Уже светало, а Варрон все еще размышлял. Он лежал в постели, потягивался, улыбался, закрывал глаза.
Если Нерон появится по ту сторону Евфрата, что сможет предпринять против него Дергунчик? Конечно, Нерон будет достаточно осторожен, он постарается возможно реже показываться в пределах Сирии. Он только посеет беспокойство в этой провинции, затем вовремя вернется на независимую территорию, где встретит тайную, а может быть, и открытую поддержку. Что может сделать против него Антиохия? Послать войска на чужую территорию? Даже Дергунчик еще семь раз подумает, прежде чем на это решится. В свое время ожесточенно торговались за каждого римского и парфянского солдата, имеющего право показаться на территории этих буферных государств. От Евфрата до Тигра недалеко. Если Рим пошлет войска через Евфрат, то они подвергнутся опасности встретить войска, идущие с той стороны Тигра.
Варрон устал. Он босиком подошел к стене с потайным ящиком, достал ларец, вынул из него тот самый документ. Бархатным голосом прочел в сотый раз: «Л.Цейон, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л.Т.Варрона шесть тысяч сестерций инспекционного налога». Он погладил документ, улыбнулся, положил его обратно, спрятал ларец, лег снова в постель.
Позволить себе эту шутку? Это хорошая шутка, глубокая, многообещающая, но чертовски опасная. Это и не шутка вовсе. Разве дело в этой расписке? Или в Дергунчике? Дело даже не в нем, Варроне. Дело в Востоке, в этом великолепном, безнравственном, мудром, хаотическом Востоке, который не должен попасть под сапог грубых, узколобых фельдфебелей с Палатина.
Варрон стал вспоминать те времена, когда он приехал впервые в Сирию в качестве молодого офицера, служившего в армии фельдмаршала Корбулона. Он тогда постоянно находился среди лиц, близко стоявших к знаменитому полководцу. Корбулон в общем был ограниченным человеком, он не обладал ни верным инстинктом, ни острым разумом; но он был глубоко убежден в своих дарованиях, он умел приказывать, — как никто другой, владел искусством естественной властности в обращении с людьми. Варрон многому у него научился. В остальном он быстро раскусил этого Корбулона. Понял, что завоевать его легче всего можно безграничным восхищением его особой. И он его завоевал. Вскоре дело дошло до того, что он, желторотый новичок, подсказывал знаменитому опытному полководцу свои идеи и фактически делал политику в Сирии. Тогда-то родилась его страсть к Востоку, его жажда властвовать в этой стране. Для него было огромным наслаждением разговаривать с этими восточными царями, жрецами, коммерсантами на их цветистом медлительном языке, перекрывать их хитрость еще большей хитростью и, в конце концов, достигать своей цели. В сущности, со времен Корбулона в этих странах всегда властвовал он, Варрон.
Варрон вытянулся в своей постели, потом свернулся калачиком. Он вспомнил, как одиннадцать лет тому назад Флавии попытались избавиться от него. Под тем предлогом, что однажды в публичном доме, за большим цирком, он по пьяному капризу нарядил девку в пурпур и высокие сенаторские башмаки, император Веспасиан объявил его недостойным более принадлежать к числу сенаторов. Этот неуклюже-насмешливый предлог придумал, потехи ради, всегда склонный к тяжеловесным шуткам мужиковатый Веспасиан. Надо сказать, что Флавиям, покойному Веспасиану и его сыну Титу, во всяком случае, пришлось заплатить за эту шутку. Они убедились, эти господа, что изобретательный человек порой, сидя в Эдессе, может натворить больше бед, чем живя в самом Риме. А теперь они послали сюда этого дурака Дергунчика, чтобы он разрушил весь тонкий механизм его, Варрона, восточной политики. Ну, что ж! Дергунчик за это тоже поплатится. Когда его, Варрона, Нерон будет признан в Месопотамии, Дергунчик увидит, что было бы, пожалуй, умнее не вымогать у старого Варрона эти шесть тысяч. Он убедится, что на Востоке «римской дисциплиной» и «нажимом» не возьмешь и что лучше следовать за старым Варроном по пути соглашения.
