— Но они могут прекратиться в любой день, а ведь не следует забывать, что в распоряжении парфянских владык многочисленная конница. Она все чаще и чаще решает судьбу сражений.
— Но разве у нас не найдется достаточно средств, чтобы найти сколько угодно наемников?
Все тем же немного поучительным тоном, как разговаривают с детьми, Ганнис, привыкший считать старуху выжившей из ума, ответил:
— Это справедливо. Но государства никогда не достигали ничего великого с помощью наемников. Против каждого копья найдется более длинное копье, а для острого меча еще более острый.
Меса сильнее сжала тонкий, старушечий рот.
Маммея слушала такие разговоры с досадой. В сравнении с духовной властью Эллады, покорившей народы своим гением, Рим представлялся ей грубым и жадным, простиравшим руки ко всему плотскому. Только в греческих книгах или в пламенном пафосе христиан она находила возвышенное и прекрасное. За подобные мысли Ориген и послал ей потом знаменитое, столько раз цитированное письмо о «душе, рождающейся христианкой», а другой светильник церкви, гневливый Ипполит, посвятил ей в далеком галльском городе Лугдунуме трактат «О воскресении». Но она не присоединилась к гонимым христианам, потому что была слишком изнеженной, и довольствовалась разговорами о божестве.
Перестав слушать Ганниса, я напряг свой слух, чтобы уловить слова, что произносила Маммея, обращаясь к сидевшему около ее ложа Вергилиану:
— Божество разлито во всем мире, оно — в дыхании всякого живого существа и заключено в каждой былинке. Однако мир несовершенен и нуждается в постоянных изменениях, какие может ему дать только любовь…
В этом покое, с большим вкусом украшенном статуями и мрамором, без назойливой живописи на стенах, разместившись на удобных сиденьях с когтистыми позолоченными ножками, люди говорили о прекрасных, но бесплодных материях. И наш греческий город, где некоторые знают Гомера наизусть и где жил разумнейший из людей ритор Аполлодор, представлялся мне теперь по сравнению с Антиохией темной деревушкой.
Слова Маммеи, видимо, затронули в душе Вергилиана родственные струны. Он попытался найти какое-то более точное определение для своей мысли.
— Мир настолько нуждается в улучшении, что его необходимо переделать от пещер до облаков.
Маммея рассмеялась, показав на мгновение ослепительные зубы.
Я знал, что поэт много путешествовал. За несколько лет странствий он успел побывать даже на далеком Дунае, недалеко от наших пределов. Он проделал это утомительное путешествие, выехав из Афин на Фессалонику, а из этого города направившись в Сердику, где попал на удобную дорогу Византии
— Сирмий и через Аквилею совершил огромный путь, чтобы собственными глазами взглянуть на таинственный варварский мир. Поводом для путешествия послужил договор, заключенный сенатором Кальпурнием с карнунтским торговцем Грацианом Виктором на поставку бычьих кож. Виктор, кажется, человек себе на уме и не упускавший случая нажить лишний денарий, начал поставлять кожи плохого качества, и дядя просил Вергилиана проверить через знающих людей дубление кож, хотя поэт столько же понимал в этом деле, сколько в производстве гвоздей. Зато он увидел величественную реку, за которой живут уже варвары, увы, наделенные такими же пороками, как римляне, и рассказывал мне о своем разочаровании в поисках счастливых людей. Но когда речь заходила о Грациане Секунде, дочери Виктора, Вергилиан выбирал самые трогательные слова, чтобы описать эту, по его словам, мрамороподобную красоту, и я не понимал, как мог поэт, с такой чистотой рассказывавший о прелестной девушке, проводить дни и ночи с этой злой и жадной, как куртизанка, Соэмидой. Впрочем, что я понимал тогда в любви? В те дни меня отвлекала от любовных помыслов жажда странствий, и, когда Вергилиан собрался отправиться в Пальмиру, я попросил поэта взять меня с собою. Для него это была очередная поездка, а для меня целое событие. Вообще путник никогда не знает, что ждет его в дороге.
