Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лже-Нерон

ModernLib.Net / Историческая проза / Фейхтвангер Лион / Лже-Нерон - Чтение (стр. 13)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Историческая проза

 

 


Он говорил, не повышая голоса. Он не бранился, но в его гибком, тренированном голосе так живо проступало презрение, смешанное с брезгливостью сострадание, на изборожденном морщинами лице его так ярко написаны были эти чувства, что все — судьи, обвиняемые, слушатели — устремили на Кнопса взгляды, полные физически ощутимого ужаса и неприязни.

Кнопс, представший во всем своем ничтожестве и наготе, не мог сдержаться: вся его важность, все его взятое напрокат великолепие слетело с него. Побагровев, срывающимся голосом он стал орать и сквернословить, как в кабаке:

— Собака, падаль, попрошайка, ублюдок! Ты думаешь, мы испугались твоего жалкого бога, этого распятого? Ты скоро явишься перед ним, разбойник и лгун, перед ним и перед его страшным судом. Ты думаешь, наверно, что тебя ждет райское блаженство? Скоро, очень скоро ты увидишь твой рай, узнаешь, чем он пахнет и каков он на вкус! Каждую пядь его сумеешь измерить. Велик он не будет. Один локоть в ширину и три локтя в длину, не больше и не меньше того, что займет твоя проклятая туша на свалке, где ты будешь смердеть на всю округу.

Он долго еще ругался, не в силах остановиться.

Толпа почтительно расступилась перед ним, когда он покинул судилище, никто не произнес слова осуждения вослед ему, наоборот, некоторые громко приветствовали его:

— Да здравствует Кнопс, наш добрый, наш великий судья!

И все же он в бессильной ярости чувствовал, что уход его из судилища отнюдь нельзя назвать победоносным.


19. СОПЕРНИКИ

Само собой разумеется, что Иоанн вместе с остальными обвиняемыми был приговорен к смерти.

Ожесточенный своей неудачей на суде, Кнопс изыскивал такую казнь для ненавистного Иоанна, унизительней которой еще свет не знал. Кнопс был «голова» и быстро нашел требуемое. На цирковых игрищах, которые Кнопс устраивал в честь победы императора над его врагами, Иоанн, в соответствии со своей профессией, даст последнее, великое представление. Будет изображен потоп, которым Зевс уничтожил поколение Медного века. Осужденные христиане, по плану Кнопса, будут представлять обреченное на смерть поколение, арена медленно наполнится водой, а христиане самым настоящим образом захлебнутся и пойдут ко дну во главе с Иоанном, привязанным к скале, беззащитным, так, чтобы все видели, как он корчится и захлебывается.

К сожалению, план этот встретил возражения. На заседании, где под председательством императора обсуждалась участь осужденных, господа аристократы, Варрон и царь Филипп, решительно воспротивились надругательству над артистом. Они заявили, что казнить подобным образом столь великого артиста, как Иоанн, значит посеять недовольство среди населения.

— Я нахожу это предложение столь же неудачным, сколь и безвкусным, — кратко сформулировал свое мнение Варрон. — Иоанн уже на процессе произвел впечатление на массы. Если же мы предадим его такой грубой казни, то народ и после смерти Иоанна будет любить и оплакивать его, а нас будет считать варварами.

А царь Филипп, с присущим ему спокойствием, обратился непосредственно к Кнопсу и наставительно сказал ему:

— Вы не услугу оказываете, а только вредите императору такой неприкрытой ненавистью к Иоанну.

Кнопс, когда речь заходила об Иоанне, утрачивал свою рассудительность. Гневный, оскорбленный, он заявил, что нельзя всякими гуманистическими бреднями сводить на нет успех Апамеи. Требон бурно поддержал его. Варрон холодно заметил, что «Неделя ножа и кинжала» кончилась, а сейчас полезно было бы показать, что снова наступила пора милосердия и справедливости. Кнопс резко возразил, что в данном случае сила и справедливость совпадают: пощадить артиста — значит не милосердие проявить, а слабость и несправедливость. Многословно, бесконечно повторяясь, приводил он все те же доводы. Все смотрели на Нерона.

