Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)

ModernLib.Net / Мифы. Легенды. Эпос / Лейдерман Н. / Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990) - Чтение (стр. 23)
Автор: Лейдерман Н.
Жанр: Мифы. Легенды. Эпос

 

 


      Собственно с такого же обмена - заведомо несерьезного и оттого еще более циничного - начинается и следующая пьеса Вампилова "Старший сын" (1968, другой вариант названия - "Предместье"). Ее главный герой Бусыгин, пользуясь стечением случайных обстоятельств, объявляет себя незаконнорожденным сыном неизвестного ему человека не ради карьеры или светлого будущего, а всего лишь ради того, чтобы найти угол для одноразового ночлега. Такая игра на понижение отражает куда более глубокое, чем прежде, разочарование в каких бы то ни было романтических представлениях о доверии, добре и товарищеской взаимопомощи. Сама идея объявить себя неизвестным сыном Сарафанова (и соответственно братом его детей) выглядит как злобная пародия на мечты о всеобщем братстве советских людей. Бусыгин рассуждает куда трезвее: "У людей толстая кожа, и пробить ее не так-то просто. Надо соврать как следует, только тогда поверят посочувствуют. Их надо напугать и разжалобить". Однако парадоксальность "Старшего сына" состоит в том, что проходимец становится надеждой и опорой разваливавшегося было Дома. За идею старшего сына, как за соломинку, хватаются Сарафанов и его дети - Васенька и Нина. И это меняет Бусыгина: он, случайно вторгшийся в чужую семью с ее проблемами, внезапно чувствует себя ответственным и за юродивого идеалиста Сарафанова, всю жизнь сочиняющего ораторию "Все люди - братья", и за безнадежно влюбленного Васеньку, и за Нину, уставшую от семейного бедлама и готовую бежать куда глаза глядят со скучным, как доска, "серьезным человеком". Причем ответственность Бусыгина выражается в том, что он не только длит затеянный Сильвой обман про старшего сына, но и становится соучастником внутрисемейных обманов. Маска, роль, заведомо неправдивая, неожиданно отвечает собственной внутренней потребности Бусыгина быть кому-то нужным, принадлежать к Дому, быть любимым и значительным членом семьи. "Откровенно говоря, - признается он в финале пьесы, - я сам уже не верю, что я вам не сын". Так возникает в театре Вампилова мотив маски как счастливой возможности выйти за собственные пределы, альтернативы обыденному существованию, позволяющей реализовать то, чему нет выхода в "действительной" жизни. Но горький парадокс так радостно заканчивающегося "Старшего сына" состоит в том, что самая, казалось бы, элементарная человеческая потребность быть кому-то необходимым, иметь дом и семью, отвечать не только за себя может быть реализована при самых случайных, едва ли не сказочных обстоятельствах.
      Трагифарс "Провинциальные анекдоты" (1970)
      Если в "Прощании в июне" и "Старшем сыне" еще преобладают комедийные элементы, то в "маленькой дилогии" под общим названием "Провинциальные анекдоты" комедийное начало переходит в абсурдистский фарс, который в свою очередь приводит к трагедийному эффекту.