В какие, однако, дебри он пускается? Разве дело в Дергунчике? Не по Дергунчику, а по всему этому наглому новому тупому Риму он хочет ударить, вызвав призрак старого Нерона, памяти которого не выносит этот Рим.
Внезапно всплыло в его памяти лицо Теренция. О нем Варрон, как это ни странно, все это время не думал. Ему вспомнилось, как этот субъект подошел к нему, преобразившись, походкой Нерона и сказал ему со спокойно-высокомерной интонацией Нерона:
— Почему бы мне, мой Варрон, не простить тебя?
И вдруг его снова охватило ощущение жути, как в ту минуту, когда в лице этого жалкого простолюдина перед ним внезапно воскрес Нерон. Потом ему пришло в голову, что Нерон, конечно, и сам позабавился бы шуткой, которую он хочет сыграть с его врагом Титом, подсунув миру нового Нерона. И страх Варрона рассеялся.
Он потянулся последний раз, довольный собой. Приказал позвать секретаря, распорядился договориться о свидании между ним, Варроном, царем Маллуком и верховным жрецом Шарбилем.
8. ВОСТОЧНЫЙ ЦАРЬ
Царь Маллук принял Варрона и верховного жреца Шарбиля в своем просторном, убранном по-арабски покое, где он охотнее всего держал совет. Стены были увешаны коврами, журчал фонтан, все сидели на низких диванах. Подвижному Варрону, как и юркому старому жрецу Шарбилю, нелегко было сохранять полную достоинства, спокойную позу. Но они знали, что царь Маллук больше всего любил, по обычаю своего народа, сидеть на полу, поджав ноги, прислушиваясь к медлительному лепету фонтана, соблюдая еще более длительные глубокомысленные паузы между вопросами и ответами. Уже в третий раз слуга откинул ковер, выкликая время, а к сути разговора все еще не подошли.
— Жалко, — сказал верховный жрец Шарбиль, — что Парфянское царство ослаблено дворцовыми распрями. Пока часть войск короля Артабана связана войной с претендентом на трон, до тех пор Рим будет заставлять нас чувствовать, что за нами уже не стоит великая держава, на которую мы могли бы опереться.
Варрон внимательно посмотрел на царя Маллука. Этот красивый человек с мягкими карими глазами, горбатым мясистым носом и тщательно завитой, заплетенной в косички бородой сидел неподвижно, как изваяние, высокий, несколько полный, и нельзя было понять, воспринял ли он вообще слова жреца. Не грезит ли он, как это часто с ним бывает? Уже три столетия эти арабские князья владычествовали над городом Эдессой, они были знакомы с греко-римской и парфянской культурой, но сердце царя Маллука — это знали все — осталось арабским. Он не любил заниматься государственными делами, чуть побольше любил свою армию, еще больше — своих жен, еще больше — своих коней, но просторы пустыни он предпочитал всему. Иногда он выезжал верхом на коне, с немногочисленной свитой, на юг, в пустыню. В глубине души это был бедуин из тех сросшихся со своими конями племен, которым казалось оскорбительным сеять хлеб или сажать деревья, строить себе хижины или еще как-нибудь иначе оседать на одном месте; ибо тот, кто ставит себя в зависимость от таких удобств, должен, чтобы не лишиться их, терпеть над собой господина, а следовательно, утратить свою свободу. Но свобода есть высшее достояние араба, и так как свобода — только в одиночестве, то родина свободного араба — пустыня.