Меса отправляла тогда в Пальмиру караван верблюдов. Двести животных были нагружены мраморными плитами, гвоздями и прочими строительными материалами, требующимися в большом количестве при возведении общественных зданий и вилл, что вырастали на пальмирских улицах, как грибы после теплого дождя в сарматском лесу. Город расцветал в пустыне, в нем звенело золото, и люди вечно торопились куда-то, лишали себя сна в заботах о наживе, и глаза у них были полны беспокойного блеска. Ганнис посылал в Пальмиру десять талантов для закупки аравийских благовоний, чтобы потом с прибылью перепродать их в Риме.
С тех пор как в Дуре стоял римский охранный отряд, караванная дорога Пальмира — Антиохия сделалась более или менее безопасной: для устрашения нарушителей порядка префекты безжалостно распинали разбойников на крестах. Тем не менее ходили слухи об участившихся нападениях бродячих племен, и Ганнис нанял в качестве охраны сорок лучников на быстроходных верблюдах.
Караван двинулся в путь на заходе солнца, когда немного спала невыносимая дневная жара и стало легче дышать. Зеваки с удовольствием наблюдали суету, царившую на городской площади перед выступлением в далекое странствие по пустыне, и удивлялись величине каравана. Погонщики, неутомимые и быстроногие люди, еще раз проверили прочность вьючных ремней и копыта животных.
Наконец Антимах, старый каравановодитель, поднял руки к небесам и произнес молитву перед выступлением:
— Да будут милостивы к нам и к нашим животным Ваалшамин и властвующий над ночами и лунами Аглибол!
Я с любопытством смотрел, с каким достоинством поднимались с колен верблюды, задирая кверху маленькие надменные головы с презрительно сомкнутыми губами. Песок захрустел под мозолистыми стопами. Когда очередь дошла до моего верблюда, я с непривычки едва не упал с его горба на землю, но удержался, вцепившись в луку седла. Мы двинулись с площади под мелодичный звон колокольчиков, подвешенных к шеям верблюдов, чтобы отгонять злых духов пустыни. Сильно пахло верблюжьей мочой. Нагруженные товарами, «корабли пустыни» уходили в темноту наступающей ночи.
Меня действительно укачивало на верблюде, как в море.
— Смотри на звезды, — посоветовал мне Антимах, — тогда тебя не будет тошнить.
Вергилиан ехал на муле, и так же поступил Ганнис, направлявшийся в Пальмиру по каким-то торговым делам и, насколько я мог понять по подслушанным случайно разговорам, с целью разузнать, что творится в таинственной Парфии. Будущее и царская диадема на челе ее любимца внука Элагабала все еще не давали спать старой Месе, а для этого требовалась большая осведомленность о положении дел на Востоке.
Из пустыни веял навстречу упругий, раскаленный воздух. Стало затруднительно дышать. Но, наслушавшись рассказов о красоте Пальмиры, я готов был перенести все тягости путешествия, чтобы увидеть воочию этот прекрасный город. Караван стремительно передвигался на восток. Ноги у верблюдов длинные и мускулистые, как у каких-то гигантских птиц. Приятно похрустывали ремни вьючного снаряжения. Так мы передвигались по ночам, руководясь светилами небесными, отдыхая в редких оазисах и совершая огромные переходы от водоема к водоему, где погонщики поили животных.
— Рим еще господствует здесь, — объяснял евнух Вергилиану, — но положение римлян с каждым годом делается все менее прочным. Тяжелые римские легионы с их баллистами увязают в песках. Здесь нужны конные воины…
Я не стал слушать, о чем они разговаривали, потому что мое внимание привлек к себе старый Абука, надсмотрщик над погонщиками, рассказывавший Антимаху, видно большому любителю подобных историй, про некоего бедного сирийского швеца:
— Жил в те дни в Дамаске портняжка. Человек не очень большого умения в своем ремесле. Он чаще чинил старые хламиды, чем шил праздничные одежды. Но была у него дочь, девушка такой редкой красоты, что слава о ней достигла ушей парфянского царя. Когда она шла с кувшином на плече к городскому источнику и красиво изгибала стан, все оборачивались на нее. Она была как тростинка, а голос девы напоминал египетскую арфу. И проживал также в Дамаске богатый торговец по имени Аталаф.
