С другой стороны, ему пришло в голову неприятное предположение о возможном поползновении гачагов или местных тифлисских сообщников Дато к спасению попавшего за решетку бывшего, агента.
Проморгать снова Дато, дать гачагам сунуться и сюда, в Тифлис,
- это означало бы полный крах репутации "Сардара", как называли высших царских начальников местные жители. Позорный крах, после которого, быть может, и добровольная отставка не спасет, и останется только - пулю в лоб...
"Зря с этим агентом мы церемонились, - думал тифлисский начальник, - надо было бы прикончить сразу, скинуть в пропасть
- и дело с концом..."
Как бы то ни было, "дело" не терпело отлагательства. "Ведь как Хаджар-узница стала символом, поощряющим возмущение "толпы", так и сей "сыщик" может дать предлог к нежелательному опасному ропоту. И малой искры довольно, чтобы разгорелся пожар".
Но сперва - допросить...
Высочайший гнев представал подобием лавины, обвала в горах, и наместник, словно выкарабкавшись из-под обломков и развалин, только-только начинал приходить в себя.
Его уязвленное самолюбие, его сословная фанаберия восставали против этого унизительного трепета, и князь призывал на помощь тени именитых, титулованных предков, увитых лаврами и удостоенных почестей за всякие доблести и заслуги, и теперь эти сиятельные тени словно оживали в золоченых портретах. Кажется, обращение к фамильным традициям несколько поддержало главноначальствующего, он взбодрился и восстановил в себе уверенность, что августейшая досада все-таки не способна поколебать родовой щит, надежно ограждающий его от всяких немилостей судьбы.
Да и сейчас у него были влиятельные покровители в верхах. Преисполняясь этого успокоительного сознания, он достал папиросу из самсунского табака и закурил, выпуская колечками дым.
Да, всякие передряги случаются в жизни. Государь прогневался, ну что ж, бывает, наговорил в сердцах, облегчил душу - и ладно. Вполне может быть. Эта мысль настолько облегчила состояние главноуправляющего, что он даже замурлыкал себе под нос какой-то мотив.
"Пора домой, - подумал он. - Жена заждалась." Он предстанет ей, как всегда, с видом человека, привычно осознающего свою силу и власть. И ни в коем случае не выказывать какого-либо смятения при ней.
Поперхнувшись дымом, он закашлялся, погасил папиросу и, покинув кабинет, спустился по мраморной лестнице вниз, стараясь ступать твердо и степенно. У подъезда ждала карета с конным конвоем. Карета покатила по Головинской улице, оглашая ее звоном бубенцов и цокотом копыт.
- Добрый день! - ласково улыбнулась супруга, выйдя навстречу и шурша платьем. - Устал, голубчик?
Он пожал плечами, ни словом не обмолвился о царском послании.
- Совсем-совсем в порядке?
- Все, как надо, - уклончиво отозвался он. Жена прошла с ним в столовую, усадила...
- Ты тучей смотришь.
- Не обессудь... Дел по горло.
- Во всяком случае, мой супруг, надеюсь, не станет омрачать семейный покой кавказскими невзгодами? - кокетливо пожурила жена. - А то ведь, чего доброго, и я стану хмуриться, и наживу ранние морщины. И - прощай красота!
- Ну, что ты, милая... Разве стану я досаждать тебе... своими делами!.. он взял ее белую холеную руку и поцеловал. - Сегодня я чувствую себя преотлично...
Главноуправляющий прошелся по комнате, стараясь принять бодрый вид.
Супруга однако заметила эти тайные усилия, но решила не брать быка за рога, разыграть простодушную доверчивость и выведать причину неудовольствия мужа потихоньку, постепенно.
- Я очень рада, что у тебя хорошее настроение. Должно быть, случилось нечто приятное?
