Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Резник Семен Ефимович / Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста - Чтение (стр. 12)
Автор: Резник Семен Ефимович
Жанры: Биографии и мемуары,
Историческая проза
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Остается лишь удивляться, что, крутясь в этой суете, почти ежедневно ездя на свидания в Версаль, Ковалевский находил время еще и на то, чтобы возобновить занятия в Музее естественной истории.

Теперь он работал преимущественно в лаборатории профессора Жерве по сравнительной анатомии моллюсков. Именно эти знания он считал необходимыми, чтобы успешно трудиться в Новой Каледонии, справедливо полагая, что моллюски столь отдаленной части Тихого океана совершенно не изучены.

К 1 июля в Париж приехали родители Софы, и, конечно же, нерадостной была их встреча с дочерью и «зятем», которых они не видели больше двух лет. Но зато не установилось между ними и прежнего отчуждения. Общая тревога за судьбу Жаклара неожиданно сблизила «отцов» и «детей».

Вряд ли можно думать, что Василий Васильевич Корвин-Круковский сочувствовал делу Коммуны, хотя геройский патриотический дух, с каким Париж восстал против капитуляции перед врагами отечества, должен был тронуть какие-то струны в сердце старого воина. Однако убеленный сединами генерал, несмотря на тяжелый разлад в семье, любил свою непокорную старшую дочь – любил деспотично, но глубоко и искренне. И потому не мог остаться в стороне, когда роковая беда нависла над человеком, с которым она, хоть и против воли родителей, связала свою судьбу.

Василий Васильевич прихватил с собой кругленькую сумму денег, и не затем, чтобы потратить ее на «парижские удовольствия». Но больше, чем на деньги, он рассчитывал на знакомство с Тьером, которому был представлен еще в те времена, когда служил начальником Московского арсенала. По всей вероятности, он встречался с Тьером и минувшей зимой, когда тот от имени правительства национальной обороны приезжал в Петербург просить Александра II вступиться за поверженную Францию. Миссия его закончилась безрезультатно: Россия твердо придерживалась нейтралитета. Но Тьера сочувственно приняло высшее петербургское общество, и на каком-то рауте отставной генерал нашел, по-видимому, случай высказать коротконогому французику сочувствие в постигшем его страну несчастье. Теперь все это оказалось необычайно важным.

Что именно предпринимал Василий Васильевич – навсегда останется тайной. Известно только, что он получил аудиенцию у Тьера. И тот, высокопарно продребезжав о «порядке» и о том, что к мятежникам не может быть пощады, сделал все же какие-то обнадеживающие намеки. Уже через несколько дней после приезда Корвин-Круковских в Париж не только положение Жаклара в тюрьме значительно облегчилось, но и отпал проект ехать вслед за ним в Новую Каледонию. Это самым решительным образом отразилось на занятиях Владимира Онуфриевича. Он «бросил моллюсков» и с новой энергией «принялся за ископаемых млекопитающих, чтобы ближе познакомиться с ними».

А еще через месяц ему пришла в голову «идея специальной работы», причем не такая, какие уже не раз подворачивались ему, но либо отбрасывались из-за их малой значимости, либо откладывались на будущее из-за его недостаточной подготовленности. Об этой работе он писал брату 9 августа, что «она уже приводится в исполнение».

7

В Музее естественной истории хранилась коллекция ископаемых из Сансана – департамента в Южной Франции, где в течение многих лет вел раскопки профессор Ларте. Ученый старательно обрабатывал собранные материалы, но умер во время осады Парижа, так и не завершив дела, которому посвятил многие годы. Богатейшая коллекция осталась как бы ничейной. Ведущие сотрудники музея сознавали, что материалы Сансана слишком значительны, чтобы без пользы пылиться в ящиках и шкафах. Но в то же время никто из них не изъявлял готовности изменить свои собственные планы. Поэтому когда Ковалевский пожелал взяться за обработку «беспризорной» коллекции, Жерве, Годри, Милн-Эдвардс испытали своеобразное облегчение.

Ковалевского больше всего заинтересовали кости анхитерия – животного, напоминавшего по своему строению лошадь. Об этом ископаемом писал еще Жорж Кювье, располагавший некоторыми костями черепа, найденными под Орлеаном. Кости очень походили на остатки древнего копытного палеотерия, но Кювье обнаружил у новой формы некоторые отличия от уже известных ему палеотериев, поэтому он описал ее как особый, «орлеанский» вид этого обширного рода вымерших млекопитающих.

