Философ встретил меня как старого приятеля.
— Список Цельса? Советую тебе, друг, подняться во дворец и лично передать свиток почтенному Целианию. Насколько мне известно, он жаждет послать Вергилиану какое-то свое гениальное произведение.
Я не знал, как поступить. Ритор стал объяснять привратнику:
— Этот хорошо знакомый мне юноша принес книгу Целианию. Пусть он поднимется. Не опасайся ничего.
Рядом с привратником стояли стражи во главе со звероподобным центурионом, они беспрепятственно пропустили меня, и привратник даже охотно объяснил, как найти педагога. Когда я поднялся по лестнице, где по обеим сторонам стояли позолоченные статуи дискоболов и нимф, служитель равнодушно повел меня по длинному переходу в дальний конец дома.
— Подожди немного, и ты увидишь Целиания, — проговорил он, с видимым удовольствием почесывая спину, и я понял, что в доме Макрина еще нет того олимпийского воздуха, который отличает дворцы цезарей от жилищ простых смертных.
Я остался ждать, а потом от скуки подошел к окну, выходившему в перистиль, и стал прислушиваться к долетавшим до меня голосам. За розовыми колоннами приятно звенели струи фонтана. Они высоко вырывались из пасти глазастого бронзового дельфина, уже позеленевшего от влаги, и, радужно рассыпаясь мельчайшими брызгами в воздухе, падали в круглый бассейн. Под этими непрерывными потоками воды, как в жестокую бурю, в водоеме трепетал игрушечный кораблик.
Я понял, что помимо своего желания очутился на уроке римской истории. Очевидно, Целианий выбрал это место ради фонтана, так как его свежесть несколько умеряла жару. В тот день на антиохийском небе не было ни единого облачка. Маленький цезарь сидел за столом черного дерева, заваленным свитками. Подпирая кулачком белокурую голову, ребенок со скучающим видом смотрел на водомет.
К счастью, мальчик унаследовал не безобразие отца, а красоту матери. Нония Цельса была дочерью какого-то проходимца по имени Диадумен, ко красотой ее восхищался весь Рим, и красавица не отказывала никому, кто добивался ее любви. Макрин, в то время заведовавший хозяйством Плауциниана, тоже попал в сети светловолосой куртизанки, и так как никто другой не пожелал на ней жениться, она вышла замуж за безобразного африканца. Благодаря развратному поведению жены Макрин высоко поднялся на общественной лестнице. На красотку обратил внимание сам император Север и вступил с нею в связь. Так началось возвышение эконома. Вскоре у Нонии родился сын, названный в честь деда Диадуменианом. У младенца были складки на лбу — единственное, что ему досталось от наружности отца, но мать уверяла, что это намек на будущую диадему, выдавая сына за плод любовных утех с императором.
Целианий оказался сухим, лысым, длиннобородым стариком с косматыми бровями. Он стоял подле своего ученика, путаясь в непривычной тоге. Слышно было, как ритор бубнил цезарю о подвигах римских мужей. Стараясь, чтобы мое присутствие не было замечено, я внимательно слушал. Уже прошло то время, когда я смущался в домах сильных мира сего. Дружба с Вергилианом многому меня научила.
Мальчик едва внимал учителю, пропуская мимо ушей его комментарии. Вергилиан рассказывал, что с тех пор, как ребенка привезли из Рима, у него отобрали все игрушки, кроме галеры, сделанной по образцу настоящей, чтобы он мог на ней изучать корабельное строение, и приставили к нему этого скучного человека с рыбьими глазами. Наверное, те мальчишки, что играют на лаодикейской дороге, босые, в коротких рубашонках, верхом на палочках, были счастливее, чем девятилетний цезарь, который должен был заучивать наизусть гекзаметры и читать Тита Ливия.
— А теперь, благочестивый цезарь, — услышал я, — не угодно ли тебе перечислить наименования легионов? Вчера ты изволил путать. Стыдно! Настанет день, ты поведешь их в Скифию или в Германию к победам, и они покроют твою главу неувядаемой славой.
