Когда группа почетных гостей входила в пиршественный зал, Лициний окинул взглядом роспись. Он тоже впервые был в этом недавно построенном доме.
— Скажи, Виктор, кто расписывал стены?
Наш амфитрион приблизился, почтительно сжимая одну руку в другой, и не без гордости ответил:
— Эрастобул и Пимий из Антиохии.
— Пимий? Тот самый художник, что украшал термы Антонина? Нашего благочестивого августа?
— Он пробыл здесь некоторое время в ссылке, и я воспользовался его искусной кистью.
— Это я знаю. А как очутился здесь Эрастобул?
— Пимий вызвал его из Антиохии.
Легат задержал на некоторое время взгляд на стройных ногах богини и, видимо, остался доволен работой художников.
— Исполнено превосходно.
— С большим вкусом, — тотчас поддержал его квестор.
Цессий Лонг равнодушно окинул взором стены, пожевал губами, но по своему обыкновению промолчал.
Теперь необходимо было расположить гостей за столом так, чтобы каждый возлежал на подобающем ему месте. Этим занялся сам хозяин и с помощью Бульбия благополучно справился с трудной задачей. Эпистолярий, приложив палец к губам, озирал свободное ложе, потом пробегал взглядом по лицам приглашенных, ожидавших в некоторой растерянности своего места, что-то обдумывал, очевидно, положение гостя на лестнице общественных отличий, и уверенно указывал, где ему возлечь. Как, вероятно, часто бывает в подобных случаях, не обошлось и без смешных недоразумений, к большому удовольствию Вергилиана, которого забавляли такие проявления человеческой гордыни. Но в конце концов все разместились — с шутками, нетерпеливым покашливанием и соответствующими цитатами из классических авторов, хотя кое-кто и ворчал.
Ужин оказался обильным, и обиды скоро были забыты. Рабы приносили одно за другим вкусные яства. Сначала подали раковые, черепаховые и рыбные супы, рубленое мясо, фазанов и шафранной подливкой, вареные яйца в гарнире, налимью печенку, фаршированных яблоками и оливками диких уток, странное кушанье из сырых яиц, меда, кусочков рыбы и нарубленных кишок, посыпанное специями, которое весьма одобряли возлежавшие за столом римляне, а я не стал есть. Потом принесли жареных гусей, пироги с куриными потрохами, мясо молодого козленка. Когда же в зал был внесен на огромном глиняном блюде вепрь, украшенный колбасами и розовыми ломтиками арбуза, к нему подали еще одну подливку, заправленную уксусом и перцем. За вепрем последовали медвежатина, сыры и кампанийский виноград в корзинах.
Перечисляю подробно эти кушанья, чтобы потом уже не возвращаться к еде, и не скрою, что я удивлялся аппетиту римлян, хотя и варвары, какими еще недавно были многие трибуны, не уступали им в обжорстве. И я невольно сравнивал этот пир с нашими скромными трапезами в городе Томы, где люди насыщаются одной похлебкой и куском козьего сыра с пшеничным хлебом. А на стене бежали олени, за ними летела стрела, не поражая свою цель, и богиня вынимала из колчана другую…
После нескольких чаш вина беседа за столом весьма оживилась, и настроение пирующих поднялось. Выслушав официальную и скучнейшую речь Лициния, поднявшего первую чашу за здравие императора и возблагодарившего богов за его заботы о благосостоянии государства, гости могли наконец отвести душу в частных разговорах.
Трибуны варварского происхождения, стесняясь грамматических ошибок, принимать участие в беседе избегали, но зато отдавали должное и вепрю, и колбасам, и пирогам, и испанскому вину. Они пожирали куски мяса, обильно посыпав их солью, и опрокидывали в бездонные глотки чашу за чашей, но не пьянели, а только наливались кровью и икали, почтительно взирая на легатов.
