Москва в лесах
ModernLib.Net / Архитектура и зодчество / Ресин Владимир / Москва в лесах - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Ресин Владимир |
Жанр:
|
Архитектура и зодчество |
-
Читать книгу полностью
(819 Кб)
- Скачать в формате fb2
(337 Кб)
- Скачать в формате doc
(344 Кб)
- Скачать в формате txt
(335 Кб)
- Скачать в формате html
(338 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Рассказывают легенды, как Семен сдавал экзамены. Однажды по политэкономии ему достался билет с вопросом, где нужно было растолковать известную формулу: "Товар - деньги - товар". Сема, как всегда, конечно, ни в зуб ногой. Экзаменатор спрашивает: "Ну, что вы молчите, Фердман? Дайте определение, что такое деньги". - Деньги - это грязь, - ответил тихо Сема. - И, подумав, добавил: - Но поваляться в этой грязи бывает иногда приятно. Профессор своим ушам не поверил, поперхнулся, очки снял, пот со лба вытер, но оказался натурой широкой, юмор оценил. Поэтому взял Семину зачетку и поставил "отлично". Больше ни о чем спрашивать не стал. Так Сема заработал первую стипендию, в то время за "тройки" студентам стипендии не полагалось. За то, что Фердман Фарадой стал, я его не упрекаю. Для театра, сцены, конечно, более звучно и памятно - Фарада! Тут попытки скрыть свою национальность нет. Мне кажется, Семен - очень талантливый артист. Во-первых, любовь к своей профессии - это уже основа таланта. А Сема театром с детства был одержим, в студенческих представлениях был очень заметен. Ведь известную интермедию о студенте "кулинарного техникума" первым сделал он. И как сделал! Я помню, зал лежал! То был Семин "коронный номер"! Потом Геннадий Хазанов вышел с этим же номером на эстрадный конкурс, попал на телевидение, и прогремел на всю страну. Но первым - был Сема. Исполнял он эту интермедию гораздо тоньше, интереснее, смешнее и трагичнее. В чаплиновском духе, я бы так сказал. Мне кажется, если бы Сему не зажимали крепко в свое время: и в Москонцерте, и в кино, да и в театре на Таганке, то мы имели бы в его лице российского Луи де Фюнеса. В конце концов из института его отчислили, и он пошел во флот. Через четыре года, отслужив положенное, вернулся матрос в Бауманское училище, которое с превеликим трудом закончил, получил диплом инженера. После чего мой отец устроил его трудиться в какой-то главк, где он проработал полгода, но бросил все и окончательно сбежал в театр на должность рабочего сцены... * * * Вернусь к прошлому, расскажу, как мы пережили страшную войну. Когда начались бомбежки Москвы, мы с мамой в 1941 году уехали в Сибирь. Жили в поселке спичечной фабрики под Томском, этот поселок назывался Черемушки. Отец остался в Москве, он руководил тогда Главспичпромом. Его фабрики выпускали спички. Они, как спирт и табак, на фронте нужны были позарез всем курильщикам, от солдата до маршала. Мама работала на местной спичечной фабрике юрисконсультом, старший брат учился в школе. Там в Сибири я пошел в первый класс. Мы голодали, я помню, плакал и просил есть, брат отдавал мне свой кусочек хлеба. В городке, где мы жили, оказалось много беженцев из Польши, сосланных в Сибирь, в основном то были польские евреи, сбежавшие после германской оккупации Польши. По-русски они говорили плохо, с акцентом. Местное население их недолюбливало. С приездом большой группы беженцев совпало начало войны, вздорожание продуктов на базаре. Народ на несчастных людей возложил ответственность за свои беды. Советское государство к беженцам относилось с недоверием. Несколько лет их, даже коммунистов, не призывали в Красную Армию. Подражая местным мальчишкам, и я бегал за ними и кричал: "Жиды пархатые!" За это старший брат меня однажды отлупил. Я ему в слезах сказал: "Леня, за что ты меня бьешь, я же твой младший братик!" Тогда он мне объяснил, что хоть я и младший брат, но, во-первых, по