Позднее немецкий палеонтолог Герман фон Майер, располагавший большим числом костей, выделил это животное в особый род и назвал его анхитерием, однако последователь Кювье Бленвиль вновь «перекрестил» его в палеотерия, после чего о спорном ископаемом не вспоминали больше тридцати лет. Лишь в 1869 году Оскар Фраас, ученый из Штутгарта, дал «превосходное», по отзыву Ковалевского, описание некоторых найденных им костей анхитерия.

Но до раскопок в Сансане никто из палеонтологов не имел полного или относительно полного скелета этого копытного. Недаром Ларте с особой тщательностью изучал его десять лет, о чем писал незадолго до смерти Томасу Гексли.

Ковалевский знал об этом письме: когда он был в Англии, сам Гексли показывал ему послание французского коллеги. И коль скоро у них речь зашла об анхитерии, можно не сомневаться, что Гексли обратил внимание Ковалевского на особую роль, какую данное копытное может сыграть для обоснования дарвинизма. Ибо «с самого начала одним из главных возражений против теории трансмутации (то есть эволюции. – С.Р.) всегда было то, что в пластах земной коры мы не находим форм, которые представляли бы нам переход от одного вида или рода к другому; отсутствие этих „звеньев“ […] было всегда боевым конем поборников видовой неизменности существ». Так писал Ковалевский во введении к своей магистерской диссертации, в которой доказал, что анхитерий и является такой переходной формой.

А впервые вопрос о прямом доказательстве эволюции поставил Томас Гексли.

Страстный поборник дарвинизма, Гексли не искал легкой жизни для себя и своих единомышленников. Он сам бесстрашно выдвигал возражения против эволюционной теории, выискивал ее слабые места. Этот «деятельный скепсис» оказывался чрезвычайно плодотворным. Он стимулировал исследования, расчищал путь к новым открытиям.

В феврале 1870 года Гексли выступил с публичной речью, в которой выдвинул парадоксальный для эволюциониста тезис. Он утверждал, что сходство в строении двух-трех видов организмов не служит гарантией их родственности. А если и допустить, что такие виды родственны, то это допущение малосодержательно, ибо оно ничего не говорит о том, какую из рассматриваемых форм следует считать родоначальной, а какие – производными. То есть остается неясным, как шло развитие.

Гексли настаивал на том, что подлинные пути эволюции могут быть установлены только при помощи палеонтологии. «Если можно показать, – говорил он, – что А, В и С обнаруживают последовательные стадии в степени изменения или специализации одного и того же типа, и если, далее, можно установить, что они встречаются в последовательно отложившихся осадках, причем А оказывается в древнейших осадках, а С – в самых молодых, то промежуточный характер В приобретает совершенно иное значение, и я без колебаний готов признать эту последнюю форму звеном в генеалогии С».

В связи с этим рассуждением Гексли и упомянул анхитерия. Он наметил эволюционный ряд, восходящий к лошади и включающий в себя анхитерия как одно из промежуточных звеньев. Но никаких доказательств в распоряжении Гексли не имелось. То было «вероятное предположение» – одно из тех, какие, по его собственным словам, «легко накоплять», «но трудно разработать какой-нибудь один пример таким образом, чтобы он мог выдержать строгую критику».

Словом, у Владимира Онуфриевича было достаточно оснований взяться за анхитерия.

Нет, он приступил к делу не с «предвзятой целью». Он хорошо понимал, что если ученый слишком уж стремится к заранее намеченному результату, то нередко, получая его, оказывается далеко от истины. «Я подходил к фактам беспристрастно, – предупреждал Ковалевский, – и на интересующие меня вопросы даю такой ответ, какой мне был продиктован моим материалом».

Но вопросы, вопросы, какие он ставил материалу! Они-то и заключали в себе тот совершенно новый, эволюционистский подход к ископаемым.

Анхитерий интересовал Ковалевского не сам по себе, а как переходное звено от палеотерия к гиппариону, считавшемуся непосредственным предшественником лошади. Поэтому все кости анхитерия он сравнивал с аналогичными костями палеотерия, с одной стороны, и гиппариона и лошади – с другой. Особое внимание Ковалевский уделил костям конечностей.

