Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Резник Семен Ефимович / Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста - Чтение (стр. 5)
Автор: Резник Семен Ефимович
Жанры: Биографии и мемуары,
Историческая проза
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Если же вы желаете другого – а именно, чтобы я сказал, что в продолжении нашего знакомства мне не приходило мысли вас подозревать, – я это скажу охотно и искренно. Первые нехорошие слухи – и то не о политических, а о финансовых делах – о вас я слышал в Женеве от людей, я думаю, больше вашего круга, чем моего.

Бакунину я писал в пятницу; вероятно, дней через десять получу ответ и сообщу Сер[но]-Сол[овьевичу].

Затем я без фраз желаю, чтобы вы рассеяли все эти слухи, и очень жалею, что явился случайно на их дороге.

А. Герцен».

Нетрудно понять, что почувствовал Ковалевский, прочитав эти строки.

Стало быть, Герцен обиделся тоном! Владимир писал, взвинченный общим равнодушием и двумя бессонными ночами, а Александру Ивановичу не понравился тон!.. Есть все же в нем что-то старинное, барское, что-то идущее от дворянской спеси. Видно, это неискоренимо в людях его поколения. Старикам неприятны манеры «нигилистов», прямота их суждений, презрение к светским условностям. Через это не может переступить даже Герцен!

И опять об этой дурацкой «близости». Как будто речь шла о чем-либо другом, кроме того, чтобы Герцен засвидетельствовал его честность!

Александр Иванович желает Владимиру развеять слухи. Желает «без фраз» – и на том спасибо!.. Только сам предпочитает остаться в стороне! Он, столь горячо и страстно выступающий против всякой несправедливости, случающейся там, в России, предпочитает не вмешиваться, когда самая гнусная несправедливость творится здесь, в эмигрантской среде, где одного его слова достаточно, чтобы ее пресечь.

А Серно-Соловьевич… А Владимир Бакст, стоявший рядом при его объяснении с Герценом… Ведь знают Владимира много лет… И все устранились, все… Извольте-ка, Владимир Онуфриевич, сами отмываться от налепленной на вас грязи. Кто налепил, за что, почему – это нас не касается. Отмоетесь – примем с радостью! А пока… Отшатнулись, как от прокаженного.

А Илья Мечников!.. Ведь оказалось, что и он говорил о «шпионстве». Это особенно не умещалось в голове. Ведь Мечников – лучший друг брата. Да и самого Владимира обхаживал в Неаполе, как маленького ребенка! А за спиной в это же время разносил гнусную сплетню…

Всю силу негодования Владимир вложил в несколько телеграфных строк, которые отправил Бакунину, а сам, ни с кем не простившись, поехал на родину…

9

Между тем на запрос Герцена о подробностях скандала Бакунин отвечал:

«О том, что будто В.Ковалевский корреспондент III отделения, я услышал впервые от Утина и вот по какому случаю. Услышав, что Утин (Николай) отзывается таким образом о нем в доме Оболенских, я, имевший дотоле доброе мнение о Ковалевском, потребовал Утина к ответу. Утин мне отвечал, что он обвинял его, не зная его, на основании положительных фактов, переданных ему многими друзьями; факты: общее мнение в Петербурге – разрыв с невестою, разрыв с передовыми кружками, настоятельность, с которой Ковалевский требовал списки имен людей, подписавшихся в пользу ссыльных, наконец, его постоянное и удивительное счастье при аресте большей части его знакомых и приятелей – факты, как ты сам говоришь, положительно еще ничего не доказывающие, – но если они справедливы, в совокупности все-таки довольно странные. Друзей, от которых он все это слышал, Утин не хотел мне назвать, вследствие чего я ему заметил, что обвинять громко человека в шпионстве, не называя своих источников и не приводя положительных доказательств, не благородно, не честно, а также и не совсем безопасно. На что Утин мне отвечал, что с тех пор, как он лично познакомился с Ковалевским, он сам усомнился в справедливости обвинения. На этом мы с ним покончили. Утин пустой и тщеславный мальчишка. Важнее было для меня показание М[ечнико]ва – натуралиста, которого я от души уважаю, как человека умного, серьезного и добросовестного. Он сам также ничего не знал положительного против Ковалевского, но слышал многое от разных людей в Швейцарии и в Германии, особливо же в первой и именно в обществе, окружающем Якоби. М[ечнико]в, впрочем, действовал в этом случае весьма осторожно, долго не говорил никому ничего и заговорил только тогда, и то в весьма тесном кружке, когда был вызван к тому показаниями Утина. Впрочем, ты можешь узнать все подробности, касающиеся до М[ечнико]ва, из письма, написанного им недавно к брату6, вследствие воинственной телеграммы Ковалевского ко мне, в которой, не знаю с какой стати, он грозит М[ечнико]ву неумолимым гонением.

