны мира, чтобы торговать с ними, богател и радовался жизни, теперь же все совсем иначе. Чем больше сил и денег мы тратим, тем беднее становимся.
Ларс Арнт был настолько богат, что не задумывался о том, на что я стану жить. Я же превратился в нищего, ибо золотую цепь Ксенодота мы разделили на отдельные звенья еще в Киме, а мой выщербленный меч и погнутый щит я вынужден был продать в Тарквиниях. Когда в горах задули зимние ветры, я пешком отправился в Цере, а оттуда — в Рим, так как был настолько слаб и болен, что не сумел бы отработать возвращение домой гребцом на каком-нибудь корабле.
С наступлением зимы военные действия между Римом и этрусками прекратились, так что грабителей я мог не опасаться. Я шагал не торопясь и видел вокруг вытоптанные поля и поломанные фруктовые деревья, сожженные дома и белые кости убитых домашних животных. Живописный и людный когда-то край опустел и изменился до неузнаваемости — даже пастухи увели отсюда своих овец высоко в горы. Печален и долог был мой путь…
Когда я, наконец, снова поднялся на Яникульский холм и далеко внизу рассмотрел желтоватую реку, мост и стены Рима, а также храм на другом берегу, то понял, что война не пощадила римские земли и опалила их своим дыханием. Однако же моя усадебка уцелела, и длинноногая Мисме — загорелая, с лучистыми глазами — торопилась мне навстречу.
— Мы пережили тяжелые времена, — рассказывала она. — Мы даже не успели убежать в Рим, как ты велел. Этруски сразу же, как только пришли сюда, вбили в нашу землю священные колья, и после этого нас уже никто не трогал и ничего у нас не отбирал, скот и то уцелел, слава богам! Поэтому мы собрали хороший урожай и сумели спрятать его, и я надеюсь, что теперь мы разбогатеем, потому что цены на зерно в Риме растут. А если у нас будет много денег, ты сможешь купить мне новые наряды и еще пару сандалий — ведь я так старательно заботилась о хозяйстве, пока тебя тут не было!..
Я догадался, что это Ларс Арнт позаботился о целости и сохранности моего хозяйства. К сожалению, его услужливость не пошла впрок, хотя он и желал мне только добра. Очень скоро меня схватила городская стража, я был передан в руки ликторам и брошен в тюрьму. Камера моя находилась в подвале, там постоянно было так холодно, что вода, стекающая со стен и собирающаяся лужами на полу, замерзала, а согреться я мог только с помощью небольшой охапки гнилой соломы. Едой я принужден был делиться с жадными крысами, воду слизывал с камней… Немудрено, что лихорадка моя усилилась, так что я лишь изредка приходил в себя и утешался в своих мучениях мыслью о неизбежной скорой смерти.
Поскольку я был болен, меня не могли ни допросить, ни осудить. Впрочем, власти относились ко мне как к ничего не значащей фигуре, и мой арест являлся чисто политическим шагом — надо же было отыскать какого-нибудь козла отпущения после неудачной войны. Мое дело никого не интересовало, и консулы мало заботились о том, жив я или умер…
Как ни странно, я выжил. Горячка отступила, и однажды утром я проснулся с ясной головой и ясными мыслями, но был настолько слаб, что едва мог поднять руку. Когда раб, тюремный стражник, заметил, что я поправился, он привел ко мне Мисме. Пока я болел, она каждый день проделывала долгий путь от усадьбы до темницы единственно для того, чтобы понапрасну трястись на пронизывающем ветру у тюремных ворот, вымаливая позволение повидаться со мной. Я и выздоровел-то только благодаря той еде, которую она мне приносила; стражник рассказывал, что когда я находился в сознании, то очень много ел. Однако сам я этого не помнил, и такой аппетит казался мне неправдоподобным, потому что я страшно исхудал и кожа свисала с меня складками.