У древнейших предков млекопитающих, как и у части ныне живущих, конечности имели по пяти пальцев. А у лошади их только по одному! Этот факт означает, что изменение конечности у предков лошади шло особенно быстро. Потому на примере конечности легче всего доказать существование эволюционного процесса и выявить его смысл.

Именно так считал Ковалевский.

Он подчеркивал, что у копытных конечности выполняют только одну функцию – быстрого передвижения. Все остальные функции утрачены. Поэтому лошадь сгибает ногу только в одной плоскости: параллельной продольной оси тела. Отодвинуть в сторону ступню или колено, сделать круговое движение, а тем более повернуть на сто восемьдесят градусов (как мы поворачиваем ладонь) лошадь не может. Выходит, ее нога многое утратила в процессе эволюции. Но эти-то утраты привели к очень важному приобретению! Ибо к выполнению своей единственной функции нога лошади приспособлена самым наилучшим образом. Ковалевский считал лошадь наисовершеннейшим животным из непарнопалых копытных. Лошадь, по его мнению, – это идеал, к которому словно бы стремится непарнопалое.

Рассматривая с этой точки зрения анхитерия, сопоставляя его с палеотерием, гиппарионом и лошадью, Ковалевский без особого труда выявил направление эволюции, какую претерпевала конечность непарнопалых.

Самое древнее животное в намеченной им цепи – палеотерий – опиралось на три пальца и имело еще остаток четвертого.

У анхитерия тоже оказалось три пальца, но боковые – намного тоньше среднего. Из чего Ковалевский заключил, что на средний палец передавалась основная часть тяжести тела; боковые же играли вспомогательную роль. Это очень характерно для переходной формы! Выполняя незначительную долю полезной работы, тонкие боковые пальцы были очень уязвимыми. Стоило животному ступить в небольшую расщелину, а то и простую ямку, как слабый боковой палец ломался… Понятно, что такая форма была обречена в борьбе за существование и уступила свое место более совершенному гиппариону. Правда, и у гиппариона три пальца. Но боковые еще тоньше, чем у анхитерия. А главное – значительно короче среднего.

Ковалевский тщательно измерил все фаланги пальцев гиппариона и пришел к интересному выводу: различие в длине вызвано не укорочением боковых, а удлинением среднего. Эволюционный смысл этого изменения ученый объяснил тем, что животное как бы «приподняло» боковые пальцы над поверхностью земли и тем самым уберегло себя от слишком частых травм.

Однако полностью бесполезные, но снабженные мышцами, сосудами, нервными окончаниями боковые пальцы требовали ненужных энергетических затрат. Разве природа может безнаказанно допускать такое расточительство? Да и чрезмерно удлинившиеся средние пальцы не могли служить надежной опорой. При быстром беге они не выдерживали больших нагрузок. И как неизбежное следствие – нередкие вывихи… Гиппарион должен был уступить свое место однопалой лошади.

Сходным образом Ковалевский анализировал строение костей пясти и запястья (плюсны и предплюсны), через которые тяжесть тела передается на пальцы. Каждая ничтожная косточка, каждая выемка, каждая грань или скос на ней не просто измерены и описаны Ковалевским, но исследованы с точки зрения их эволюционной роли. Это же можно сказать о других костях анхитерия. Почти в каждом разделе своей монографии Ковалевский приводил таблицы с цифровыми данными, при помощи которых он получал сопоставительные характеристики всех четырех родов палеотеро-гиппоидной цепи, как он ее назвал. В каждой таблице отчетливо видны сдвиги в одном и том же направлении. Например, поперечная ширина лучевой кости у палеотерия равна 30, у анхитерия – 50, у гиппариона – 56, а у лошади – 92 миллиметрам. Постепенное утолщение данной кости в процессе эволюции становится очевидным. Таких сравнительных таблиц в монографии много. Составление их требовало большого количества тщательнейших измерений, бездны терпения и усидчивости, столь не свойственных беспокойному характеру Владимира Онуфриевича. Но, когда того требовала наука, он умел быть сильнее слабостей своей натуры.

«День мой распределяется все время моего житья здесь таким образом, – писал он брату из Парижа, – встаю в 8 часов, проглатываю две чашки кофею и бегу в свою Laborat[oire] d'Anat[omie] Comp[aree]24, где сижу до 1 часа, затем час завтракаю и, возвращаясь, сижу опять до пяти; несмотря на все это, работа идет очень медленно, приходится делать пропасть сравнений и измерений, но я убежден, что работа выйдет основательная». Монография выходила не только основательная, но и новаторская. Так с ископаемыми никто еще не работал.