- Осознавать нашу державную мощь - это более чем приятно. - Напускной энергичностью он пытался прикрыть внутреннее муторное состояние. - Да, голубушка, да, воля, победительная, непреклонная воля империи - вот что вселяет радушные надежды!
Супруга поддакнула - с дальним "прицелом".
- Мы сильны, - продолжал наместник. - И мы своего добьемся, чего бы это нам ни стоило. Все враги должны поджать хвост!
Княгиня вздохнула.
- Вот ты говоришь... враги... Я и вспомнила... Что эта "Орлица", о которой ты рассказывал? Открытки у горожан...
- Пустяки! Досужие художества каких-то выпивох-фотографов! Он подошел к креслу, где сидела супруга.
- И у тебя?
- Признаться, и я раздобыла для себя экземпляр. Из любопытства. Обожаю экзотику.
- Можно поглядеть?
- С условием.
- Каким?
- Вернуть мне открытку в целости и сохранности.
- Блажь! Да знаешь ли ты, что это за особа?
- Разбойница, как и ее муж?
- Представь себе.
- Но почему ты так кипятишься? Только что говорил о победительной воле империи, а тут вспылил из-за какой-то...
- Пойми, Наталья, это не невинная выходка. Я тебя не хотел расстраивать. Это - миф! Миф, который на руку нашим врагам. И не пристало потакать ему праздным любопытством.
Главноуправляющий, не сумев сохранить невозмутимый вид, тем не менее, таил причину своего дурного настроения, вызванного несправедливым царским "рескриптом". Он не хотел выказывать молодой супруге своего несогласия с обидными высочайшими нареканиями, несогласия, которое при иных обстоятельствах, может обернуться против него, преданное огласке. Он знал за светскими дамами эту слабость - перемывать косточки влиятельным особам и смаковать пикантные подробности.
Невтерпеж этим благоуханным сиятельным прелестницам причаститься к щекотливой подноготной державных забот своих и не своих сановных мужей.
Служебные тайны и сношения должны оставаться за семью печатями. Доверил другу, жене, та - приятельнице, и глядишь, пошла писать губерния!
Поев на скорую руку, его превосходительство направился снова в канцелярию, сославшись на неотложные дела.
Глава девяностая
Говорят, кто в беде не отчаивается, кто судьбе не кланяется, тому, глядишь, она и улыбается. Верно, бывают крутые узелки - не развяжешь. Что поделаешь, если век крутой, борьба не на живот, а на смерть. Монархия, обратив в щит свои законы, творила беззакония.
Она нещадно крушила на своем пути всякое противодействие. Уже без малого триста лет самодержавный корабль плыл в реках пролитой крови, в море горьких слез. Так оно было. Был бы трон деревом - свалило б его ветром, бурей, ураганом за эти долгие века. Но монархия была сама такой стихией, которая привыкла давить, крушить, порабощать слабых, ломить встающих на пути - это составляло существо самовластья. И хотя царь сменял царя, наместники, губернаторы, столоначальники сменяли друг друга - не менялась природа строя. Не менялась тирания, не становилось легче жить и дышать униженным и задавленным. Все тот же гнет.
Только все более изощренный. Раздоры проникали даже в высочайшую семью, раздор царил в верхах, между власть имущими шла грызня, между министрами, между сатрапами и столпами империи.
Но трудовой люд, разноплеменную, многонациональную массу отличала спайка, готовность к сочувствию и помощи. Но когда вставал вопрос о существовании власти и господства, верхи объединялись, господа угнетатели сплачивались против угнетенных, отложив до поры выяснение своих отношений. И воинство, как правило, послушно повиновалось генералам и командирам, шло на смерть за боготворимого батюшку-царя.
Сражаться с таким могущественным врагом было доблестью. Жажда света и свободы поднимала угнетенных на вооруженную борьбу.