Стало быть, кто может знать, не думал ли царь Маллук, который так неподвижно сидел с тускло поблескивавшим в волосах царским налобным обручем, — не думал ли царь Маллук о своей пустыне или о своих женах и конях, вместо того чтобы думать о политических проблемах, которыми старались его заинтересовать Варрон и верховный жрец Шарбиль? Но оказалось, что он хорошо слышал сказанное. После приличествующей паузы он открыл рот, очень красный рот, выделявшийся на искусно заплетенной черной бороде, и сказал своим прекрасным глубоким голосом:
— Это бог Дузарис посылает стрелы раздора против Востока. Вот почему рознь царит в доме парфян, и вот почему принц Пакор не хочет подчиняться и не признает своего царя Артабана.
Довольный, что Маллук слушает, Варрон рискнул продвинуться дальше.
— Быть может, — сказал он, — кое-кто жалеет, что и западные звезды не стоят под знаком раздора. Иные, пожалуй, сочтут полезным, если и в Римской империи восстанет некто и скажет, что он не признает притязаний Тита, сидящего теперь на Палатине.
Ничто не шевельнулось на смуглом лице под царским обручем. Верховный жрец Шарбиль, напротив, быстро повернул к Варрону свою древнюю костлявую хитрую голову, показывая этим, что он очень заинтересован. Но и он промолчал. Несмотря на это молчание, Варрон прекрасно понимал, что происходит в умах обоих. Оба ненавидят Рим, оба были бы рады, если бы на пути императора встали затруднения. Маллук, араб, страстный друг свободы, несмотря на маску равнодушия, тяжело страдал от зависимости, в которую все больше вовлекает его Рим. Шарбиль, хитрый, насмешливый сириец, жрец древнего культурного народа, презирает молодых варваров Запада, которые стремятся наложить на его страну свою наглую, грубую руку. Поэтому Варрон может себе позволить продвинуться еще на шаг вперед: предложение его для обоих должно быть, как дождь для истомленной засухой степи.
— Может даже статься, — сказал он, — что есть уже некто, имеющий подобные притязания. Может статься, звезды уже определили, чтобы тот, кто имеет эти притязания, вскоре объявился.
Выжидательно посмотрел он на Шарбиля, в уверенности, что умный жрец хорошо его поймет, даже если он ничего больше не прибавит к сказанному. Шарбиль, сириец, арамеец всей душой, должен страстно тосковать по Нерону, который с таким уважением поощрял древнюю туземную сирийскую культуру, старейшую в мире. К тому же Шарбиль алчен, а дерзкие посягательства римлян на сокровища его храма разрывают ему сердце.
Но Шарбиль, по-видимому, не был склонен отвечать. Остроконечная жреческая шапка как будто срослась с желтым, сухим, как пергамент, морщинистым лбом, черная, крашеная, треугольная борода как-то безжизненно свисала вокруг сухих губ, открывавших позолоченные зубы. Он моргнул несколько раз морщинистыми веками. Наконец, после мучительного молчания покачал головой, вытянул вперед шею и проскрипел высоким, злым старческим голосом:
— А если человек, который собирается заявить свои притязания, обманщик?
Прежде чем Варрон мог ответить, царь Маллук приказал — слуга в это мгновение в четвертый раз выкликнул час — принести вино и сладости; он считал, очевидно, неприличным все время беседовать только о политике. Пока гости церемонно прикладывались к вину и лакомствам, он заговорил об охоте. Покончив с этой темой, он так же внезапно возобновил политическую беседу.
— Может ли сказать мне Варрон, мой двоюродный брат и господин, — спросил он, — какие будут последствия, если человек, имеющий притязания, не обманщик?
— На этот счет, — сказал сенатор, — преданный слуга Варрон может столь же точно, сколь и смиренно, дать ответ вашему величеству. Тогда бы все эдикты, изданные Римом после мнимой смерти императора Нерона, потеряли свою силу и были бы действительны только те договоры, которые существовали до того, как император Нерон скрылся и исчез.
Тут восточный царь и восточный первосвященник молча уставились на римлянина таким долгим и пристальным взглядом, что Варрону, хотя и привычному к обычаям Востока, стало не по себе.