Справедливо, что я собирался иметь с Ковалевским объяснение, очень затруднительное, впрочем, потому что ни М[ечнико]в, ни Утин не давали мне права назвать их, так что я хотел сказать Ковалевскому, что слухи о нем дошли до меня из Германии, вследствие чего несколько раз приглашал Ковалевского к себе, но он не приехал, так что никакого между нами объяснения не было, и я не мог ни обвинить, ни оправдать его. Правда также, что я, не сделавший ни ему, ни брату его ни одного визита, приехал к ним проститься, положив, за неимением достаточных фактов, не трогать более этого дела, о котором никому не говорил и не писал, но соблюдая вместе с тем во все пребывание Ковалевского в Неаполе самую строгую осторожность».

Опубликованное еще в 1894 году, это письмо цитировалось биографами Ковалевского, но до сих пор не было подвергнуто серьезному анализу. Попробуем сделать это.

Прежде всего в нем видна масса противоречий и непоследовательностей. Бакунин утверждал, что Николай Утин обвинял Ковалевского «на основании положительных фактов», и даже перечислил эти «факты», и в то же время сам выговаривал Утину за то, что тот обвиняет, «не приводя положительных доказательств», то есть фактов.

Назвав Утина «пустым и тщеславным мальчишкой», Бакунин считал более важными показания Мечникова, хотя подчеркивал, что Мечников «также ничего не знал положительного против Ковалевского».

Наконец, в высшей степени странно, что Бакунин настойчиво добивался встречи, чтобы объясниться с Владимиром Онуфриевичем, а когда встреча состоялась, решил «не трогать более этого дела».

Ну а каковы «факты», якобы говорящие против Ковалевского?

О каких «списках подписавших» идет речь, неизвестно. Действительно ли их требовал Ковалевский и если да, то с какой целью, – установить теперь невозможно. Заметим лишь, что в пользу ссыльных вносили пожертвования не только революционеры. Многие из тех, кто стоял в стороне от оппозиции, делали денежные взносы из филантропических соображений, так что списки этих людей вряд ли могли представлять интерес для III отделения.

Что же касается остальных «фактов», то все они сходятся к одному источнику. Нетрудно понять, что под «передовыми кружками», с которыми разорвал Ковалевский, надо разуметь один кружок – Варфоломея Зайцева. Ибо известно, что в начале 1866 года, когда Лонгин Пантелеев сидел в «исправительном заведении» и ожидал отправки на каторгу, его часто навещал Ковалевский, рассказывавший узнику все «литературные и общественные новости», причем однажды «по поручению друзей» предложил устроить Пантелееву побег («И деньги, и все способы к вашим услугам»). Когда же тот отказался, Ковалевский собрал для него деньги, которые, как сказано в воспоминаниях Лонгина Федоровича, «с некоторым дополнительным сбором через А.А.Жука с избытком покрыли весь мой дорого стоивший переезд от Петербурга до Красноярска».

Ничто подобное не было бы возможно, если бы «общее мнение в Петербурге» считало Ковалевского шпионом.