— А как звали девушку? — спросил Антимах, которому, видимо, все хотелось знать.
— Ее звали Тавива, что значит серна.
— Тавива…
— Да, именно так звали красавицу. Аталаф владел стадами верблюдов, у него было много рабов, прекрасный дом стоял среди тенистых деревьев, перед домом журчали фонтаны. И вот пошла однажды Тавива на базар, чтобы купить муки и испечь лепешку, так как осталась с малых лет сиротою и сама занималась хозяйством, приготовляя пищу для старого отца. И когда она возвращалась домой, встретил ее на улице Аталаф и спросил, чья она дочь. Опустив глаза, как и подобает скромной девице, Тавива сказала, что она дочь портного, который живет в хибарке около храма Аштарот…
Абука подробно рассказывал о встрече богатого жителя Дамаска с бедной девушкой, говорил за красавицу тонким голоском, который, по его мнению, должен был напоминать звуки египетской арфы, и грубым голосом — за богатого торговца. К сожалению, в самый интересный момент рассказа какой-то из верблюдов оступился, что вызвало большое замешательство: падение одного верблюда нарушает мерный бег всего каравана. Прервав повествование, Абука поспешил с проклятиями на место происшествия. Среди душной ночи слышались гортанные крики. Это было единственное приключение в пути, но в этой суматохе мне так и не удалось узнать, какова судьба девушки из Дамаска, хотя, прослушав в своей жизни тысячи сказок, я теперь совершенно уверен, что красавица вышла в конце концов замуж за богатого купца и народила ему дюжину детей…
В пути мы делали остановки у колодцев, охраняемых римской стражей. Обычно то были всадники или воины на верблюдах, неизменно закутанные в широкие платы от пыли и привыкшие в пустыне к одиночеству и молчанию. Колодцы эти отличаются большой глубиной, и вода в них солоноватого вкуса, однако верблюды привычны к такой. Ганнис рассказал нам с Вергилианом, что у этих животных несколько желудков, вода постепенно переливается из одного в другой, благодаря чему они могут проходить огромные безводные пространства, не испытывая жажды. Ничего подобного я не видел в своей стране, где тяжести перевозятся на конях или на медлительных волах.
Спустя несколько дней в тумане утренней зари показались на золотом небосводе погребальные башни пальмирского некрополя, а за ними — предместье, лавровые рощи и, наконец, знаменитая колоннада караванной дороги.
Это была Пальмира, которую иудеи называют Тадмор, что значит — невеста пустыни. И когда мы приблизились к этому огромному городу, выросшему как диковинный цветок среди песков, мы увидели, что он уже просыпался от ночного сна. На улицах тысячи людей спешили на торговые площади, и менялы открывали свои заведения.
— Что это такое? — спросил Вергилиан Ганниса, когда мы очутились перед одним из городских фонтанов.
— Это был грандиозный многоструйный нимфей, посреди которого стояла огромная статуя. Она изображала женщину, попиравшую стопой другую женщину, наполовину погруженную в воду бассейна. Рукой богиня ласкала косматую гриву льва.