      Действие обоих "провинциальных анекдотов" происходит в райцентровской гостинице "Тайга", само название которой становится символом банального одичания. В первом из "анекдотов", "Случай с метранпажем", на авансцену выходит уже обозначенный в "Старшем сыне" мотив маски. Правда, теперь он выглядит достаточно зловеще, воплощая неподлинность существования как укоренившуюся норму социального поведения. Мелкий начальственный хам, администратор гостиницы Калошин, испуган тем, что оскорбил, возможно, большого человека - метранпажа из газеты (и никто кругом не знает, что метранпаж - это всего лишь скромный типографский работник). Почти гоголевская "конфузная ситуация" провоцирует целый каскад театральных превращений Калошина: он разыгрывает жалобное раскаяние, потом имитирует тяжкую болезнь, потом безумие. . . Парадокс однако состоит в том, что Калошин втягивается в игру и действительно чуть было не умирает от сердечного приступа. На пороге смерти он произносит проникновенный монолог, в котором говорит о том, что вся его жизнь мелкого номенклатурного начальника состояла из постоянного изнурительного лицедейства: "С одними одно из себя изображаешь, с прочими - другое, и все думаешь, как бы себя не принизить. И не превысить. Принизить нельзя, а превысить и того хуже. . . Откровенно, Борис, тебе скажу, сейчас вот только и дышу спокойно. . . Перед самой смертью". Казалось бы, произошло очищение экзистенциальной ситуацией, и человек, пускай запоздало, осознал бессмысленность прожитой жизни. Однако Вампилов завершает пьесу иначе: узнав, наконец, что его испуг ни на чем не основан, Калошин внезапно воскресает. Он готов начать новую жизнь:
      Калошин: К черту гостиницу! Я начинаю новую жизнь. Завтра же ухожу на кинохронику.
      Виктория: Нет, я больше не могу!
      Возглас Виктории отражает собственно авторское отношение: все потрясения и экзистенциальные откровения прошли зря, Калошин будет продолжать свой номенклатурный театр на очередном месте работы. Нравственная невменяемость человека, вся жизнь которого прошла в масках и который без маски может только умирать, - вот трагически-безнадежный итог первого анекдота.
      Во втором анекдоте, "Двадцати минутах с ангелом", продолжаются и тема маски, и тема нравственной невменяемости: шутовская выходка двух похмельных экспедиторов приводит к чисто театральному явлению "ангела", предлагающего безвозмездно сто рублей, и театральным же реакциям всех обитателей гостиницы "Тайга", каждый из которых ведет свою "арию", и все они звучат одновременно. Показательно, что жильцы гостиницы "Тайга" представляют самые разные социальные группы - тут и интеллигенты (скрипач Базильский), и "пролетарии" (шофер Анчугин, экспедитор Угаров), тут и старшее поколение (коридорная Васюта), и младшее (пара студентов-молодоженов), но все они сходятся в том, что человек не может просто так, без злого умысла подарить незнакомым людям сто рублей ("просто так ничего не бывает"), и все они со-участвуют в страшноватой сцене, в которой "ангела" Хомутова привязывают к стулу и подвергают натуральному допросу. Неверие в возможность бескорыстного добра - вот что создает эту "эпическую ситуацию" навыворот не ценности, а глубочайшее разочарование в идеалах, вот что объединяет людей. Когда же выясняется, что "ангел" Хомутов - может быть, более грешен, чем все они вместе, и что деньги, которые он предлагает двум похмельным командировочным, он пять лет забывал отправить матери, которую только что похоронил, - вот тут наступает катарсис всепрощения и братанья. Но это иронический катарсисис: и то, что все включаются в пьянку, и то, что Хомутов ободряет себя пошлой риторикой ("Да нет, товарищи, ничего, ничего. Жизнь, как говорится, продолжается"), и то, что все только что скандалящие голоса и даже скрипка Базильского сливаются в песне об одичании (". . . бежал бродяга с Сахалина/ Звериной, узкою тропой"), - все это подчеркивает невозможность подлинного очищения. В "Провинциальных анекдотах" Вампилов, быть может острее, чем где-либо, зафиксировал распад нравственного сознания не как проблему отдельных индивидуумов, а как норму определяющую существование всего общества в целом.