«Анхитерий по строению своего скелета является столь промежуточным, переходным родом, что, если бы теория трансмутации не была уже прочно обоснована, он мог [бы] быть одной из наиболее важных ее опор. В нем каждая кость, каждая фасетка кости, каждый сустав стремятся измениться во взятом направлении, и любой вдумчивый натуралист, любой беспристрастный человек, рассматривая кости в натуре и производя сколько-нибудь точное сравнение всей серии, названной мною палеотеро-гиппоидной, был бы вынужден прийти к выводу, которого невозможно избежать, что тут имеет место случай трансмутации, что невозможно предположить существования специальных актов творения для всех признаков, являющихся переходными».

Вот тот ответ, какой дал материал исследователю, сумевшему правильно поставить свои вопросы! Это не еще одно «вероятное предположение», о котором говорил Гексли, а непреложная истина, способная выстоять против самой суровой критики.

И если требуются уточнения к выводу Ковалевского, то лишь одно. К тому времени, когда появилась его монография о палеонтологии лошадей, эволюционное учение опиралось хотя и на очень весомые, но все-таки только косвенные данные. Прямое доказательство, как и предсказывал Гексли, должна была дать палеонтология. То есть монография Владимира Онуфриевича не только могла бы стать важнейшей опорой эволюционного учения, но действительно стала ею. Еще не завершив работу, Владимир Онуфриевич писал о ней брату:

«Для Дарвиновой теории, я убежден, что она сделается одним из столпов, потому что переход видов во времени от эоценового палеотерия до Equus25 будет доказан по всем мелочам».

Не случайно и сам Дарвин считал, что в лице Владимира Ковалевского имеет не только преданного друга и почитателя, но талантливого соратника, работающего в высшей степени успешно и плодотворно. Через несколько лет, беседуя с посетившим его К.А.Тимирязевым, Дарвин с большой теплотой отзовется о молодых русских естествоиспытателях. Скажет, что они внесли большой вклад в развитие его теории. И чаще других будет упоминать Ковалевского.

«Которого из двух братьев вы имеете в виду? – задаст вопрос Климент Аркадьевич. – Вероятно, Александра, зоолога?»

Тимирязев хорошо знал, что Александр Онуфриевич широко известен как крупнейший в России биолог-дарвинист, тогда как о Владимире Онуфриевиче скорее знают как об издателе, чем как об ученом. Каково же было его изумление, когда даунский старец вдруг встрепенулся и с не свойственной его летам живостью возразил: «Нет, извините, по моему мнению, палеонтологические работы Владимира имеют еще большее значение!»

Впоследствии, когда в палеонтологии возобладали взгляды, будто эволюционный процесс направляется особым «стремлением» живых организмов к совершенствованию, сторонники такой точки зрения пытались опереться на труды Владимира Ковалевского. Вырывая из контекста отдельные выражения (как приведенное выше: «каждая кость, каждая фасетка кости, каждый сустав стремится измениться во взятом направлении»), они объявили Владимира Онуфриевича своим единомышленником.

А. А.Борисяк убедительно показал, что Ковалевский «чисто дарвинистически представлял себе изменчивость, проявляющуюся по всем возможным направлениям». В монографиях Владимира Онуфриевича биограф нашел достаточно тому доказательств. «Каждую косточку, – писал Борисяк, – он (Ковалевский. – С.Р.) изучает во всех тех экземплярах, какие только мог отыскать, сравнивая их между собой, стараясь найти – и действительно находя – малейшие „случайные“ изменения того или иного признака». Но и Борисяк считал, будто «благодаря той поразительной чуткости», с какой Ковалевский понимал ископаемую природу, «им подмечались и такие отношения, которые позднее дали повод обособиться иным направлениям палеонтологической мысли».

Но никакие такие «отношения» Ковалевским не подмечались. Сам же Борисяк подчеркивал, что о «стремлении» к направленному изменению Владимир Онуфриевич говорил лишь метафорически, желая оттенить переходный характер изучаемой формы. Л.Ш.Давиташвили, подчеркивая то же самое, видит в этой особенности недостаток стиля Владимира Онуфриевича. Но образное мышление было органически свойственно Ковалевскому: он писал так, как мыслил; порицать его за это все равно, что порицать за цвет глаз или форму носа. Если иные последователи русского ученого не обладали «слухом» к образной речи, то в этом повинны они сами.