— Маленький господин, которого Рим послал в Антиохию, — сказал, наконец, Шарбиль своим пронзительным старческим голосом, — упрям, как горный козел. Он, по всей вероятности, не потерпит соперника палатинского владыки, будь то подлинный император или обманщик.
Больше он не сказал ни слова, и царю Маллуку тоже нечего было добавить. Но Варрон знал, что ему незачем разъяснять этим людям, какие преимущества для Эдессы представит выступление римского претендента, кто бы он ни был, если только он сумеет хоть некоторое время продержаться. От такого претендента можно было в награду за признание его потребовать всякого рода привилегий; от Рима можно потребовать еще более высокой платы за непризнание его. Так как эти заманчивые возможности были совершенно ясны, то было излишне о них толковать.
Снова заговорили о борьбе за трон в Парфянском царстве. Из обоих претендентов наиболее сильный и одаренный — Артабан. Он преодолел все препятствия и утвердился на западе Парфянского царства, там, где оно граничит с Месопотамией. Было бы безумием поддерживать другого, далекого Пакора, хотя, быть может, на его стороне несколько больше законности, больше «врожденного величия».
Очень важно для Эдессы, кого из двух парфянских претендентов признает римское правительство. Срок торговых договоров Рима с Парфянским царством истекает, и губернатору Антиохии придется в ближайшем будущем решить, с кем вести переговоры об их возобновлении, с Пакором или с Артабаном. Для Эдессы будет неприятно, если Рим признает Пакора, а не Артабана, могущественного и любимого восточного соседа Эдессы. Об этих вопросах говорили в осторожных, цветистых выражениях, пока слуга не возвестил наступления пятого часа. Тогда царь Маллук подал знак, что он считает аудиенцию законченной.
Прежде чем Варрон ушел, первосвященник Шарбиль в кратких словах резюмировал свое мнение, которое, по-видимому, было и мнением царя:
— Если Рим признает нашего Артабана, то мы не будем иметь причин усомниться в законности его Тита. Если же Рим станет на сторону Пакора и против нашего Артабана, то для Эдессы было бы большой радостью, если бы неожиданно вынырнул император Нерон.
Он высказывался в такой, для Востока непривычной, форме — кратко, ясно и точно — только потому, что он был очень стар и времени у него оставалось немного.
9. БЕСПРИСТРАСТНЫЙ СОВЕТ
Тотчас же после этой беседы Варрон покинул город Эдессу. Вторично Теренция он к себе не позвал.
Варрон вернулся в Антиохию. Он повез с собой ларец с документами, которые были ему дороги. Но если по ту сторону Евфрата он показывал всему свету расписку об уплате налога, то в Антиохии он как будто совершенно забыл об унижении, которому подверг его Дергунчик. Он не занимался ни делами, ни политикой, а с головой окунулся в распутную жизнь большого города. Он проводил время в элегантном предместье Дафне, где в роскошных виллах жили самые дорогие проститутки Азии, в том самом уголке, по которому обыватели городов всего мира тосковали в своих нечистых снах.
Дочь Варрона, белолицая строгая Марция, стыдилась своего отца, которого любила и которым восхищалась.
В редкие свои встречи с Цейоном сенатор прикидывался безобидным человеком, старым школьным товарищем, сожалевшим, что его друг одержим идеей — не щадя сил, исполнять свои обременительные обязанности, между тем как он, Варрон, широко наслаждается жизнью, пока еще не наступила старость. Казалось, он не сердится на Цейона за историю со взысканием налога. Варрон сам рассказал ему, что послал жалобу в Рим. Он сделал это потому, непринужденно объяснил он, что иначе утратил бы весь свой авторитет у восточных людей; но на этом он и успокоился. Борьба за шесть тысяч сестерций недостойна человека, у которого за спиной пятьдесят один год, который многое упустил и у которого еще есть кое-что впереди.