      "Утиная охота" (1971)
      Именно в этом контексте следует воспринимать "Утиную охоту" центральный персонаж которой, Виктор Зилов, в полной мере отвечает характеристике "герой нашего времени", представляя собой "портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии"*139. К нему подходят и классические характеристики "лишнего человека" (на это впервые обратил внимание критик Вик. Топоров): так же, как Печорин, "бешено гоняется он за жизнью", стремясь реализовать свой недюжинный личностный потенциал, точно так же тоскует по чистому идеалу (мотив "утиной охоты") и, не находя соответствия своим мечтам в реальности, мстительно разрушает все вокруг, самого себя в первую очередь (кстати, сознательная ориентация Вампилова на лермонтовский шедевр подчеркивается еще и тем, что бывшую возлюбленную Зилова, как и бывшую возлюбленную Печорина, зовут Верой). Критиками отмечалась сверхтекучесть характера Зилова в сочетании с яркостью и талантливостью. Он самый свободный человек во всей пьесе - и именно поэтому он способен на самые непредсказуемые и самые циничные поступки: у него отсутствуют всякие сдерживающие тормоза. Он явственно продолжает тип "исповедального" героя "молодежной прозы", артистически создавая атмосферу крайней душевной откровенности вокруг себя, но при этом уже совершенно невозможно отличить действительную искренность от игры в искренность (показательна сцена с Галей, когда они пытаются "повторить" их первое свидание). Зилов - это победительный герой шестидесятых, которому нет места в тусклом безвременье "застоя" - именно эту, социологическую, сторону своего персонажа имел в виду Вампилов, когда писал о "потерянном поколении". Его аморальность - это бунт против псевдоморали; как говорит сам Зилов в кульминационной сцене пьесы:
      Ах да! Конечно! Семья, друг семьи, невеста - прошу прощения!. . (Мрачно) Перестаньте. Кого вы тут обманываете? И для чего? Ради приличия?. . Так вот, плевать я хотел на ваши приличия. Слышите? Ваши приличия мне опротивели.
      Пьеса, начатая знаком смерти - венком, полученным живым человеком, отражает процесс превращения героя в "живой труп". Каждое из воспоминаний Зилова - важная веха на пути его потерь. Первое воспоминание о скандале на новоселье фиксирует разрушение ценности Дома: едва получив новую, давно ожидаемую, квартиру, Зилов готов превратить ее в дом свиданий для своих сослуживцев. Второе воспоминание о том, как Зилов и Саяпин решили фальсифицировать научную статью - причем инициатором, конечно, выступает Зилов, увлеченный гонкой за Ириной ("Такие девочки попадаются не часто. . . Она же святая. . . Может, я ее всю жизнь любить буду"). Работа как ценность давно не существует для Зилова, зато еще существует любовь. Следующая сцена знаменательна как свидетельство угасания любви к жене Гале: когда Зилов, вернувшись под утро от Ирины, чтобы успокоить жену, артистически возрождает атмосферу их первого свидания и при этом действительно "заражает" Галю своим энтузиазмом, но выясняется, что он сам не может вспомнить те самые слова, которые сблизили их тогда, в молодости. В следующем воспоминании Зилов, у которого умер отец, вместо того, чтобы ехать на похороны, уходит с Ириной, тем самым обрубая фундаментальные для любого человека духовные связи - с родителями, с отцом. Обесценивание любви происходит в следующем воспоминании, когда Зилов, пытаясь удержать уходящую от него Галю, произносит пылкий монолог, где, в частности, "искренне и страстно" перечисляет все свои духовные потери:
      Да, да, у меня нет ничего - только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?. . Друзья? Нет у меня никаких друзей. . . Женщины?. . Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне. . . А что еще? Работа моя, что ли! Боже мой! Да пойми ты меня, разве можно все это принимать близко к сердцу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя. Помоги мне!
      Но, произнося этот монолог, Зилов не видит Гали (она стоит за закрытой дверью, а потом незаметно уходит) - и оказывается чисто мелодраматический ход), что монолог, предназначенный уже ушедшей Гале, слышит подошедшая Ирина и принимает на свой счет. Это открытие вызывает у Зилова приступ истерического смеха: он понимает, что если объяснение в любви, обращенное к одной женщине, принимает на свой счет другая, следовательно, самой любви давно нет, так как любовь предполагает личность и не может быть безадресной.