Диадумениан мечтательно смотрел на галеру, но строгий учитель настаивал. Все так же подпирая кулачком голову, цезарь, может быть, вспоминал, как отец в великолепном серебряном панцире, прохладном при прикосновении, носил его на руках по рядам воинов, заклиная их любить сына, и как страшные, бородатые люди, дурно пахнувшие чесноком, медью и кожей, кричали что-то непонятное и целовали ему детские руки.
Мальчик откашлялся и тем же голоском, каким он, вероятно, декламировал Гомера, стал перечислять легионы:
— Первый Италийский, Первый Минервы, Первый Парфянский, Второй Парфянский…
— Дальше! — торопил Целианий.
— Третий Парфянский, Верный до гроба. Второй Италийский, Второй Дополнительный постоянный…
— Какие знаки у Второго Дополнительного?
— Вепрь и Пегас, — бойко ответил мальчик.
— А у Второго Италийского?
— Волчица, питающая сосцами близнецов, — с меньшей уверенностью произнес Диадумениан. И вдруг спросил: — А что такое сосцы?
— Продолжай, продолжай! — нахмурился педагог.
Мальчик вздохнул и снова стал перечислять легионы:
— Четвертый Флавиев Счастливый, Четвертый Скифский, Пятый легион Жаворонка.
— Я же тебе говорил, что такого легиона нет больше в списках римского войска. Его изрубили сарматы и захватили легионные знамена. А легион, потерявший свои орлы, перестает существовать. Еще каких легионов нет более?
— Легионов Вара.
Плачущим голосом Диадумениан продолжал:
— Девятый Триумфальный, Десятый Близнец, Двенадцатый Громоносный, что стоит в Митилене… Четвертый Марциев Победоносный.
Целианий не знал жалости. Он готовил своего воспитанника к великим подвигам и, может быть, уже мнил своего ученика Александром, а себя — новым Аристотелем. Это по его настоянию мальчику дали имя Антонин, ибо имена, даже составляющие их буквы, имеют магическое значение. Так судьба юного цезаря была соединена с плеядой великих императоров. Это имя было связано с толпами маркоманских пленников и царственной философией Марка Аврелия, с расцветом гражданской жизни и изобилием плодов в годы Антонина Благочестивого.
Сдерживая детские слезы, мальчик продолжал называть легионы:
— Пятнадцатый Аполлониев Благочестивый, Разоритель Арбелы…
К моему удовольствию, урок на этом закончился, и мне наконец удалось передать Целианию книгу, а от него получить свиток для Вергилиана, оказавшийся собственным сочинением ритора под названием «О вреде ложных верований».
Затем я поспешил оставить этот дом, чтобы больше никогда не возвращаться в него, и направился на базар с намерением купить некоторые необходимые вещи, в том числе подарки для родителей и старого Аполлодора. Для него я приобрел великолепную бронзовую чернильницу. Но не умер ли старик? — спрашивал я себя. За эти три года я получил из родного города только одно письмо; по просьбе родителей старый ритор писал, что все с нетерпением ждут моего возвращения и жаждут отпраздновать переселение в отданный нам благодаря хлопотам Вергилиана дом. Ныне разлука с близкими людьми приходила к концу.
Тот день мы провели вместе с Вергилианом от третьих петухов до полудня. Ведь наутро, в первом часу, мне уже надлежало отправляться в далекий путь. В этот час уплывала в Селевкию ладья Ганниса с ценной и редкой статуей, которую Юлия Меса посылала в Рим в подарок сенатору Кальпурнию, хотя он мало смыслил в произведениях искусства, и я воспользовался этим случаем, чтобы поскорее попасть в Селевкию, служившую портом для Антиохии. Оттуда корабль должен был зайти за какими-то товарами в Лаодикею Приморскую и потом уже направиться в Херсонес Таврический, расположенный совсем близко от наших пределов.
Подкрепляя себя пищей перед дорогой, я слушал Вергилиана. Снова мы клялись друг другу, что рано или поздно встретимся в Риме, а поэт дал клятвенное обещание посетить город Томы.