Войдя ко мне, Мисме расплакалась, присела на корточки и принялась меня кормить. Я же для начала попросил ее больше тут не появляться, потому что опасался за ее свободу и даже жизнь. Вдруг бы римские власти велели арестовать и ее тоже, хотя она и была еще ребенком? Мисме выслушала мои слова, метнула в меня испуганный взгляд и заявила, что она давно уже не ребенок.
— Я понимаю многое из того, чего не понимала до сих пор, — добавила она.
И все же я очень беспокоился за Мисме, ибо знал, что скот и усадьбу у нас могут вот-вот отобрать, а меня самого — изгнать из Рима. В лучшем случае. Правда, оставалась еще закопанная в укромном месте золотая воловья голова, да что с нее сейчас толку? Если бы я попробовал подкупить какого-нибудь чиновника, он бы немедленно забрал золото в городскую казну и обвинил бы меня в укрывательстве ценностей и в попытке дачи взятки.
Поколебавшись, я нехотя сказал: — Мисме, дорогая, и все же лучше тебе будет не приходить сюда и не возвращаться домой, а укрыться у твоей матери. Ведь ты ее дочь, и она обязана заботиться о тебе. Только не стоит рассказывать ей о моем заключении, обмани ее, пожалуйся на меня — мол, я куда-то исчез и ты теперь бедствуешь.
Но Мисме наотрез отказалась от моего предложения.
— К Арсиное я никогда не пойду, и мне даже не хочется называть ее своей матерью. Лучше я буду пасти коров или продамся в рабство.
Я прежде и не догадывался, что она так глубоко обижена на Арсиною, и очень удивился, однако продолжал настаивать:
— Но она твоя мать, и она дала тебе когда-то жизнь!
Со слезами на глазах Мисме крикнула:
— Она плохая, она злая, она всегда ненавидела меня, потому что я казалась ей уродиной. Но это ладно, это я бы простила — только бы она не отнимала у меня Анну! О боги, ведь Анна была моим единственным другом, она любила меня так, как должна была бы мать любить свое дитя!
Мне стало не по себе, когда я вспомнил прошлое и то, как мучила Арсиноя бедную Анну. Я вдруг понял, что в ее судьбе была какая-то тайна, о которой я догадывался еще много лет назад. Но мне тогда не хотелось ни во что вникать, и я попросту пустил все на самотек. С трудом подбирая слова, я спросил Мисме, прилично ли вела себя Анна и всегда ли ночевала дома.
Мисме ответила мне так:
— Я, конечно, была еще совсем маленькая, когда все это случилось, но я же не дура и обязательно бы узнала, если бы Анна начала торговать собой и спать с мужчинами. Обычно мы ночевали с ней на одном ложе, и я не помню ночи, когда бы ее не было рядом. Знаешь, это ведь Анна впервые посоветовала мне остерегаться матери и рассказала, что на самом деле ты мне не отец. Так что ты уже можешь не скрывать этого от меня. А еще она говорила, что мать так издевалась над моим настоящим отцом, что он пошел и утопился в болоте. Он был греческим врачом и твоим другом, правда? А ты догадывался, что она любила тебя, Турмс? О, как сильно она тебя любила! В память о ней я тоже люблю тебя, хотя ты этого и не заслуживаешь… Нет, я не должна так говорить! — внезапно воскликнула она. — Ты всегда был очень добр ко мне, ты учил и воспитывал меня. Но как же ты мог, как ты мог позволить продать Анну?! Она же ждала от тебя ребенка!
— Клянусь всеми богами! — вскричал я. — Что такое ты говоришь, девочка?
Пот выступил у меня на лбу, ибо я понял, что Мисме не лжет. Ну почему, почему я поверил оскорбительным словам Арсинои о своем бесплодии?! Ведь никаких доказательств у меня не было.
