Нет ничего реального, за что стоило бы бороться, за что стоило бы умереть. Польза! Какая пошлость! Приятное с полезным, немецкий педантизм, слияние с народом… Гадость, мизерия, ничтожество!
Умереть за…русскую конституцию. Ха ха ха! Да это звучит великолепно. На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня. «Это громкие слова», — скажете Вы. Пусть громкие слова! Громкие красивые слова выражают громкие, дерзкие мысли! Я безумно люблю слова, их вид, их звук, их переменность, их неизменность. Ведь слово — всё! За свободное слово умирали Джиордано Бруно, умер раскольник Аввакум, за свободное слово, за простор, за звук слова «свобода» умерли они.
Свободное слово! Как это звучит!
Понтик, милый мой, брат, милый брат. Вы меня понимаете?
Вдруг исчезла бы Москва с синематографами, конками, гостиницами, эпипажами, четвергами, субботами, всей этой суетней, и вместо нее — Кавказ, монастырь, где томилась Тамара,
скалы, орлиные гнезда, аулы, смуглые лица черкесов, их гортанный говор, пляска их девушек, обрывы, кони, звездные ночи, вершины Казбека и Эльбруса. Но Кавказ дикий, девственный Кавказ 300–400 л<ет> тому назад.
Быть героем какой-нибудь книги, ехать ночью верхом, скатиться в пропасть, встретиться с душманами. Изведать хоть раз чувство одинокого творчества там, наверху, забыть о Москве, не знать о митингах, кадетах и эсдеках, холере и синематографах. Вы понимаете?
Дождь, дождь, дождь. Мокрые крыши, желтые листья, заливается на соседнем дворе шарманка…
Пишите, Понтик.
Ваша МЦ.
Weisser Hirsch, 8-го Июля 1910 г.
У меня к Вам, Петя, большая просьба: пожалуйста, прочтите Генриха Манна «Богини» и «Голос крови».
Вы этим доставите мне большую радость, а себе — по меньшей мере несколько ярких, незабываемых часов.
Чтение Манна — плаванье по очень яркому морю, под очень синим небом, на очень красивой галере с очень красивыми гребцами, мимо очень пестрых городов.
Судите немцев не по добродушным бюргерам, а по таким, как Манн. Хотя нельзя сказать «по таким», так как Манн один и не похож ни на кого из всех существующих и когда-либо бывших писателей.
Если сравнивать его с кем-нибудь — его, пожалуй, можно сравнить еще с D'Annunzio.
Знакомы ли Вы с произведениями последнего?
Если нет — будьте хорошим мальчиком, прочтите его «Огонь», «Наслаждение», «Девы скал».
Поймите, я прошу только для Вас. Сама я ведь читала эти вещи, в выгоды в том, что Вы их прочтете, для меня никакой нет.
Я когда-то заметила в Вас искорку, Петя, и мне хочется, чтобы она никогда не погасла, несмотря ни на что.
Берегите ее! Все лишившиеся ее перестали жить.
Все, никогда ее не имевшие, вовсе не жили.
И в Орловке можно жить с тревожно бьющимся сердцем.
И в Париже можно жить без всякого волнения.
Всё зависит от нас — не от нас, желающих чего-нибудь, а от нас, всегда чувствующих себя, ощущающих каждое биение своего сердца.
Понятны Вам мои слова?
Природа и книги, — выше и ярче нет ничего. Музыка, музеи, книги, розовые вечера и розовые утра, вино, бешеная езда, — все это мне необходимо, ибо только тогда я живу, когда чувствую в себе дрожь яркого переживания.
Всё остальное — самообман.
Я не боюсь пошлости, так как знаю, что ее во мне нет.
Я боюсь одного в мире — минуты, когда во мне замирает жизнь.
Это — расплата за каждый праздник. И тогда я бессильна перед жизнью. Кроме такого мгновенного затишья нет для меня ничего страшного, потому что я чувствую в себе бесконечный восторг перед каждым облачком, напевом, поворотом дороги.
И вот, Петя, мне хотелось бы и Вам передать свою сладкую способность вечно волноваться.
Мне хотелось бы, чтобы Вы, благодаря мне, пережили многое — и не забыли его.
Верьте и доверьтесь мне.
Я много перемучалась. Вспомните то, что я говорила о расплате за праздники.
Читайте, Понтик, Манна и д'Аннунцио и читая вспоминайте меня. Это мне будет большой радостью.
Ни один человек, встретившийся со мною, не должен уйти от меня с пустыми руками.
У меня так бесконечно много всего!
Умейте только брать, выбирать.
Я говорю: «ни один человек»…
Пожалуйста, не думайте, что я хочу сказать: «ни один первый встречный». Нет, я говорю только о тех, с кем у меня есть хоть немного общего.