Говорил больше Вергилиан, а я слушал, огорченный предстоящей разлукой. Поэт весьма изменился за последние месяцы, глаза его оттенили черные круги, и я не знал, терзают ли его воспоминания о Делии или в этой печали выражается разочарование в жизненном пути.
Небрежно сидя в мраморном кресле и бессильно уронив до самого пола правую руку, поэт раскрывал мне свои затаенные мысли:
— Я много размышлял в эти дни… Ты знаешь… Больше всего меня занимали судьбы человеческой души. Я слушал Аммония Саккаса, надеясь найти у него ответ на мучающие меня вопросы. Изучал диалоги Платона. Был посвящен в мистерии Цереры. Хотя это великая тайна и ее нельзя открывать даже близким… Но теперь я вижу, что все эти знания тают при первом же сомнении, как дым. Ты счастливее меня. Твой ритор научил тебя трезво смотреть на жизнь. Ты постиг учение Демокрита…
Я вспомнил, как Аполлодор, иногда сорвав с себя личину напыщенного философа, попросту беседовал со мной об учении этого замечательного мыслителя. Его бюст я не раз видел в таблинуме у Юлии Маммеи. Благородная голова на сильной шее. Гордые глаза и плотно сжатые губы. Отмеченный мудростью лоб. Короткая борода…
Вергилиан дружески похлопал меня по щеке.
— Приходится удивляться, что, невзирая на свою молодость, ты уже успел прочитать такие трудные книги.
Не желая извращать истинное положение вещей, мне оставалось только ответить, что это не моя заслуга:
— Я не читал книг Демокрита, а слышал о его учении из уст Аполлодора. Как бы мне хотелось, чтобы ты узнал его!
— Да, ты мне говорил о своем учителе.
— Но жив ли он?
— Будем надеяться, что жив и ждет тебя на берегах Понта. Передай ему привет от поэта Вергилиана Это достойный уважения человек, судя по твоим словам. — Поэт вздохнул. — Ты скоро покинешь нас. Что ты увезешь в свои Томы из нашей жизни? Я легко могу представить себе твои чувства. Будешь там рассказывать сарматам…
— Какие у нас сарматы! — перебил я друга.
— Или своим почтенным согражданам…
— Что я буду рассказывать?
— Что римляне — лицемеры, целыми днями говорят о добродетели, а погрязли в пороках. Да, мы уже не вызываем большого уважения у чужеземцев… Странно даже, что среди этой мерзости еще мерцает свет Эллады…
Он ударил несколько раз в ладоши.
Явился Теофраст и уставился преданными глазами на Вергилиана.
— Вот я, господин!
— Принеси свитки!
Мы молча сидели некоторое время, и каждый думал о своем. Я — о предстоящей встрече с родными, Вергилиан — может быть, о судьбах Рима. Очевидно, Теофраст знал, о каких свитках шла речь, и тотчас принес книги. Они оказались списком поэмы Лукреция «о природе вещей». Вергилиан протянул их мне с улыбкой.
— Прими это как один из моих скромных подарков…
Справедливость требует заметить, что подарки поэта вовсе не были скромными: кожаный мешочек, полный серебряных денариев, золотой перстень, который по молодости лет я не посмел надеть на палец, ларец из слоновой кости для хранения писем, прекрасный шерстяной плащ, необходимый для каждого путешественника, две туники из такой же фракийской шерсти, одна синего цвета, как василек, другая — цвета яичного желтка. Теперь в моих руках очутились шесть свитков поэмы Тита Лукреция Кара.
Вергилиан заметил мою радость и грустно улыбался, а я не мог утерпеть и развернул первый свиток. Поэма была прекрасно переписана, и не чернилами, а пурпуром, сочетание его с желтоватым папирусом ласкало зрение. Я прочел вслух первые строки:
Римлян родительница, ты богов и людей умиленье, матерь Венера, любовь! Ты под небом прекрасных созвездий шумом наполнила нам корабельное синее море, землю обильем даришь… О богиня, все сущие твари в чреве зачаты тобой и любуются солнечным светом.