национальности такой же еврей, а во-вторых, нельзя оскорблять людей, которые, спасаясь от фашистов, попали в беду. Вот такой первый урок по национальному вопросу мне был преподнесен старшим братом. С тех пор я на всю жизнь стал интернационалистом. Моя жена полурусская, полумордовка, мой брат женился на карело-финке. Мой зять русский. Я атеист, жена, дочь и внук крещеные, православные. Когда немцев отогнали от города, мы вернулись в Москву. Ехали в переполненном пассажирском общем вагоне, напоминавшем плотно заселенную коммунальную квартиру. Помню первый салют. Ударили неожиданно зенитные орудия. Сначала я испугался, подумал, что на Москву падают бомбы. Мне показалось, вблизи от нас что-то рухнуло, обвалилось, взорвалось. Это ощущение подтвердилось истошным криком какой-то женщины во дворе: "Бомбят, караул!" Потом, подбежав к окну, увидел огненные струи, режущие темное небо. Ведь первый салют производился трассирующими снарядами и был он не столько праздничным, сколько грозным и воинственным. Запомнил и другой праздник, который шумно и весело отмечала Москва, 800-летие со дня основания города. Те дни я вместе с ребятами проводил у Северного, главного тогда входа на закрытую выставку. Там было много людей в военной форме, играли духовые оркестры, по вечерам показывали кинофильмы на открытом воздухе. * * * Меня отдали учиться в обычную среднюю школу № 306, находившуюся на Сельскохозяйственной улице, где стоял и наш дом. Теперь на ее месте выстроено новое здание школы, к чему я руку приложил в память о детстве. Учился не ахти как, был хулиганистым мальчишкой, дрался, прогуливал уроки. Стоя на лыжах, хватался за проезжавший троллейбус, он разворачивался у наших домов, и ехал за ним. Любил кататься на подножке трамвая. Высший шик - впрыгнуть на подножку вагона на ходу, когда трамвай набирает скорость. А соскочить перед самой остановкой. Так катались мы после уроков, сложив портфели в кучу на тротуаре, вызывая ужас прохожих и пассажиров, всегда стремившихся остановить нас возгласами: "Отрежет ноги, будешь тогда прыгать! Куда школа смотрит!" Школа смотрела за своими учениками зорко, списки катавшихся на трамвае вывешивались на доске в коридоре. За эту проказу давалась хорошая взбучка и ученикам, и их родителям - чаще всего матерям. Отцов после войны осталось немного, и затащить их в школу было невозможно. Футболом мы увлекались до сумасшествия: гоняли и тряпичные мячи, и банки по пустырям, а уж надувной старенький мяч - это как праздник. По нему и бить-то старались не очень сильно, чтобы, не дай Бог, не лопнул. Я обычно стоял на воротах, часто падал, чтобы взять мяч, коленки всегда были разбиты. Играли в футбол мы двор на двор, дом на дом, причем я всегда тянулся к ребятам, которые были старше меня. Мелюзга меня не привлекала. По воспоминаниям Семена Фарады, у меня была забытая мною кличка Воладей. Ни пить, ни курить не тянулся. Драться не любил, был рослым для своего возраста, мог дать сдачу любому во дворе. Уважением пользовался и выступал в качестве миротворца в частых драках и разборках. Я помню, звали меня за разрез глаз Китайцем. Я был атаманом одной мальчишеской группировки, другой предводительствовал Борис. Его дразнили: "Борис - предводитель дохлых крыс". В мой адрес на заборе писали в рифму: "Китаец - без яиц". И так далее в том же духе. Походы на футбольные матчи на стадион "Динамо" превращались прямо-таки в праздничные боевые сражения. Билетов у нас обычно не было, шли, как тогда говорили, "на прорыв". Самые известные популярные команды - "Спартак", "Динамо", ЦДКА, "Торпедо", - страсти кипели вокруг них. Была такая припевка, с которой мы шли на матч: "Спартак", "Динамо", - через забор и тама". Заборы у стадиона были высоченные, охраняемые конной милицией. Надо было пронырнуть под брюхом лошади, потом как можно