Он был в нерешительности. Он ненавидел Иоанна и готов был примкнуть к Кнопсу и Требону. С другой стороны, он был чувствителен к возвышенному, и возражения аристократической части его совета произвели на него впечатление. Подобно Варрону и Филиппу, он считал варварством так позорно казнить великого артиста; он соглашался с ними, что артист не должен быть судим по законам, обязательным для рядовых людей. Ему хотелось и натешиться над ненавистным Иоанном и вместе с тем показать Варрону и Филиппу, что он — из тех, кто даже во враге уважает служителя искусства.

Но был ли действительно Иоанн великим артистом? Вот в чем суть. Сомнение это можно было использовать как довод против позиции аристократов. И он начал хулить искусство Иоанна, доказывать, как бездарно исполнение Иоанном большого монолога Эдипа, который начинается словами:

Что было здесь, то было справедливо,

И никогда меня в противном ты не убедишь.

Подробно разбирал он и другие роли Иоанна, показывая его неспособность возвыситься до истинного пафоса. Но в вопросах искусства царь Филипп не терпел лицеприятия. Он видел в Иоанне величайшего актера Востока, а возможно, и всего мира. Он возразил императору, твердо отстаивая свое мнение. Совет министров грозил превратиться, к досаде Кнопса и Требона, в диспут по вопросам эстетики.

Однако Варрон, отлично знавший своего Теренция, привел новый довод. Если император, сказал он, велит так позорно утопить Иоанна, то Цейон и обитатели Палатина скажут несомненно, что он это сделал исключительно из зависти и актерской ревности. Теренций, правда, тотчас же запальчиво ответил, что обитатели Палатина — варвары и мнение их его совершенно не интересует; тем не менее видно было, как задели его слова Варрона, и Кнопс встревожился. Вся эта затея с Иоанном оказалась неудачной: и император, и все остальные, разумеется, уже невольно вспомнили о попытке подлинного Нерона сжить со свету мать, организовав с этой целью кораблекрушение. Черт, с этим проклятым Иоанном Кнопсу вообще не везет. Но прежде всего нужно отвести удар Варрона. И, чтобы положить конец спору, Кнопс извлек наиболее ядовитое оружие: он напомнил, что Иоанн обвиняется в оскорблении величества. Сам-то он, сказал о себе Кнопс, скромно вступая в спор о мастерстве Иоанна, мало смыслит в вопросах искусства. Все же он осмеливается утверждать, что Иоанн не обладает истинным призванием к искусству. Ведь этот проклятый богами человек издевается, по-видимому, искренне над императором. Он ведь говорил, что горшечник Теренций одинаково бездарен и как артист и как император. Его Нерон жалок.

Иоанн был неправ. В ту же минуту подтвердилось, что Нерон Теренция отнюдь не жалок, что он подлинен до мозга костей. Теренцию удалось сделать рукой жест, точно он что-то стер, милостиво-добродушно, очень свысока улыбнуться и даже, как будто его забавлял этот чудак Иоанн, помотать головой. Затем он спокойно попросил своих советников несколько потерпеть. Он хочет вынести решение о судьбе Иоанна лишь после того, как боги через его, императора, внутренний голос, его Даймонион, заговорят с ним и подадут ему совет.

Варрон и Филипп были, однако, уверены, что стрела Кнопса попала в цель и что совет богов совпадает с его предложением.


20. ОТКРОВЕНИЕ ИОАННА

Иоанн между тем сидел в своей камере, изолированный от остальных осужденных, исполненный горя и отчаяния.