А что понимать под «разрывом с невестой»? Брак Ковалевского и Машеньки Михаэлис расстроился, но между бывшими женихом и невестой сохранились добрые отношения. «Разрыв» произошел у него с Варенькой Зайцевой после несостоявшегося венчания. Вряд ли можно сомневаться в том, что Варенька причастна к ссоре Ковалевского с ее братом. Находясь уже за границей, она была осведомлена о происшедшем и решительно взяла сторону Варфоломея. За границей «княгиня» стала гражданской женой Павла Якоби, и именно этим Ковалевский объяснял позднее перемену к себе Павла. «Я очень хорошо понимаю, – писал он брату через два года, – что с женитьбой на Зайцевой наши хорошие отношения должны были кончиться или, по крайней мере, охладиться».

А если так, то становится не случайным, что Илья Мечников слышал о шпионстве Ковалевского «в окружении Якоби». Ведь у Павла Владимир побывал прежде, чем заехал в Женеву, и был принят с обычной сердечностью. Получается, что в окружении Якоби говорили о его шпионстве, а сам Якоби об этом ничего не слыхал, а если слыхал, то отмахнулся, как от несусветной чуши. Как же не вспомнить «княгиню Голицыну», уже связавшую свою жизнь с Павлом, но еще не успевшую настроить его против Ковалевского!

…Через много лет, когда эта история была основательно забыта, нашелся человек, пожелавший ее вспомнить. В эмигрантской газете «Общее дело» в 1879 году появилась анонимная статья «Нечто о шпионах». Имя «героя» статьи названо лишь в самом конце, но приведенные подробности сразу же позволяют угадать в нем Владимира Ковалевского. Помимо шпионства, он обвиняется в «присвоении чужой собственности» и множестве других самых омерзительных гнусностей. В статье говорится, в частности, что «женский вопрос» Ковалевский «понимает слишком односторонне, в смысле сводничания доверяющихся ему девиц с нетрезвыми капиталистами, имея в виду вступить потом за известную сумму в брак с этими жертвами его сводничания и капиталистической похотливости, для прикрытия греха». Трудно придумать что-нибудь более грязное и злое! А в другой статье, написанной еще через два года, сделана попытка обосновать «теоретически» подобные пасквили. Здесь утверждается, что каждый, кто заподозрит другого в шпионстве, «не только имеет право, но и прямую обязанность высказать открыто подозрение, хотя бы с риском обвинить невинного» (курсив мой. – С.Р.). Надо иметь только «полное нравственное убеждение», которое «назревает само собой и помимо нашей воли; но, раз почувствовав его, надо иметь мужество высказать его громко, не ожидая никаких улик, так как их в этом деле быть не может».

У автора, как видим, очень своеобразное представление о нравственности. Что же касается мужества, то этого качества ему явно не хватило, чтобы, назвав имя «подозреваемого», поставить и свое собственное.

Но автор статьи известен: это Варфоломей Александрович Зайцев. Ну а если так, то мы вправе допустить, что именно он, рассорившись с Ковалевским, «по нравственному убеждению» пустил или подхватил пущенную кем-то другим сплетню о его шпионстве в Петербурге, сестра же Зайцева позаботилась, чтобы «общее мнение» стало известно за границей.

Что же касается «улик», которых якобы вообще «быть не может», то они имеются. В конце 1865 года Владимир Онуфриевич вознамерился издавать журнал «Летописец», о чем подал прошение в Главное управление по делам печати. А управление, прежде чем ответить просителю, направило запрос в III отделение. И получило секретный ответ, из которого следовало, что Ковалевский – «человек с большими способностями, но образ его мыслей в политическом отношении не совсем благонадежен, а потому III отделение находило бы более осторожным ходатайство Ковалевского отклонить».

Этого документа вполне достаточно, чтобы полностью очистить имя Владимира Ковалевского от всяких недостойных подозрений.