      После этого следует сцена скандала в кафе "Незабудка", где Зилов уже больше не сдерживает себя никакими приличиями, понимая, что ни друзья, ни семья, ни дом, ни работа, ни любовь для него давно уже не имеют реального смысла, превратившись в пустые слова. И его бывшие товарищи ставят ему свой диагноз: "труп", "покойничек" - и заказывают Зилову венок на утро.
      Зилов, конечно, не жертва. Но он более последователен и искренен, чем окружающие его люди. Он не "делает вид", что верит в ценности, которые для него давно уже не имеют цены. Саяпины, Кузаков, Кушак и даже Галя, в принципе, ничем не отличаются от Зилова. Недаром Кузаков говорит: "В сущности, жизнь уже проиграна". Но они предпочитают притворяться, что все в порядке. А Зилов идет до конца, даже если это и бьет по нему самому. Единственный, кто, подобно Зилову, не подвержен никаким иллюзиям - это официант Дима, человек, который бестрепетно "бьет уток влет" и спокойно и четко добивается поставленных перед собой сугубо материальных целей, не отвлекаясь ни на что лишнее.
      От Официанта Зилова отличает мучительная тоска по идеалу, воплощенная в теме "утиной охоты". В уже упоминавшемся монологе, говоря об утиной охоте, он рисует ее как прикосновение к идеалу, дарующее очищение и свободу: "О! Это как в церкви и даже почище, чем в церкви. . . А ночь? Боже мой! Знаешь, какая это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Ты еще не родился? И ничего нет. И не было. И не будет. . . " Утиная охота для Зилова важна как нерастраченная возможность возродить веру в чистые и возвышенные ценности ("почище, чем в церкви") и тем самым как бы родиться заново.
      Бахтинское "или больше своей судьбы, или меньше своей человечности" в Зилове проявляется как невозможность притворяться, как притворяются все его друзья и коллеги, будто веришь в какие-то ценности и идеалы, которые давно умерли, - с одной стороны; и невозможность, подобно официанту Диме, полностью отказаться от желания прикоснуться к идеалу, достичь праздника для души - с другой. Такова судьба, отведенная Зилову временем, а точнее, безвременьем, и он явно больше ее. Но, не сдерживаемый "приличьями" или прагматическим интересом, он действительно становится "топором в руках судьбы", разнося в щепу не только собственную жизнь, но и жизни любящих его Гали, Ирины, отца - и в этом он безусловно "меньше своей человечности".
      Многозначность художественной оценки Зилова выражается в множественности финала "Утиной охоты" (отмечено Е. Гушанской*140). Пьесу завершают три финала: первый - попытка самоубийства: Зилов тем самым признает, что больше ему нечем жить. Второй - ссора с друзьями и надежда на новую жизнь, вне привычного окружения: "речь идет о жизни, возможно, долгой, возможно, без этих людей". Оба эти варианта отвергаются Зиловым первый, потому что в нем самом еще слишком много жизненной энергии. Второй - потому что этот выход слишком вторичен и мало на чем основан. Остается третий, самый многозначный финал: "Плачет он или смеется, понять невозможно, но его тело долго содрогается, как это бывает при сильном смехе или плаче", - неопределенность этой ремарки крайне показательна для поэтики Вампилова: даже в финале пьесы герой остается незавершенным, даже сейчас неясно, какова его реакция, он остается открытым для выбора. Затем раздается телефонный звонок, и Зилов соглашается ехать на утиную охоту вместе с официантом Димой, несмотря на обнаружившиеся между ними категорические расхождения. Фактически этот финал означает, что Зилов сдает последнюю свою ценность - утиную охоту - и в будущем последует примеру Официанта, учась сбивать уток влет, или иначе говоря, постарается научиться извлекать из циничного отношения к жизни максимальные выгоды для себя. Но это лишь один из вариантов интерпретации. Возможность психологического очищения утиной охотой также не перечеркнута этим финалом, недаром после мучительного дождливого дня именно теперь выходит солнце: "К этому моменту дождь за окном прошел, синеет полоска неба, и крыша соседнего дома освещена неярким предвечерним солнцем. Раздается телефонный звонок. . . "
      Опыт современной трагедии
      Отказ автора от окончательного и однозначного приговора своему герою был знаком новой эстетики, последовательно замещающей авторскую оценку авторским вопрошанием (эта линия будет интенсивно продолжена в поствампиловской драматургии, особенно у В. Славкина, В. Арро, Л. Петрушевской). В своей следующей и последней пьесе Вампилов попытался распространить эту "эстетику неопределенности" на совершенно иную сферу: "Прошлым летом в Чулимске" (1972) стала единственным, пожалуй, примером современной трагедии (а не привычной для Вампилова трагикомедии), в которой автор стремился создать позитивную модель поведения. В "Чулимске" Вампилов нарисовал модель ежедневного стоического подвига, найдя в провинциальной глуши, среди всеобщего морального одичания, Антигону эпохи безвременья и бездействия.