Он вспоминал свое поведение на суде и осуждал себя. Все это не было угодно богу: и то, как он держал себя перед претором, и то, как он расправился с этим жалким Кнопсом. Он, Иоанн, не уподобился тем пророкам, которые, проникшись духом своего бога, гневно изобличали людей и взывали к покаянию. Нет, он «играл», он играл пророка, он был актером, может быть, актером божеским, но, в сущности, ничем не лучше этого горшечника... Подобно тому, как тот играет императора, он играл пророка. В чем разница? Оба комедианты. Каждый «играет», каждый кого-то изображает, вместо того чтобы быть попросту таким, каким сотворил его господь, — ничтожеством, которому приличествует смирение, а не гордыня.

Суета сует. Царство антихриста. Антихрист принял крайне опасный облик, облик актера, спекулирующего на глупости мира. Раб играет императора, плохой актер — плохого актера, а мир верит этому комедианту, копирующему другого комедианта, рукоплещет ему, открывает в его честь шлюзы, и страшные воды поглощают храм, города, самое человечество. Какой триумвират мерзости: этот горшечник, копирующий, как обезьяна, императора, по правую руку от него — жирный, страдающий манией величия фельдфебель, полевую — маленький, продувной, разъедаемый тщеславием мошенник, черпающий всю свою силу в убеждении, что люди еще глупее, чем думает самый закоренелый скептик! И самое безобразное: перед этим трехглавым цербером мир в экстазе склоняется в прах.

Почему бог создал мир таким жалким? Может быть, из желания позабавиться, как этот сенатор Варрон забавляет себя своим Лже-Нероном? Но мы — печальное, беззащитное орудие этой забавы. Частичка этого балагана — я, Иоанн, и Алексей, сын мой. О Алексей, юный, нежный, робкий и все-таки сильный Алексей! Он растоптан, он брошен на свалку, как падаль, и кровь его выпущена из него, как прокисшее вино. Что есть человек?

Иоанн сидел, согнувшись, в своей камере, сотрясаемый муками Иова и сомнениями Экклезиаста, но он не гордился этим, он не рядился в актерскую мантию из отрепьев их одежд. Иоанн не казался себе лучше других оттого, что он больше страдает и глубже сознает свою муку. Чем ты отличаешься от других? У тебя нет ничего такого, что возвышало бы тебя, ничего, чем бы ты обладал один, будь то твои страдания, или твои сомнения, или твое тщеславие. Даже лицо человека принадлежит не ему одному, как доказывает пример этого проклятого императора и его обезьяны, горшечника Теренция.

Мы, как муравьи или как пчелы, неотличимы друг от друга, мы обречены трудиться, не зная, для чего. Они — пчелы или муравьи — с усердием тащат всякую всячину, крохи отбросов или же мед из цветов, и не знают, для чего; над ними властвует таинственный закон. Закон этот гонит их повсюду, играет ими, заставляет каждого вечно нести свое бремя. Каждое из этих существ — ничто само по себе, оно лишь жалкая частица целого, обреченная на гибель, если отделить ее от ей подобных, обреченная на деятельность, смысл которой ей недоступен, если она остается в пределах целого. «Иди к муравью, ленивец», — говорит пророк. Для чего? Если ты будешь, как муравей, что пользы от того? Добро увядает и гибнет. Зло же живет вечно. Нерон бессмертен.

Иоанн углубился в свои думы. Он спросил своего бога:

— Почему мир отдан во власть язычникам и дуракам?

И он испугался, ибо ему было откровение. Он услышал голос господа своего. Таинственным был ответ его бога.

— Мир, — сказал он ему, — стареет, молодость его миновала. Я решил обновить его. Близится смена времен.

Иоанн погрузился в таинство этого ответа. Его посещали страшные сны, видения конца состарившегося мира и видения смены времен. О, тропы его века стали узкими, печальными и трудными! Но самое страшное, пожалуй, это был переход из его века в следующий, ибо переход этот и был страшным судом.

Он все глубже окунался в эти жуткие видения страшного суда и до нестерпимой боли наслаждался их ужасом. Никто, говорил он себе, не мог бы и секунды прожить больше, знай он, что его ждет. Только домашний скот и дикие звери могут ликовать, ибо их минует суд. Если даже мне будет даровано помилование, что мне в том, раз я обречен пройти через терзания этого несказанно мучительного страшного суда? Несчастное поколение все мы, богом покинутое поколение, где царствует антихрист и его обезьяна.


