Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Резник Семен Ефимович / Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста - Чтение (стр. 8)
Автор: Резник Семен Ефимович
Жанры: Биографии и мемуары,
Историческая проза
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Ведь как просто все могло устроиться, по мнению восемнадцатилетней мечтательницы! Мария Александровна и Сеченов – люди «идейные», показавшие себя борцами за женское равноправие. Ходят даже упорные слухи, что это их и Петра Ивановича Бокова вывел в романе «Что делать?» Чернышевский под именами Кирсанова, Веры Павловны и Лопухова. Почему же не обвенчаться Ивану Михайловичу с Анютой? Мария Александровна повенчана же с Боковым – разве это мешает ее счастью? Но…

«Ты не поверишь, как тяжело мне с Марией Александровной, – писала Софа сестре. – Она положительно не желает этого исхода и, очевидно, избегает даже каждого намека на это и не допускает мысли, что они могут быть нам полезны; а в разговорах о тебе делает вид, что принимает их только за теоретические рассуждения».

«Делает вид», то есть хитрит, говорит неискренне!.. Это больше всего обескураживает Софу и возмущает Владимира, хотя внешне отношения остаются самыми сердечными. В конце концов Софья Васильевна приходит к мысли, что так даже лучше, ибо «тяжело принимать услуги от людей, с которыми никогда не сойдешься вполне».

«В них и в нас есть какие-то два совершенно различных начала, – поясняла она в другом письме, – и мы совершенно никогда не сойдемся с ними, хотя и они и мы хорошие люди». Да, оказывается, недостаточно быть только «хорошими людьми», чтобы «сойтись совершенно». Ибо в невыдуманной, не пригрезившейся в мечтах барышни-идеалистки, а в настоящей, всамделишной жизни самые «хорошие люди» не всегда способны поступать по готовым рецептам, даже если эти рецепты предложены их кумиром, автором романа «Что делать?».

Герои романа поступили бы именно так, как хотелось Софе. Но та, кого считали прототипом главной героини, вовсе не безразлична была к двусмысленности своего положения, хотя и старалась этого не показывать. Она надеялась когда-нибудь оформить развод с Боковым и «по всем правилам» обвенчаться с Иваном Михайловичем. Так неужели же она могла добровольно согласиться на то, чтобы хлопотать в будущем о двух разводах? И потом… Вот Ковалевский еще недавно оказывал ей пусть полушутливо, но все же столь подчеркнуто свое внимание, что даже вызвал ревность Ивана Михайловича. И вдруг потерял голову из-за «воробышка»!.. Так была ли бы спокойна Мария Александровна, если бы Иван Михайлович стал официальным женихом такой обольстительной девушки, как Анюта? Кому, кому, а ей хорошо известно, как легко фиктивный брак может превратиться в действительный…

Чем меньше оставалось надежд на Сеченова, тем с большим вниманием присматривалась Софья Васильевна к другим мужчинам, с которыми в «новой жизни» ей приходилось знакомиться.

Мечников при первой встрече «очень не понравился» Софе, и причина ясна из ее письма сестре: «надежд на него никаких не может быть; все время толковал о семейном счастье etc., следовательно, я и немного внимания на него обращала».

Зато «брат брата», то есть Александр Онуфриевич, приехавший, наконец, из-за границы с женой и маленькой дочкой, произвел на нее наилучшее впечатление: «лицо у него и все манеры до крайности симпатичны». От ее проницательного взора не ускользнуло, что «в жизни он далеко не должен быть приятного нрава и вообще нелепый человек во многих отношениях». И все же он ей «очень понравился».

Во-первых, Софа сочла, что он «нигилист сильный», ибо то ли в шутку, то ли всерьез посоветовал ей «переодеться мальчиком», если ее не станут пускать на лекции. А во-вторых… Хотя со своей женой Татьяной Кирилловной Семеновой Александр Онуфриевич принципиально не венчался, но, имея уже дочку и отправляясь на жительство в Казань, в женихи Анюте заведомо не годился. С ним не могло быть связано никаких надежд, а значит, и никаких разочарований…

Но ближе всех Софье Васильевне ее собственный «освободитель», ее «брат», Владимир Онуфриевич.