      Через всю пьесу проходит мотив рока, почти античный в своей непреклонности: он материализован и в нелепой архитектуре старинного купеческого особняка, где разворачивается действие пьесы: бывшему владельцу было предсказано, что он умрет, как только достроит дом, и купец перестраивал и пристраивал к особняку различные веранды, флигели и мезонины всю жизнь. Этот мотив - и в песне, которую распевает Дергачев на протяжении всей пьесы "Когда я на почте служил ямщиком" - одной из самых "роковых" в русском песенном фольклоре. Этот мотив и в судьбе Дергачева и Анны Хороших, разлученных войной и лагерями и встретившихся вновь после того, как Дергачев был объявлен погибшим, а у Анны был ребенок от другого. Судьба напоминает о себе и в тот момент, когда нацеленный на Шаманова пистолет в руках Пашки дает осечку. Этот мотив совсем иной смысл придает мелодраматическим случайностям (подслушанным разговорам, перехваченным запискам).
      Именно этот, роковой, фон по-особому окрашивает историю Валентины хрупкой девочки, упорно не поддающейся привычной нравственной дикости. Ее позиция выражена через символическую деталь: она упорно ремонтирует палисадник, который постоянно ломают идущие в чайную посетители, - обойти палисадник труд невелик, но, как отмечает в открывающей пьесу ремарке Вампилов, "по укоренившейся здесь привычке, посетители, не утруждая себя "лишним шагом", ходят прямо через палисадник". Представляя персонажа, Вампилов кропотливо отмечает, как он идет: через палисадник или в обход (сама Валентина проходит через палисадник лишь однажды, когда отправляется на танцы с Пашкой, сыном Анны Хороших, говоря: "Это напрасный труд. Надоело. . . "). Символический смысл этого ремонта ясен и самой Валентине. Именно в разговоре о палисаднике возникает духовный контакт между нею и Шамановым, еще одним бывшим молодым героем, следователем, убедившимся в непрошибаемости круговой поруки власть предержащих, уехавшим после своего поражения из областного города в глушь, в Чулимск, опустившим руки и мечтающим в свои тридцать с небольшим о пенсии. Вот этот диалог:
      Шаманов. Вот я все хочу тебя спросить. . . Зачем ты это делаешь?
      Валентина (не сразу). Вы про палисадник?. . Зачем я его чиню.
      Шаманов. Да, зачем?
      Валентина. Но. . . разве это непонятно? (Шаманов качает головой: непонятно. ) И вы, значит, не понимаете. . . Меня все уже спрашивали, кроме вас. Я думала, что вы понимаете.
      Шаманов. Нет, я не понимаю.
      Валентина (весело). Ну тогда я вам объясню. . . Я чиню палисадник для того, чтобы он был целый.
      Шаманов (усмехнулся). Да? А мне кажется, что ты чинишь палисадник для того, чтобы его ломали.
      Валентина (делаясь серьезной). Я чиню его, чтобы он был целый.
      Шаманов. Зачем, Валентина?. . Стоит кому-нибудь пройти, и. . .