Цессий Лонг скрипучим голосом, время от времени отпивая глоток вина, говорил:
— Каким должен быть воин, способный к трудам Марса? Он должен быть шести локтей росту, широк в плечах и с крепкими ногами. Пирожники, ткачи, цирюльники, кухари — плохие воины. Я отдал бы предпочтение кузнецам, дровосекам и звероловам. Вот из кого делаются превосходные легионеры, выносливые в походе и стойкие в сражении. Многого можно, конечно, достигнуть упражнениями. Не упражняются ли ежедневно фокусники и атлеты, чтобы потешать чернь в цирке? Кольми паче должен укреплять свои мускулы воин. Учите его наносить удары и делать прыжки! И никогда не забывайте повторять, что колоть выгоднее, чем рубить!
Клавдий Тиберий, возлежавший рядом с легатом и уже смотревший на всех осоловелыми глазами, спросил:
— Позволено мне будет сказать?
— Говори!
— Необходимо также, — заявил трибун, — чтобы у центурионов были увесистые кулаки.
Некоторые из возлежавших рассмеялись.
Затем обратился к Цессию Лонгу за разрешением говорить Корнелин.
— Кто будет оспаривать справедливость твоих слов? Наши воины покрыли себя славой в бесчисленных сражениях, легион являет собой пример римского гения, и его необходимо беречь как зеницу ока. Ведь где мы найдем подобную стойкость, соответствие всех частей, составляющих целое? Легат возглавляет воинов, префект заботится о построении лагеря, о пище для людей и соломе для вьючных животных, трибуны отвечают за свои когорты, и центурионы поддерживают порядок в рядах, когда воины, сложив щиты и копья под орлами, берутся за лопаты, чтобы возвести укрепления. Каждый знает свое место и обязанности. Но не следует забывать, что ныне все большую роль играет на полях сражений конница, а следовательно, все больше становится варваров в наших рядах, так как римляне охотнее имеют дело с волами, чем с конями. Конница же нам нужна потому, что легионы утеряли прежнюю легкость маневрирования, и потому, что все чаще и чаще мы имеем дело с конными варварскими ордами. Вот почему я считаю, что необходимо еще более увеличить число всадников в легионах и усовершенствовать онагры, мечущие огненные стрелы. Никакой самый талантливый военачальник не в состоянии одержать победу, если в его распоряжении нет соответствующих воинских средств.
Цессий Лонг слушал трибуна, нахмурив брови. Ему не понравился критический тон этой речи.
— Мужи… — перебил легат Корнелина, который в недоумении умолк.
Обводя взглядом собрание, Цессий Лонг возгласил:
— Не лучше ли нам поговорить о достоинствах сего поистине великолепного вепря? Клянусь Геркулесом, он огромен, как бык!
Теперь разговоры приняли несколько иное направление. На том краю стола, где возлежали Руфин Флор и Бульбий, большие любители покушать, и рядом с ними Вергилиан и я, зашла речь о легкомысленных вещах. Молодые люди из сопровождения легатов вспоминали свои веселые приключения. Смуглый пальмирец Вадобан, повеса и забияка, отправленный августом из Рима за связь с женой какого-то почтенного сенатора в далекую провинцию, рассказывал, сверкая зубами, о прелестях своей любовницы:
— Понимаете? Ее грудь похожа на опрокинутую чашу! Подобная знойной пустыне, жаждущей орошения! Благоуханная распускающаяся роза! Не лиши нас, богиня, счастья обладать такой!
— Ах! — не выдержал квестор.
— Когда я целовал мою Хариту, — продолжал Вадобан, взволнованный воспоминаниями, — я лобзал ее уста, как верблюд пьет воду в пустыне.
— Где же она теперь, эта прелестная красавица? — полюбопытствовал Руфин Флор.
— Ее отняли у меня.
— С кем же ты утешился?
— И другую похитил у меня в расцвете лет Плутон.
Легкомысленная беседа овладела всем столом. Даже Цессий Лонг с приличным его возрасту и положению спокойствием принял участие в общем разговоре о женщинах, так как подобные речи были безопаснее рассуждений о преобразовании римского военного строя, о чем должен думать сам август.