Взволнованная Мисме лукаво спросила:
— А что, может, это боги сделали ее беременной? Поверь, я знаю, что никакой другой мужчина, кроме тебя, никогда не прикасался к ней. Она клялась мне в этом, она шептала мне это на ухо, когда догадалась, что в тягости, но я была еще мала и ничего не понимала. Теперь же я выросла и уверилась в том, что Арсиноя знала обо всем и именно поэтому так жестоко обошлась с Анной.
Она посмотрела на меня и с сомнением в голосе спросила:
— Такты и впрямь слышишь все это впервые? А я то думала, что ты презирал Анну и хотел как можно скорее избавиться от нее, чтобы не видеть своего ребенка. Ведь все мужчины — настоящие изверги. Так всегда говорила моя мать. Она никогда не рассказывала мне, кому продала Анну, но я выведала это у нашего конюха — прежде чем мать отослала его из дома, чтобы замести все следы. В Рим тогда приехал финикийский работорговец. Он скупал на скотном рынке девушек из племени вольсков и отправлял их на кораблях в дома терпимости в Тире. Вот ему-то Арсиноя и продала Анну вместе с ее еще не родившимся младенцем. О боги, я была уверена, что ты знаешь об этом, и много лет не могла простить тебя.
Слезы потекли по ее щекам, она взяла меня за руку и прошептала:
— Ах, мой приемный отец, мой дорогой Турмс, извини, что я так плохо думала о тебе. И зачем только я все это рассказала? Но у меня было так тяжело на душе с тех самых пор, как я разобралась в этой давней истории, теперь же я счастлива оттого, что не разлюбила Анну, хотя мать все время ругала мне ее. О, как бы я хотела, чтобы не Арсиноя, а Анна родила меня! Тогда сейчас у меня был бы братик или сестричка.
Последние слова Мисме переполнили чашу моего терпения. Во мне бушевали такие ярость и ненависть, что я призвал всех подземных богов и проклял Арсиною при жизни и после смерти за ее жестокое преступление. Она разлучила меня с моим ребенком, она издевалась над ни в чем не повинной Анной! Нет, не было ей прощения! Проклятие мое оказалось таким ужасным, что Мисме в испуге закрыла уши руками. Замолчал я лишь тогда, когда в груди у меня возникла тупая боль: я понял, что Анна давным-давно умерла и мой ребенок бесследно исчез. Искать его было бы напрасной тратой времени, потому что владельцы финикийских домов терпимости умели хранить свои тайны. Если Анна и впрямь попала в один из них, то освободиться она бы уже не смогла. Арсиноя знала, что делала.
В конце концов я немного успокоился и осознал, что очень пугаю Мисме, когда изрыгаю такие страшные ругательства и корю сам себя. И я сказал:
— Ты права, тебе действительно лучше не ходить к этой женщине. Мы придумаем что-нибудь другое, и зависеть от нее ты не будешь.
Несмотря на эти мои уверения, я пребывал в отчаянии, потому что не в силах был защитить Мисме. Мне приходилось надеяться лишь на ее сообразительность и изворотливость. Я шепотом объяснил, где закопана золотая воловья голова, и строго-настрого запретил пытаться продать ее прямо в Риме. Я посоветовал Мисме отколупывать от нее золотые пластинки и сбывать их в каком-нибудь этрусском городе — тогда, когда другого выхода не будет. Затем я поцеловал ее, обнял и проговорил:
— Мой дух всегда охраняет меня, так что не волнуйся за мою жизнь и заботься отныне только о себе. Надеюсь, ты тоже находишься под опекой какого-нибудь божества, которое не даст тебя в обиду. Прощай, Мисме!
Она дала мне обещание вести себя осторожно и осмотрительно и не ходить больше ко мне в тюрьму, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, и мы расстались.