      Валентина. И пускай. Я починю его снова.
      Шаманов. А потом?
      Валентина. И потом. До тех пор, пока они не научатся ходить по тротуару.
      Шаманов (покачал головой). Напрасный труд.
      Валентина. Почему напрасный?
      Шаманов (меланхолически). Потому что они будут ходить через палисадник. Всегда.
      Валентина. Всегда?
      Шаманов (мрачно). Всегда.
      Валентина. А вот и неправда. Некоторые, например, и сейчас обходят по тротуару. Есть такие.
      Шаманов. Неужели?
      Валентина. Да. Вот вы, например.
      Шаманов (искренне удивился). Я?. . Ну не знаю, не замечал. Во всяком случае пример неудачный. Я хожу с другой стороны.
      Конечно, это разговор не столько о палисаднике, сколько о возможности улучшить мир и людей, или же о нравственной обучаемости (вменяемости) "нормальных" людей вокруг. Скептицизм Шаманова основан на его собственном горьком опыте - он на своей шкуре убедился в бесплодности попыток исправления пороков общества. Но здесь же выясняется и разница позиций Шаманова и Валентины. Дитя "оттепели", Шаманов надеялся на практический результат своих усилий по борьбе за справедливость - и оказался раздавлен, когда выясняется, что восторжествовала несправедливость. Валентина - из другого, куда более безнадежного, поколения, да и ее опыт деревенской жизни отличен от городского идеализма Шаманова. Она чинит палисадник с очень малой надеждой "воздействовать на общественные нравы", но эта унылая и, по видимости, бесплодная работа нужна ей самой как выражение ее неподчинения порядку вещей. Точно так же, как софокловская Антигона бессмысленно зарывала тело своего брата-преступника, не соглашаясь ни на какие компромиссы с законом или здравым смыслом.
      Но в этом диалоге есть еще одна важная деталь: Шаманов, сам того искренне не замечая, всегда обходит палисадник. Он опустил руки, но не растворился в атмосфере всеобщего нравственного одичания. Впрочем, он действительно "ходит с другой стороны", он попал в Чулимск из другого мира, из другой жизни - и в конце концов, вдохновленный Валентиной, ее доверием и любовью, должен в этот другой мир вернуться.
      А вот откуда стойкость и мудрость в Валентине, выросшей Чулимске и ничего, кроме Чулимска, не знавшей и не видевшей
      Ответ чрезвычайно прост: она такова потому, что она святая.
      Таков ее рок.
      Критики спорили о том, кто виноват в том, что Валентина и дождавшись Шаманова, ушла на танцы с Пашкой, который ер затем изнасиловал? Кашкина ли, перехватившая записку Шама-нова о том, что он задерживается? Шаманов ли, слишком медленно возвращающийся к жизни после своего оцепенения? Или случай, благодаря которому Шаманов отправился искать Валентину не в ту сторону, куда она действительно ушла с Пашкой?
      На самом деле "виновата" Валентина, которая услышала, как родная мать называет Пашку "крапивником", т. е. нежеланным, незаконным ребенком, и как хулиганистый, грубый Пашка плачет. Как святая Валентина не может не пожалеть Пашку, хотя и понимает, что прогулка с ним на танцы добром не закончится. Таков ее рок - жалеть несчастных, такова ее ноша, и она ее мужественно на себя взваливает. Финальная сцена пьесы, когда Валентина, изнасилованная Пашкой и избитая отцом, утром вновь выходит к палисаднику и упорно его ремонтирует (в то время как Шаманов заказывает машину, чтобы лететь в город, где будет суд, на котором он решил-таки выступить), доказывает, что произошедшая с ней трагедия не изменила ее позиции. Она будет продолжать чинить палисадники, зная теперь, что за святость нужно платить собой, своей болью - и не отказываясь от совершенного выбора.