10

Однако сам Владимир Онуфриевич не мог знать, что в секретных правительственных архивах лежат бумаги, подтверждающие его алиби, да он и не считал возможным оправдываться. Нетрудно понять, в каком настроении он возвращался домой…

Воображение невольно рисует поезд, мчащийся сквозь длинную осеннюю ночь. Тусклый свет ночника под потолком вагона. Кутающуюся в холодное летнее пальтецо фигуру на верхней полке. И бессвязные мысли, проносящиеся в его одурманенной от долгой бессонницы голове…

Колеса, рельсы, поезда, дороги… Вот что надо делать в жизни! Дороги! Это вечное. Это остается навсегда… И зачем Саша оставил корпус путей сообщения? Строил бы сейчас дороги и горя не мыкал!..

Но Саша всегда знал, что делать и как поступить. Сколько раз он круто поворачивал свою судьбу! И всегда сам – без чьей-либо помощи и совета. Ведь Петербургский университет он тоже оканчивать не стал – поехал доучиваться в Гейдельберг! Знаменитый Бунзен восхищался его успехами, пророчил будущее крупного химика. Но Саша почувствовал, что не вещества хочется ему изучать, а существа. И опять – как отрезало!.. Да, Саша строит дорогу. Разве строит только тот, кто делает насыпи, кладет рельсы и шпалы?

В двадцать шесть лет он уже доцент и скоро станет профессором. В России он один из виднейших зоологов. Да и в Европе его высоко ценят.

…Владимир мысленно любовался братом: его крепкой коренастой фигурой, голубоглазым лицом с густой, но не неряшливой, как у заправских нигилистов, а аккуратно причесанной и подстриженной бородой, его сдержанной одержимостью…

Саша доказал родство высших организмов с низшими, то есть внедрил идеи Дарвина в сравнительную эмбриологию. И те, кто пытался опровергнуть его открытие, лишь подтвердили Сашин триумф. Слишком ясно и четко излагал он свои наблюдения. Его рисунки безупречны. Мысль выражена с предельной простотой. И ничего лишнего. Ничего такого, что он не может подтвердить неоспоримыми фактами.

Не то, что Мечников! Городит теорию на теорию, петушится, всех несогласных уличает в ошибках. Кажется, он один еще оспаривает Сашино открытие. Но Саша все проверил снова. Прав он, а не Мечников! Придется Илье публично отказываться от своей «критики».

А Саша, несмотря ни на что, считает Мечникова другом. Восхищается его талантливостью. Уверяет, что Мечникова ждет громкая слава в науке… А ведь Илья – просто болтун и сплетник.

Перед Владимиром возникла тощая фигура Мечникова, его вытянутое лицо, маленькие близорукие глазки, самоуверенность в движениях и неприятном гортанном голосе… Снова в сердце закипела бессильная ярость.

Саша предупреждал, что до добра эти конспирации не доведут. Саша все знал заранее… Знал и предупреждал. Уговаривал, чтобы Владимир занялся какой-нибудь положительной наукой. Химией, что ли. Или, как он, зоологией… Авось, сделал бы что-нибудь путное – богом ведь, кажется, не обижен.

Да, уговаривал Саша. Предупреждал. Но ведь не уговорил… Не заставил! Во Владимире зашевелилось нехорошее чувство к брату. Свою дорогу Саша нашел безошибочно, а вот его наставить на путь истинный не сумел…

За окном стал пробиваться серенький осенний рассвет, и мысли потекли в другом направлении. Скоро русская граница. То есть долгая томительная стоянка. Проверка паспортов и досмотр вещей. Деловитые полицейские, мягкой осторожной рысцой пробегающие по вагону…

На сей раз Владимиру опасаться нечего. Кажется, впервые он возвращается в Россию без тайного груза, уложенного под ложное дно чемодана. Только письмо Герцена может служить уликой. К тому же – в нем имена: Бакунин, Серно-Соловьевич, Ламанский.

Владимир бесшумно спустился с полки, накинул на плечи пальтецо, вышел в тамбур. Открыл дверь вагона, и на него пахнуло сыростью раннего осеннего утра.

Он вынул из нагрудного кармана лист почтовой бумаги, исписанный таким знакомым почерком Александра Ивановича. Развернул его. Помедлил. Оторвал длинную полоску и, помедлив еще немного, решительно выставил руку вперед, в дверной проем, под струю мощного встречного ветра. Бумажная лента рванулась из пальцев, закружилась и умчалась вдоль вагонов.