21. СУЕТА СУЕТ

В сны эти ворвалось нечто весьма реальное — долговязый, тощий, закутанный в серое человек.

— Вставайте, Иоанн из Патмоса, — сказал закутанный, — ступайте за мной.

— Вы посланы, чтобы прикончить меня? — спросил Иоанн. — Почему же вы так вежливы?

И вдруг, в яростной злобе, он закричал:

— Да не тяни ты! Кончай уж разом!

— Я не палач, — сказал долговязый человек и задумчиво, с некоторым смущением посмотрел на свои длинные пальцы. — Я хочу вывести вас отсюда, мой Иоанн: все готово — лошади, бумаги, а также люди, которые доставят вас в надежное место.

Иоанн взглянул на долговязого человека с двойственным чувством. Что это, шутка? А если он правду говорит, если он действительно явился, чтобы спасти ему жизнь, соглашаться или воспротивиться? Что бы ни ожидало его на том свете, самые страшные муки лучше суетности и ничтожества этого мира. Мрачный, порывистый, всегда алчущий новых, сильных переживаний, Иоанн, несмотря на чудовищный страх перед последним судом, ждал его с жгучим любопытством. И разве сам бог и судьба не призывали его кончить земное существование и предстать перед страшным судом? Иоанн хотел ответить искусителю отказом, хотел с насмешкой указать ему на дверь.

Но внезапно его осенила новая мысль. Разве случайно сейчас же вслед за страшными и великолепными видениями минувшей ночи бог послал ему этого странного, с ног до головы закутанного незнакомца? Не было ли это, наоборот, знамением? Это было знамение. Это была божья воля, повелевающая ему жить, запечатлеть неповторимые видения этой ночи и, странствуя по свету, возвещать о них. Разве не было в каждом пророке частицы от актера? Его, Иоанна, бог сотворил актером, наделив его частицей от пророка. Наступил час, когда пророческое в нем должно проявить себя. Иоанн познал свое призвание.

Он поднялся с нар, подошел к незнакомцу.

— Вы смахиваете на аристократа, — сказал он. — Кто вы? Кто вас послал? Кто заинтересован в том, чтобы с риском для жизни вырвать меня из рук этого сброда?

— Зачем вам знать это? — спросил незнакомец, и в его длинном бледном лице что-то дрогнуло. — Разве недостаточно вам того, что есть некто, кто хочет спасти вас? Разве вы не можете представить себе, что даже в этом одичавшем, озверелом мире существует несколько человек, которые не могут примириться с тем, чтобы скотина, подобная Кнопсу, в угоду черни прикончила на арене Иоанна из Патмоса?

И тихим голосом, так просто, что это сразу же убедило артиста в искренности пришельца, он сказал:

— Я с этим примириться не могу.

Иоанн снова сидел на нарах.

— Это в самом деле необычайно, — сказал он изумленно, больше для себя, чем для незнакомца. — Я всегда думал, что я единственный, кто так слепо любит искусство. Вам следует знать, дорогой мой, — продолжал он, — что нет никаких оснований гордиться фанатической любовью к искусству. Верьте мне, у меня немало опыта в этом. Это — дьявольски порочное, греховное и тщеславное свойство, надо стараться избавиться от него. Это болезнь. Кто страдает ею, тот заклеймен.

Он умолк. Затем продолжал уже доверчиво:

— Вы ставите меня перед неприятным выбором, незнакомец. Быть может, бог позвал меня на суд свой и я совершу грех, если попытаюсь уклониться от суда. Возможно также, что богу угодно сохранить мне жизнь, чтобы я боролся против этого зверя, против антихриста. Мне были разные видения, и, быть может, стоит описать их и рассказать о них миру, да не сойдут они со мной в могилу. Кто может знать? На всякий случай вы, незнакомец, будьте осмотрительны и не чтите меня как артиста. Возможно, что ваше поклонение мне ничуть не милее поклонения той черни, которая ползает на брюхе перед горшечником, перед обезьяной Нерона, который устроил это смехотворное наводнение в этом смехотворном городе, чтобы продекламировать дилетантские стихи подлинного Нерона.