Бури рассеяла ты, и холодные зимние ветры вдруг убегают с небес при легчайшем твоем приближенье, сыплет цветы нам весна, как дитя, улыбаются волны…
Я видел, что Вергилиан слушал с удовольствием.
— Мне хочется, чтобы ты увез эти книги с собой. Пусть они сохранятся в твоем городе для будущих поколений. Римляне все реже и реже читают их. А ты будешь изумлен на каждой строке любознательностью поэта. Его все занимает. Движение солнца и сущность материи. Звук, проходящий сквозь стены, и отражение в зеркале. Огонь из жерла Этны. Почему портик, построенный из равномерных колонн, кажется в конце более узким и по какому закону странный металл, который греки называют магнитом, притягивает железо. Читай эти стихи, ты многое почерпнешь в них, они озарят твой ум новым светом, и стены вселенной широко раздвинутся перед тобою…
Я обещал, что буду хранить свитки как драгоценное сокровище.
— Ты изгонишь страх из своего сердца, рожденный у людей молнией и громом…
Еще в Томах Аполлодор учил меня, что материя вечна и состоит из атомов и что каждой вещи соответствует ее качество: розе — запах, камню — тяжесть. Без дождей не было бы жатв, без расставаний мы не переживали бы радостных встреч…
Я перебирал свитки, и глаза мои останавливались на некоторых строках.
Друг, все земные тела состоят из частиц бесконечных, как бы ты их ни делил, но останется все ж половина, и для деления их не существует предела…
Потом мы поговорили о некоторых других вещах, в частности о сладости морских путешествий.
— Ты непременно должен побывать у нас в Томах, — убеждал я друга, и мне уже представлялось, как мы с Аполлодором поведем его по каменистой тропинке к священной могиле Овидия.
Лицо Вергилиана как бы потеплело.
— Я непременно побываю в Томах!
Но мне показалось, что он говорил со мной неискренне, как с ребенком, которого не хотят огорчать.
Снова я услышал жалобы поэта:
— Ты пришел к нам из отдаленной провинции и жил с нами. Скажи, есть ли у тебя ощущение, что все в Риме приходит к концу?
Я мог только в недоумении развести руками. По своему скромному положению мне часто приходилось наблюдать недовольство людей, но разве может римский порядок стать иным? Мы сами на себе испытали, как судят римские судьи.
Поэт сжал пальцы.
— Ты прав. Для наших недугов требуется сильное лекарство. А где его найти? И мы бредем как в потемках. Но если спросить какого-нибудь Корнелина или даже самого Диона Кассия, они скажут, что все обстоит вполне благополучно.
— Вергилиан, — прервал я друга, — неоднократно представлялся мне случай видеть, что ты пренебрежительно относишься к олимпийским богам. Почему же ты не стал христианином?
Он помолчал. Потом задумчиво спросил:
— Тебе приходилось видеть у Маммеи лаодикейского епископа?
— Я видел его не раз.
— Ты наблюдал, как он разговаривает с Ганнисом о деньгах!
— О деньгах, отдаваемых в рост?
— Значит, все мы одинаковы. Христиане уже потеряли чистоту своего первоучения. Правда, епископ уверяет, что эти деньги принадлежат не ему, а церкви… Впрочем, он все-таки лучше разжиревших храмовых служителей превративших святилища Юпитера в мясные лавки, дурно пахнущие потрохами жертвенных животных. Рано или поздно варвары создадут какой-то другой мир, но наш осужден на гибель. Мой совет тебе: поспеши к своим и вспоминай иногда твоего несчастного римского друга.
Лицо поэта стало при этих словах таким печальным, что сердце у меня горестно сжалось…
5
Оставив поэта, я отправился еще раз побродить по городу. Приблизилось наконец время, когда я должен был не только расстаться с Вергилианом, но навеки покинуть тот мир, в котором жили его друзья — Дион Кассий, Маммея и другие.