Все было кончено.

Вместе с разорванным на узкие полосы герценовским письмом улетало в безвозвратное назад прошлое Владимира Ковалевскогр…

Гнусное подозрение долго еще отравляло существование Владимиру Онуфриевичу.

Следующим летом он вновь умчался за границу и в Ницце неожиданно столкнулся с Герценом. Встреча произвела на обоих крайне тягостное впечатление. Огареву Герцен писал:

«Лиза забыла у Висконти свою мантилью. Я с ней пошел и в дверях нос с носом встретился с Ковалевским – так что и разойтись нельзя было. Я руки не подал, но поклонился – сказал несколько слов. Глуп он был, и дерзок, и сконфужен. Я очень недоволен. И зачем же этот человек в Ницце, зачем он вообще беспрестанно ездит? Везде – как гриб. Лицо его стало ужасно – исхудал, вдвое прыщей».

И через несколько дней тому же Огареву: «К[овалевский] здесь и никуда не показывается. На мой вопрос „зачем он здесь?“ он отвечал: „По делам“. В Ницце – дела…»

Лишь позднее Александр Иванович окончательно отказался от каких-либо подозрений. 29(17) сентября 1869 года он написал Огареву, узнав о том, что Бакунин переводит на русский язык Маркса: «Почему же он держал под сурдинкой свои сношения с ним. Вся вражда моя с марксидами – из-за Бакунина. Так же, как в деле Ковалевского и в деле Оболенской, я ушел дальше бенефициантов – такова судьба».

Еще позже, после смерти Александра Ивановича, Ковалевский возобновил отношения с его семьей. Ему не раз говорили об искреннем сожалении, какое высказывал Герцен о происшедшем. И повышенной участливостью пытались загладить прежнее. Особенно сдружился Владимир Онуфриевич с Ольгой Герцен – давнишней своей ученицей. Когда она вышла замуж за французского историка Моно и поселилась в Париже, Ковалевский с особым удовольствием сообщил об этом брату. Научные занятия заставляли его часто бывать во французской столице, и он радовался, что в Париже есть дом, где он всегда будет принят как желанный гость.

Глава пятая

Издательская деятельность

1

В Петербург Ковалевский вернулся осенью 1866 года подавленный и оскорбленный. Он сузил контакты с окружающими, почти полностью ограничив их тесным мирком, с которым его связывали издательские дела. Кредиторы, владельцы типографий, книгопродавцы – вот тот ничего не дающий ни уму, ни сердцу круг, в который теперь оказался втиснутым Владимир Онуфриевич.

Оставались еще, правда, литераторы и ученые, переводившие для него и редактировавшие переводы. Но большинство из них смотрело на Ковалевского как на работодателя, к тому же весьма неаккуратного в расчетах. Мало с кем из них он мог подружить. Чуть ли не единственным исключением были Сеченовы.

Имя профессора Сеченова стало одним из самых громких в России еще в конце 1863 года, когда появился его труд «Рефлексы головного мозга». Статья предназначалась для «Современника», но цензура, чтобы не привлекать большого внимания, позволила печатать ее только в специальном медицинском издании. И все же «Рефлексы» сразу нашли дорогу к читателям. Экземпляры «Медицинского вестника» переходили из рук в руки, их перекупали за немалые деньги; о смелых идеях с энтузиазмом отзывалась радикальная печать. В правительственных сферах профессор Сеченов прослыл опасным материалистом, вредно влияющим на «молодые незрелые умы». В 1866 году, когда «Рефлексы» были отпечатаны отдельной книгой, цензура наложила на нее арест.

«Эта материалистическая теория, – обосновывал цензор, – приводящая человека, даже самого возвышенного, в состояние простой машины, лишенной всякого самосознания и свободной воли, действующей фаталистически, ниспровергает все понятия о нравственных обязанностях, о вменяемости преступлений, отнимает у наших поступков всякую заслугу и всякую ответственность; разрушая моральные основы общества в земной жизни, тем самым уничтожает религиозный догмат жизни будущей; она не согласна ни с христианским, ни с уголовно-юридическим воззрением и ведет положительно к развращению нравов».