Незнакомец облегченно вздохнул.

— Простите меня, что я недостаточно внимательно слежу за вашими словами, — сказал он. — Я понял лишь, что вы решили жить; это наполняет меня радостью, которая вытесняет всякую мысль. Вы сняли с меня большое бремя.

Он помедлил. Затем продолжал:

— Разрешите мне высказать просьбу. То, что я для вас делаю, не вполне безопасно. Исполнение моей просьбы означает для меня очень много, для вас же это будет нетрудно.

— Говорите, — сказал Иоанн. Губы его искривила надменная, горькая усмешка. Человек этот действует, значит, не из любви к искусству, а предлагает ему спасение ради какой-то личной выгоды, его безвольный подбородок с первого мгновения не понравился Иоанну.

Но Иоанн ошибся.

— Вам придется, — робко и почтительно сказал незнакомец, — чтобы не навлечь на себя подозрений, прожить некоторое время вдали от людей. Кто знает, когда мы сможем снова услышать голос вдохновеннейшего артиста греческой сцены! Не будет ли это нескромно с моей стороны, если я попрошу вас прочесть известный монолог из «Эдипа»?

Улыбка исчезла с лица Иоанна, сменившись выражением мучительного разлада, страшной боли.

— Так любите вы мое искусство? — сказал он, потрясенный. — Вы — безнадежный дурак.

— Называйте меня дураком, блаженным, чем хотите, — упрямо, настаивал царь Филипп, — но продекламируйте мне эти стихи.

И Иоанн совершил величайший в своей жизни грех, поддался искушению самой суетной из своих страстей. Он прочитал не стихи из «Эдипа», а описал видения минувшей ночи, видения своего горя, сомнений, раздавленности и своего покаяния и тем самым обесценил в глазах бога свое горе, смерть своего сына и свое собственное страдание.

И он скрылся в ночь, в пустыню, для новой борьбы.


22. ИТОГ

Кнопс рвал и метал, узнав о бегстве Иоанна. Он подозревал, что кто-нибудь из двоих — Варрон или царь Филипп — замешан в этом деле, но к ним он подступиться не смел. Тем сладострастней мстил он за бегство Иоанна остальным христианам. Для осуществления задуманного им зрелища — наводнения — он использовал лучших техников и лучшие машины. Зрители игрищ, устроенных в честь торжества справедливого дела Нерона над преступными планами узурпатора Тита, были довольны; с любопытством, с каким дети, ликуя и цепенея, наблюдают, как топят щенят, смотрела толпа на тонущих христиан. Представление затянулось до глубокой ночи. Чтобы осветить арену, часть преступников вываляли в смоле, облепили паклей и зажгли, превратив их в живые факелы. Этот последний, оригинальный трюк ошеломил зрителей чуть ли не сильнее, чем самый спектакль, живые факелы произвели впечатление не только на Междуречье, но и на всю Римскую империю и жили в памяти человечества гораздо дольше, чем значительно более серьезные события, связанные с именами настоящего и поддельного Нерона.

Восемьсот человек, погибших на этом представлении, — не такое уж большое число. Но в общем итоге во имя идеи Варрона, во имя его борьбы за шесть тысяч сестерций налога или, если угодно, во имя его идеи слияния Востока и Запада погибли уже многие тысячи человеческих жизней; неисчислимые бедствия обрушились на Сирию и Междуречье раньше, чем игре Варрона пришел конец. Еще очень многим людям суждено было за это погибнуть, не одно несчастье должно было еще постигнуть эти страны.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПОД ГОРУ.