— Скульптура представляет собой фортуну. Пальмиры, — объяснял не без некоторого раздражения Ганнис. — Женщина в воде — символ источника Эфки, питающего город. А лев — намек на благодеяния, которые якобы принесла пустыне пальмирская торговля…
Навстречу нам двигались другие караваны верблюдов, может быть спешившие в Антиохию. Погонщики были в широких парфянских штанах, завязанных у щиколоток. Верблюды, ослы и пешеходы поднимали облака пыли. Но я заметил, что внимание Вергилиана привлекла группа людей, ехавших на лохматых ослах. Среди них были и женщины, сидевшие свесив ноги на одну сторону. Когда путники приблизились, мы увидели, что одна из женщин приподняла покрывало. У нее была маленькая смуглая рука. На мгновение блеснул тонкий серебряный браслет. И вдруг среди этой дорожной суеты, пыли, запаха верблюжьей мочи и крикливых голосов засияли пламенные женские глаза и снова погасли…
— Что это за люди на ослах? — спросил Вергилиан.
Ганнис ответил, бросив в сторону незнакомцев равнодушный взгляд:
— Вероятно, бродячие мимы.
Лицо Вергилиана преобразилось. Он как бы помолодел, и усталое выражение его рта вдруг сменилось радостной улыбкой. Я спрашивал себя, глядя на него: не есть ли это та самая любовь, ради которой, если верить поэтам, люди идут на подвиги и преступления?
— Скриба, где же мне искать эти глаза? — обратился Вергилиан ко мне, сверкая зубами, особенно белевшими на лице от пыли, которой все покрылось в пути. — Но я найду ее на дне моря!
Ганнис ответил за меня:
— Где тебе ее искать? Вероятно, в одном из притонов Антиохии.
В это время мимо нас промчался конный отряд. Воины сидели на белых и вороных конях, в легких коротких плащах, с медными шлемами, привязанными за спиной. Их щиты и оружие погонщики везли на вьючных животных. Но конские копыта подняли такое облако пыли, что закрыли весь мир. Мы чихали, проклиная всадников. А когда конница умчалась на запад и пыль рассеялась, вдали нам трудно было разглядеть караван мимов. Может быть, они уже скрылись за пальмовой рощей?
Когда мы по прошествии нескольких дней вернулись в Антиохию, Вергилиан, точно вспомнив презрительное указание Ганниса, целыми днями ходил по городу в надежде, что встретит поразившие его глаза. Но все было тщетно. Напрасно мы бродили с ним под портиками, заглядывая во все таверны, как только слышали звуки тамбурина и звон систров, поднимались по мраморным лестницам городского театра, где представляли для антиохийцев «Яблоко Париса», заходили даже в храмы.
Случайно в одном портовом притоне мы напали на след. Это было шумное, грязное заведение, набитое корабельщиками. Перед ними плясали две египтянки, сопровождая свой танец ударами в бубен с бряцающими кружками из меди. Танцовщицы подвизались почти нагие. Только бедра у них были тесно схвачены полупрозрачной желтой материей, концы которой, связанные ниже живота, падали спереди, и две металлические чаши на цепочках прикрывали маленькие груди. Обе показались мне очень молодыми, и я не мог оторваться от их телодвижений и странных, миндалевидных глаз. На мгновение они как бы превращали свои плечи и руки в одну плоскость и потом снова делались существом во плоти. Ничего подобного я еще не видел. Но один из корабельщиков, сидевших в таверне, проворчал:
— Нет, им далеко до Делии…
— Какой Делии? — встрепенулся Вергилиан.
— Здесь были комедианты и танцовщицы из Пальмиры. Одну из них звали Делия.
— Где же она теперь?
— Не знаю, друг.
Его сосед вмешался в разговор:
— Кажется, они все уплыли в Александрию…
Вергилиан в раздумье сказал:
— Не та ли она, которую мы с тобой ищем, скриба? Но, кажется, легче найти перстень на дне моря, чем бродячую комедиантку…
10
День отъезда в Александрию был ускорен. Вергилиан должен был сделать в этом городе длительную остановку, и я, невзирая на задержку по пути в Рим, радовался, что увижу знаменитый александрийский Фарос. Тем не менее в свободные часы, в библиотеке или в своей каморке, я уже записывал на навощенной табличке выражения, в каких изложу прошение сенату.