быстрее перелезть через высоченный железный забор, чтобы конник не успел оттащить за штанину от ограды. Потом надо было брать штурмом второй барьер, входные ворота на вожделенные трибуны. Тут, как правило, собиралась большая толпа безбилетных. Кто-то один истошным голосом подавал команду: "На прорыв!" Вот тогда начиналась форменная свалка. Билетеров и милиционеров сметали, толпа рвалась вперед, тут только держись, не упади, иначе пройдут по тебе, задавят. А прорвешься, и ты - счастливец. На краешек скамейки примостишься, глядишь, как завороженный, на поле, где сражается любимая команда. Тогда не играли, как сейчас по "выездной модели", а именно сражались, бились. Время-то было послевоенное, весь дух ушедшей войны проявлялся на футбольном поле. Помню хриплый, надрывный голос радиокомментатора Вадима Синявского, его скороговорку, бешеный темперамент. Он своими репортажами просто гипнотизировал слушателей. Не удалось прорваться на стадион, спешишь, как угорелый, к репродуктору. И через Синявского как будто видишь своими глазами все, что происходит на поле. Говорят, он здорово привирал, половины тех эпизодов, о которых говорил, на поле на самом деле не происходило. Но слушали его с замиранием сердца, так больше никого не слушали. Все дела бросали, забывали обо всем. Тогда-то и вошло в моду словечко "болеть". То действительно была болезнь - азартная, увлекательная, незабываемая. * * * Однажды, не помню за что, я швырнул портфель в учительницу, чем-то меня обидевшую. Вот тогда меня, к счастью, из 306-й забубенной школы, где мы учились с Семеном, исключили. Отец перевел меня в другую школу, помню ее номер 277. Она находилась дальше от нашего дома, в Алексеевском студгородке. В ней я закончил десятый класс, получил аттестат зрелости. То была обычная московская мужская средняя школа, обучение существовало тогда раздельное. Девочки учились в женских школах. Не знаю, хорошо это было или плохо, но когда устраивались совместные торжественные вечера, то мы шли в соседнюю женскую школу как на праздник. Принаряжались, воодушевлялись, подтягивались, вели себя на тех вечерах очень строго, старались быть внимательными и вежливыми друг к другу. Никаких "дискотек" тогда не было. Мой первый школьный роман произошел в десятом классе. Тогда впервые пошел под руку с девочкой. На тех вечерах читали стихи, пели, устраивали конкурсы на лучшее знание литературы, награждали победителей. Призами служили поделки, рисунки самих учеников, вышивки, картонные самолетики. Изредка устраивался общий чай. Но это практиковалось в старших классах. На такие застолья заранее собирались деньги с родителей. Знания в той школе давали неплохие, большинство ребят моего класса поступили в институты, техникумы, некоторые стали военными. Пробел моего школьного образования - незнание иностранных языков, это я сейчас ощущаю как свой недостаток. Хотя, надо сказать, интерес к иностранным языкам, равно как и к зарубежной жизни вообще, до и после войны особенно не поощрялся, а уж после 1948 года - и вовсе считался подозрительным. Математику нам преподавала Мария Михайловна. То была блестящий педагог из старой плеяды московских учителей, пожилая, интеллигентная женщина. Она привила мне любовь к математике. Директор нашей школы запомнилась очень требовательной, но в то же время заботливой. К учителям отношение было разное. Одних любили, других боялись, третьих терпеть не могли и подстраивали им всякие мелкие пакости. Отламывали ножку стула и, приставив ее к сиденью, ждали, когда учительница географии жеманно опустится на него и поедет на пол под хохот класса. Бывало, натирали классную доску свечой писать на ней мелом становилось совершенно невозможно. Все это быстро разоблачалось. Если виновного не находили, то считалось, что в ответе весь класс. И наказывали всех дополнительным уроком, отменой