1. РАЗУМ И ВОЕННОЕ СЧАСТЬЕ

Губернатор Цейон читал и выслушивал донесения о том, что происходило по ту сторону Евфрата, и удивление его было так велико, что почти заглушало гнев. Мыслимо ли? Или Минерва, богиня разума, совершенно отступилась от мира, предоставила его самому себе? Неужели такой нелепый фарс, как наводнение в Апамее, мог заставить взбунтоваться целую провинцию? Неужели нашлись люди, способные поверить, что он, Цейон, затопил святилище «богини Сирии» ради того, чтобы отомстить двум-трем жалким туземцам? Нашлись головы, которые можно было околпачить басней, что это «сигнал»? Сообщения с границы говорили: да, именно так. Донесения из Месопотамии убеждали его: метод Варрона — правильный метод. Чем увереннее делаешь ставку на человеческую глупость, тем больше шансов на успех.

Это открытие глубоко поразило его, тем глубже, что он понял: средств для успешной борьбы с этим фарсом в его распоряжении нет. Послать войска в Месопотамию нельзя, не рискуя вызвать войну с парфянами. А вступить в переговоры с Артабаном о выдаче Лже-Нерона опять-таки нельзя, так как Артабан ведь им, Цейоном, не признан. Договариваться можно лишь с Пакором, но Пакор недостаточно силен, чтобы разбить Нерона. Это был заколдованный круг, из которого не было выхода.

Робко проходил теперь Цейон мимо ларца с восковым изображением своего предка — предка, который так позорно дал одолеть себя варварам. Губернатор стал осмотрителен. Лишь изредка проглядывал в нем прежний Дергунчик. Его приближенным уже не приходилось жаловаться, что он действует слишком опрометчиво, подчиняясь порыву. Напротив, если прежде он принимал слишком поспешные решения, то теперь его лишь с трудом можно было побудить на какой-нибудь шаг. Он уже не осмеливался пальцем пошевельнуть, не заручившись предварительно согласием Палатина. Его курьеры отправлялись за море, мчались в Рим. Но Рим давал бессодержательные директивы, означавшие не решение, а отсрочку решения. Пусть Цейон, приказывал Рим, ограничится обороной, пока самозванец тревожит лишь границы Сирии, а не самую столицу. По секрету ему сообщали, что император все больше впадает в состояние апатии и что решений, подписей от него добиться очень трудно. При таких обстоятельствах нельзя рисковать серьезной распрей с парфянами, а тем более войной.

Эта политика была разумна, но и недостойна. Он, Цейон, командующий армией из семи корпусов, вынужден сидеть, сложа руки, и наблюдать, как дураки и обманщики во главе полчищ варваров нападают на его города, грабят их, срывают орлы и знамена римского императора, растаптывают их, заменяют шутовскими штандартами мошенника. Порой Цейон почти задыхался от гнева, так велика была разница между тем, что ему приходилось делать, и тем, что он порывался начать, и случалось, он не мог вынести этой двойственности, в нем просыпался прежний Цейон. Однажды он вскочил среди ночи и вызвал своего секретаря. Маленький, тощий, в ночном белье стоял он с судорожно вздернутыми плечами, вытянув сухую, костлявую голову с лихорадочными пятнами на бледном лице; тонким, скрипучим голосом диктовал секретарю приказы: Пятому, Шестому, Десятому легионам выступить, сосредоточиться в Лариссе, у Суры, перейти Евфрат. Но раньше еще, чем эти приказы были заготовлены, разум победил, и Цейон отменил их.

Скрежеща зубами, он говорил себе, что Минерва — строгая богиня, что она требует от верующих в нее терпения и терпения. Разум не в почете. Массы венчают успехом неразумного, а разумного осмеивают, как труса. А ведь немного надо мужества, чтобы ринуться в бой; но терпеливо выносить насмешки и оскорбления, выжидать, пока придет время, и, наконец, пожать позднюю жатву, — для этого нужна храбрость, нужна железная выдержка. Ему, Цейону, придется теперь поучиться самообладанию, пройти горькую школу мудрости. Ибо вряд ли Лже-Нерон легко даст себя устранить. Он все прочнее водворяется на границах Сирии. Одна за другой переходят к нему маленькие крепости на Евфрате.