Эта святая жажда зажигала сердца не только в горах Зангезура, она порождала повстанческий порыв по всей округе, будоражила Тифлис, где восседал наместник его императорского величества. Люди в убогой одежде, в рваных отрепьях, но с чистой и отважной душой обращали в знамя эту жажду света, .шли на бой против монархии, гибли под этим знаменем. И умирая, они не теряли надежды, что их светлые чаяния вовеки не угаснут! И их поверженные знамена вновь подхватят сильные и отважные руки и подымут на новые вершины! Отважные борцы не верили в то, что умрет их дело, их порыв, их подвиг. Нет, в их сердцах и в смертный час цвели надежды на конечную победу.
И их грузинские, армянские собратья жили этим порывом. Доблестные сыны и дочери Кавказа, сплачивались против опоры самодержавия - беков и ханов, меликов, ростовщиков. Разве надзиратель Карапет, и знать не знавший о Дато, служивший властям, не ступил на тот же путь? Верно, он еще не выпустил из рук связку тюремных ключей, но в решающий час, на крутом повороте, он был готов стать на сторону гачагов. И напоив жандармского соглядатая, передав слова Хаджар по цепочке - он уже становился связным гачагов...
Гачаг Наби издалека заметил две фигуры, движущиеся наверх, карабкающиеся по крутым уступам к скалистому гребню. Вскоре он узнал в идущих Аллахверди и Томаса. Наби устремился навстречу друзьям, и вихрь вздыбил полы бурки наподобие крыльев...
Глава девяносто первая
Сардару его императорского величества на Кавказе, дабы отвести "дамоклов меч" высочайшего гнева, нависший над головой, надлежало как можно скорее подавить гачагское движение, выкорчевать его. Ему надо было разгрызть этот "крепкий орешек" и водворить порядок в кавказских краях, порядок, который мог бы стать примерным по степени послушания для других вотчин империи.
Добьется он порядка - и царь сменит гнев на милость, и снова можно будет "упрятать джинна в бутылку".
Иначе таких "джиннов" еще не раз пришлось бы получать по фельдъегерской почте.
И первый удар пока надо было обрушить на Дато.
Уже зажгли многочисленные свечи. Наместник извлек из сейфа царское послание и перечитал его, затем снова спрятал, запер сейф и положил ключ в глухой ящик стола. Встал и нажал кнопку звонка.
Вошел адъютант.
- Приведи ко мне арестованного. В наручниках, в кандалах...
- Прошу прощения, вы, кажется, не давали распоряжения насчет кандалов, ваше превосходительство, - промямлил адъютант.
- Исполняй приказ.
- Слушаюсь.
- Или уже и железа у нас не хватает?
- Хватает, ваше превосходительство, с избытком.
- Ступай.
- Слушаюсь.
- Да поживей.
- Ваше превосходительство, - адъютант задержался у дверей, - эта процедура требует времени...
- Мигом! И - чтоб у моих ног валялся! Нечего церемониться!
- Так точно, ваше превосходительство.
- Я ему покажу, где раки зимуют!
"Я заставлю его охаять своего кумира! - продолжал уже мысленно наместник.Пусть настрочит письмо собственноручно своим гачагам... Выспрошу у него, кто сообщники... И пусть его поведут, в цепях по тифлисским улицам... Его императорское величество удостоил нас высочайшим доверием и облек полномочиями не для того, чтобы мы позволяли здесь бесчинствовать всякой нечисти!".
Адъютант уже покинул кабинет. .
"Ежели так дело пойдет, я сам отправлюсь в уезд, к их разбойному логову! В рог бараний согну! Велю привязать трупы смутьянов к конским хвостам и поволочить по Гёрусу... Пусть полюбуются. На костре велю сжечь - пусть нанюхаются! Пусть знают, что терпению и милосердию нашему есть предел! Стали бы мы щадить их святыни? В конюшни обратили бы мечети! С землей сровняли бы, прах развеяли бы по ветру! Их благолепные храмы дотла бы разорили! А ведь не трогаем, щадим, терпим! Почему? Чтобы им, мусульманам, чер.т их побери, вдолбить в башку, что мы их благодетели и покровители!".