У меня краска заливала лицо от этих разговоров. Но Вергилиан сказал мне:
— Относись снисходительно к человеческим слабостям. Они часто уживаются рядом с величием духа.
Квестор Руфин Флор, глубоко образованный человек и автор известной книги «О человеческом сомнении», почитатель Митры, улыбался и, не то в смущении, не то скорбя о своей тучности и старости, издавал губами какие-то нечленораздельные звуки.
Среди шума голосов я мог разобрать только обрывки разговоров. Рабы сбились с ног, наполняя испанским вином — увы, уже не столетним, как первоначально, а похуже, — плоские серебряные чаши.
Двое воинов, — они были трибуны, судя по красной полосе на их туниках, и, по-видимому, варвары, давно состоявшие на службе у римлян, — не поделив чего-то, вступили с пьяных глаз в перебранку. У одного через всю щеку розовел шрам от меча, другой лишился в какой-то схватке левого уха. Ссора разгоралась. Слышались уже ругательства.
— Непотребная девка!
Сосед отвечал ему не менее крепкими словами.
— Да приключится с тобой несчастье в первом же бою!
— Убью, как щенка! И пусть матери твоей…
В конце концов на споривших обратил внимание Цессий Лонг:
— Тише! Вы не на конюшне!
Трибуны угомонились и вновь взялись за чаши, косясь со злобой друг на друга. Оба носили звучные римские имена: одного звали Салюстий, другого — Аврелий.
— Надо еще более усовершенствовать баллисты Арриана… — доносилось до меня с дальнего конца стола.
— Придумать новые, более мощные зажигательные снаряды…
— Отравлять города серным дымом…
— Подумайте только, каких средств стоит императору содержать легионы и бесчисленное количество вспомогательных когорт! Трудно представить себе, что будет с нами, если число врагов увеличится на наших границах. Откуда мы возьмем средства, чтобы сдерживать натиск варваров?
Последнюю тираду произнес Корнелин. У некоторых из возлежавших за столом от таких разговоров не лез кусок в горло. Они привыкли беседовать с добродетельными супругами о солении впрок овощей или о благочестивом намерении соседа совершить паломничество в прославленный исцелениями храм Эскулапа.
Но были и другие предметы для разговора. Я услышал справа от себя:
— Прекрасное постигается зрением или слухом. Мы находим также его в некоторых словосочетаниях. Наконец, поднимаясь в абстрактные сферы, — в поступках добродетельных людей.
Я прислушался. Вергилиан тоже приподнялся на локте. Среди разговоров о баллистах и лупанарах эти слова поразили нас, как соловьиное пение. Такие мысли высказывал тот самый, бритый на восточный манер, человек со стекловидными глазами, возлежавший подле Лициния.
— Кто этот философ? — спросил Вергилиан Виктора, который склонился к нему, чтобы спросить, удовлетворен ли гость сегодняшним вечером.
— Дионисий не философ. Он — приближенный Юлии Месы. Неужели ты не знаешь его? Прибыл сюда с поручением закупать в любом количестве янтарь.
Сам Грациан Виктор, по его словам, ужином остался доволен. Всего было в изобилии, разговоры за столом велись такие, какие не всегда услышишь и в Риме, и Лициний очень хвалил испанское вино.
С самодовольной улыбкой на устах хозяин отправился по своим делам.