Ковалевский пускал в ход все свои связи, чтобы Софа получала разрешения посещать лекции, кабинеты, лаборатории в университете и Медико-хирургической академии. Он с готовностью бегал по городу с ее поручениями, предупреждал ее мелкие желания и капризы. Он бывал порой даже немного докучлив, когда заставлял по утрам делать гимнастику или торопил заканчивать письма сестре, над которыми она засиживалась слишком поздно, – но и эта докучливость была приятна ей.

А главное, он вполне разделял ее беспокойство об Анюте и с большой настойчивостью искал подходящих «консервов».

Правда, в отношении к нему Софа не испытывала уже прежней восторженности. Слишком уж он восхищался всем, что она говорила и делала. Он заранее соглашался с нею во всем. Он готов был ей беспрекословно подчиняться, как она когда-то во всем подчинялась Анюте. Он не уставал вслух нахваливать ее ум и талант, ее практицизм, работоспособность, женское очарование, чем, конечно, пробуждал в ней тщеславие и излишнее самомнение. Софа все чаще замечала, что разговаривает с ним в покровительственном тоне. Но, уверяла она сестру, он «такой же милый, хороший и настоящий брат, каким он всегда был для нас; с ним можно сойтись вполне, и действительно, для меня теперь немыслимо отделить его от нас». «Я люблю его действительно от всей души, но немножко как меньшего брата».

Каждый вечер, отдыхая после чая, они обсуждали все новые и новые варианты освобождения Анюты, но все «женихи» оказывались не дворянами, так что о них нельзя было и заикнуться Василию Васильевичу.

В запасе оставался первоначальный план. Они даже условились, уезжая из Палибина, что ровно через месяц, 15 октября, Ковалевский приедет, чтобы увезти Анюту, и теперь Софа спрашивала: отчего бы ему не приехать 10-го? Сцены с родителями все равно не избежать, так почему не ускорить дело?..

Но Анюта отвечала уклончиво. Она уверяла, что вовсе не скучает в деревне. И не может допустить, чтобы посторонний человек скакал ради нее шестьсот верст и обратно по скверной дороге.

Владимир делал приписки к письмам Софы, убеждая, что «поездка сама даже не входит в мою голову как тревога или усталость для меня». «Софа сильно скучает без Вас, – писал он, – все окружающее ее не удовлетворяет и […] вообще вся эта история гораздо грустнее и мрачнее, чем можно было предполагать». Наконец он написал решительно:

«Я еду за Вами хотя бы и без Вашего согласия; увидевши меня в Палибине, Вам поневоле придется вступить со мною в союз. Мы решили относительно Вас дело так же, как республиканцы 48 года во Франции – если люди не дожили до понимания республики, тогда „il faut l'imposer“14; вот мы Вам тоже импозируем свободу, потому что нам плохо верится, чтобы Вы совсем уж не хотели вырваться из Палибина и переселиться сюда […]. Право, я считал, что Вы […] не будете оскорблять меня предположением, что несколько недоспанных часов могут в моем представлении перевесить то удовольствие, которое я надеюсь доставить и Вам, и Софе, и Жанне Вашим освобождением и появлением здесь […].

Если уж Вы хотите церемониться и «быть очень благодарной», то лучше постарайтесь уготовать мне путь переговорами с Вашими родителями […]. Итак, я поехал уже, только назначайте мое время».

На этом поток, писем из Петербурга в Палибино обрывается, из чего нетрудно заключить, что первоначальный план одним выстрелом убить двух зайцев осуществился: вслед за Софой Ковалевский «освободил» и Анюту.

10

Стремясь во что бы то ни стало познакомиться с Жанной Евреиновой и ее «сестрами» (так Жанна называла своих кузин Анюту и Софу), Юлия Лермонтова уговорила отца съездить с ней в Петербург.

Уже заочно расположенная к Юлии, Софа прониклась к ней самой горячей симпатией, хотя успела повидать ее всего раз или два и даже не разглядела как следует свою новую подругу.

«Общность наших занятий, вкусов и возрастов, – писала она в первом же письме в Москву, – все это заставляет меня думать, что между нами может быть крепкая прочная дружба».

В «темной гейдельбергской келье», о которой с прежней горячностью мечтала Софа, теперь она отводила место и Юлии, считая, что и для нее «такая жизнь представляется верхом благополучия».

Но Юлии еще предстояло выдержать борьбу с родителями, особенно трудную потому, что они души в ней не чаяли и, в сущности, ничем не стесняли ее свободы, только боялись отпустить одну в дальние страны. Подходящего же «жениха» все не находилось, да Юлия, кажется, и не желала фиктивного замужества.