Глава девяносто вторая
Согласно указанию властей предержащих гёрусская крепость была строго ограждена от внешнего мира. Заключенные в каземате не имели ни малейших сведений о происходящем за его стенами...
Хаджар находилась в центре внимания и охраны, и самих узников. Она не была обычным арестантом - она была возмутительницей спокойствия, волшебной Орлицей.
При всей изолированности, она чувствовала нарастающее напряжение положения, догадывалась, что власти принимают усиленные меры по поимке и уничтожению гачагов.
... Она предавалась воспоминаниям, мысленно обозревая пройденный путь, сердце щемило при мысли о светлых молодых днях, когда она тягалась с Наби на спор в верховой езде, бывало, и догоняла, и обгоняла... Вспоминала походы, переходы через Аракс, бои и стычки...
Цепи не могли сковать ее память.
Жгла ее тоска по сосланным на каторгу братьям, по покинутому очагу. Но эта же боль придавала ей решимости, воспламеняла жаждой возмездия и борьбы.
Крепилась, не давала воли слезам, не заходилась истошным криком и стоном перед врагами, не рвала на себе волосы в отчаянии.
Нет, ее гнев распалялся от этих бед еще неистовее, ее ненависть становилась еще беспощаднее.
Немало насмотрелась она кровавых боев, и сама попадала в переделки не раз, по всей округе, у берегов Хакери или Баргюшада, сбегающих с гор, не раз выходила с честью из испытаний. Каждая стычка, каждая передряга была для нее боевым уроком.
Вспоминались ей бои в турецких краях, на кручах, переходы за Араратом, баргюшадские баталии, праведное возмездие, постигшее жестокого Нифтали-бека, юзбаши Асада... И еще немало боевых дел, отнюдь не шуточных... Тяжкие, выстраданные уроки борьбы...
И вот она - в темнице.
Это было испытанием, быть может, тягчайшим, из всех, выпавших на ее долю. Словно все удары, нацеленные на нее, теперь соединились.
И началось грозное, зловещее противостояние... С одной стороны
- военные части, бекские дружины, хорошо вооруженные. С другой
- люди Наби.
Первые хотели добиться своего малой кровью. Гачаги тем более стремились избежать потерь.
Конечно, борьба при таких обстоятельствах шла с обоюдными хитростями. Но если гачаги шли на эти хитрости и маневры не от хорошей жизни, это часто было единственным спасительным выходом, то власти изощрялись в самых вероломных средствах, не брезгуя ничем. Они хотели в первую очередь обезглавить движение.
Лучшие офицеры ломали головы: как поймать или обезвредить вожака, сочинялись всякие тайные планы, замышлялись засады, облавы, подкупались наймиты...
На фоне всех предприятий властей странным выглядело поведение уездного начальника Белобородова, по-прежнему проявлявшего нерешительность в мерах по пресечению движения.
Вышестоящее начальство, не имея представления о внутренних мотивах такого поведения, тем не менее, делало недвусмысленный вывод о недопустимом либерализме Белобородова.
Наиболее ретивые судьи шли в своих подозрениях еще дальше, предполагая прямой сговор уездного начальника с гачагами. Ведь было известно, что его высокоблагородие проявляет благосклонный интерес к вольнодумным сочинениям Пушкина, Лермонтова и новоявленных "неблагонадежных" сочинителей. Как же это истолковать?
Напрашивалась мысль, что в этом глухом уезде высочайшая воля и имперская политика не осуществлялись с подобающей жестокостью и усердием со стороны уездного начальника. И неспроста точил на него зубы всевидящий жандармский полковник...