На днях я разговаривал с ней.
Это случилось так. Однажды поздно ночью я вернулся в свою каморку и, встав на ложе, долго смотрел в окно на тускло поблескивавшие золотом колонны храмов. В портиках висели на бронзовых цепочках зажженные светильники. Оттуда доносился глухой гул голосов, шорох сандалий. Там бродили беззаботные люди, смеялись женщины. Но мне ничего не оставалось, как лечь спать, что я и сделал и по молодости лет тотчас уснул. Однако вскоре меня разбудили. Кто-то без всякой пощады тряс меня за плечо:
— Проснись, соня!
Я открыл глаза и, к своему удивлению, увидел, что у ложе стоит черноволосая рабыня Лолла с бронзовым светильником в руке. Я не знал, что подумать.
— Ты пришла ко мне?
Мои руки потянулись к ней, но девица нахмурила брови.
— У бездельников только одно в голове. Оставь меня в покое!
— Зачем же ты явилась?
— Меня прислала госпожа.
Мой сон рассеялся как дым, я сел на ложе.
— Госпожа?
— Да, госпожа. Когда у нас бессонница, и нам не спится, и мы не знаем, как убить время, то мы, видишь ли, читаем, пока не сомкнутся вежды. Но вот в чем беда… Я поставлю светильник на пол…
Я слушал Лоллу с открытым ртом.
— В чем беда?
— В том, что запропастилась где-то книга, которая нужна госпоже.
Трудно было понять что-либо в этой болтовне.
— Какая книга?
— Гекзаметры, что сочинил Вергилиан.
— Он никогда не сочинял гекзаметров. Ты хочешь сказать — хореямбы?
— Это все равно, разница невелика. Но госпожа моя во что бы то ни стало хочет получить книгу.
— Где Вергилиан?
— Разве найдешь твоего Вергилиана.
— Тогда обратись к библиотекарю Олимпиодору.
— Я уже была у него.
— И что же?
— Старик перерыл все книгохранилище, но так и не нашел книгу. Будь добр, сходи туда и отыщи свиток. Госпожа готова выцарапать мне глаза. А что я могу поделать?
— Кажется, я помню, где лежат «Элегии» Вергилиана.
Лолла захлопала в ладоши.
— Так и говорила госпожа. «Элегии»…
Я погладил рабыню по смуглой щеке.
— Только ты должна пойти со мною. У меня ведь нет масла в светильнике.
— Хорошо. Однако без глупостей. Мне не до твоих нежностей сейчас. Никому не хочется молоть пшеницу в дальней деревне на ручных жерновах.
Я спустил ноги на каменный пол, завязал сандалии, и мы пошли с Лоллой в тот конец дома, где находилась библиотека. Дорогой я пытался приласкать Лоллу, но она ударила меня по руке.
В книгохранилище наши мечущиеся тени двигались по высоким белым стенам. Светильник озарил бюсты эллинских философов и полки со стоящими на них бронзовыми сосудами, в которых хранились свитки. Вдохновенное лицо Демокрита улыбалось мне в полумраке. Я копался в своей памяти, спрашивая себя, куда же мог засунуть книгу Вергилиана. Потом вспомнил, ударив себя по лбу рукой… Переписывал ее и забыл в столе с наклонной доской. Там я обычно занимался письменными работами. Я выдвинул ящик. «Элегии» в сохранности лежали на прежнем месте. Мне оставалось только передать книгу неприступной Лолле.
— Вот твой свиток! Можешь отнести его своей образованной госпоже!
— Нет, ты сам отнесешь его.
— Каким образом я могу сделать это?
— Когда Олимпиодор не мог найти книгу и я вернулась с пустыми руками, госпожа сказала…
— Что же она сказала, позволь спросить?
— «Найди этого юношу, друга Вергилиана, и попроси его отыскать свиток. Он лучше Олимпиодора знает, где что лежит. И пусть он принесет мне книгу. Ты же сама немедленно отправляйся в ближайшую лавку и купи на драхму сладостей. Но поскорее возвращайся и не смей заводить разговоры с ночными гуляками».