Цейон не очень доверял такой наивности. Он и сам порой раскаивался, что зашел так далеко; но он говорил себе, что если не теперь, то позже все равно пришлось бы показать этому погрязшему в восточном болоте Варрону, что такое римский губернатор. И все-таки он не мог избавиться от чувства неловкости перед школьным товарищем. Ему доносили, что Варрон, несмотря на свою развратную жизнь, находит время заключать крупные сделки и, пользуясь конъюнктурой, с выгодой продавать большие участки своих сирийских земель. Цейон не мог отказать в тайном восхищении Варрону, который так щедро расточал свою силу в бессмысленно-пустых наслаждениях и в то же время так осмотрительно вел свои запутанные дела. Этот человек был опасен.
Ему казалось разумным задобрить Варрона. Такого неустойчивого человека нужно брать и кнутом и пряником. И Цейон решил загладить свою строгость в истории с налогом и выказать сенатору особое доверие. Он пригласил к себе Варрона.
Варрон явился. Цейон превозмог себя. Растолковал собеседнику причины своего поведения в деле с налогом. Если бы речь шла только о них двоих, о нем и Варроне, пояснил Цейон, и видно было, как тяжело ему об этом говорить, он, разумеется, уступил бы. Но на карте стоял престиж Рима, перед которым престиж отдельного лица отходит на задний план.
— Это вы должны понять, мой Варрон, — сказал он. — Хотя вы и «друг царя парфянского», — кисло пошутил он в заключение.
Варрон и не думал этого понимать. Он дружелюбно, выжидательно смотрел на Цейона. Так как тот сидел очень близко, дальнозоркий Варрон несколько отодвинул тяжелое кресло, чтобы ясно видеть его лицо. Втайне он надеялся, что Цейон сделает ему предложение, скажет ему, что передумал и хочет вернуть ему шесть тысяч сестерций. Варрон хорошо знал, как фантастично затеянное им предприятие, и если бы Цейон протянул ему руку, он взял бы ее и отказался от своего плана. Он ждал. Но Цейон считал, что дальше идти незачем. По существу, то, что он сказал, было извинением, и если губернатор, поставленный Римской империей, извиняется перед сомнительным авантюристом Варроном, то этого более, чем достаточно. Он тоже ждал. Еще секунду и еще одну. И так как Варрон молчал и так как он сам молчал, то в эти секунды решилась судьба обоих — и не только их одних.
Цейон с педантичностью бюрократа решил все-таки довести до конца намеченную линию поведения — дать Варрону «доказательство доверия», которым он хотел его завоевать.
— Вы, мой Варрон, — начал он, — предложили мне как добрый друг свой компетентный совет в делах Востока. Могу ли я теперь воспользоваться вашим предложением?
Варрон, приятно удивленный, ответил:
— Всем сердцем к вашим услугам.
— Договор с парфянами, — начал губернатор излагать занимавшее его дело, — истекает. С кем из двух претендентов вести переговоры? Кого признать? Пакора или Артабана? В наших интересах, очевидно, действовать так, чтобы распри между претендентами на трон возможно дольше ослабляли парфян. Но оттягивать возобновление договора больше нельзя. В чью пользу принять решение? — И он снова сделал попытку перейти на легкий тон, прибавив с принужденной шутливостью: — Кто тот царь, чьим «другом» являетесь вы, мой Варрон?
Варрон в глубине души был глубоко обрадован. Именно в этом деле ему хотелось повлиять на Цейона. Для того-то он и приехал в Антиохию, чтобы Цейон обратился к нему с этим вопросом, и если бы Цейон медлил еще неделю, то ему, Варрону, волей-неволей пришлось бы самому начать разговор о политике. Обстоятельства складывались как нельзя лучше.