Но если уж Белобородое столь мягкотелый либерал, то, быть может, эти его качества почувствовала и противная сторона? Ведь был же случай, когда Гачагу Наби представилась возможность напасть на проезжавшего по дороге Белобородова,- что стоило уложить его меткой пулей? Возможно, гачаг подумал, что гибель этого начальника приведет к тому, что последнего сменят куда более крутым преемником, и тогда дела осложнятся.
Вероятно было предположить, что не будь какого-то тайного "червя сомнения" в душе у господина Белобородова, он бы вел себя с самого начала куда расторопнее и решительнее.
Но все же предположения оставались предположениями... Все это было туманными догадками. Прийти к окончательным выводам мешала половинчатость и зыбкость позиции Белобородова, который, быть может, еще и сам не уяснил линии своего поведения, колеблясь между либеральными настроениями и прямым служебным долгом. Видимо, он не решался поставить на карту свою карьеру откровенным демаршем, переживал внутренний кризис. Отсюда и неуравновешенность его действий. В пору прозрений господин Белобородов вспоминал Василия Васильевича Н., молодого потомка ссыльного декабриста, занимавшегося ботаническими изысканиями в зангезурских горах, высказывавшего крайне радикальные взгляды в конфиденциальных беседах с уездным начальством.
Между тем, положение обязывало последнего не только вести решительную борьбу с гачагами, но и осуществлять неусыпный надзор над "неблагонадежными" переселенцами из России, над ссыльными "крамольниками" а при соответствующих уликах - и заключать таковых под стражу. Уездный начальник был не вправе оставлять без внимания или проявлять снисхождение к их действиям, не реагировать на поступающие сверху циркуляры и донесения нижестоящих. Он, разумеется, знал хорошо и понимал, что ссыльные кружковцы, террористы представляют собой не меньшую опасность, чем гачаги. Конечно же, эти наказанные террористы, замахивавшиеся на столпов империи в столице, в центре, по мнению властей, отнюдь не были "агнцами божьими", и при случае снова могли ополчиться против монархии.
Для самовластья враг и был враг, независимо от происхождения, и при малейшем подозрении подлежал наказанию,- опасность надо устранять!
Тем не менее, господин Белобородое проявил интерес к высказываниям молодого Василия Васильевича в памятной беседе и не скрыл своего благорасположения к нему. Даже недомолвки сближали их,- каждый договаривал и додумывал про себя.
Молодой ботаник-радикал, правда, поначалу держался настороженно.
"Странный, однако, господин полковник... То ли мне зубы заговаривает, то ли ему это впрямь интересно. То ли учтивый солдафон, то ли либерал в мундире..." По мере общения такие сомнения не раз посещали молодого собеседника. Постепенно он уловил, что полковник был вроде человека с "двойным дном" с сокрытым внутренним миром, и этот мир чем-то сродни его собственным заветным исканиям... Будь иначе, внешние проявления выдали бы полковника хмурым, стальным просверком глаз, металлическими нотками в голосе... А между тем, уездный начальник обращался приветливо, даже радушно с "неблагонадежным" пришельцем, и весь облик полковника производил впечатление естественного внутреннего благородства. Когда же беседа задевала "острые углы" политики, щекотливые вопросы, по лицу господина Белобородова пробегала тень смущения и неловкости, он осторожно умолкал или спешил переменить разговор. В его поведении сквозило снисходительное, заботливое участие к молодому гостю.
Искренность тона и смущенных недомолвок убеждали Василия Н. в отсутствии коварного подвоха, во внутреннем глухом смятении, переживаемом Сергеем Александровичем.
И гость проникался доверием к хозяину уезда, начиная ощущать в нем союзника, а быть может, и единомышленника. Василий все чаще обращался к нему по имени-отчеству, и, затрагивая литературные темы, замечал неподдельный интерес и оживление у собеседника. Любопытно, что когда речь зашла о гачагах, это не вызвало сколько-нибудь раздраженной реакции у полковника, он безболезненно вернулся к разговору о Пушкине, Лермонтове, Байроне, Мицкевиче, Некрасове, поэтах, не обласканных фортуной, и Василий понимал, что у этой "фортуны" вполне определенный адрес.