Так «понял» цензор теорию Сеченова!

Против ученого возбудили судебное преследование, к чему он сам отнесся очень спокойно.

– Я возьму с собой в суд лягушку, – говорил он друзьям, – и проделаю перед судьями все мои опыты; пусть тогда прокурор опровергает меня.

Между тем Сеченов меньше всего походил на «пропагандиста». Он слишком был увлечен наукой; только научные вопросы заставляли светиться его большие ясные глаза, выделявшиеся на скуластом, заметно попорченном оспой, «калмыцком» лице. Иван Михайлович работал в лаборатории, читал лекции, писал научные статьи и переводил научные сочинения, а отдыхал в узком семейном кругу и очень мало где-либо бывал – отчасти из-за сложного положения его гражданской жены, у которой оказалось достаточно мужества, чтобы при устройстве своей личной жизни пренебречь мнением общества, однако не в такой степени, чтобы вовсе с ним не считаться.

Сеченовы снимали квартиру вместе с фиктивным мужем Марии Александровны Петром Ивановичем Боковым и вечера коротали втроем или в присутствии немногих друзей. Среди них особенно близкими были Надежда Прокофьевна Суслова (она училась за границей и в Петербург приезжала только на время каникул) и Владимир Онуфриевич Ковалевский.

Мария Александровна, дочь вышедшего в отставку свитского генерала Обручева, казалось бы, обречена была жить в деревне в ожидании «выгодной партии». Однако ее брат Владимир – блестящий молодой офицер, зная, что сестра хочет учиться, привез из Петербурга врача, взявшегося «лечить» якобы недомогавшую Марию. Скоро окружающие заметили, что молодой красавец врач увлечен очаровательной пациенткой.

В положенный срок состоялась помолвка, а затем и венчание. Мария Обручева, став Боковой, уехала со счастливым супругом в столицу. Лишь брат Марии да два-три друга знали: брак Боковых – не более чем фикция.

С Надеждой Сусловой Марию Бокову сблизило общее стремление к образованию. В 1860 году они вместе начали заниматься в Медико-хирургической академии у Грубера, а затем у Сеченова.

Суслова всю свою жизнь подчинила намеченной цели, и, глядя на эту по-крестьянски крепкую девушку, можно было не сомневаться, что она добьется своего, несмотря ни на какие препятствия.

Мария Александровна старательно тянулась за подругой, однако занятия в академии не могли полностью заслонить от нее соблазны и удовольствия, поглотить весь мир ее мыслей и чувств.

Петр Иванович Боков обожал «спасенную» им девушку. Человек мягкий и крайне деликатный, он избегал навязывать ей свое общество, но вскоре с нею, точнее, с ее братом случилась беда: Владимира арестовали за распространение прокламаций. Горько страдающая Мария Александровна осталась одна в большом чужом ей городе, и Петр Иванович, как мог, утешал ее в постигшем несчастье, делал все, чтобы она не ощущала себя заброшенной и забытой. Незаметно для самой себя девушка стала отвечать на его чувство; фиктивный брак превратился в действительный.

Но прошло несколько лет, и Марию Александровну увлекла крупная личность ее учителя. Благородный Боков не стал мешать ее счастью.

В 1864 году женщинам запретили посещать Медико-хирургическую академию, и Суслова, нимало не колеблясь, уехала доучиваться за границу. А Мария Александровна долго разрывалась между желанием отправиться вслед за подругой и нежеланием расстаться с Иваном Михайловичем. Пересилило второе. Молодая женщина стала работать над переводами, которые одна или вместе с Иваном Михайловичем выполняла для Ковалевского. Мария Александровна, правда, не чувствовала себя удовлетворенной. Она часто сетовала на то, что годы уходят, а медицина, которой она так увлеченно занималась когда-то, становится все более несбыточной мечтой. Не задушевные ли беседы с нею и Иваном Михайловичем, в противоположность жене полностью удовлетворенным своей деятельностью, снова пробудили в Ковалевском стремление бросить все и заняться естественными науками?