Офицеры Цейона роптали. Непрерывная партизанская война на границах раздражала их до бешенства. Это было просто смешно: сложа руки смотреть, как горсть бандитов беспрепятственно ведет свою игру, посягая на мировую державу. Многие открыто говорили, что если так будет продолжаться, то они предпочтут перейти на сторону претендента Нерона, кто бы он ни был.

То, что Цейон, очевидно, не осмеливался перейти Евфрат, еще сильнее разжигало дерзость нероновского фельдмаршала Требона. В конце концов он стал даже готовиться к нападению на крепость Суру, господствующую над средним течением Евфрата, стянул войска на правом берегу, к северу от Суры, велел возвести укрепления на левом берегу, подвез тараны и катапульты, приступил к регулярной осаде крепости.

Генерал Ауфид, командир южного участка, может быть, и хотел бы, повинуясь досадным указаниям из Антиохии, ограничиться обороной. Но если наглый противник наступает тебе на ноги, можно ли не ответить? Можно ли спокойно взирать, как вокруг выравниваются возвышения, строятся укрепления и валы, подвозятся осадные машины и материалы для постройки плавучего моста, если чувствуешь себя достаточно крепким для того, чтобы хорошей атакой положить конец всей этой чертовщине? Не обязан ли добросовестный офицер своевременно помешать приготовлениям к осаде, пока можно еще дать отпор врагу относительно небольшими силами? Если генерал Ауфид так и поступит, следует ли это назвать наступлением или это еще оборона?

Генерал Ауфид назвал это обороной, неожиданно перешел с многочисленными силами Евфрат, уничтожил укрепления и машины Требона, продвинулся до реки Белихус. Здесь стояли, на другом берегу реки, парфянские латники, отборные войска, половина кавалерийского полка. Подобно римлянам и по тем же основаниям парфяне также получили приказ ограничиться обороной. Они поэтому не нападали, но стояли мощной железной стеной.

Полковника Фронтона мучило любопытство профессионала, ему хотелось взглянуть на приготовления Требона к осаде. Пользуясь странным нейтралитетом, который все еще соблюдала Эдесса по отношению к его особе, он получил при поддержке Варрона пропуск.

Как раз в то утро, когда Ауфид предпринял свою атаку, Фронтон под видом любознательного путешественника верхом объезжал окрестности Суры. На одном из возвышений к западу от Белихуса он присоединился к маленькому отряду войск Требона. Это были части из эдесского гарнизона под командованием некоего лейтенанта Люция. Отряд был отброшен сюда в результате атаки Ауфида.

Полковник Фронтон придержал коня, остановился на маленьком возвышении, наблюдал, смотрел. Долина под ним лежала в тумане, атака Ауфида, действия его войск и войск неприятеля превратили всю местность в сплошное облако пыли, в котором двигались бесформенные людские массы. Но у Фронтона был зоркий глаз, и он видел отчетливо все. Он видел, что нападение Ауфида создало положение, описанное им в «Учебнике военного искусства», определенное тактическое положение, которое давало возможность армии Б, в данном случае Требону, отрезать противника А, в данном случае Ауфида, от его базы, в данном случае — от крепости Суры. При удаче крепость, лишенная своих лучших сил, приводилась такой атакой в состояние, когда ее легко можно было взять штурмом. Бездарный Требон, разумеется, не изучал «Учебника», не понял этой великолепной возможности и не использовал ее.