Софа, как могла, подбадривала ее своими письмами, советовала «призвать на помощь всю твердость и даже, мало того, всю жестокость, на какую Вы только способны». Но ее московская подруга вовсе не способна была ни к твердости, ни тем более к жестокости.

«Как ни больно Вам огорчать родителей, но теперь именно время начать отчуждаться от них и показывать им, насколько чужда и противна Вам и жизнь и обстановка Ваша», – поучала «опытная» Софа, готовя Юлию к «решительному шагу», то есть к побегу из дому.

Впоследствии, когда Юлия Всеволодовна Лермонтова имела возможность так хорошо узнать Софью Ковалевскую, как не знал ее никто другой (исключая, может быть, сестру и мужа), она могла убедиться, что ее подруга, поставив перед собой цель, стремится к ней «всеми силами» и пускает в ход «все имеющиеся под руками средства». Но сама Юля была совсем другой, так что советы Софы, вполне соответствуя ее собственному характеру и темпераменту, вовсе не подходили для кроткой подруги. И та все надежды возлагала на… Софу.

Всячески расхваливая родителям «замужнюю» подругу, показывая им ее письма (часть писем Софа писала специально для показа), она приготавливала их к мысли, что будет жить за границей вместе с добропорядочным семейством, то есть с Ковалевскими. А чтобы окончательно сломить мягкое сопротивление родителей, Юля решила познакомить с ними подругу.

Но Софа особых надежд на свое очарование не возлагала.

«Я могу себе представить, как Ваши родные расположены ко мне, и отлично догадываюсь, как меня честят у вас, – писала она Юле, – для этого мне стоит только вспомнить, что сказал бы мой отец в подобных обстоятельствах».

Однако не все генералы скроены по одному образцу.

Миссия Софьи Васильевны, приехавшей во второй половине марта в Москву, чтобы познакомиться с Лермонтовыми, удалась как нельзя лучше: Юлия Всеволодовна получила обещание, что ее отпустят за границу, правда, не теперь, вместе с Ковалевскими, а осенью, когда они уже устроятся там.

11

Лекционные курсы, которые слушала Ковалевская в Петербурге, закончились, а в университетах Западной Европы вскоре начинался весенний семестр. В России Ковалевских теперь задерживали только дела Владимира Онуфриевича, то есть, в сущности, почти ничего, так как все свои планы он полностью подчинил интересам Софьи Васильевны.

Осенью и зимой он лихорадочно работал и даже «спал с корректурами под подушкой», как писала Софа сестре. Почти все старые издания он завершил, а новых не начинал. Кое-какой порядок ему удалось навести и в финансах, то есть удалось выяснить, что долгов у него на 15 – 20 тысяч рублей, а нераспроданных книг – на сто тысяч. Если бы он смог реализовать их хотя бы по половинной цене, то и тогда остался бы с таким кушем, что в течение многих лет мог бы вовсе не заботиться о деньгах. Но основные читатели его книг – студенты – были плохими покупателями. Любопытна просьба, с которой обратился к брату Александр Онуфриевич из Казани. Лучше других осведомленный о его затруднениях, он тем не менее писал:

«Я не считаю вправе требовать, но был бы благодарен, если бы ты прислал полного Брема в студентскую библиотеку (через меня, конечно); средств у них очень мало, чтобы купить это издание».

Если целая студенческая библиотека не имела денег, чтобы купить четыре тома Брема, то многие ли из отдельных студентов могли раскошелиться на них!

Тем не менее, завершив выпуск четвертого тома, Владимир Онуфриевич возлагал на него «большие надежды». И они, конечно, не оправдывались. То есть книги расходились, но слишком медленно, а издатель по-прежнему нуждался «в самых мелких суммах», задерживал гонорары редакторам и переводчикам, и состояние духа из-за всего этого у него было неважное.

«Вследствие дурных финансовых обстоятельств, – писал он брату, – и нравственное расположение мое плохое: не знаю, как пойдут занятия (за границей. – С.Р.), хотя я и решил, что буду заниматься так, чтобы года через полтора держать экзамен на доктора за границей, а потом на магистра здесь. […]. Конечно, того увлечения занятиями, той энергии, какая была прежде, уже не воротишь; но, может быть, бросивши все дела, мне и удастся устроить себе жизнь получше».