перемены, вызовом в школу родителей и соответствующей проработкой. В молодую и красивую учительницу французского многие были тайно влюблены. В параллельном 9 "б" классе один такой влюбленный вместо заданного перевода написал по-французски любовное послание учительнице. Но наделал в нем столько ошибок, что все равно двойку заслужил, чем очень, впрочем, гордился. В целом от этой школы у меня остались самые теплые воспоминания. Нет худа без добра. Если бы меня не перевели в нее, неизвестно, что бы со мной случилось в той школе, откуда меня исключили за плохое поведение. Многие соученики из моего класса в 306 школе, где я прежде учился, пошли по кривой дороге, попали в тюрьму за хулиганство, воровство, бандитизм, убийство, спились, опустились. Лишь двое, как мне рассказывали, из всего класса получили высшее образование. Кроме меня закончил институт Эммануил Бройтман. Несколько лет назад в Москве вышла двумя изданиями составленная им книга "Знаменитые евреи", к которым он причислил и меня. Кульминация учебы - выпускные экзамены на аттестат зрелости. Празднично-торжественная, напряженная обстановка. На письменных экзаменах задачи по математике записывались на доске. На устных экзаменах каждый подходил к столу и вынимал билет с вопросами. В наше время такие экзамены проводились в конце каждого учебного года по многим предметам и длились месяц. Были такие трюкачи, что умудрялись списывать у отличников в обстановке неусыпной бдительности двух-трех присутствующих на экзамене учителей. Использовались и более сложные приемы. Например, отличник, раньше всех решивший экзаменационные задачи, писал на маленьком листочке дубликат решения и жалобным голосом просился в туалет. За ним по этому же адресу уходил заядлый двоечник. Бачок над унитазом или щель под подоконником служили "почтовым ящиком" для передачи информации. Конечно, учителя догадывались о наших проделках. Но я не помню случая, чтобы кого-то разоблачили или, как мы говорили, "зашухарили" во время этих махинаций. Очевидно, учителям нужно было выполнить "план по успеваемости" и они делали вид, что не догадываются о наших ухищрениях. Быть может, они нас жалели, не хотели мешать окончить школу. Больше всех отличился на всю Москву некий Павловский из 554-й школы, которая располагалась далеко от Выставки в Москворечье. Он был сыном большого военачальника. Учился - хуже некуда: чуть ли не по два года сидел в каждом классе. К 10-му "вымахал" в здоровенного дядю под два метра ростом, косая сажень в плечах. Павловский добился неплохих успехов в боксе, но с учебой, особенно с алгеброй и геометрией, у него был полный провал. С помощью всемогущего отца его дотянули до выпускных экзаменов на аттестат зрелости. И вот экзамен по математике. Класс, где на доске, разделенной чертой, написаны два экзаменационных задания, находился на четвертом этаже школы. Все ждали, вот-вот прозвенит звонок и всех учеников, собравшихся в школьном дворе, попросят сесть за парты. Нервничали даже отличники. И тут Павловский по водосточной трубе взбирается на четвертый этаж и, прильнув к окну, держась одной рукой за трубу, умудряется другой - карандашом на листочке, переписать все задачи. После чего героем благополучно спускается на землю. Коллективный разум отличников класса тут же во дворе за минуты решает все задачи, после чего весь класс переписывает уравнения на шпаргалки и благополучно направляется на экзамен. Все получили пятерки - небывалый случай! - кроме... Павловского. Он умудрился ошибиться даже при переписывании решения задачи и получил тройку. Больше ему и не требовалось. Говорят, учительница математики, дежурившая в классе, увидела Павловского верхом на трубе, прильнувшего к оконному стеклу. Но она так испугалась за него, что побоялась даже пошевельнуться, чтобы бедняга не испугался и не рухнул на землю. Не