Накануне отъезда у Маммеи состоялось прощальное собрание. Дом наполнился шумом и смехом. В числе приглашенных оказалось много женщин. Среди них были образованные — или считавшие себя таковыми — жены магистратов, посетительницы философских диспутов, хотя, за редкими исключениями, они, по словам Вергилиана, столько же понимали в философии, сколько свиньи в бисере. Некоторые просто жили в свое удовольствие, на средства богатых мужей. Однако и те и другие отдавали дань всему тому, что украшает женскую жизнь, — пирам и театру, нарядам и редким благовониям; лица их были искусно нарумянены, движения полны грации, и я смотрел с раскрытым ртом на этих красавиц, желавших вечно оставаться тридцатилетними. Но о каждой из них в городе знали, кто был в данное время ее любовник, и, кажется, меньше всего волновались по этому поводу мужья.
После пира, уже на рассвете другого дня, гости толпою отправились провожать Вергилиана, — поэт собирался плыть в Селевкию по Оронту, и на реке его поджидала украшенная коврами барка. От выпитого вина он был еще бледнее, чем обыкновенно, рассеянно улыбался и не замечал меня, хотя я и старался попадаться ему на глаза в надежде, что он вспомнит о своем обещании. Но когда мы все направлялись к Оронту, с обеих сторон к поэту прижимались смешливые красотки, и ему было не до меня. На головах у них красовались венки из увядших фиалок, так как наступила весна, в садах Дафны цвели розовые миндальные деревья и в соседних селениях радостно пели деревенские петухи.
Барка отплыла, некоторые уехали с Вергилианом, другие махали ему разноцветными платками с берега, и бедному писцу ничего не оставалось, как отправиться в Селевкию пешком. Я сделал это на другой же день и покидал дом Маммеи не без тайного сожаления, хотя был уверен, что госпожа даже не потрудится спросить, куда исчез этот юноша, смотревший на нее восторженными глазами, писец из библиотеки. Домоуправитель подсчитал на пальцах, сколько причитается скрибе за выполненную работу, и сказал со вздохом, точно вынимал деньги из собственного кошелька:
— Тебе полагается сорок денариев. Но для чего юноше такая огромная сумма? Ты можешь легкомысленно истратить деньги в первой же попавшейся на дороге таверне. Всюду путников подстерегают воры. Наконец, на тебя могут напасть разбойники. Лучше я выдам тебе только половину, а остальное сохраню у себя: когда ты возвратишься в Антиохию, у тебя будет кое-что на черный день. Распишись, любезный друг, в получении…
Меня так волновал отъезд, что я не стал препираться с ним и по молодости подписал клочок папируса, не глядя на обозначенную на нем цифру, хотя потом узнал, что это была круглая сумма в двести динариев. Но я все-таки сказал Александру, что никогда уже не увижу Антиохию.
— Кто знает, — вздохнул домоуправитель, — говорят, что всякий испивший воды из Оронта вновь посетит наш город.
Я торопился. Мне предстояло проделать пешком немалый путь, и нельзя было опаздывать к отплытию корабля, назначенному на третий день недели, поэтому я пустился в дорогу очень рано, когда еще не погасли звезды на небе. Сонный привратник спросил меня, куда я направляюсь, и, не дослушав ответа, отворил ворота. Город уже начинал просыпаться. Я бодро зашагал по улице, постукивая дорожным посохом о каменные плиты гулких портиков. Со стороны Дафны приятно веял свежий ночной ветерок, насыщенный благоуханием весны.
Спутников у меня не оказалось, и на досуге я мог спокойно размышлять о том, что произошло в моей жизни за такое короткое время. Конечно, мне было ясно, что я только песчинка на дне морском и вокруг кипела на земле жизнь миллионов других людей, но кто же стал бы отрицать, что моя судьба оказалась не такой, как у всех, и я с волнением спрашивал себя: что еще ждет меня впереди?