У Фронтона забилось сердце. Тут был случай на ярком примере доказать правильность одной из смелых новейших теорий его «Учебника» — противники называли их дерзкими. Войска Ауфида еще стояли на этом берегу Белихуса. Дальше они не двинутся. На парфян они не нападут. Они достигли своей цели, разрушили укрепления и машины, они вернутся в Суру с некоторой добычей, в полном порядке, удовлетворенные. Теперь надо их атаковать, несмотря на ничтожные, до смешного ничтожные силы, надо броситься на них с тыла, одновременно основной массой обрушиться с обоих флангов. Это та возможность, которой он всю жизнь жаждал, второй раз она не дастся ему в руки. В его распоряжении еще десять минут. Ибо через десять, может быть, даже через пять минут Ауфид даст сигнал к «медленному отступлению», и тогда уже будет слишком поздно.

Фронтон сидел на коне, не шевелясь, со спокойным лицом, хотя каждый нерв его дрожал от напряжения. «Спокойствие, Фронтон, — приказал он себе. — Не будь безумцем. Фронтон. Тебе минуло сорок восемь, и ты всю свою жизнь не изменял разуму. Не изменяй ему и на этот раз. Не изменяй ему только пять или десять минут. Тогда искушение пройдет. Не рискуй годами хорошей жизни, которые у тебя впереди, своей прекрасной старостью. Не бросай на ветер всего, что с трудом добыто, вырвано у судьбы за эти сорок восемь лет».

Было без семнадцати минут одиннадцать, когда Фронтон говорил себе эти слова. Без пятнадцати одиннадцать он обратился к молодому офицеру, который командовал отрядом:

— У вас хорошее зрение, лейтенант Люций? Можете вы разглядеть в этой пыли, что происходит?

Полковника Фронтона не любили, но чрезвычайно уважали, и лицо молодого офицера, когда к нему обратился великий стратег, запылало румянцем.

— У меня хорошее зрение, полковник Фронтон, — ответил он.

— Видите вы вот это? А это? А это? — И он с молниеносной быстротой, но вместе с тем с величайшей точностью очертил ситуацию. Фронтон напал на неглупого человека, лейтенант Люций понял его. Он понял, как неповторима эта возможность, он смотрел в рот полковника, возбужденный, счастливый.

— Хотите вы доверить мне ваших людей, лейтенант Люций? — спросил его, наконец, полковник, и в тоне его вопроса было столько повелительного, гипнотизирующего, что Люций без колебания ответил официальной формулой:

— Слушаюсь.

— Скачите к генералу Требону, — снова приказал Фронтон, — обрисуйте ему положение. Предложите ему обрушиться всеми силами, которыми он располагает, на оба фланга. Если вы сумеете ему объяснить, что здесь происходит, то мы — вы и я — изменим положение империи на много лет.

Лейтенант был весь внимание и повиновение.

— Слушаю, полковник Фронтон, — ответил он. — Марс и Нерон! — выкрикнул он пароль этого дня и галопом умчался прочь.

Все шло так, как излагал Фронтон в своем «Учебнике». Было и в самом деле более чем смело с такими незначительными силами броситься в тыл неприятелю. Но, как сказано было в «Учебнике», сил этих оказалось достаточно, чтобы задержать неприятеля на десять минут, от которых зависело все дело. Люций был умен и энергичен, Требон — офицер с большим опытом, быстрый на решения. Он в одно мгновение поборол ненависть и недоверие к Фронтону и успел вовремя отдать необходимые приказания.

Потери нероновских войск в этом решающем сражении были ничтожны. Серьезные потери понес только тот небольшой отряд, с которым полковник Фронтон предпринял тыловую атаку. Сам Фронтон до последней минуты оставался невредим. Лишь в тот момент, когда победа нероновских войск была уже решена, его поразила стрела.

Он упал, застонал, попытался переменить положение, его вырвало кровью и содержимым желудка. Врачи пожимали плечами. Переносить его уже не имело смысла.

Вокруг него ползали муравьи. Напрягая зрение, он пытался проследить за их движениями. Он завидовал муравьям. Ненавидел их. У него не было даже силы раздавить их. Они будут ползать, Нерон-Теренций будет сидеть на своем троне, Дергунчик будет злиться и дергаться. Он, Фронтон, не будет ни ползать, ни сидеть, ни злиться. Он только вытянется — и умрет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24