знаю, как теперь, но полвека тому назад система среднего образования была довольно стройная и строгая. Инспектора районо - районных отделов народного образования - были грозой не только для учеников, но и для учителей, директоров школ. Их присутствие считалось обязательным на экзаменах: они сидели с мудрым и неприступным видом всевидящих, всезнающих богов, большей частью молчали, но иногда задавали вопросы. Этих вопросов опасались и школьники, и учителя. Один такой инспектор спросил на экзамене по истории в 7 классе ученика, отвечавшего на отлично: "Кто баллотируется в Верховный Совет по нашему избирательному округу?" - Не знаю, - ответил, опустив глаза, не читавший газет ученик. - Лаврентия Павловича Берию не знать нельзя, - грозно вымолвил инспектор, но, видимо, сам же испугавшись своего опасного вопроса, оценку отличнику не снизил. Вспоминая свои школьные годы, хочу сказать: некоторые предметы не следовало бы преподавать в таком объеме. Например, литературу. Школа должна разбудить интерес к чтению классиков, направить в самостоятельное путешествие. Программы по литературе малоинтересны. Это предмет, в который каждый человек должен погружаться самостоятельно по своей воле. Я начал курс чтения с легкой, приключенческой литературы, которая интересна была мне, подростку. Потом сам постепенно пришел к большой, серьезной литературе. Школа своими методами зазубривания убивает интерес к серьезным книгам. Лично я свое гуманитарное образование во многом получил благодаря маме. Первые, самые сильные впечатления от книг живут во мне с ее голосом, с ее интонациями, с ее чувствами, передавшимися мне. Она меня научила читать настоящую литературу, отличать хорошую книгу от плохой. В школе прочитал "Войну и мир", "Тихий Дон", две самые большие книги моего детства, они входили в школьную программу. С еще большим увлечением читал толстенный роман о войне "Поджигатели" Николая Шпанова. Как теперь понимаю, то была агитка, но мне и всему классу она очень нравилась. Мама уделяла мне много внимания после того, как в 1944 году мой старший брат Леонид добровольно ушел на фронт. С тех пор брат стал как бы "отрезанным ломтем" в нашей семье. На войне, к счастью, не погиб, но домой после фронта не вернулся. Поступил в военное училище и всю жизнь прослужил в войсках кадровым офицером. Служил в разных гарнизонах, пройдя путь от лейтенанта до полковника. Последняя его должность - заместитель командира ракетной бригады в Магадане. Там он облучился и погиб от рака крови, вернувшись умирать в Москву. Хочу еще раз вспомнить мать. Она происходила из зажиточной интеллигентной семьи, местной аристократии. Мама в детстве хорошо училась, окончила гимназию с отличием. О ее братьях я рассказал. Одна из сестер была очень красивая, несмотря на бытовавшие тогда предрассудки, вышла замуж за дворянина. После его смерти несколько раз выходила замуж, ее последний муж слыл известным портным в Киеве. Моя мать, выйдя из обеспеченной семьи, будучи замужем за начальником союзного главка, не имела ни одного золотого колечка, даже обручального. Она носила кожаную куртку отца и косыночку. Дома ее помню всегда в халате или в каком-то дешевом ситцевом платье. Ей было чуждо все, что теперь мило моей жене и дочери. Мама была болезненной женщиной, с сорока лет - не работала. Отца очень любила и после его смерти прожила недолго. В семье царил лад. Я не помню случая, чтобы отец с матерью ссорились, говорили между собой бы на повышенных тонах. И это в самые тяжкие, нервные, неблагополучные годы жизни. Такие семьи - редкость. Я теперь понимаю, мне изначально с родителями здорово повезло. Никогда не забуду их, самых дорогих мне людей. Никогда не предам их заветов. На примере их жизни понял, как важен духовный строй жизни, так необходимый в каждой семье. Только из любви, преданности, внимания