Как-то так получилось, что в отношениях с Марией Александровной у Ковалевского установился тон полушутливого ухаживания и полунарочитого восхищения. Видя, как веселят жену частые посещения Ковалевского, Иван Михайлович радовался вместе с ней. Однако постепенно ему стало казаться, что шутливая игра становится все более серьезной и может со временем вовсе перестать быть игрой. Он посчитал нужным вмешаться…

Впрочем, «сцены» не было.

И частые визиты Ковалевского не прекратились.

Уехав в заграничную командировку, Иван Михайлович писал Марии Александровне:

«Господь с Вами, мое неоценимое золото, ходите по вечерам к П[етр]у И[вановичу] [Бокову], ходите с ним кататься, ходите по театрам, приглашайте Ковалевского, только, ради бога, не очень скучайте, а главное – не наваливайте на себя от скуки слишком много работы».

Был ли Владимир Онуфриевич по-настоящему влюблен в Марию Александровну? Испытывала ли она к нему что-либо большее, чем простое дружеское участие? По всей вероятности, нет. И это было ясно Ивану Михайловичу. Замкнутая размеренная жизнь, какую вели Сеченовы, вполне отвечала наклонностям ровного и уравновешенного характера молодой женщины. Много ли общего могло быть у нее с Ковалевским, которого Иван Михайлович очень точно охарактеризовал человеком «неугомонным», «живым, как ртуть, с головой, полной широких замыслов», не могущим жить, «не пускаясь в какие-нибудь предприятия»?

С марта 1867 года Александр Онуфриевич стал сохранять письма брата. В них немало жалоб на одиночество, меланхолию, нелюдимость, которые развились у Владимира Онуфриевича «в последнее время». Эти письма вовсе не похожи на письма влюбленного, тем более влюбленного, пользующегося взаимностью.

2

Вызванное одиночеством тяжелое настроение Ковалевского усугублялось трудным финансовым положением. Сильно устав и измотавшись от постоянного натиска кредиторов, Владимир Онуфриевич не выдержал и в июле 1867 года укатил за границу. А ведение своих текущих дел поручил приятелю В.Я.Евдокимову.

Евдокимов когда-то учился в лицее вместе с братьями Серно-Соловьевичами. После ареста одного из них и бегства за границу другого над их книжным магазином нависла угроза конфискации, поэтому срочно оформили «продажу» магазина их другу А.А.Черкесову. Ближайший товарищ Александра Серно-Соловьевича, Черкесов почти неотлучно жил вместе с ним в Женеве, со страхом и ужасом наблюдая, как тот все глубже погружается в пучину неизлечимой душевной болезни. В Петербурге же от имени Черкесова книжным магазином управлял Евдокимов, и Ковалевского связывало с ним множество дел: магазин продавал большую часть его изданий.

Человек энергичный, деятельный, оборотистый, не забывавший, что магазин – предприятие не только коммерческое, но и «идейное», Евдокимов поднаторел в различных финансовых операциях. Но даже он пришел в ужас, когда попытался разобраться в том ворохе счетов и бумаг, которые ему оставил Владимир Онуфриевич. Письмо, посланное им в Париж Ковалевскому, настолько красноречиво обрисовывает финансовое положение издателя, что нам придется привести его почти целиком.

«Наконец-то Вы, Владимир Онуфриевич, подали о себе весть, а я было уж думал, что не дождусь от Вас ни строки. Да, милый друг, если бы я знал, или, точнее, если бы Вы получше и пооткровеннее объяснили, какую обузу Вы на меня взваливаете, то я, конечно, ни за какие бы коврижки не согласился взять на себя Ваши дела. Но… дело сделано, и мне волей-неволей приходится биться как рыба об лед с Вашими книгами, которые идут плохо, и с Вашими делами, которых такая масса, что у меня мороз дерет по коже.