Разговор перекинулся на Кавказ... Белобородое помнит воодушевление, с каким его молодой собеседник читал наизусть русских поэтов,- особенно, видимо, ему нравился Лермонтов.
Высокий, статный Василий, откидывая копну белокурых волос с широкого лба, продолжал читать. Он замечал в глазах своего нечаянного и степенного слушателя неподдельную растроганность, не вяжущуюся с обликом традиционного службиста. Впрочем, думал Василий, быть может, это обычная русская ностальгия тоскующего в этой "кавказской глуши" соотечественника, которая еще не исключает служебного "любопытства".
Как бы то ни было, столь неожиданное, порой загадочное поведение официального лица вызвало ответный интерес Василия, а затем и расположило его к полковнику. И он уже не стал скрывать своих пристрастий и умозрений, симпатий к поэтам-вольнодумцам, демократам,- скрытничать, юлить, считал Василий, незачем. Господин Белобородов, заметив эту рискованную доверительность, не подавал виду и продолжал поощрять поэтические излияния молодого гостя. Он, похоже, был искренне увлечен этими "литературными чтениями". Василий умолк. После некоторого молчания, он завел речь о дуэли на горе Машук, подумать только, в двадцать семь лет, говорил Василий, пасть от руки... нет... не Мартынова, нет, его не убили, его казнили!.. Поэт, оплакавший гибель Пушкина, сам стал жертвой. Сколько боли и гнева клокочет в лермонтовских строках, - горячился Василий, - вы только послушайте, Сергей Александрович,- и господин полковник слушал:
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения, и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Перед вами суд и правда - все молчи!
Молодой гость посвятил господина Белобородова в предысторию трагедии, разыгравшейся на горе Машук, и, хотя полковник знал понаслышке некоторые подробности драмы, преданные огласке спустя многие годы, все же суждения Василия обнажали новые истины и побуждали увидеть их как звенья нескончаемых отечественных зол...
Вскоре Василий, упаковав свои гербарии, собрался в обратный путь, полковник велел адъютанту позаботиться об оказии и проводить гостя...
Впоследствии он не раз возвращался в мыслях к этому посещению, к пылким и едким замечаниям молодого путешественника и с щемящей болью размышлял о повсеместном неблагополучии в огромной державе, тщетно пытаясь найти примирительный выход...
Вечером, после отъезда Василия, жена его встретила вопросом:
- Говорят, тебя посетил любопытный гость...
- То есть?
- Какой-то "Пржевальский..." Стихи читал... цветочки собирал...
- Ну что ты, Маша!.. - отмахнулся с досадой Белобородов. И, чтобы избавиться от назойливых расспросов, решил солгать: - Землемер он. Из губернии прислали.
Мария не унималась.
- Ах, землемер... С поэтической душой... И что за стихи он тебе читал, голубчик?
Сергей Александрович стал терять терпение.
- Те же, что и я читаю.
- Уж не Лермонтов ли?
- Ну, допустим, Лермонтов. Что с того?
-- А хочешь, я скажу, какие... - Мария заглянула ему в глаза.
- Я устал, Маша. И вообще - это скучно!
- Ах да! "И скучно, и грустно, и некому руку подать..." Не эти? Ну, тогда: "Как сладкую песню отчизны моей, люблю я Кавказ". Не угадала? Ладно, "Печальный Демон, дух изгнанья, летал над грешною землей..." Опять не то? игривый тон сменялся укоризненным вздохом.- Ах, голубчик... Охота тебе "дразнить гусей"?
... Уже прошел год после этого спора с женой, который усугубил разлад между супругами. Белобородое, уединившийся в кабинете, снова возвращался памятью к тем дням. Он как бы бился между двумя полюсами, и никак не мог оторваться от полюса своей службы, и не желал держаться за него обеими руками. Он очутился меж двух огней.