А ночью мне приснился странный сон — будто в моем подземелье появилась сгорбленная старушка, которая прикрывала голову полой коричневого одеяния и смотрела на меня, приставив к глазам растопыренные пальцы. Во сне я узнал ее и доверился ей, но очнувшись, я никак не мог вспомнить, кто же это был. Однако сон отчего-то придал мне новых сил и вселил в мою душу надежду.
В один прекрасный день мне приказали помыться и надеть чистую одежду. Затем меня отвели в дом правосудия на допрос и суд. Меня спрашивали, почему этруски, которые грабили все подряд, вбили защитные колья в моей усадьбе и пощадили ее. Я заявил, что и сам ничего не понимаю и вряд ли смогу ответить на этот вопрос, потому что был в то время на Сицилии, в рядах армии тирренов. В конце же я предположил, что все дело в моих многочисленных друзьях-этрусках.
Было холодное утро, и у консула и квестора под табуретами стояли жаровни с углем. Они раскинули полы своих плащей и постукивали ногами по каменным плитам, с трудом сдерживая зевоту. В зале почти не было публики, так что никто даже не озаботился тем, чтобы показать меня народу. На основании моего собственного признания судьи пришли к выводу, что я виновен в измене в военное время; единственное, что их интересовало по-настоящему, — так это возможность вынесения мне смертного приговора, ибо я не являлся римским гражданином. В конце концов они пришли к выводу, что перед законом все равны — тем более что я владею обширным земельным участком в границах Рима: это дало бы мне возможность получить римское гражданство, если бы я подал соответствующее прошение. Однако они не смогли приказать сбросить меня со скалы и протащить железным крюком по реке, так как гражданином Рима я все же не был. Поэтому меня приговорили к наказанию плетьми и к отсечению головы, хотя, конечно, предатель вроде меня и не заслуживал такой милости. Исполнение приговора они несколько отсрочили — в надежде, что соберется побольше народу, который и станет свидетелем казни. (Как известно, римляне очень любили подобные зрелища и вечно приставали к сенату, требуя все новых и новых развлечений.)
Итак, я был обречен, ибо римское право не предусматривало помилования после вынесения приговора, а к народу я обратиться не мог, потому что не имел римского гражданства. И все же я совсем не боялся и не верил в свою скорую смерть, ибо после знаменательного сна был полон радости и надежд. Кроме того, я помнил слова Герофилии: «Ты вернешься из-за запертых дверей». Я думал, что, умерев, скоро вновь появлюсь на земле и продолжу свои странствия, пытаясь отыскать и познать самого себя. Быть может, надеялся я, другая моя жизнь будет более осмысленной. Об Анне я старался не вспоминать, потому что помочь ей я был не в силах. Моя вина была похоронена в моем сердце.
И вот через несколько дней случилось то, чего я ожидал: двери моей темницы распахнулись, и на пороге появилась старая женщина, которую я видел во сне. Голова ее была закрыта коричневой накидкой, и она глядела на меня через пальцы так, чтобы я не мог видеть ее лица. И только когда раб-стражник притворил дверь, она, присмотревшись ко мне повнимательнее, опустила свою морщинистую руку, и я узнал старшую из весталок. Я часто видел ее в цирке, где она восседала на одном из почетных мест.
Она негромким голосом обратилась ко мне:
— Ты тот, которого я ищу, имне знакомо твое лицо.
Я упал перед ней на колени и склонил голову. Она улыбнулась слабой улыбкой старой женщины, прикоснулась к моим грязным волосам и спросила:
— Турмс, ты помнишь меня? Мы встречались в первый же день твоего прибытия в Рим, а это было целых девять лет назад. Ты сам тогда нашел священную пещеру и источник, умылся ледяной водой ивыбрал себе венок из плюща. Именно так ты идолжен был поступить, и уже тогда я узнала тебя.