8

К сожалению, на родине оценить заслуги Владимира Ковалевского было попросту некому: среди геологов и палеонтологов не было специалистов по ископаемым млекопитающим. Сам Ковалевский, сообщая брату об исследованиях анхитерия, писал: «К сожалению, у нас в России все дело и тонкости будут понятны одному Брандту26».

Даже горячо болевший за него брат долго не мог понять, зачем Владимир углубляется в палеонтологию, когда первоначальное его намерение состояло в том, чтобы стать геологом. И почему его привлекают млекопитающие, о которых давно «все известно», а не низшие организмы, которые принесли успех Мечникову, самому Александру Онуфриевичу и другим ученым их поколения? Владимир Онуфриевич терпеливо втолковывал брату суть избранного им направления.

«Мы, Саша, с тобой все еще не сговорились о том, как мне заниматься, или, лучше сказать, все еще не совсем понимаем друг друга в этом пункте; ты пишешь мне: „работай больше в поле, чем в музеях“; это ужасная нелепость».

Снова и снова объяснял он, что не будет «геологом-стратиграфом». «Результатов от этого направления я решительно больших не предвижу. Конечно, разность населения в разных слоях поразила всех, вот масса людей стала искать в этих слоях ракушки и затем по присутствию или отсутствию их в самом деле построила хорошую хронологию Земли; по дальше это направление идти едва ли может, кроме более подробной разработки существующего, а на это люди всегда найдутся, так как это дело, не требующее ни ума, ни знаний; знать, что такая-то Pleurotanglica или что-нибудь в этом роде характеризует такой-то слой, так же не хитро, как наборщику знать, что такая-то буква лежит в таком-то ящике».

Стремясь разъяснить, почему для создания эволюционной палеонтологии необходимо базироваться пока только на позвоночных и притом лишь высших из них, млекопитающих, Ковалевский продолжал: «Последовательность населения в отношении моллюсков дала до сих пор очень мало, во-первых, уже потому, что оболочка раковины имеет мало отношений с высотою или низкостью ее организации, а так как эта организация для ископаемых решительно неизвестна, то люди и ограничиваются заучиванием шишечек и зубчиков. Кроме того, что же можно сделать с foss'ильными27, когда живые в таком хаосе? Ну что сделать с 50 тысячами species28, из которых никто не знает, как разграничивать виды и роды?»

Владимир Онуфриевич не считал, что от моллюсков и других беспозвоночных следует отмахнуться как от материала, совсем бесполезного. Но всякому овощу свое время. С редкостной прозорливостью Ковалевский писал дальше: «Эта часть даст свои результаты, и очень разумные, но не теперь и, должно быть, не нашему поколению».

«Поэтому, – продолжал он, – я занимаюсь геологией в связи с палеонтологией преимущественно позвоночных и даже в особенности – млекопитающих; я знаю порядочно и раковины, но пока оставил их в стороне и засел за позвоночных. Только тут мы можем сделать что-нибудь разумное, уже, во-первых, потому, что живые представители хорошо известны, и, кроме того, остатки ископаемых всегда такого рода, что дают понятие о высоте организации. Кроме того, заманчива тут вот какая сторона: единство организации и отыскание ее при помощи ископаемых, которые дают нам и зачаточные и переходные формы. Настоящий (нынешний. – С.Р.) мир позвоночных и особенно млекопитающих представляет до такой степени разорванные звенья, что всякого поневоле подмывает найти полный цикл, т[о] е[сть] те звенья, которые вымерли.

Подумай серьезно сам над этим, и ты увидишь, какая тут широкая научная деятельность еще впереди; представь себе какого-нибудь носорога, лошадь (Equus вообще), свинью. Может ли быть что-нибудь страннее таких форм; откуда же они появились, как произошла та или другая форма? Ведь не созданы же они каждая aus alien Stucken29, как мы их видим; подумай о такой форме, как гиппопотам; ведь это безумно просто, откуда явилась такая бестия? Как она дошла до той формы, как мы ее видим?»

Владимир Онуфриевич сумел разглядеть «странное» в строении самых обычных животных – не только таких экзотических, как носорог или гиппопотам, но свинья и лошадь. Увидеть странное в обыденном – это дар редкий, свойственный творческим натурам. Увидеть странное – это уже подступ к тому, чтобы его объяснить! Владимир Ковалевский считал, что объяснение «даст, даже отчасти дает нам разумная палеонтология с дарвинизмом». «До сих пор она положительно не существовала, и мне кажется, это поле очень благодарное для будущего пятидесятилетия».