Между тем слухи о том, что Ковалевский сворачивает дела, переполошили кредиторов. Матерые дельцы вмиг «сообразили», что неисправный должник попросту хочет от них улизнуть. Они стали спешно предъявлять векселя ко взысканию и грозили Владимиру Онуфриевичу долговой тюрьмой. Кое-кто уже подал на него в суд. Опасность нависла и над Шустянкой – бедным именьицем отца, во владение которым братья вступили в 1867 году, после неожиданной кончины Онуфрия Осиповича. Все планы Владимира и Софьи могли рухнуть из-за презренного золотого тельца!

Помощь пришла оттуда, откуда они меньше всего рассчитывали ее получить. Генерал Корвин-Круковский поручился за зятя в Обществе взаимного кредита, и кредиторы вмиг угомонились. Остальное взял на себя Евдокимов. Он согласился следить за продажей накопившихся изданий и по мере их реализации погашать векселя, а то, что будет оставаться сверх долгов, – высылать Владимиру Онуфриевичу.

Анюту, конечно, не хотели отпускать с молодыми. Были уговоры, сцены, сердечные приступы отца, тревожный запах лекарств, испуганное метание матери. Но Анюта твердо стояла на своем и в конце концов вырвала согласие, так что «ей не пришлось бежать», как сообщила Софа Юле Лермонтовой.

Правда, Анюту отпустили совсем ненадолго. И с обязательным предписанием жить вместе с сестрой. Но на это она не возражала. Хотела лишь вырваться, а там уж по-своему распорядиться обретаемой наконец свободой.

Итак, мечта, которую в течение стольких лет Ковалевский отодвигал в даль времен и которая все-таки оставалась заветной, мечта «стать порядочным человеком», с несбыточностью которой он уже, кажется, вполне смирился, теперь чудесным образом осуществлялась…

Часть вторая

Второе дыхание



Глава седьмая

Прелюдия

1

Мамонт лежал на широкой отмели, наполовину затянутый песком, и все же неправдоподобно огромный. Туша его дыбилась высокой, резко очерченной глыбой.

Сердце так и запрыгало в груди Михаила Адамса.

Разве мог он, скромный врач и натуралист, прикомандированный к посольству графа Головнина в Китай, надеяться на такую удачу, когда полгода назад торопился выехать из Петербурга, чтобы использовать санный путь и не застрять в распутицу где-нибудь на Волге, Урале или Иртыше.

Конечно, он знал, что в малоисследованной Сибири могут встретиться любые диковины. Поэтому и отделился от посольства и забрался далеко на север, вплоть до Якутска и дальше, сюда, к берегу Ледовитого моря.

Но – цельный труп мамонта!..

Ведь с каких давних времен внимание ученого мира приковано к этим гигантам. Уже больше ста лет прошло, как бургомистр Амстердама Витсен, побывав в загадочной Московии, привез известие об огромном звере, который, словно крот или мышь, живет под землей, роет глубокие ходы и умирает, как только выглянет на солнечный свет. Просвещенный бургомистр не только записал народное поверье, но и сам в него поверил. И сделал глубокомысленный вывод, будто «великая загадка землетрясений теперь легко объясняется подземными движениями этой громадной крысы».

Однако не только с землетрясениями, но и с самой «крысой» все оставалось в высшей степени таинственно и загадочно. Потому что ни живым, ни мертвым мамонта никому из ученых людей видеть не доводилось. Попадались лишь бивни и другие отдельные кости. Иногда приходило известие, что какой-то тунгус или якут набрел на труп зверя. Но пока просвещенные люди добирались до места, от трупа не оставалось и следа.

…Изучение ископаемых в России началось с известного повеления Петра Великого, основавшего в Петербурге Кунсткамеру. «Ежели кто найдет в земле какие старые вещи, а именно: каменья необыкновенные, кости скотские, рыбьи или птичьи, не такие, какие у нас ныне есть, також бы приносили, за что давоно будет довольная дача».

Бивень мамонта в Кунсткамеру подарил Василий Николаевич Татищев – горный деятель той эпохи. Петр с гордостью показывал этот бивень ученым иностранцам, видя в нем доказательство того, что войско Александра Македонского, включавшее боевых слонов, походами своими не обошло пределов России.