Уставив глаза в далекое пространство, Дионисий очаровывал Лициния приятной беседой:
— Что же является причиной того, что глаз находит человеческое тело прекрасным? Симметрия? Допустим. Однако какая же симметрия в красоте золота или, например, в речи оратора? Предположим, что и в ней может быть гармоничное построение отдельных частей. Но какая же симметрия в возвышенном поступке? Наконец, в неправильно распределенных лепестках розы? А ты вспомни о том, как содрогается душа и отвращается при виде безобразного, и тебе станет понятно, что красота какого-нибудь предмета есть лишь отражение красоты идеальной. Ты, конечно, читал Платона, и это для тебя не является чем-то новым. Вероятно, в женских глазах отражается божество. И цветок, и… — поискал он глазами на стене, — и олень, и даже эти псы, что бегут за оленем, — все это эманация божества. Но, постепенно ослабевая, она исчезает в мертвой материи, превращается в темноту и небытие…
Дионисий, всю свою жизнь возившийся с торговыми счетами и расписками, находил утешение от земной скуки в платоновской философии. Путешествия по поручению Юлии Месы давали ему возможность встречаться с просвещенными людьми, находить в библиотеках редкие книги и оставляли достаточно времени для размышлений. Очутившись случайно за столом рядом с Лицинием, он был рад, что может поговорить с ним о тонкостях александрийской школы. Легат, только что отправивший в рот второй кусок вепря, ковырял в зубах зубочисткой и с явным удовольствием слушал Дионисия.
— Как ты это прекрасно выразил! Поистине красота женских глаз — отражение небес!
Некоторые уже покинули свои места за столом. Вергилиан перебрался поближе к Дионисию. Однако тот говорил теперь о другом.
— Приходилось тебе читать книгу Валентина? — спрашивал он Лициния.
— О чем?
— О системе эонов?
— Нет, не приходилось, — ответил легат с таким видом, точно жалел, что не попробовал какого-нибудь вкусного блюда.
— Книга, достойная внимания! О странных вещах в ней говорится, но нельзя отказать автору в гениальности.
— Любопытно…
— Отправляясь в Паннонию, я взял свиток с собой, чтобы на остановках сокращать время за чтением, и так увлекся книгой, что иногда посвящал ей всю ночь. Я дам тебе это сочинение, если пожелаешь.
— С превеликим удовольствием. Сюда с большим запозданием приходят книги. Если позволишь, я даже хотел бы переписать это сочинение.
В это время Цессий Лонг, председательствовавший на пиру, приподнялся на локте и поднял руку, требуя молчания. Когда наступила тишина, он произнес:
— За возлюбленного и благочестивого августа нашего, Германского, Гетийского…
Слова его потонули в рукоплесканиях.
После сего легаты удалились в сопровождении своих друзей, а вслед за ними оставили пир и многие другие, и зал опустел. Я слышал, как Корнелин, который весь вечер проговорил о значении конницы на полях сражений, покидая зал, сказал Бульбию:
— Всякий раз, когда я ем, пью вино или даже беседую на пирах, раскаиваюсь потом, что так бесцельно потерял время, предназначенное для общественных трудов.
Эпистолярий икнул и ответил:
— А я считаю, что если человека пригласили на ужин, то благодарение богам. Ужин был превосходный! Что же касается времени, то мне его некуда девать. Мой легат не любит утруждать себя письменными делами.
12
Не зная, чем заняться в этом скучном городе, который постепенно принимал мирный вид, Вергилиан предложил мне пойти к Транквилу, школьному учителю и грамматику, чтобы поговорить с ним о книгах, хотя мне показалось, что в глубине души он надеется встретить там Грациану. Поэт все утро провел в деловых разговорах с Виктором, но не осмелился спросить у него о девушке. Педагог был соседом богатого торговца, обучал не только детей соседних лавочников, но и Грациану, и она часто забегала к его дочери. Впрочем, Виктор взирал на дружбу с подобными бедными людьми без большого удовольствия.
Скромное жилище грамматика находилось справа, на дворике, поросшем истоптанной травой. Искривленная, но еще зеленеющая лоза обильно разрослась у входа в дом и точно ползла по каменной стене к солнцу.
Слева от ворот виднелось другое помещение, вроде тех, где трудятся делатели статуй. В летнее время Транквил учил там школьников чтению и письму, водя по букварю их детские грязные пальцы опытной рукой педагога. Когда мы вошли во двор, то поняли, что на этот раз речь шла о математике.