Он поспешно взвесил еще раз все за и против. Если бы Цейон высказался за Артабана, то по ту сторону Евфрата — в этом его эдесские друзья были правы — никто не был бы заинтересован в поддержке человека, который назвался бы Нероном. И тогда горшечник снова станет горшечником, а Цейон по-прежнему будет императорским губернатором, под чьим началом находятся семь легионов армии и важнейшая провинция империи; никогда он более не превратится в Дергунчика. Таким образом, Варрону необходимо было побудить губернатора признать Пакора, а не Артабана. Не раз он тщательно излагал самому себе доводы, с помощью которых он приведет Цейона к этому выбору. Но теперь он принял смелое решение отказаться от всей этой заботливо построенной аргументации. За две секунды ожидания и молчания он понял своего старого товарища детства, Цейона, лучше, чем когда бы то ни было. Он понял, как сильно ненавидит его Цейон, понял, как глубоко он не доверяет ему. Цейон сделает как раз противоположное тому, что посоветует Варрон. Варрон посоветует ему признать Артабана и отвергнуть Пакора.
Так он и сделал.
До сих пор Цейон колебался, принять ли ему решение в пользу Артабана или Пакора. Много было оснований высказаться за одного, много — за другого.
Он видел массивное лицо Варрона, его полный, чувственный рот, огромный дерзкий лоб, наглую позу. Он ненавидел этого человека, и — он готов был поклясться Юпитером — человек этот ненавидел его. Пакор? Артабан? Этот человек посоветовал выбрать Артабана. Этот человек заявил, что его «друг» — Артабан. Цейон примет решение в пользу Пакора.
10. НАДО ЗАПАСАТЬСЯ ТЕРПЕНИЕМ
Горшечника Теренция так и подмывало рассказать Кайе о беседе с Варроном, доказать ей, назвавшей его маленьким человеком, что другие отнюдь не считают его маленьким. Но он знал, что было бы рискованно слишком рано обнаружить свое торжество. И Теренций поборол себя, продолжал вести прежний образ жизни, занимаясь только делами цеха.
Но Кайя видела своего Теренция насквозь. Хотя он и расхаживал по городу с достойным и озабоченным видом, прикидываясь, будто всецело занят будничными делами, но она по едва уловимым признакам замечала, что он поглощен чем-то другим и очень важным. Что-то произошло. Наблюдая, как он задумывался, когда полагал, что его никто не видит, как порой мечтательно и блаженно вздыхал, как он метался во сне, как его лицо то расцветало, то мрачнело, она вспоминала пору, когда его вызывали на Палатин.
Впрочем, это возбужденное состояние Теренция продолжалось недолго. Правда, в Эдессе и в других местах Междуречья все чаще вспоминали о счастливых временах императора Нерона. Вздыхали и кряхтели, жалуясь на чрезмерные тяготы, которые взваливает на население Месопотамии новый губернатор, и все чаще многозначительно шушукались о том, что дальше так продолжаться не может, что всему этому скоро придет конец, что император Нерон еще жив и вскоре снова появится во всей своей славе и освободит народы Междуречья. Теренций жадно впитывал в себя эти слухи, но они нисколько не уменьшали муки ожидания. Проходили недели и месяцы, а Варрон не подавал признаков жизни.
Сенатор же полагал попросту, что Теренция надо «выдержать». После того как этот человек клюнул на приманку, следовало дать ему потрепыхаться, чтобы он не слишком зазнался. И Варрон пребывал вдали, в Антиохии, — важным барином, далеким, как небо, от горшечника Теренция, недоступным для него. Сенатор Варрон не подавал никакой вести горшечнику Теренцию.
Это было нелегкое время для Теренция. Часто он сомневался, не приснилось ли ему все? На самом ли деле великий сенатор Варрон однажды заговорил с ним, как равный с равным, чуть ли не смиренно, как с подлинным императором Нероном? Ему до смерти хотелось обсудить это происшествие с Кайей. Но что она скажет? Что все это ему померещилось или, в лучшем случае, что Варрон затевает с ним новую, жестокую и унизительную игру. А именно этого Теренций не хотел слышать, ибо он не мог бы жить больше, будь это так.