Не без трепета я отправился туда, где были расположены покои Маммеи и ее опочивальня. У дверей, створки которых украшали позолоченные амуры, лежал на подстилке евнух Захарий, как пес охранявший сон своей повелительницы. Он был удивлен до крайности. Но я объяснил ему, зачем явился, и просил передать книгу по назначению. Однако из спальни уже донесся усталый и вместе с тем раздраженный голос Маммеи:
— Кто там?
Евнух приоткрыл дверь и почтительно доложил:
— Писец из библиотеки. Он принес тебе какой-то свиток, госпожа.
И вдруг мы услышали:
— Пусть он даст мне книгу…
В опочивальне стоял полумрак. Но у ложа на круглом малахитовом столе горел светильник со многими огоньками и давал достаточно света, чтобы можно было увидеть, что здесь происходит. Маммея, в короткой полупрозрачной тунике, босая, с распущенными белокурыми волосами, лежала и смотрела на меня. В ее взгляде чувствовалось нетерпение.
— Где же книга? — спросила она.
Я подошел к ложу и протянул свиток. Ноги едва слушались меня, и я боялся, что зацеплю за что-нибудь — за ковер, за столик.
Маммея стала разворачивать свиток, приблизив его к светильнику.
— Это именно то, что мне нужно…
Я ждал, когда мне скажут, что могу уйти, и с волнением рассматривал Маммею. Никогда мне не приходилось видеть ее в такой близости, почти нагую, лежавшую без всякого стеснения. По ту сторону ложа стояла юная африканская рабыня, почти девочка. В руках она держала длинную черную рукоятку огромного опахала из розовых страусовых перьев и мерно овевала им голову госпожи. Глаза негритянки были полны печали и устремлялись куда-то вдаль. Может быть, она мысленно видела свою Африку, вспоминала пальмы и те странные плоды, какие мне пришлось однажды есть в доме у сенатора Кальпурния. Маммея посмотрела на меня и, очевидно заметив восторг в моих глазах и мою растерянность, улыбнулась.
— Ты умеешь, юноша, читать греческие стихи?
Язык мой прилип к гортани.
— Что же ты молчишь?
— Мне приходилось читать Вергилиану, — наконец ответил я.
— Тогда присядь и прочти вот это…
Она показала мне пурпуровым ногтем место в свитке, и, как умел, я стал читать вергилиановские элегии. Госпожа лежала, заложив нагие руки за голову, слушала, глядя в потолок, и над нею все так же мерно двигалось опахало. Я сидел рядом в кресле, в котором сидели знаменитые философы.
В дверях показалась голова лукавой Лоллы. Маммея оживилась:
— Принесла сладости?
Рабыня расторопно подбежала к ложу, очевидно по опыту зная, что здесь не любят медлительных слуг.
— Вот, госпожа! — и протянула серебряное блюдо, полное орехов в меду.
Маммея, как девочка, стала есть их, слушая стихи о любви и смерти. Потом вдруг предложила мне любезно:
— Попробуй, это вкусно!
Я взял один орех одеревеневшими пальцами. Сласти оказались действительно приятными на вкус, но мне было не до орехов. Я опасался, что допущу какую-нибудь ошибку в произношении, читая трудные стихотворные размеры.
Когда я однажды запнулся, Маммея с шутливой строгостью потрепала мне голову. Я покраснел. Мне всегда было стыдно, что у меня детский румянец на щеках.
— Какие волосы у тебя! — сказала она.
Я удивился.
— Твои волосы, госпожа, как золото, — прошептал я.
— Золото? Оно вот в этой склянке. А твои — как спелая сарматская пшеница, — рассмеялась она, видимо польщенная. — Но продолжай!