возникают благополучие в семье, атмосфера доброго человеческого бытия. * * * Мои родственники, братья и сестры отца и матери, не были расстреляны во рвах, не погибли в гитлеровских газовых камерах. Их судьба во время войны пощадила. Но им, как миллионам людей, пришлось пережить страдания, причиненные советской властью. Отношения с ней складывались в разное время по-разному. Отец и мать, их братья и сестры, их дети, как и я, были преданны этой власти. Она дала всем, кто хотел, высшее образование, поднимала по служебной лестнице высоко. Об академике Шейндлине и профессоре Шейндлине я упоминал. Брат отца, Абрам, с честью прошел войну, из Речицы не уехал в большой город, служил директором спичечной фабрики, где в молодости директорствовал отец. Другой мой дядя, - по линии мамы, был крупным финансистом, главным бухгалтером на оборонном заводе. Сын его, мой двоюродный брат, погиб на фронте, сгорел в танке. И эта же советская власть, за которую пролито было столько крови всего народа и моей семьи, причинила много горя, заставила страдать. Спустя несколько лет после Победы началась развязанная Сталиным и его подручными "борьба с космополитизмом", фактически погромная кампания, результаты которой мы сразу ощутили на себе. Первая волна репрессий падает на 1948 год, когда произошло образование государства Израиль, чему, как известно, поспособствовал Советский Союз дипломатией, оружием и военными советниками. Потом, однако, политика Кремля кардинальным образом переменилась. В Москву прибыла послом уроженка Киева Голда Меир. Ей устроили восторженный прием в Московской хоральной синагоге. После чего последовала жесткая реакция Сталина. Всех, подавших было тогда заявления о выезде в Израиль, арестовали, разогнали и посадили в тюрьму всех членов Еврейского антифашистского комитета, раздавили колесами грузовика его главу - великого артиста Соломона Михоэлса. Тогда же закрыли единственную еврейскую московскую газету и популярный еврейский театр на Малой Бронной, запретили изучение еврейского языка и преподавание на нем в школах. Тогда моего отца опять покарали без всякой причины, резко понизили в должности, практически с большой работы увели раз и навсегда, хотя он находился в расцвете сил. Правда, опять нашелся хороший человек - директор "Союзшахтоосушения" по фамилии Шахловский, очень добрый и умный человек. Он взял отца к себе заместителем. То был всесоюзный трест, далекий от проблем лесной промышленности. Эта организация занималась сложными работами там, где строили шахты и рудники. Отец испытал снова удар от родной партии, членом которой состоял с юных лет. И снова повторю, нет худа без добра. Отцу это понижение спасло жизнь. После того как он выпал из поля зрения ЦК и госбезопасности, все его друзья, сослуживцы были арестованы. Фактически, повторилась история 1937 года, но менее кровавая. Я же, будучи школьником, по-прежнему не чувствовал на себе никакого давления из-за своей национальности. Впервые ощутил, что такое антисемитизм, через несколько лет, в 1952 году. Тогда навалилась еще одна страшная волна репрессий, спровоцированных печально-известным "делом врачей". Им предъявили страшное обвинение - попытку отравить Сталина! Лишь внезапная его смерть, которой поспособствовал арест лечивших Сталина врачей Кремлевской больницы, приостановила намеченный было процесс, наподобие того, по которому прошли Бухарин и Шарангович, выдвигавший на руководящую должность отца. За процессом намечалась расправа над еще одним народом. Страх охватил всех евреев СССР, ожидавших высылку, подобную той, которой подвергли после войны крымских татар, калмыков, чеченцев, ингушей... То был тяжелый год. Помню страх родителей, которые не знали, что будет с ними завтра. В нашей семье никто не умер, но в доме царил траур. Я тогда предположить не мог, что врачей