Позднее выяснилось, что чаще всего остатки мамонтов встречаются в Сибири, причем на ее севере, у берегов Ледовитого моря. Даже Александр Великий не смог бы нагнать в такую даль полчища слонов! И все же в том, что мамонты – это вымершие слоны, никто из ученых не сомневался. Спорили только, каким образом трупы несомненных обитателей жаркого климата оказались среди ледовых торосов Севера.

Жорж Луи Леклер де Бюффон, крупнейший в XVIII веке натуралист и вдохновенный писатель, без особого труда объяснил загадку сибирских слонов. По его мнению, климат в Сибири в прежние времена был таким же жарким, как теперь в Индии, но постепенно там холодало и слоны вымирали. Бюффон считал нашу планету частью Солнца, отторгнутой от светила столкнувшейся с ним кометой и постепенно остывающей. Представление о вымерших вследствие похолодания слонах великолепно укладывалось в его космогоническую концепцию.

Однако другие ученые, отдавая должное несомненному таланту Бюффона, считали его гипотезу невероятной. Российский академик Паллас, крупнейший знаток Сибири, склонен был полагать, что некогда на Земле произошла гигантская катастрофа, воды Индийского океана хлынули на берег, прорвались сквозь горные теснины, затопили обширные низины севера и… нанесли туда трупы утонувших слонов. Картина всемирного потопа представлялась академику более правдоподобной, чем мысль о том, будто в бесплодной тундре некогда росли перевитые лианами тропические леса, пели райские птицы и неторопливо прокладывали себе путь через чащобы величественные слоны.

И вдруг было заявлено об открытии, осветившем загадку с совсем неожиданной стороны, как чаще всего и происходит при подлинно великих научных свершениях.

…Среди ученых иностранцев, приглашенных в Россию Петром, был некий Мессершмидт, датчанин, получивший от царя задание заняться исследованием Сибири. Это был старательный и неторопливый труженик, пядь за пядью изучавший сибирскую землю. Он умер в Петербурге в 1735 году, не успев завершить свой десятитомный отчет, с тех самых пор благополучно пылившийся на полках академического архива.

Однако в начале 70-х годов, словно бы специально для того, чтобы честный труд не исчез вовсе бесследно, один из рисунков Мессершмидта попал на страницы английского научного журнала, а еще через четверть века номер журнала оказался в руках французского зоолога Жоржа Кювье.

Вглядевшись в рисунок, молодой натуралист чуть не подскочил от удивления… Правда, воспроизведенное в журнале изображение нижней челюсти сибирского слона было очень нечетким. Всего лишь беглый карандашный набросок. Но великая догадка тотчас осенила Кювье.

Не говоря никому ни слова, он послал в Петербургскую академию просьбу изготовить для него другой рисунок с той же челюсти.

Оказывать услуги друг другу издавна было заведено между учеными. Случалось, отношения между государствами портились. Случалось, вспыхивали войны… Но ученые обменивались печатными работами, книгами, подробными письмами, в которых обсуждали спорные вопросы, пересылали друг другу рисунки и препараты. И хотя императорская Россия упорно не признавала республиканской Франции, хотя вместе с другими монархиями Европы вела против нее войну, в Петербурге и помыслить не могли о том, чтобы отказать парижскому собрату. Требуемый рисунок был выполнен с большой тщательностью.

Первого плювиоза четвертого года республики (в январе 1796-го) двадцатишестилетний Кювье, только что избранный членом Французского института, то есть академиком, сделал доклад, в котором признался, что петербургский рисунок вызвал в нем «такую радость, которую трудно выразить». Ибо он «нашел в этом рисунке подтверждение выводов, сделанных по первому плохому рисунку».

Выводы же состояли в том, что «слоны Сибири» существенно отличаются от обоих видов ныне живущих слонов, то есть от индийского и африканского! Несомненно, они относятся к тому же семейству – хоботным. Но их следует причислить к другому виду и даже к отдельному роду этого семейства…

После столь смелого заявления интерес к сибирским слонам обострился до крайности. Адамс знал, что не все соглашались с французским натуралистом: ведь его открытие основывалось всего лишь на рисунке с одной челюсти животного. А значит, найденная туша должна всей своей угрожающе многопудовой массой вмешаться в спор ученейших людей Европы! Нет, не напрасно предпринял Адамс столь опасное путешествие, не зря мерз на ледяном ветру, преодолевая перевалы диких каменистых гор, еще не получивших названия, не зря пробирался по топям оголенной безрадостной тундры.