В пути мне пришлось остановиться на ночлег в придорожной харчевне. При ближайшем осмотре она оказалась довольно неприглядным убежищем, с маленькими окнами, которые в дурную погоду затыкали мешками с соломой; все здесь было грубо и грязно — убогие столы, скамьи, кувшины для вина с отбитыми ручками. Когда я вошел в помещение, черноглазая служанка уже бросила в угол охапку соломы, чтобы путники могли растянуться на покой. Но многие посетители еще сидели за столами и, громко чавкая, пожирали вареные яйца и пшеничные лепешки, какие пекут в этой стране, или наслаждались вином. Это были по большей части бедно одетые люди, отправившиеся в путь в поисках заработка и в той ненасытной жажде перемены мест, какой отличаются бедняки. В таверне стоял гул голосов, каждый хотел перекричать другого, а спорили здесь по всякому пустому поводу — то о какой-то не уплаченной вовремя драхме, то из-за некоей девчонки. Она где-то жила там, напевала глупую песенку, смотрелась в крошечное зеркальце или в воду городского бассейна, а вот ее юные прелести волновали серьезных, бородатых торговцев.
Я прилег на соломе и уже готовился отойти ко сну, как вдруг мое внимание привлек разговор путников, сидевших в углу за кривым круглым столом. Они с напряженным вниманием слушали чернобородого человека в дорожном сером плаще с куколем. Незнакомец с опасением озирался по сторонам и говорил тихим голосом, но я отлично все мог слышать, разлегшись на куче соломы поблизости от стола. Запомнилось, что у чернобородого человека брови были высоко подняты, как бы в вечном изумлении, а сообщал он такие вещи, какие совсем не походили на разговоры бродяг, щипавших служанку, которая охотно садилась к мужчинам на колени, и непрестанно требовавших вина и побольше чесноку.
Устремив глаза к небесам, чернобородый говорил:
— События уже при дверях. Мир создан в шесть дней и в шесть дней погибнет. И се приближается конец шестого дня, ибо тысяча лет для бога — один день. Не сказано ли в писании: «Тысяча лет в моих глазах как вчера»! Слушайте! Рим есть одно из царств апокалипсиса, четвертое царство в книге Даниила. Настанет час, и римское государство распадется на десять демократий. Тогда в мире родится антихрист, будет великое волнение в городах и селениях, и во время бедствий погибнут все нечестивые, и только праведники спасутся…
Один из слушателей, судя по его жалкому одеянию и нечесаной бороде погонщик ослов, вздохнул, как дитя. Прочие оглянулись со страхом. Но в помещении стоял такой шум, что никто из посторонних их не слышал. Подошел хозяин, толстый человек в засаленной тунике и кожаном переднике, поставил на стол кувшин вина и глиняные плоские чаши, бросил несколько головок чеснока, которые он достал откуда-то из-за пазухи, и удалился, очистив тут же нос при помощи двух пальцев и получив причитающуюся ему плату.
— Мы живем в страшное время! Все погибнет, и спасутся только те, кто поклоняется змее как образу, — доносился до меня гнусавый голос. — Благодарите бога, что для вас открыта тайна! Царство божие внутри нас, как неоценимое сокровище, как закваска в мере пшеничной муки… Вы стоите на верном пути. Это вас звал голос после потопа, и лестница на небеса, что видел Иаков по дороге в страну Ур, тоже была воздвигнута для вас…
Я с удивлением слушал непонятные для меня слова. Страна Ур! Я не знал, где она расположена, и никогда не подозревал, что бывают лестницы, ведущие на небо. Но незнакомец продолжал свою вдохновенную речь:
— Запаситесь терпением, друзья мои! Еще не настал час поднять оружие против римлян, но время работает на нас, и скоро на земле настанет царствие небесное, в котором не будет ни богатых, ни бедных…
Увы, мои глаза слипались от усталости после целого дня пути, но сквозь сон я слышал голос, обещавший людям осуществление всех чаяний. Видно было, что этим доверчивым беднякам тяжко жилось на свете. Но я не мог толком разобрать, в чем тут дело, и решил, что при случае расспрошу знающих людей.