Этот внутренний кризис, эта половинчатость позиции так или иначе сказалась в откровенном письме елизаветпольскому генерал-губернатору, которое, до роковому стечению обстоятельств и злополучной неосторожности адресата, проделало путь до Тифлиса и оттуда до Петербурга. Конечно, же, при внимательном вдумчивом прочтении, можно было почувствовать, что автор послания испытывает некую угнетенность духа, пребывает в подавленном настроении, которое в его положении было равнозначно несостоятельности и характеризовалось в верхах как "нездоровое".
Можно было уловить, что это настроение является проявлением внутреннего смятения и кризиса. И не это ли уныние уездного начальника усугубило раздражение царя? Раздражение, которое рикошетом ударило по вышестоящим чинам империи, причастным по долгу службы к вопросу о борьбе с гачагами. И августейшее негодование отозвалось в ответном рескрипте царя на имя главно-начальствующего на Кавказе...
Глава девяносто третья
С приходом Аллахверди и Томаса в стан гачагов многое для их вожака прояснилось.
Из их возбужденных, подчас сбивчивых от волнения рассказов, Наби хорошо представил, каково сейчас Хаджар, как тяжко ей в неволе. Понял он и то, что его соратница уже не так непреклонна в своем желании вырваться в одиночку,нужна помощь.
Понемногу зангезурские горы заволакивал серый мглистый туман, в котором таяли снеговые вершины. Туман густел все больше. Природа нахмурилась. Зима была не за горами. Скоро нагрянут холода, ударят морозы, повалит снег. И нельзя было оставаться кочевьям вплоть до той поры в горах, нельзя было им застревать под разными предлогами на полпути к низине, рассыпавшись там и сям по обе стороны дороги, петлявшей от Гёруса до Шуши, от Шуши до крепости Аскеран, живя в шатрах-алачиках, в походных кибитках, разжигая по ночам костры, которые высвечивали тракт. Тогда уже невозможно было бы пускать пыль в глаза властям, и оттягивать перекочевку с эйлагов к зимним очагам.
Стало быть и не могли бы тогда гачаги рассчитывать на надежный заслон и поддержку, уход кочевий развязал бы руки врагам.
Выдержать лютые холода в горах, с метелями, бурями, заносами было под силу царским войскам, хорошо экипированным, запасшимся провиантом. Ни за каким обеспечением и подкреплением у них дело не стало бы. В этом смысле превосходство карательных сил было несравненно, немыслимо большим.
Гачаг Наби принимал в расчет эти крутые обстоятельства, которые могли бы стать еще более суровыми и жестокими. Он не пренебрегал реальностью, не решал с кондачка, не уповал на везение. В любой переделке его не покидал трезвый и хладнокровный расчет. А за решением следовали молниеносные действия, часто неожиданные, непредвиденные врагами.
Бывало, что обманутые враги5 продолжали обстреливать, штурмовать позиции, давно уже покинутые гачагами.
Прокатывалось, глядишь "ура", град пуль обрушивался на скалы и кручи, а оттуда - ни звука, ни выстрела. Попав впросак, наступающие запоздало осознавали свою ошибку. Командирам приходилось отдуваться перед начальством. Да ведь и как в реляции напишешь, что атаковал превосходящими силами, а остался в дураках, с мертвыми камнями воевал, патроны впустую расходовал, летел сломя голову по кручам... по скалам... да еще и кое-кого из беков, есаулов или старшин не досчитался или в лазарет пришлось отправить столько-то перекалеченных, сорвавшихся в пропасти и ущелья...
Да, случалось, и такие штуки откалывал Гачаг Наби с царскими солдатами и бекскими холуями... То-то была потеха, можно было и вдоволь посмеяться над незадачливыми карателями-гонителями.
Хаджар, бывало, поглядит-поглядит на хохочущих друзей и одернет:
- Ну, будет животы надрывать! Гачагу много смеяться негоже!