арестовали несправедливо. Но родители допускали такую мысль. В те дни на трамвайной остановке какая-то незнакомая женщина сказала мне со злорадством: "Ну что, жиденок, скоро вас всех повесят!" На что я отреагировал, надо сказать, совершенно не лучшим образом: - Сама ты - жидовская морда! Подобного рода дискуссии недавно слышал, когда я проходил мимо бывшего музея Ленина. Здесь по иронии судьбы в изобилии продавалась черносотенная, антисемитская, я бы прямо сказал, человеконенавистническая литература. Одни названия чего стоят: "Враги", "Жиды", "Протоколы сионских мудрецов"... И здесь же из под полы предлагался "Майн кампф" Адольфа Гитлера. Воистину, антисемитизм и фашизм всегда рядом. И этот расистский бред свободно продавался до последнего времени в ста метрах от Красной площади, в столице страны, где более 27 миллионов человек погибли в великой войне против фашизма! Один известный журналист затеял со мной полемику на страницах газеты. Он меня упрекал в том, что я будто бы исповедую какую-то странную теорию, мол, при демократии - меньше порядка, чем при тоталитаризме. А в результате в Москве - и цыгане-мошенники бродят толпами, и всякие бомжи в подвалах и на чердаках ночуют, поджигают дома, книги Гитлера, всякую расистскую литературу беспрепятственно продают, газеты, призывающие к погромам, выпускают... С одной стороны, думаю, прочитав о себе такое, общество нас поддержит, если мы будем более энергично бороться с преступностью и иными "негативными явлениями". Но с другой... Наверное, чтобы что-то запретить, скажем, бродяжничество, должен быть какой-то закон, позволяющий это сделать. А его нет. К тому же раньше столько всего запрещалось, что сегодня любой запрет воспринимается как отступление от демократии... При демократии, наверное, действительно больше явлений, которые могут многим не нравиться, подчас обоснованно. И все-таки терпимость по мне лучше, чем нетерпимость. Особенно в контексте нашей истории, наполненной непрерывной борьбой с кем-то и с чем-то: от троцкистов до диссидентов. Никогда не поверю тому еврею, который скажет, что "еврейский вопрос" его не волнует. Никогда не пойму того еврея, который скрывает свою национальность. Хотя могу сказать про себя: я - человек русской культуры, гражданин России. Понятие "национальность" отождествляется в демократических странах с понятием гражданства. По-моему, это правильно. Если ты гражданин Франции, родился, вырос, получил образование в этой стране, хоть ты негр или индус, значит ты - француз. Хуже всего, когда политик пытается извлечь из "национального вопроса" конъюнктурные выгоды. Один в недавнем прошлом известный государственный деятель Российской Федерации менял, в зависимости от места пребывания, национальность матери. В Израиле объявил, что она - еврейка, на Украине говорил, - украинка, а в Италии - полька и католичка, как папа Римский. При этом не забывал напоминать, что "политик должен быть честным". Есть и другая сторона этой проблемы и связанный с ней анекдот, я слышал его от Юрия Михайловича Лужкова. На уроке в классе учитель поднимает по очереди детей и каждого спрашивает, кто какой национальности. И вот один еврейский мальчишка думает, да ну ее к такой-то матери, скажу, что я русский, может, жить легче будет. И говорит учительнице твердо: "Русский!" Так она и записала в журнал. Приходит мальчишка из школы домой и говорит: - Мам, у нас в школе спрашивали, кто какой национальности, я и ответил, что русский. - Как тебе не стыдно, - отвечает ему мать, - ты позоришь нашу нацию, вместо того, чтобы ею гордиться, скрываешь, что ты еврей. Пошел мальчишка к отцу и доложил ему, что случилось в школе. Тот ему ничего не ответил, взял ремень и отстегал сына по мягкому месту. Пошел со слезами внук к деду. А тот ему вместо утешения заявляет: - Я отказываюсь от такого внука. Я не