Когда дело дошло до знаменитых вергилиановских строк:
Когда уже пред расставаньем с милым бытием земли повеет холодом, и манит сладкое лобзанье смерти… -
Маммея, зевнув, поправила меня, прикрывая рот рукою:
— Горькое лобзанье…
Я поднял на нее глаза, не осмеливаясь спорить, но все-таки не удержался, чтобы не сказать:
— Здесь написано: «сладкое»…
— Горькое, — настаивала Маммея.
В недоумении я смотрел то на нее, то в свиток. До меня долетел приятный ветерок страусовых перьев. Все так же печально поблескивали глаза африканской девушки с ожерельем из белых зубов какого-то зверя на темной шее, и все так же тихо двигалось розовое опахало. В полных лиловатых губах негритянки было что-то детское. Но когда я снова перевел взгляд на Маммею, я, к своему удивлению, увидел, что она уснула, и прекратил чтение. Ко мне подошла неслышными шагами Лолла, все еще державшая в руках блюдо со сластями, и шепнула:
— Разве ты не видишь, что госпожа спит?
Поставив осторожно блюдо с остатками орехов на малахитовый столик, она замахала на меня руками, требуя, чтобы я немедленно покинул опочивальню. Мне ничего не оставалось, как свернуть свиток, положить его рядом с орехами и удалиться. Но когда я уходил из покоя на цыпочках, глядя на Лоллу, приложившую палец к губам, мне захотелось посмотреть на спящую. Я оглянулся. Госпожа лежала, положив щеку на ладонь. Это было в последний раз что я видел Маммею…
6
Так я слонялся по городу, бродил под портиками Антонина Благочестивого, где в этот знойный час было мало прохожих, и с тревогой думал о Вергилиане, вспоминал смешную, но милую для меня сцену в опочивальне Маммеи. По обеим сторонам величественной улицы тянулись шестиэтажные каменные дома. Здесь жили ростовщики, крупные торговцы, менялы. Но их жилища казались необитаемыми: вероятно, в такую жару все богатые люди отдыхали на своих виллах где-нибудь на берегах Оронта, в зелени освежающих садов.
Утомленный зноем, я вернулся домой и едва успел прилечь на убогом ложе, чтобы отдохнуть после прогулки, как на лестнице послышались шаги и в мою каморку ворвался Теофраст. Лицо его выражало крайнее волнение. Он был в отчаянии, упал передо мной на колени и вопил, простирая ко мне руки, точно в греческой трагедии:
— Мой господин умирает!
Его слова поразили меня как громом.
— Что ты говоришь, безумец?! — закричал я. — Или ты рехнулся умом?
— Умирает! Что будет теперь с бедным Теофрастом.
Но, едва слушая объяснения плачущего раба, я уже был на лестнице. Мы побежали в другой конец дома, вызывая недоумение у рабов, которых мы безжалостно сталкивали со ступенек. Теофраст, плача и стеная, рассказал о том, что случилось.
Вскоре после моего ухода поэт почувствовал себя плохо и даже потерял сознание. Но около него в эти минуты оказался врач Александр. Теофраст видел, как он хлопотал над больным, уговаривая его выпить какое-то снадобье. Однако Вергилиан, бледный, как сама смерть, отказывался и отрицательно мотал головой. Потом захотел видеть меня.
— Что он сказал?
— Он сказал: «А где же наш милый сармат?»
Александр послал за мной Теофраста, может быть, в надежде, что мне удастся уговорить больного принять лекарство.
Когда я вбежал в покой, где находился Вергилиан, скорчившийся, как ребенок, на ложе, он был еще жив, но лицо его уже покрывал предсмертный пот и нос заострился. Вергилиан лежал с закрытыми глазами, прижимая руку к животу. Может быть, он страдал от болей в желудке. Рядом стоял все такой же красивый, но озабоченный Александр и держал в руке бессильное запястье поэта, пытаясь найти пульс. Я бросился к другу, спрашивая врача глазами, что тут происходит, и опустился на колени у ложа.
— Что с тобой, мой Вергилиан?