      Главным же орудием рока становится в трагедии Вампилова сила нравственного одичания - так разворачивается возникший в "Случае с метранпажем" мотив нравственной невменяемости. Палисадник - всего лишь индикатор этой силы. Эта сила искажает все человеческие чувства и понятия. Так, Анна и Дергачев любят друг друга и именно поэтому каждый день дерутся. Пашка любит Валентину и потому насилует ее. Отец Валентины, Помигалов, желает добра своей дочери и потому сватает ее за тупого и старого "седьмого секретаря" Мечеткина.
      Лишь немногие сопротивляются этой роковой силе. Валентина. Старик Еремеев, который наотрез отказывается подать в суд на предавшую его дочку. Да и в конце концов - Шаманов, который пытается спасти Валентину, убеждая ее отца, что она в ту роковую ночь была с ним. . . Но Шаманов явно слабее Валентины, и его поспешный отъезд на суд выглядит как бегство и почти как предательство Валентины, которая вернула его к жизни и которой сейчас так нужна его поддержка.
      Последняя пьеса Вампилова, оказавшись его первым экспериментом в жанре трагедии, несет на себе следы некой переходности. Определенная условность характера Валентины, притчеобразность мотива палисадника, нагнетение мотивов судьбы - все это свидетельствует о том, что в "Чулимске" Вампилов пытался соединить бытовую драму с интеллектуальной, параболической, традицией драмы европейского модернизма. Он искал форму, в которой события разворачивались бы в двух планах одновременно: в жизнеподобном мире повседневности и в условном измерении философского спора о самых важных категориях бытия: о добре, зле, свободе, долге, святости. Причем, как видно по "Чулимску", Вампилов не пытался дать прямые ответы на все эти вопросы. Он стремился превратить всю пьесу в развернутый философский вопрос с множеством возможных ответов (один ответ - позиция Валентины, другой скептицизм Шаманова в начале пьесы, третий - его же активность в финале, четвертый - спокойствие обитателей Чулимска. . . ). В этом смысле драматургия Вампилова выступает как прямой предшественник постреализма направления в литературе 1980 - 1990-х, синтезировавшего опыт реализма и (пост)модернизма и строящего свою картину мира как принципиально амбивалентную, нацеленную на поиски не порядка, а "хаосмоса" микропорядков, растворенных в хаосе человеческих судеб, исторических обстоятельств, игры случайности и т. п. (о постреализме см. в части третьей). Думается, по этому пути пошел бы и Вампилов, если б роковой топляк не перевернул его лодку на Байкале.
      8. Фантастика братьев Стругацких
      Значение книг Аркадия (1925 - 1991) и Бориса (р. 1933) Стругацких для литературного процесса 1960 - 1970-х годов не связано впрямую ни с их литературным мастерством (стиль их сочинений близок к среднебеллетристическому, характеры зачастую схематичны и одноплановы), ни даже с политическими подтекстами, щедро рассыпанными по страницам их фантастических повестей и романов. Стругацкие значительны прежде всего тем, что с исключительной интеллектуальной честностью исследовали возможные модификации утопического сознания. Каждое их зрелое сочинение строятся как острый эксперимент, испытывающий тот или иной аспект идеологии прогресса и прогрессивного воздействия на историю общества и судьбу отдельного человека - идеологии, лежащей в основе не только утопического сознания, но и всей культуры нового времени.
      Прощание с утопией "коммунизма с человеческим лицом"
      Стругацкие начинают с того, что в духе "оттепели" очищают утопизм от тоталитарных обертонов, рисуя в своих ранних книгах, во многом еще несущих на себе отпечаток влияний И. Ефремова ("Извне", 1958; "Страна багровых туч", 1959; "Путь на Алматею", 1960; "Полдень XXII век (Возвращение)", 1961; "Стажеры", 1962; "Далекая радуга", 1963), картину "коммунизма с человеческим лицом", свободного общества свободных и гуманных людей. Как справедливо отмечает И. Сзизери-Роне, Стругацкие нашли художественные идеи и формы, наиболее адекватные мироотношению и миропониманию научно-технической интеллигенции "оттепельного" поколения: "Молодые представители научной элиты, голосом которой стали Стругацкие (и к которой они принадлежали - по крайней мере, Борис Стругацкий, профессиональный астроном и компьютерщик), верили в то, что именно они станут архитекторами обновленной социалистической утопии. Им казалось, что время выдвинуло их в революционный авангард мирной революции. . . Благодаря Стругацким наука стала представляться как носитель новой сказочной парадигмы более реалистичной, чем старая (соцреалистическая) сказочность. . . но идентичной по структуре"*141.