2

Конечно, ему здорово повезло! Ведь семь лет прошло уже с тех пор, как тунгузский князец (Адамс так и писал в отчете: князец, а не князек) Шумахов обнаружил тушу, и больше двух лет назад он видел ее в последний раз. За это время труп могло затянуть песком, а то и вовсе смыть в Ледовитое море. Весь долгий путь от Якутска Шумахов, которого Адамс взял в провожатые, по многу раз пересказывал историю своей удивительной находки, начавшуюся в августе 1799 года, когда он вместе с братьями отправился вниз по Лене промышлять «мамутовы рога», за которые от купцов можно было получить много всякого товара.

Зорко всматривался Шумахов в унылые берега с низко нависавшими над ними темными облаками, надеясь заметить где-нибудь торчащий из обрыва «рог» (то есть бивень), но так и вернулся домой ни с чем. А тому, что на правом берегу Лены увидел какой-то странный чурбан, громоздившийся среди ледовых торосов, не придал никакого значения. Шумахов, правда, не поленился пристать к берегу, взобраться по откосу и осмотреть странную глыбину со всех сторон. Но так и не выяснил, что она собой представляет.

Через год, вновь явившись на это место, князец, к величайшей своей радости, обнаружил под несколько оттаявшим льдом рыжеватый бок и конец изогнутого бивня огромного зверя. Однако извлечь «рога» ему не удалось.

Вернувшись домой, Шумахов сообщил родичам о большой удаче. Но только ужасное смятение посеял среди них. Ибо старики слышали о подобных находках от своих отцов. И знали, что тот, кто первый увидит мамута, вскорости должен непременно умереть, да со всем своим семейством!..

Великая печаль напала на князьца от этих слов. Он даже тяжело заболел и вправду чуть не умер… А как выздоровел, так сразу сообразил, что все это бабушкины сказки. Вновь поспешив к ледяной глыбе, он приставил к ней верных людей и настрого приказал всячески оберегать сокровище.

Три года кряду стояли сильные холода; нараставший за зиму лед не успевал растаять, и вся туша снова покрылась непроницаемым голубоватым панцирем. Но долготерпелив был князец Шумахов!

На четвертое лето солнце засияло погорячее, лед вокруг глыбы подтаял, и «сия ужасная масса скатилась на берег, на отмель». Так зафиксировал в своем отчете это достопамятное событие Адамс. И для полной убедительности добавил: «Свидетелями были тому два тунгуса, ехавшие со мной».

В марте 1804 года Шумахов смог наконец отделить от туши «рога» и тут же, на месте, уступил их купцу Болтунову, за что получил от него разного товару на 50 рублей. Диковинный зверь так поразил купца, что он зарисовал его и потом подарил свой рисунок Адамсу. Однако глаз натуралиста тотчас определил, что рисунок «весьма неправильный», ибо зверь изображен на нем «с остроконечными ушами, с лошадиными копытами и щетиною во всю длину спины; все это произвело особое животное между свиньею и слоном»15.

Лишенная бивней многопудовая туша уже не представляла в глазах Шумахова никакой ценности, и он оставил ее на отмели без всякого присмотра. Поэтому-то так нервничал путешественник, торопя своих спутников, в число коих, кроме Шумахова, входили егерь, три казака, десять тунгусов и купец Бельков, человек бывалый, проведший «почти всю жизнь на берегах Ледовитого моря». «Во время одной величайшей опасности» Бельков даже спас жизнь петербургскому натуралисту, благодаря чему тот и смог авторитетно «подтвердить сие почти невероятное дело».

Правда, туша оказалась уже «совершенно искаженною». Ибо выздоровление Шумахова развеяло предрассудки тунгусов, и промышлявшие в окрестных местах охотники «во время недостатка корма» «довольствовали мясом мамута собак своих». Да и дикие звери, судя по всему, не брезговали мясом животного, погибшего тысячи лет назад. Белые медведи, лисицы, волки – их норы и берлоги можно было видеть неподалеку – тоже «довольствовались», отрывая куски от гигантской туши.

Зато скелет, «выключая одной передней ноги», почти весь был цел, и даже отдельные кости «были еще тесно связаны жилами и лоскутьями кожи». На голове тоже сохранилась сухая кожа, а «одно хорошо сохранившееся ухо было даже покрыто волосами». Сохранились также глаза, причем в одном из них заметен был зрачок.