Вот почему он, как умел, старался скрыть свое замешательство от ясных, пытливых глаз жены. Он все с большей и большей жадностью искал признаков того, что не один только Варрон признал в нем императора Нерона. Но этих признаков не было, и ему с каждым днем становилось все труднее оставаться старшиной цеха Теренцием — представительным, обремененным делами, самоуверенным, каким он был еще несколько недель тому назад.
Одну только внешнюю уступку сделал он своим мечтам. Император Нерон иногда, чтобы лучше видеть, подносил смарагд к своим близоруким глазам, обычно к левому. Теренций купил себе смарагд. Было нелегко скрыть от Кайи, что он взял из кассы сумму, необходимую для этой покупки, и это, действительно, не вполне удалось ему. Самый смарагд он, разумеется, никому не показывал. Уединяясь, он разглядывал его, подносил то к левому, то к правому глазу, радовался его зеленому блеску.
Когда и это уже не помогало, он бежал со своими сомнениями в Лабиринт. Там, во мраке потаенной пещеры, он прислушивался к самому себе, пока его внутренний голос, его «Даймонион» не заговорит с ним и не уверит его, что он — Нерон и что весь мир признает его.
Но покамест мир его не признавал, а Варрон продолжал молчать. Наконец Теренций потерял терпение и написал ему письмо — письмо клиента своему патрону. Теренций сообщал о делах своей керамической фабрики, своего цеха, о мелких событиях в городе Эдессе. Но к концу — это был единственный намек на их беседу, который позволил себе Теренций, — он вплел туманную фразу: если будет угодно богам, то ему, возможно, уже не придется докучать своему покровителю подобными мелочами, потому что боги вернут ему его прежний образ, о чем он иногда мечтает. Он перечел письмо и нашел его неглупым. Теперь Варрону придется высказаться. Если он намерен продолжать начатую игру, он даст ответ на таинственную фразу; а если не намерен — он примет ее за одну из тех многозначительных цветистых фраз, какие любит Восток, и пройдет мимо нее. И тогда Теренцию снова придется погрузиться в будни эдесской жизни. Но это невозможно. Варрон поймет, ответит.
Нестерпимо медленно тянулись дни. Много писем приходило из Антиохии, некоторые — на адрес Теренция, но от Варрона письма не было. Теренций определил себе крайний срок получения ответа. Сначала — шесть дней, затем — десять, затем — двадцать. Снова и снова говорил он себе, что надо запастись терпением. Он цитировал, чтобы не прийти в отчаяние, стихи классиков о терпении. Он читал их перед Кнопсом, своим рабом, которого не так стеснялся, как жены. Однажды он сказал Кнопсу, что скоро предстоит перемена — такие вещи он говорил ему нередко, и, гневно, страстно цепляясь за свою надежду, с мрачным лицом, прищурив близорукие глаза, произнес, скорее для самого себя, чем для Кнопса, начало гомеровского стиха: «Будет некогда день...» И так как Кнопс смотрел на него с изумлением, он не мог удержаться, вынул из кармана смарагд, еще пристальнее взглянул на Кнопса и многозначительно повторил: «Будет некогда день...»
Раб Кнопс отступил перед искрящимся зеленым огнем, но он был умен и не спросил ничего; однако он с любопытством отметил странный жест своего господина и его слова и долго о них раздумывал.