— Клавдий, ты получишь десять ударов ферулой по рукам, — грозил неразумному ученику Транквил, — если не будешь слушать меня благопристойно! Пиши! «Имеем участок земли в сто локтей длины и в пятьдесят локтей ширины. На этом участке требуется насадить плодовые деревья так, чтобы расстояние между ними по рядам было десять локтей». Написал? «Спрашивается, сколько…»
Не дослушав, сколько нужно деревьев, чтобы засадить участок, Вергилиан поспешил в дом, дверь которого не была заперта. Я тоже последовал за ним, и мое сердце почему-то сладко сжалось при мысли, что сейчас я увижу Грациану.
Низкую, но довольно обширную горницу скупо освещало узкое окно под самым потолком. У побеленной стены стоял длинный стол из простого дерева, однако облагороженный временем и прикосновениями человеческих рук, и две тяжелые скамьи. Единственным украшением помещения, опрятного, но со следами копоти на потолке, так как в углу виднелся каменный очаг, на каких хозяйки варят пищу, можно было считать мраморный бюст какого-то эллинского философа, торжественно водруженный на деревянном постаменте. Вергилиан потом объяснил мне, что это Эмпедокл, тот самый, бросившийся в Этну, чтобы прославиться необыкновенной смертью. Узкая лесенка вела на чердак, где семья грамматика спала в ночное время. На столе лежало несколько свитков и принадлежности для писания. Рядом с ними — плетеная корзина, полная румяных яблок.
Вергилиан подошел к столу, взял в руки один из свитков и развернул его. Он стал читать, увлекся чтением и опустился на скамью. Я тоже заглянул через плечо Вергилиана. С первых же строк мы догадались, что это та самая книга Валентина, о которой говорил на пиру Дионисий.
Вергилиан хмурился, медленно разворачивая свиток, но, судя по поднятым бровям, с трудом понимал его содержание. Книга принадлежала перу христианского писателя, и в ней шла речь о какой-то горе, на которой открывались апостолам тайны небес. Иногда в этом тумане, каким представлялся мне текст, просвечивали знакомые понятия — то сведения о планетах, о Венере или Марсе, то отрывки из Аристотеля; потом опять шли какие-то магические формулы, описания огненных подземных рек, египетских богов с головами животных и много других странных вещей.
Держа свиток в руках, очевидно только что переписанный Транквилом, потому что папирус еще пахнул чернилами, Вергилиан точно приглашал меня подивиться содержанию этой книги и, все так же поднимая от удивления брови, прочел несколько строк вслух:
— «И толкование сего есть Йота, потому что Плэрома вышла. Это Альфа, потому что они возвратились вовнутрь, Омега — потому, что сие есть конец всех концов…»
— Ничего не понимаю, — пожимал плечами Вергилиан.
Но мы оба обернулись. Нам показалось, что за нами кто-то стоит. Вергилиан не удержался от крика. Неслышно подошедший Дионисий смотрел на нас немигающими, стекловидными глазами. На тонких губах играла улыбка. Его хилое тело увенчивала большая голова с оттопыренными и как бы прозрачными ушами.
Вергилиан рассмеялся.
— Ты напугал меня.
Дионисий склонил голову на худой шее.
— Прости, что причинил беспокойство…
— Мы как раз просматривали трактат, о котором ты говорил Лицинию. Но, откровенно говоря, я ничего не понимаю.
Окинув взглядом нас обоих и, видимо, уверившись, что его собеседник один из тех, с кем поучительно побеседовать, когда речь идет о подобных вещах, Дионисий все с той же тонкой улыбочкой сказал:
— Книга престранная! Недаром она называется «Мудрость — София».
— Непостижимая.
— Ведь ты же знаком с учением Платона? А философия Валентина исходит из него.
— Но в чем же здесь дело? Что тут совершается? — недоумевал Вергилиан.