Вскоре я уснул, а когда проснулся, в таверне уже никого не было, и я тоже поспешил выйти на дорогу. У ворот стояли тот же чернобородый, окруженный своими прежними слушателями, и погонщик.
— Ненадолго ли покидаешь нас, отче?
— Не знаю, Серапион, — ответил человек с высокими бровями, — во всяком случае я еще вернусь к вам.
— Куда же ты направляешь стопы?
— Из Лаодикеи я отплыву в Фиатиду, а оттуда в Памфилию. Там меня тоже ожидают верные.
— Все может случиться в пути, — сокрушался Серапион, — и корабли часто тонут в пучинах.
— Не опасайся за меня, — высокомерно улыбнулся проповедник, — я буду жить тысячу лет…
Слушатели с удивлением посмотрели на него.
— Говорю вам, что не умру до скончания века, пока не увижу поражения римского тирана…
В это мгновение чернобородый заметил меня, а вслед за ним и остальные стали с подозрением смотреть на незнакомого юнца, явно подслушивавшего их разговор. Я поспешил отойти, прочитав в глазах Серапиона немую угрозу. Но мне было жаль, что я не услышал дальнейшего. Впрочем, мне показалось, что человек, возвещавший подобные несуразности, обманщик, и, думая уже о другом, я бодро направился по Селевкийской дороге.
В те дни Каракалла совершал длительное путешествие по западным и восточным провинциям, всюду с увлечением предавался излюбленным конским ристаниям, за Дунаем воздвигнул новый защитный вал, в Македонии положил много трудов на возрождение древней фаланги, считая, что лишь сомкнутый, ощетинившийся оружием строй мог выдержать натиск варварской конницы. Август одерживал сомнительные победы, но сенат делал вид, что верит его велеречивым сообщениям, и подносил императору триумфальные титулы. Только насмешливые александрийцы не желали принимать всерьез подвиги нового Александра и Гетийским называли его не столько в связи с походами на гетов, сколько за убийство родного брата.
Затем Каракалла очутился на востоке и посетил священные холмы Илиона. Перепуганные жители римской колонии, прозябавшей на пепелище бревенчатого города Приама, окрестные поселяне и овчары с изумлением и страхом взирали на невиданное зрелище. На месте гомеровских битв воцарилось запустение, все вокруг заросло дикими смоковницами и колючим кустарником, но ослепительные панцири и гребнистые шлемы преторианцев и звуки воинских труб напоминали о подвигах Ахилла.
Горестная родина Энея, колыбель Рима, многострадальная Троя покоилась в забвении. От города не осталось даже развалин, и его священный пепел лежал глубоко под землей. Колония, основанная на этом месте, влачила жалкое существование. Она была расположена в стороне от больших дорог, и ее торговую деятельность забивали более предприимчивые купцы из соседнего Скепсиса и Александрии Троадской. Лишь путники, совершающие благочестивое путешествие к святыням Эллады, на остров Самофракию или по гомеровским местам, заезжали сюда по пути, чтобы поклониться камням алтарей, у которых молился Приам. Но путешественников становилось все меньше и меньше, и владельцы местных харчевен, проводники и объяснители древностей жаловались на плохие дела.
Каракалла тоже посетил поле, заросшее дикими фиговыми деревьями, где некогда был лагерь ахеян, и равнину, на которой Ахилл сражался с Гектором. На могиле героя август принес жертву. Но все вокруг заросло бурьяном и пахучей полынью, и эти торжественные церемонии походили на безвкусную комедию. С воспоминаниями о страстях, что пылали на этих холмах, плохо вязалась ничтожная жизнь соседних городков.