И еще она сказала:
— Боги по-прежнему доверяют мне сокровеннейшие тайны, и я слежу за тем, чтобы жители моего города всегда узнавали волю бессмертных — особенно если Риму что-нибудь угрожает. Тридцать лет храню я священный огонь и буду хранить его до самой смерти. И вот однажды мне открылось, что страшные несчастья навлекла бы на Рим твоя казнь. Тебя нельзя убить, тебя нельзя подвергнуть бесчестному наказанию. Тебя освободят, ибо это выгодно римлянам, но помни, что Рим — это и твой город.
Я ответил:
— Не такой уж радостной была моя жизнь здесь. Мне тревожно и тоскливо, и я не боюсь смерти.
Она слегка покачала головой и сказала с упреком:
— Мой дорогой сын, ты, который должен вернуться, твои странствия еще не окончены. Ты не можешь пока забыться и отдохнуть.
Ее проницательные черные глаза были устремлены на меня, и она говорила:
— Забвение — это большое счастье. Но ты пришел на эту землю в облике человека не ради себя самого. Ты должен был путешествовать и разглядывать мир, но сейчас все изменилось, ибо тебе исполнилось столько лет, сколько нужно. Так надевай же на голову венок из дубовых листьев и ступай на север. Ты обязан идти туда, ибо это предначертано.
— Но разве не ждут меня кнут и меч палача? — спросил я. — Я жду ответа, о мудрая женщина.
Она гордо вскинула голову:
— Кончается зима, но танцоры весны и волчьего бога выронили свои щиты, как если бы их вырвали у них чьи-то невидимые руки. Двенадцать Братьев Полей напуганы тем, что видят повсюду великое множество мышей и ворон. Еще они говорят, что твои поля никогда не побивались градом, зато солнечных лучей и дождя у тебя было вдоволь. Твой скот не подвержен хворям, а твои овцы то и дело приносили по паре ягнят. Я знаю, Турмс, что твой бог — чужой для Рима, но он столько раз предостерегал нас, что римляне, которые чтут свои законы и своих богов, наконец поняли: он гневается из-за тебя. Мои соплеменники хотели бы жить в мире со всеми божествами, но они не всегда знают, какие жертвы и кому следует приносить. Недавно ко мне пришла жена одного почтенного сенатора и просила за тебя. Я не сразу поняла, о ком она хлопочет, а когда разобралась, стала выяснять, что же с тобой случилось и в чем твоя вина. Эта женщина посвящает римских матрон в тайны культа своей богини, и меня насторожило, что мне ничего не открылось в то время, как ее богиня давно все ей объяснила. Строитель моста заглянул по моей просьбе в свои книги и с легкостью отыскал то место, которое относится к тебе. Сенату придется уступить, но только представители древнейших родов знают, почему. Турмс, твой приговор отменен, и тебя даже не накажут плетьми. Однако ты должен немедленно покинуть Рим. Иди на север. Там тебя уже ждут. Ждет твое озеро, ждет твоя гора…
Она громко постучала в дверь. Появился стражник с кувшином воды, а вслед за ним — кузнец, снявший с моих рук оковы. Старая весталка велела мне скинуть грязную одежду и сама вымыла меня с ног до головы. Мои волосы она смазала оливковым маслом и заплела в косички. Все это она проделала нежно ина удивление ловко. Затем она взяла у стражника корзинку, достала хитон из самой тонкой шерсти и облачила меня в него. На плечи мне она накинула такой же плотный коричневый плащ, какой носила сама, и напоследок увенчала меня венком из увядающих дубовых листьев. — Теперь ты готов, — сказала она, — но помни, что надо блюсти тайну, ибо народ ничего не должен знать. Те, кто во все посвящен, дали обет молчания. Торопись же, о священный олень. Братья Полей ждут тебя и проводят до самой римской границы, на другой берег реки. Если по городу поползут какие-нибудь слухи, я попытаюсь объясниться с моим народом. Пойми, прежде такого не случалось, чтобы консул отменял уже вынесенный приговор. Но я надеюсь, что римляне так ничего и не узнают.