— Трудно объяснить это в двух словах. Валентин построил в своей системе ни на что не похожий мир эонов. Это своеобразно понятое учение об идеях. У Валентина, как и у Платона, земное является только отражением небесной сущности. Но Валентин пользуется платоновской философией, чтобы уничтожить ров между миром и божеством. Мир у него не случайное сцепление элементов, не гармония, а некая трагедия, разыгранная в театре вселенной. Мир существует только для того, чтобы душа претерпела положенные ей испытания, очистилась от скверны и снова вознеслась к божеству.
Вергилиан недоумевал:
— А что же станется с миром?
Дионисий лукаво улыбнулся.
— Он сгорит в огне.
Вергилиан хмурился, стараясь понять то, что открыл ему скопец. Говоря по совести, все это показалось мне пустой игрой ума. Точно люди нарочно хотели затуманить свой разум, уверить себя во что бы то ни стало, что земля, по которой они ходят, не земля, и хлеб, который они едят, не хлеб, и дом, в котором они живут и спасаются от непогоды, не дом, в какое-то отражение небес.
Едва ли Дионисий согласился бы со мной, и я не стал вмешиваться в беседу.
Скопец поднял тонкий палец и снова склонил голову набок.
— Как все возвышенно у Валентина! Куда твой Платон!
— Но не находишь ли ты, что все это так же бесплодно, как рассуждения «Пира»? — осмелился я сказать, сам страшась своей смелости.
К моему удивлению, Дионисий удостоил меня улыбкой и ответил, как равный равному:
— Зато какая необыкновенная красота!
Потом снова обратился к Вергилиану:
— Кстати, тебе не попадалась в руки «Книга гимнов» Бардезана? Стихи о душе. Он посвятил ее Антонину, когда тот еще был соправителем Септимия. По сравнению с этими стихами писания наших современных поэтов кажутся жалкой трухой.
Вергилиан был уязвлен.
— При случае прочту.
— Прочти! — повторил настойчиво Дионисий, который, очевидно, не подозревал, что разговаривает с известным поэтом. — Но я пришел сюда по поручению Лициния. Мне надо взять эту книгу и заплатить, что полагается, Транквилу за переписку трактата. А завтра снова отправляюсь в далекое путешествие.
— Куда?
— В Александрию.
— Передай мой привет Аммонию.
— Ты знаешь Аммония? Позволь же спросить твое имя.
— Кальпурний Вергилиан.
— Знаменитый поэт?
— Ты преувеличиваешь мои заслуги…
— Слышал, слышал… — смутился Дионисий. — Прости меня, что невежливо отозвался о современных стихах.
— Итак, ты отправляешься в Александрию? — задумчиво повторил Вергилиан.
— В Александрию.
— Желаю тебе счастливого путешествия. Но пускаться в путь в такое время года!
— Отсюда я отправлюсь сначала в Сирмий, из Сирмия — горной дорогой — в Коринф, а из Коринфа, может быть, успею добраться морем в Александрию. Ведь я уже тридцать лет скитаюсь из города в город. Из Антиохии в Рим, из Рима в Александрию.
— Как и я, — сказал Вергилиан.
— И чем больше я живу, и странствую, и наблюдаю, тем более убеждаюсь, что мы живем на пороге больших событий.
— Каких?
— Этого я не знаю. Но что-то витает в воздухе.
Я удивился, что еще раз слышу о каких-то переменах. Как обычно, милый Вергилиан был взволнован подобной темой разговора.
— Может быть. А пока все остается по-старому. Вожделение и страх смерти. И опасение, что разум угасает. Не находишь ли ты, что люди теперь верят во все, как дети?
— По-моему, богов всегда было слишком много на небесах.
— Я говорю даже не о богах. Верят в привидения, в магию, в чародеев. Уже забыли, что в Самосате жил Лукиан — насмешник над суевериями.
— Возможно, ты прав, и с тобой сладостно беседовать, но люди потому верят в чудесное, что человеческий разум еще не в состоянии разрешить главную проблему жизни.
— Какую?
— Для чего мы существуем на земле.
— Не разрешат ее и волшебники.