Тщательно все осмотрев и записав, Адамс велел приступить к работе и прежде всего собрал и «поставил на ноги» остов животного. Высота его оказалась четыре аршина, а длина – семь, не считая отделенных еще два года назад бивней.

Затем началось главное.

«Главнейшим предметом моих стараний, – повествовал Адамс, – было отделить кости и их уложить, что и сделано с строжайшей предосторожностью. Я имел удовольствие найти и другую лопатку или плечевую кость, которая завалилась в яму. Потом я велел отделить кожу с того бока, на котором лежало животное; она совершенно цела. Эта кожа была так тяжела, что десять человек, которые хотели нести ее до берега […], с большим усилием могли приподнять ее».

Не будем останавливаться на тех хлопотах, какие выпали на долю ученого в связи с необходимостью доставить драгоценный груз в Якутск (здесь для полного комплекта Адамс перекупил у Болтунова «рога»), а затем отправить его в Петербург, путь до которого составлял 11 тысяч ухабистых верст…

В столицу скелет прибыл в полной сохранности. Его собрали; по поручению академии он был тщательно обследован видными учеными. И все они пришли к заключению, что мамонт, этот загадочный «слон Сибири», имеет ряд особенностей, отличающих его от ныне живущих слонов. У него иные очертания и взаимные пропорции костей скелета; иная длина коренных зубов и иное количество бороздок на них; значительно более крупные бивни, и имеется отсутствующая у слонов шерсть, точнее, густой, рыжего цвета подшерсток и редкие длинные черные волосы. Из всего этого следовал вывод: мамонт «есть особая порода или племя слона, свойственная наиболее северным холодным странам».

То есть предвидение Жоржа Кювье, «сего глубокомысленного испытателя природы», как охарактеризовал его один из русских коллег, полностью подтвердилось!..

3

Австрийский палеонтолог Абель, один из последователей Владимира Ковалевского, издал в 1939 году единственную в своем роде книгу. На старинных гравюрах и монетах, в росписи и лепных украшениях храмов, во всевозможных поделках, в легендах и сказках разных народов он обнаружил сильно преображенные народной фантазией, но все же несомненные следы древних палеонтологических находок. Оказывается, крылатые драконы, Змеи Горынычи и другие сказочные чудовища – это не что иное, как фантастические реконструкции ископаемых животных, чьи костные остатки люди издавна находили в земле. Даже одноглазые циклопы – не плод «чистого разума». Абель публикует рисунок черепа ископаемого слона, у которого носовые отверстия настолько сдвинуты, что между ними нет костной перемычки. Они как бы сливаются в одну и располагаются в верхней части черепа, почти что на лбу. Любопытно, что подобные черепа часто находят на островах Средиземного моря, то есть именно там, где мифология древних греков как раз и поселила циклопов. На одном из этих островов, Капри, пас, как известно, своих овец одноглазый великан Полифем, ослепленный хитроумным Одиссеем.

Кстати, кости ископаемых слонов, а их находили и на континенте Западной Европы, часто принимали за человеческие. Так возникли поверья о великанах, некогда населявших Землю. Великанами считали «допотопных» людей. Исполинский рост приписывали и некоторым святым. Священнослужители нередко устраивали процессии: неся впереди «мощи святого» – например, берцовую кость мамонта – они громко молили его вызвать дождь, отвратить чуму или ниспослать иные благодеяния.

Но что говорить о служителях культа, если и ученые мужи нередко попадали впросак. Известный уже нам естествоиспытатель Иоганн Якоб Шейхцер, тот самый, что однажды принял за допотопного человека ископаемую саламандру, в другой раз с полной серьезностью, как на важный научный факт, сослался на кости гигантов, найденные в окрестностях Люцерна, около монастыря Рейден. Оказывается, на башне люцернской ратуши долго красовалось изображение «рейденского великана, или дикого человека». Стихотворная надпись гласила:

Там, внизу, под городом Люцерном,

У села Рейден, нашли

Огромные человеческие кости

Под дубом…

Старшины города послали

Туда людей ученых и умных,

По пропорциям они

Геометрически сняли мерку,

Отсюда стало ясно,

Что, выпрямившись, этот великан

В четырнадцать раз больше этой мерки.

Это было в 1577 году.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23