9

О побеге Жаклара существует несколько версий – фантастичных и даже заведомо ложных.

Биограф коммунара И.Книжник-Ветров считает наиболее достоверным рассказ Оливье Пэна, автора статьи «Бегство коммунаров из Парижа», опубликованной в 1880 году.

…По заведенному порядку в час свиданий посетители вместе с заключенными расхаживали по двору тюрьмы. Жаклар, сумевший сбрить бороду и «переодеться в довольно приличное платье, что сильно изменило его наружность», улучил момент и перед тем, как начали выгонять посетителей, оказался у ворот тюрьмы. Размахивая шляпой, он развязно заявил смотрителю, что пришел к своему родственнику Жаклару.

– Слишком поздно! Я не дозволю свиданий за десять минут до запирания ворот, – услышал он в ответ.

– Но, милостивый государь, у меня есть дозволение… Я нарочно приехал из Парижа…

– Ах отвяжитесь вы от меня! Есть у меня время слушать ваши возражения! – И смотритель вытолкал Виктора за ворота.

Дежуривший в тот день стражник славился своей грубостью; ею якобы и воспользовался Жаклар.

Все это тоже выглядит фантастично. А впрочем… Если смотритель был подкуплен…

Пэн утверждал, что свидание с Жакларом было в тот день разрешено двоим: его сестре и приятелю ее мужа. А в ворота тюрьмы с обоими пропусками прошла только сестра. Так у Виктора оказалось лишнее «дозволение».

Это правдоподобно.

Неясно только, действительно ли у Жаклара была сестра и находилась ли она в Париже. Ни в каких других источниках упоминаний о ней нам обнаружить не удалось.

Но ведь в Париже со специальной целью помочь Жаклару уже четвертый месяц жили Ковалевские! Так, может быть, в тюрьму явились не «сестра и приятель ее мужа», а «сестра жены и ее муж»? Право же, такую неточность Оливье Пэн мог вполне допустить!

За четыре дня до побега Владимир Онуфриевич получил важное письмо от брата. Опасаясь, что кредиторы наложат арест на Шустянку, Владимир давно уже оформил «продажу» своей половины Александру. Но имение, в свою очередь, было опутано долгами покойного Онуфрия Осиповича. И вот из-за беспечности Владимира какие-то кредиторы подали ко взысканию. На Александра, как снег на голову, свалилось постановление суда об описи имущества в Шустянке. Это известие «страсть как сразило» Владимира. Он ответил брату, что обратится за помощью к Евдокимову, «слезно» попросит взаймы у Языкова, будет «колотиться, как рыба об лед», но соберет необходимую сумму. «Надо из кожи лезть, чтобы только спасти имение». Позднее они как-то выпутались, и об этом небольшом эпизоде можно было бы не упоминать, если бы не одна деталь. Хотя Владимир не отличался аккуратностью в переписке, на финансовые вопросы он реагировал незамедлительно: слишком остро стояли они перед обоими братьями. А на этот раз он в течение шести дней «не мог урвать часа, чтобы написать ответ». И, объясняя, чем именно был занят, сообщал:

«В прошлое воскресенье мужу Анюты удалось бежать из тюрьмы из Версали, мы его быстро снарядили и выпроводили вон, а затем и сами уехали; они (Корвин-Круковские. – С.Р.) просили меня проводить их до границы и до Франкфурта и т[ак] к[ак] взяли мое путешествие на свой счет, то я и согласился и пишу тебе на станции во Франкфурте».

Жаклар покинул Францию с паспортом Ковалевского.

Глава десятая

Эволюция копытных и идеи эволюции

1

Общая беда и общие надежды, какими они жили в Париже, должны были, кажется, сблизить мнимых супругов как никогда прежде. Но произошло, по всей видимости, обратное. После бегства Жаклара, когда старики Корвин-Круковские поспешили отправиться восвояси, а Софья Васильевна – в Берлин, чтобы продолжить занятия у Вейерштрасса, Владимир Онуфриевич с неожиданной твердостью заявил, что останется в Париже. Благо в Берлин перебралась Юлия Лермонтова, так что Софе не грозило полное одиночество. Ему же необходимо было если не закончить монографию об анхитерии, то хотя бы изготовить к ней рисунки. Впервые Владимир Онуфриевич не поступился своими интересами ради Софьи Васильевны.