— Опять принужден согласиться с тобой. Но как жаль, что мне надо спешить! А что ты пишешь теперь? По-прежнему элегии?
— Нет, я пишу об Антонине.
— Об Антонине? Которого в лагерях называют Каракаллой?
— О нем.
— Что же ты пишешь об августе?
Вергилиан посмотрел на него, но Дионисий скороговоркой произнес:
— Да продлят боги его священные дни… Как же ты пишешь жизнеописание августа, который еще благополучно здравствует? Ведь всякое жизнеописание кончается апофеозом!
— Это не жизнеописание.
— Панегирик?
— Я не способен на писание панегириков.
— Готовишь обличение? — тихо произнес Дионисий и скосил глаза на дверь, за которой слышались голоса.
— Не панегирик и не обличение.
— Тогда тебе придется сделать твое повествование занимательным, чтобы его читали, и наполнить приключениями и метаморфозами… А помнишь?.. Когда Каракалла облачился в пурпур, все ждали, что настанет золотой век…
Дионисий опять покосился на дверь.
— Не опасайся, — успокоил его Вергилиан, — в этом доме живут мои друзья. Но что может сделать один человек? Он даровал гражданство провинциям, заставил статуями Ганнибала всю Африку, стараясь убедить нас, что этот полубог его предок. В то время как всем хорошо известно, что он происходит от лавочника, торговавшего овощами…
— И ты хочешь указать на это читателям?
— Я ничего не указываю, а лишь плыву в потоке жизни. Ее я хочу изобразить.
— Но Плутарх рисовал нам величественные характеры.
— Тот век был воплощен в подобных людях. А может быть, они лишь жили в воображении писателя.
— Чем же ты отметишь наш век?
— В нашем веке самое характерное, — толпы, рукоплещущие в цирке и ждущие бесплатной раздачи хлеба, или рабы, жаждущие избавления.
— Ты полагаешь, что они жаждут избавления?
— Только скоты не хотят свободы.
Дионисий приложил палец к губам, раздумывая о чем-то.
— Может быть, ты… — начал он.
В это мгновение дверь отворилась, и на пороге я увидел девушек. Они стояли обнявшись и приветствовали Вергилиана.
Я сразу узнал по описаниям Грациану. Огромные, полные спокойствия глаза, низковатый лоб, как у мраморных богинь, и белокурые волосы… Подруга выглядела совсем другой — румяной и смешливой, что было видно по ее лукавым глазам.
Скопец посмотрел на девушек и на Вергилиана, почему-то вздохнул и удалился, даже не закончив своих слов…
— Здравствуй, Грациана!
Я видел, что поэту стало радостно жить на земле. Так бывало с ним, когда он читал какую-нибудь замечательную книгу, или смотрел на особенно приятный закат, или созерцал женскую красоту. В такие мгновения скучная и похожая на истертую монету жизнь становилась для него полной душевных переживаний. Я уже достаточно изучил своего друга. Мне было также известно, что он не впервые встречал Грациану в этом домике, а подслеповатый и рассеянный Транквил ничего не заметил, чтобы помешать опасному сближению. Грамматик не подозревал, что и его собственная дочь в ночное время тайно покидает дом и проводит часы в лунном саду с Лентулом, сыном соседнего торговца рыбой, сочиняющим стихи по всем правилам латинской просодии, которой он научился у строгого учителя.
В присутствии девушек разговор перешел на шуточные препирательства. Транквилла была старше Грацианы на два года, ее перси расцвели, и она не боялась вступать в перебранку с мужчинами.
— Расскажи нам что-нибудь, Вергилиан, — попросила она, обнимая застывшую в своей красоте подругу.
— Что я могу рассказать…
— Какую-нибудь смешную историю.
— Все мои истории печальны.
— Плакать мы будем завтра. Сегодня хотим смеяться. А кто этот юноша, у которого такой вид, точно он поел чего-то кислого? Он тоже поэт?
— Он не поэт, а юный философ.