Поэт на мгновение открыл глаза и посмотрел на меня, но в этом взгляде уже не было ни дружеской приветливости, ни сияния ума, ни вызывающей у людей уважения вергилиановской печали; в угасающих глазах теперь ничего не выражалось, кроме животного страдания, смешанного с равнодушием ко всем и ко всему. Вергилиан снова опустил веки, и лицо его исказилось судорогой. Александр, расставшийся со своим олимпийским спокойствием, склонился над умирающим, опершись обеими руками о ложе и пытливо рассматривая мертвенное лицо друга. Потом длинные пальцы Вергилиана, ставшие как будто бы еще длиннее в предсмертный час, стали цепляться за полотно белой туники, которую он носил в тот день. Голова скатилась с подушки, и на уголках губ показалась желтоватая пена…
Привычными для врача легкими движениями пальцев Александр опустил веки на остекленевшие глаза Вергилиана, и я понял, что поэта уже нет с нами. Тело его лежало здесь, еще не остыло в нем жизненное тепло, но этот искатель прекрасного уже покинул навеки мир, и когда я осознал это, из глаз у меня полились слезы. На пороге рыдал Теофраст. Александр, вероятно, в тысячный раз присутствовавший при таком событии, как смерть человека, молча сидел в кресле, о чем-то размышляя. Потом встал и сказал Теофрасту:
— Надо известить о случившемся госпожу Юлию Маммею. И всех, кому об этом следует знать…
Он произнес эти слова почти шепотом, как говорят, когда йод крышей находится мертвец, и тишина вокруг усопшего еще больше подчеркивала торжественность события. Но я все-таки тихо спросил Александра:
— Почему он умер? Разве он был болен?
Почти не раскрывая рта и не спуская глаз с умершего, Александр ответил:
— Хотел бы я сам знать причину его смерти. Но сердце его перестало биться.
На мраморном круглом столе стояла чаша из розоватого александрийского стекла. Врач приготовил в ней какое-то снадобье, то самое, которое Вергилиан не пожелал принять. Рядом можно было заметить другую чашу — серебряную; эта была пуста. Александр взял ее осторожно за тонкую ножку и понюхал капли вина, что еще оставались на дне.
Я подошел к врачу:
— Яд?
Александр ничего не ответил. Может быть, даже из пренебрежения. Теперь у меня уже не было покровителя, который одним своим дружеским обращением с простым скрибой заставлял всех считаться со мной как с равным, несмотря на мою молодость и бедность, невзирая на мое провинциальное происхождение. Но Вергилиан был мертв.
Помню, во время похорон, когда тело Вергилиана, набальзамированное по восточному обычаю и завернутое в погребальные пелены, унесли, чтобы положить в каменном гробу, высеченном в семейной усыпальнице Юлии Месы, я помешал какому-то римлянину с внушительным животом, желавшему непременно стоять впереди других, и он прошептал, глядя на меня бессмысленными от важности глазами:
— Посторонись, любезный!
Я послушно подвинулся в сторону, чтобы уступить ему дорогу. Римлянин, глядя на меня через плечо, брюзжал:
— И вообще — что тебе нужно здесь? Знай свой тростник для писания и старательно соскабливай описки.
С таким видом, точно он высказал нечто очень умное, толстяк встал рядом с Дионом Кассием, считая, по-видимому, что ему по праву принадлежит на погребении почетное место. Впрочем, знаменитый историк тоже не замечал меня. Маммея не пожелала прийти.
В тот день я долго бродил по городу в самом угнетенном состоянии духа, и меня не радовала даже мысль о предстоящем возвращении к пенатам. Но ведь нельзя изменить того, что уже совершилось.
В Антиохии делать теперь мне было нечего. На другой же день рано утром, перекинув через плечо мешок, в котором хранились мои сокровища, я спустился к реке. Но мне пришлось подождать некоторое время под сенью смоковницы, прежде чем ладья пустилась в путь. На ней находились шесть гребцов и кормчий, человек, обладавший зловещим смехом и говоривший загадками. Я понял, что тщательно упакованный в солому и полотно предмет и есть та статуя, которую Меса посылала Кальпурнию.
— Кого она изображает? — спросил я кормчего.