думал, что мой наследник может предать свой народ. Выходит расстроенный мальчишка в коридор и говорит сам себе: "Только два дня пробыл в русских, а сколько я от этих евреев натерпелся". Я к тому это говорю, что, бывает, сами евреи создают искусственно национальную проблему. Что касается меня, то я прожил жизнь, где с детства эта проблема меня не пригибала. В школе и позже никогда не чувствовал дискомфорт из-за своей национальности. Девушки, друзья у меня всегда были разных национальностей, никому предпочтения по этому пункту я не отдавал. И девочки русские во дворе на меня обращали внимание, такого не помню, чтобы родители отговаривали их от контактов со мной словами: "зачем ты дружишь с Володей Ресиным, он же еврей". Мне нравится формула Ильи Глазунова, которую он популяризирует устно и письменно: "Русский тот, кто любит Россию", независимо от того, что у него в паспорте значится под пятым пунктом. Я никогда и нигде от своей национальности не отказывался. Но, повторяю, чувствую себя человеком русской культуры, россиянином. * * * Вернусь в этой главе еще раз в послевоенные сталинские годы. Время то было сложное. С одной стороны, еще не прошло опьянение от Победы в великой войне, с другой стороны, в обществе обозначались новые веяния и настроения. Настроения эти окрашены были в цвета страха и тревоги. Как будто приступы болезни у вождя за стеной Кремля выплескивались наружу и обволакивали город, всех людей невидимыми волнами истеричного возбуждения. Что-то должно случиться! Не может страна жить спокойно и тихо... Везде таятся враги и ждут момента, чтобы нас сокрушить... Нельзя расслабляться, давать себе передышку, надо все время быть начеку! Эти идеи вдалбливались в головы народа всеми газетами. Общественный невроз перекидывался от одного человека к другому, люди напрягались, сковывались, ждали новой войны, теперь уже с американцами. Тут еще появились "гениальные труды товарища Сталина по вопросам языкознания". Страна погрузилась в лингвистическую полемику, совершенно не понимая, кому и для чего это нужно. В материальном плане наша семья по-прежнему жила сравнительно неплохо. Отца второй раз не арестовали. У нас в квартире стоял телефон, а это по тем временам - редкость. Появился холодильник "Саратов". В самой Москве в послевоенные сталинские годы жизнь с каждым годом заметно улучшалась. Постоянно происходило снижение цен. В 1950 году московские магазины были заполнены хорошего качества продуктами, множеством сортов колбас и сыров, масла, конфет... Приезжавшие в столицу жители других городов с пустыми полками продмагов чувствовали себя так, словно они попадали в другую страну. И деревня по-прежнему бедствовала, голодала, колхозники бежали в города. А Москва снабжалась отлично. И строилась. Над городом, на Садовом кольце, Комсомольской, Смоленской площадях, в Зарядье, на Котельнической набережной и на Ленинских горах быстро росли высотные здания, каких прежде в Москве не видывали. Идея воздвигнуть над городом дома-памятники в честь Победы принадлежала Сталину. На заседании Политбюро он обосновал перед соратниками необходимость их появления. Присутствовавший при этом Хрущев изложил его выступление в таких словах: "Помню, как у Сталина возникла идея построить высотные здания. Мы закончили войну Победой, получили признание победителей, к нам, говорил он, станут ездить иностранцы, ходить по Москве, а в ней нет высотных зданий. И будут сравнивать Москву с капиталистическими столицами. Мы потерпим моральный ущерб. В основе такой мотивировки лежало желание произвести впечатление..." Как видим, архитектура была призвана для решения задачи политической. При этом авторам зданий ставилась цель - создать образы таких высотных домов, чтобы они, не дай бог, не походили на американские небоскребы.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|