Имя Кнопс означало «дикий зверь», а также «дикарь». Кнопс любил, чтобы это слово выговаривали как следует, с долгим греческим "о". Кнопс был строен, выглядел значительно моложе своих лет. Он попал в семью Теренция малым ребенком, неисправный должник отдал его отцу Теренция в уплату долга. Кнопс родился в Киликии и чувствовал себя, как рыба в воде, на своем Востоке. Это был хитрый, льстивый человек с быстрыми глазами. Он завидовал Теренцию, для которого он был лишь покорным младшим товарищем детских игр, и в то же время восхищался им. Он восхищался его барским деспотизмом, его слепой верой в себя, но вместе с тем он ненавидел его за эти западные качества. Он, Кнопс, управлял всем предприятием на Красной улице, и если фабрика Теренция в Эдессе стала так быстро преуспевать, то этим ее владелец обязан был ему, Кнопсу. Вероятно, он сумел, несмотря на бдительное око Кайи, отложить кругленькую сумму для себя, но его работу нельзя было оплатить деньгами. Собственно говоря, по обычаю, Теренцию давно следовало дать ему вольную; многие удивлялись, почему Кнопс, раз его хозяин не давал ему заслуженной свободы, давно не взял ее сам. Например, в момент гибели Нерона, когда Теренцию пришлось бежать, ловкий, умный Кнопс легко мог бы уйти, не опасаясь преследования со стороны своего господина, ибо тот имел все основания не подавать признаков жизни. Если Кнопс и тогда и позднее продолжал у него оставаться, то причиной тому была какая-то суеверная надежда, что его господин поднимется высоко и тогда преданность Кнопса оплатится с лихвой.
И вот, когда Теренций с тихой гневной уверенностью продекламировал стих Гомера «Будет некогда день», раб отнюдь не счел эти слова пустой болтовней. Напротив, он тотчас же поставил их в связь со слухами, что император Нерон жив. О предстоящей перемене Теренций толковал ему уже в Риме, в пору своих таинственных отлучек; к этому он присовокупил, однако, обещание, что как только эта перемена наступит, он даст Кнопсу вольную. Рассчитывая на эту перемену, он терпеливо ждал, и теперь его сердце согревалось надеждой, что, наконец, этот день и в самом деле наступит, и тогда исполнится его заветная мечта: он поселится где-нибудь на Востоке, откроет собственное дело, обведет вокруг пальца своих друзей и будет распускать о них злые сплетни и наглые остроты.
Вечером этого дня Кнопс пошел к одному из этих друзей, к самому близкому — горшечному мастеру Гориону. У него он обычно проводил большую часть своего досуга. Горион был коренной житель Востока, тучный, с круглой головой и маленькими хитрыми глазками. Он много болтал, усиленно жестикулируя, как и Кнопс. Но, в отличие от Кнопса, он не вкладывал свою энергию в работу, а заполнял день тем, что жадно ловил всякие слухи, подолгу просиживал с деловым видом у своих многочисленных знакомых, бранился и сплетничал. Он был хитер, легковерен и принимал близко к сердцу разные политические перемены, происходившие в его городе. Каждую из этих перемен он встречал с неизменным восторгом — тем быстрее наступало разочарование, и он с тоской вспоминал, как хорошо было раньше.
Отцы и праотцы Гориона с незапамятных времен жили в этой стране, они были свидетелями смены вавилонских, ассирийских, греческих, римских, иранских, арабских правителей. Новых владык они принимали, как солнце, или как град, или как наводнение. Вздыхали и терпели. Цепляясь за свою землю, ели, пили, рожали детей, почитали богиню Тарату и ее рыб и работали столько, сколько было необходимо, чтобы прожить и дать завоевателю то, что ему удавалось выжать из них побоями и пытками. Чужие князья и правители исчезли, а семья Гориона оставалась. Остался и он. Теперь он бранился и терпел, как бранились и терпели они.
Вот с этим Горионом Кнопс искренне подружился: ему отчасти льстило, что Горион, свободный человек, так охотно с ним разговаривает, а с другой стороны, он был уверен, что стоит выше Гориона по знанию дела, пониманию жизни и уму. С видом знатока разглядывал Кнопс двенадцатилетнюю дочь Гориона, маленькую Иалту: он заставил Гориона обещать ему, что тот отдаст ему Иалту в жены, когда наступит великая перемена и Кнопс уже не будет рабом. Сегодня, убежденный, что этот день скоро придет, он вслух смаковал все подробности воображаемой первой ночи с маленькой Иалтой.