Получив во Франкфурте 60 франков на обратный путь, Ковалевский рассчитал, что денег ему хватит на то, чтобы спуститься по Рейну, переправиться в Англию и уже оттуда вернуться в Париж. И он не пренебрег возможностью осмотреть «удивительный музей Тейлора в Гарлеме и музей в Лейдене». «О Лондоне и говорить нечего, так посещение его мне полезно», – писал он брату. Нелишне было и выждать, чтобы убедиться, что французская полиция не разыскивает его в связи с побегом Жаклара.

Вернувшись в Париж, Владимир Онуфриевич в течение месяца завершил работу над таблицами рисунков к будущей монографии. Теперь он мог поторопиться в Берлин, к поджидавшей его Софье Васильевне, которую любил по-прежнему, «гораздо больше, чем она меня».

Однако Владимир уже иначе смотрел на свои отношения с Софой и не ждал от них ничего хорошего. Нет, он не считал себя безнадежно влюбленным. Наоборот, он знал, что их фиктивный брак может легко перейти в действительный: следует лишь взять на себя «роль неотступного дядьки». Но именно этого он всячески избегал. Он считал нечестным, «заключивши брак по надобности», как бы обманом заполучить себе жену. Кроме того, он видел, как сильно Софа увлечена математикой. И полагал, что она будет глубоко несчастна, если сделается матерью: ведь забота о ребенке неизбежно отвлечет ее от науки. Да она и сама не скрывала, что «боится этого ужасно». «Кроме того, я думаю, она будет дурной матерью, в ней нет ни одного материнского инстинкта, и ребят она просто ненавидит». Владимир пророчил, что Софа будет очень несчастна в жизни, ибо в ее крайне противоречивой и дисгармоничной натуре «есть много такого, что не даст ей добиться счастья».

Как же решиться «взять на себя ответственность быть мужем и отцом, особенно с таким человеком, как Софа»? Усматривая в своем характере «некоторое кочевание и шляние», Ковалевский чувствовал бы себя «не в своей тарелке», если бы был привязан к одному месту. У Софы же переезды вызывали отвращение. Ей хотелось спокойной «оседлой» жизни, с большим числом «коротких знакомых».

«Мы оба теперь очень раскаиваемся в этом браке. Я раскаиваюсь за нее, потому что это положение замужней очень стесняет ее и может страшно стеснить ее в будущем». «Если бы она полюбила кого-нибудь искренне и это был бы хороший человек», то Владимир Онуфриевич готов был принять на себя «всякие вины и преступления, чтобы добиться развода и сделать ее свободною».

На зимний семестр он отправился в Иену, маленький городок, прославленный древним университетом, в котором работали два крупнейших биолога-дарвиниста – Отто Гегенбауэр и Эрнст Геккель. У них Владимир Онуфриевич надеялся «набраться философского духа». К тому же пора его ученичества прошла. Надо было сдать экзамены за университетский курс, а в провинциальном городке это стоило сравнительно немного.

«В Иене я устроился хорошо, – сообщал Владимир брату 15 декабря 1871 года, – жизнь дешева, квартира стоит 5 талеров в месяц, а обед 6, дров я купил на 3 талера, чай есть, вот и все, что надо. […] Я приступаю к экзамену и пишу Auszug30 из моей работы для представления как диссертации. Геккель декан и говорит, что очень рад докторирен31 твоего брата. Стоит это здесь 71 талер, все-таки дешевле, чем везде».

Время опять пришлось уплотнить до предела.

Владимир Онуфриевич быстро написал извлечение из своей монографии (на немецком зыке), чтобы защитить его как диссертацию на доктора философии, а затем стал начисто отделывать саму монографию (на французском). Приходилось также готовиться к экзаменам по химии, которую он изрядно забыл, и по зоологии, ибо Геккель предупреждал, что хотя главное внимание уделит ископаемым, но «пройдется» и по современным низшим животным. Еще Владимир Онуфриевич занимался сравнительным изучением черепов разных классов позвоночных в лаборатории Гегенбауэра и по два часа в день переводил новую книгу Гексли, которую взялся издать Евдокимов. Заработать хоть немного денег и тем облегчить положение брата, который обещал высылать ему ежемесячно по 50 рублей, но фактически высылал больше, Ковалевский считал своим нравственным долгом.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23