      Прощание с этой утопией произошло в искрометно-смешной "сказке для научных работников младшего возраста" "Понедельник начинается в субботу" (1965), в которой сказочные черты технократической утопии были иронически обнажены: энтузиасты-ученые превратились в профессиональных волшебников, окруженных домовыми, упырями, русалками и прочими традиционно-сказочными персонажами. Но сам их мир отчетливо приобрел черты "заповедника гоблинов", интеллектуального гетто (подобного создаваемым в 1960-е годы академическим и "закрытым" городкам), полностью изолированного от "внесказочной", социальной реальности. Сама утопическая вера в способность научного знания прогрессивно преобразовывать общество превращалась в одну из сказок человечества, не лишенную обаяния, но заслуживающую по крайней мере иронического отношения*142. Не случайно в "Сказке о Тройке" (1968), продолжающей "Понедельник", шестидесятники-волшебники в сущности капитулировали перед тупой силой гротескно изображенных партийно-советских бюрократов и готовы были признать их невменяемую власть "действительной, а следовательно, разумной". (Публикация сильно урезанного варианта этой сказки в журнале "Ангара" привела к закрытию журнала и запрету на издание книг Стругацких, негласно существовавшему до 1980-х годов. )
      Однако радикальный поворот в творчестве Стругацких обозначился чуть раньше - в повести "Трудно быть богом" (1964), написанной в последний "оттепельный" год. История "прогрессора" Антона Руматы, засланного с коммунистической Земли на планету Арканар, несмотря на "средневековые", "мушкетерские" и "шпионские" ассоциации, напоминала все же о сюжетах куда более близких и совсем не экзотических. Стругацкие рисовали общество, уверенно движущееся в сторону тоталитарного режима, одновременно похожего на нацизм и сталинизм; и средневековые декорации, в которых этот переворот совершался, могли обмануть разве что руководителей Руматы с коммунистической Земли, уверенных в том, что, в соответствии с некой "базисной теорией" (прозрачный псевдоним марксизма), средневековье и фашизм несовместимы. Однако конкретные детали арканарской истории и арканарского фашизма воспринимались как достаточно внятные и актуальные на исходе "оттепели" намеки на надвигающуюся опасность нового сталинизма - "серого слова и дела". Причем очень показательно, что Стругацкие акцентировали тот факт, что фашизм рождается из взаимного согласия между устремлениями закулисных безликих ничтожеств, "гениев посредственности", и нравственной дикостью, ксенофобией и агрессивностью "широких народных масс". Погромы и казни интеллектуалов-книжников, разгул стукачей и "штурмовиков", уния между властями и криминальными "авторитетами", а главное, тотальное озверение всех и вся - вот симптомы надвигающейся опасности.
      Вчера на моей улице забили сапогами старика, узнали, что он грамотный. Топтали, говорят, два часа, тупые, с потными звериными мордами. . . Люди это или не люди? Что в них человеческого? Одних режут прямо на улицах, другие сидят по домам и ждут своей очереди. И каждый думает: кого угодно, только не меня. Хладнокровное зверство тех, кто режет, и хладнокровная покорность тех, кого режут. Хладнокровие - вот что самое страшное.
      Эти и подобные пассажи, рассыпанные по страницам повести, переводили фантастический конфликт между "прогрессором", посланцем высокоразвитой и гуманной цивилизации, и теми, кому он должен нести прогресс, в измерение социальное, а точнее, социально-культурное.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58