Я снова повторяю, Владимир Онуфриевич, что Вы должны помочь мне выпутаться из Вашего дела, доставить кредит хоть в тысячи 2; т. к. иначе Вы запутаете дела мои так, что я их никогда не распутаю. Вдумайтесь хорошенько в цифры векселей, из которых я для Вас приложил бланки, сообразите, что выручаются за книги гроши, и скажите, как же я могу выйти из этого положения.

Вам легко говорить «продайте побольше книг», скажите, кому продать, когда никто их не покупает; не делать же мне аукциона. Салаев отказался, Вольф также (Салаев и Вольф – книготорговцы, оптовые покупатели Ковалевского. – С.Р.); к кому же мне еще обратиться? На сотню, другую рублей, по мне, продавать не стоит: такими продажами дела не поправишь.

Вот список Ваших векселей в Обществе взаимного кредита.

По векселедателю: Черкесову – августа 25 – 200 рублей; Черкесову – сентября 20 – 400 рублей; Черкесову – сентября 30 – 200 рублей; Черкесову – октября 5 – 400 рублей; Черкесову – декабря 20 – 300 рублей; Черкесову – января 30 – 200 рублей; Брауэр – ноября 4 – 400 рублей; января 21 – 600 рублей = 3100 рублей.

На предъявителя: Ламанского – сентября 15 – 400 рублей; личный – сентября 27 – 600 рублей; личный – сентября 20 – 600 рублей; личный – сентября 11 – 400 рублей; личный – ноября 6 – 300 рублей; личный – ноября 4 – 300 рублей; личный – ноября 2 – 300 рублей; Неклюдова – ноября 11 – 350 рублей; Ламанского – октября 30 – 280 рублей; Ламанского – октября 15 – 200 рублей; личный – декабря 11 – 600 рублей = 4730 рублей.

Векселя Ваши Покровской фабрике (очевидно, типография, печатавшая книги. – С.Р.): 11 августа – 438 рублей; 11 сентября – 600 рублей (переписаны на 6 месяцев с учетом); 15 сентября – 800 рублей (Отто говорит, что это вексель мой с Вашим бланком; переписать нельзя, потому что учтен у кого-то, уехавшего за границу); 20 сентября – 600 рублей; 25 сентября – 600 рублей; 27-го – 400 рублей; 30-го – 600 рублей; 11 октября – 300 рублей; 15 октября – бланк Печаткина – 150 рублей; 20 октября – бланк Сущинского – 400 рублей; 25 октября – бланк Печаткина – 150 рублей; 30 октября – 600 рублей; 30 октября – вексель Головачева, бланк мой и Ваш – 400 рублей; 11 ноября – бланк Сущинского – 600 рублей; 4 ноября – 400 рублей; 9 декабря – бланк мой и Ламанского – 330 рублей; 11 декабря – бланк мой – 500 рублей; 11 января – бланк мой – 600 рублей и 500 рублей [8968 рублей].

Прибавьте к этому бланки мои и Печаткина, и Вы увидите то, что сумма выйдет немаленькая, а если принять сумму, которую Вы должны магазину, то тогда можно вполне быть уверенным, что всей суммы ни за что не покрыть выручкой из продажи Ваших изданий. […].

Отвечайте скорее на это письмо и пишите Вейденштрауху.

Желаю Вам успехов и жму руку».

3

Письмо это Ковалевский получил в конце августа 1867 года. Он успел побывать в Ницце (о неожиданной встрече с Герценом мы уже упоминали), затем пересек с юга на север Францию, перебрался через Ламанш (о визите к Дарвину у нас речь впереди) и, наконец, остановился в Париже, где неутомимо, павильон за павильоном, осматривал экспонаты четвертой всемирной выставки. Словом, он успел отдохнуть, развеяться, набраться новых впечатлений. И вместо того, чтобы отвечать на письмо растерявшегося Евдокимова, упаковал чемоданы и через несколько дней был в Петербурге.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23