Я не знал, куда мне деваться под насмешливыми взглядами Транквиллы.
— Это мой друг, и я удивляюсь его способности воспринимать все то, что он видит вокруг себя. А вам бы только смеяться!
Румяная девушка оставила меня в покое. Она вдруг всплеснула руками:
— Ах, я и забыла, что мать велела затопить очаг! Философ, хочешь помочь мне принести топлива?
Может быть, то была женская хитрость, чтобы оставить робкую Грациану вдвоем с тем, кто был мил ее сердцу? Я неловко поднялся со скамьи, и мы пошли на двор за хворостом. На это не потребовалось много времени, и когда мы вернулись, Вергилиан и Грациана все так же сидели далеко друг от друга. Поэт, очевидно, забыл нежные слова, которыми полны его элегии.
Разговор продолжал оставаться незначительным.
— Приближается зима, — сказал Вергилиан.
Грациана кивнула головой.
— В вашем Карнунте скоро будет холодно, как в варварских городах…
— Холодно… — как эхо, повторила Грациана.
Наконец она посмела спросить:
— Как называются твои духи, Вергилиан?
— «Поссидоний».
— Ты скоро уедешь от нас в Рим?
— Но сердце мое останется здесь.
— Пустые слова…
Транквилла куда-то убежала, и я тоже понял, что здесь лишний, и хотел уйти, но Вергилиан удержал меня за руку:
— Грациана! Это мой большой друг. Дважды спас мне жизнь. Он достойный юноша, и я хочу, чтобы ты была любезной с ним.
Девушка посмотрела на меня с улыбкой, а я опять покраснел до корней волос и не знал, куда девать свои неуклюжие руки. Но я удивлялся, почему Вергилиан не хотел оставаться с Грацианой наедине, чтобы говорить с нею о любви.
Грациана умолкла, и на ее ресницы уже набегали слезы. У меня не было никакого опыта в любовных делах, я еще не испытал ее радостей и страданий, но чувствовал, что Грациане больно. Вергилиан не хотел или не мог сказать ей то, чего она ждала от поэта. А я хорошо знал вечные колебания моего друга…
Уже дети с веселыми криками и проказами покидали школьное помещение. Транквил вернулся в свое жилище, и вместе с ним пришел Дионисий. Скопец уплатил каллиграфу положенную плату за труд, забрал свиток и копию и удалился.
— Сколько денег! — восторгалась Транквилла, глядя на серебряные монеты.
Старик вздохнул:
— Это не такая уже большая цена за мои слепнущие глаза!
Транквилла суетилась по хозяйству. Мать ее лежала наверху, страдая ревматизмом, от которого ей не помогали припарки из коровьего навоза, прописанные карнунтским врачом.
Мы сели за стол. Вергилиан ел похлебку из овощей и смешил нас рассказами о различных метаморфозах. Как обычно в бедных римских домах, мы сидели во время трапезы на скамьях. Посуда была простая, из обыкновенной глины, приобретенная у местного гончара.
Транквил попробовал заговорить с Вергилианом о комментариях Порфириона, какие ему пришлось недавно переписать для легата Лициния, но молодежи было не до книг в этот час, и грамматик умолк.
Потом речь зашла о событиях нашего времени, и Вергилиан рассказывал девушкам о Востоке, о своем путешествии, о том, что произошло с нами в таверне Дурка, и о красоте Маммеи и Соэмиды. И, кажется, это больше всего заинтересовало слушательниц.
Но вдруг в дверях показалась сгорбленная старушка. Это была Пудентилла, старая нянька Грацианы, смотревшая за нею, как мать. Старая рабыня укоризненно закачала головой:
— Смотрите на нее! Моя молодая госпожа сидит в чужом доме и ест бобовую похлебку, а у себя не желает есть утку, начиненную оливками. Да еще с мужчинами! Сколько раз я говорила тебе, Грациана, что еще рано помышлять о любви. Придет час, и ты узнаешь, что такое участь женщины, будешь рожать в муках детей…