- Почему, Хаджар-баджи: - любопытствовал кто-нибудь из гачагов поязыкастее, посмелее. - Что ж такого, если гачаг посмеется от души, если врагов за нос водил?
- Так и до беды недолго! - строго отвечала предводительница, грозя пальцем шутнику. - Нечего зубы скалить. Нас - горстка. А им - числа несть. Бей - не перебьешь. То-то и не забывайтесь.
Балагур не сдавался:
- Чем больше ихних - тем больше и уложим.
Сам Гачаг Наби в таких случаях не решался перечить Хаджар.
Понимал: дело говорит. Сколько бы врагов ни перебили, как бы их ни водили за нос, а обольщаться не надо.
И потому он отмалчивался, когда Хаджар выговаривала не в меру развеселившимся товарищам. А находчивость, сноровку, отвагу в них ценил. Скорбел по погибшим, павшим в боях. Хоронили их в недоступных местах, на крутых склонах со всеми подобающими почестями. Склонял вожак голову перед свежевырытой могилой, клялся отомстить за каждую каплю праведной крови!
Но утешением было то, что, услышав о гибели кого-нибудь из гачагов, являлись добровольцы из окрестных сел...
Проверял вожак, выпытывал, кто таков, откуда родом-племенем, и с ружьем как обращается, и в седле как держится.
Приглянулся - воюй. А на нет и суда нет, отказывать - отказывал, но не обижал. Добрым словом провожал, ступай, мол, с миром, к семье, к домашнему очагу, спасибо за рвенье. И там, дома, сослужишь службу нам, без дела не останешься, а что требуется - узнаешь в свой черед, когда пробьет час, постоишь за нас...
Какой ни есть гачаг, но сила его в бою и в походе в родном народе. А там, чтобы всем миром громить и беков, и ханов, и прочим урок преподать.
И с такою опорой отряд удальцов гачагов стал бы народной дружиной, ратью неисчислимой. "Но Гачаг Наби придерживался своего, - не хотел, чтоб отряд непомерно разрастался, словно рыхлое тесто. Для него было вернее умножать число сторонников в народе, надежных, отважных людей. "Большой отряд - большие заботы",-рассуждал он и принимал в дружину только самых лучших.
Никакие удары и утраты не сломили бы его, убили бы брата родного - он бы скрыл от врагов кровоточащую рану свою, но уязвленную честь не упрячешь, не утаишь... И потому на заточение подруги он смотрел как на тягчайшую беду. И хоть имя и слава Хаджар продолжали воодушевлять бойцов, хоть росло число сторонников отряда не по дням, а по часам, хоть крепко доставалось от Наби вражьей стороне, но росло соответственно и противодействие властей, их злоба и жестокость.
И главноначальствующий в Тифлисе, подхлестываемый сердитыми внушениями царя, проглатывавший горькие пилюли, письменные и телеграфные, точил зубы на гачагов, готовился к решающим действиям.
Ощетинилась гёрусская крепость.
По тракту военные команды, обозы потянулись.
Да еще жила коварная надежда, что Гачаг Наби, поняв бесполезность попыток прорваться и сокрушить такой заслон, в конце концов не выдержит этой муки: чтобы его подругу, его честь в тюрьме держали. Сам, глядишь, объявится, придет в присутствие с повинной головой, бросит к ногам винтовку-айналы, швырнет на пол и кинжал лезгинский, и выдавит из себя, побежденный: "Все! Отвоевался я! Отпустите Хаджар и казните меня!"
Из тревожных сообщений Аллахверди и Томаса он узнал, и о слухах, ходивших в народе: дескать, царь распорядился заманить Наби в ловушку, перебить весь отряд до единого, а тех людей, что по окрестным горам расположились, разогнать и рассеять одним махом, погасить костры-очаги раз и навсегда!
Крепко задумался Наби.