В Селевкии мне без особого труда удалось разыскать черный с золотом корабль Вергилиана, стоявший у каменного сооружения, воздвигнутого римлянами, чтобы оградить эту неудобную гавань от бурь. Оказалось, что поэт проводил время с друзьями в каком-то кабачке, корабельщики медлили поднимать парус, и только это обстоятельство дало мне возможность не опоздать к отплытию. Когда пьяный Вергилиан вернулся и увидел меня, он погладил рукой высокий лоб и сказал, точно вспоминая что-то:
— Это ты, библиотечный писец? Я совсем забыл, что ведь и ты должен отправиться с нами в путь.
Как бы то ни было, однажды ночью вдали блеснул огонь александрийского маяка. Хотя мы плыли недалеко от берега, но очень обрадовались этому, ибо всякое прибытие в порт наполняет сердца мореходов радостью. Вскоре стало светать, море сделалось совсем зеленым, и в сиянии золотой зари я увидел розовые или белые дома Александрии и рощи пальм, как бы сошедшие к самой воде. За ними величественно возвышался на острове маяк — огромное сооружение в виде трех стоящих одна на другой и блистающих на солнце белых мраморных башен. Но на его вершине уже не пылал огонь, а медленно поднимался к небесам черный столб дыма, видимый в море за триста стадиев. Никогда не забыть этих минут, и теперь кажется, что все это происходило во сне! Вергилиан рассказал мне, что раньше на маяке стояло магическое зеркало, позволяющее видеть в отдалении корабли, плывущие с враждебными намерениями, но теперь оно исчезло…
Как я и думал, в Александрии мне представился случай созерцать августа.
Произошло это случайно. Едва мы прибыли в город, как Вергилиан сказал мне, что умер Фаст, один из друзей императора. Поэт хорошо знал его в Риме и, отправляясь на похороны предложил, не хочу ли и я пойти на это пышное погребение. Мы отправились в легионный лагерь, куда нас охотно пропустили, как только Вергилиан назвал у ворот имя какого-то важного человека, пригласившего поэта на церемонию, и поспешили присоединиться к тем, кто уже стоял у погребального костра.
Он был сооружен на военном форуме, украшен гирляндами, сплетенными из пальмовых ветвей, и даже венками цветов. Вокруг костра дымились курильницы. В отдалении в стройном римском порядке стояли воины, но без вооружения. Сам император был в серебряном панцире с изображением медузы на груди, с непокрытой головой. Позади его почтительно стояли друзья, Вергилиан шепотом называл мне их:
— Этот тучный человек — Максим Марий, историограф. Рядом с ним — Дион Кассий, тоже знаменитый историк. Взгляни, как величественно он держит голову. Этот с теми, у кого имения, власть, влияние в сенаторских кругах. С этой точки зрения он и пишет историю.
— А старик с седою бородой?
— Коклатин Адвент. Лучший стратег в нашем войске. Император никогда не расстается с ним, не очень-то надеясь на свои военные способности.
Стоявший с нами человек средних лет, с небольшой круглой белокурой бородкой, пушистыми волосами, открывавшими высокий лоб, и очень редкими зубами (потом я узнал, что это был Гельвий Пертинакс, тот самый, что пустил гулять по Александрии шутку о титуле «Гетийский»), шептал важному толстяку в белоснежной тоге, которого поэт назвал Максимом Марием:
— А ведь похоже на то, что несчастного Фаста отравили!
— Что ты говоришь! — ужаснулся толстяк и схватился рукой за сердце.
— Думаю, что я не ошибаюсь, — продолжал Пертинакс, нисколько не стесняясь нашего присутствия.
— Для чего?
— Чтобы можно было удобнее сыграть роль Ахилла, погребающего своего друга Патрокла. Видишь, как плачет? А смерть Фаста для него что гибель мухи.
— Твое воображение не знает границ, — старался замять неприятный разговор Максим.
Но в это время послышался горестный голос императора:
— Пертинакс!
— Я здесь, благочестивый! — бросился к нему сплетник и подобострастно склонился перед августом, сжимая руки якобы от необыкновенного волнения.