Обижаться на мое письмо, если Вам и захочется, Понтик, не надо! К чему эта мелочность? Я пишу Вам в хорошую минуту. Сумейте увидать в этом письме настоящую меня и не обижаться на то, что Вам покажется обидным.
Я пищу Вам с горячим желанием передать Вам свое настроение. Возьмите его, если захотите… Вот и всё!
МЦ.
ГЕНЕРОЗОВОЙ В. К
<1908–1910>
Валя, поверьте мне! Вы себя не знаете. Вам кажется, что у Вас не хватит силы прожить без личной любви? А товарищество, любовь в широком смысле разве не заменят Вам замужества? Разве Вам нужна именно только такая любовь? Неужели Вы не боитесь скуки, разочарования и пошлости, связанных с долгими годами семейной жизни. Утешение — дети. Если посвятить себя совершенно их жизни, их развитию, воспитанию, если сделать из них людей сильных, сильных сердцем и умом, бояться нечего. Только мне жаль Вашей силы, которой придется разменяться на мелкие монеты.
Мне бы так хотелось увидать в Вас товарища, борца, а не мать, не жену. Н. А., я думаю, будет довольна своей жизнью, а Вы? Удовлетворитесь ли Вы такой семейной жизнью? Какая у Вас цель? Какой Ваш девиз? Что Вы хотите быть зрителем или борцом? Признаете ли Вы компромиссы? Ответьте мне на все это.
Валенька, не знаю кто Вы, но чувствую, что Вы — талант, сила. Или Вы будете солнцем, или… Жизнь докажет, кто из нас прав. Прощайте! Ваша Маруся.
Любите ли Вы детей? Можете ли Вы посвятить им всю, всю жизнь? Поймете ли мою сказку? Автоб<иография> подвигается, 411 стр<аниц>. Скоро напишу Вам еше. Пишите, пишите! Валенька — солнце мое!
ПАСТЕРНАКУ Б. Л
<25 июня 1931 г.>
Начну со стены. Вчера впервые (за всю с тобой — в тебе — жизнь), не думая о том, чт? делаю (и делая ли то, чт? думаю?), повесила на стену тебя — молодого, с поднятой головой, явного метиса, работы отца. Под тобой — волей случая — не то окаменевшее дерево, не то одеревеневший камень — какая-то тысячелетняя «игрушка с моря», из тех, что я тебе дарила в Вандее, в 26-том. Рядом — дивно-мрачный Мур, трех лет.
Когда я — т. е. все годы до — была уверена, что мы встретимся, мне бы и в голову, и в руку не пришло т?к выявить тебя воочию — себе и другим. Ты был моя тайна — от всех глаз, даже моих. И только закрывая свои — я тебя видела — и ничего уже не видела кроме. Я свои закрывала — в твои.
Выходит — сейчас я просто тебя из себя — изъяла — и поставила — как художник холст — и возможно дальше — отошла. Теперь я могу сказать: — А это Б<орис> П<астернак>, лучший русский поэт, мой большой друг, говоря этим ровно столько, сколько сама знаю.
ЭФРОН А. С
5-го февраля 1941 г.
Дорогая Аля! У нас есть для тебя черное зимнее пальто на двойной шерстяной вате, серые валенки с калошами, моржовые полуботинки — непромокаемые, всё это — совершенно новое, пиши скорей, чт? еще нужно — срочно. О твоем отъезде я узнала 27-го января, и все эти дни выясняла твой точный адрес, надеюсь, что этот — достаточно точный. — 1-го Муру исполнилось 16 лет. Весь прошлый год он болел (воспаление легких, бесчисленные гриппы), и уже с прошлой весны стал худым как стебель. Он очень слаб, от всего устает.
В начале прошлой зимы мы переехали в другой з?город,
снимали комнату, а кормились в Писат<ельском> доме отдыха. Мур ходил в местную школу. Летом жили в Москве, осенью с помощью Литфонда нашли комнату на 2 года. Наш адр<ес>: Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62. Я непрерывно переводила и перевожу — всех: грузин, немцев, поляков (Мицкевича), сейчас — белорусских евреев. На жизнь — нарабатываю. Моя книга стихов включена в план Гослитиздата на 1941 г. Мур учится в 8-ом кл<ассе>, очень старателен, но точные науки даются с трудом, и он почти не гуляет. В школе его (тьфу, тьфу!) любят — всё, во всех школах, п. ч. эта — уже четвертая. Всё книги, рукописи и вещи получила, комната очень заставлена. Теперь жду вести от тебя, я, когда носила деньги, всегда писала адр<ес> и телеф<он>, надеясь на свидание. Надеюсь, что серый воротник греет, узнала ли синюю юбку? А красная фуфайка — п. ч. оказалась теплее всех. Муля
нам неизменно-предан и во всем помогает, это золотое сердце. Собирается к тебе, сам все привезет. Пиши насчет летнего. Вообще, ты пиши — о себе, а мы будем писать — о себе. Вопросов, экономя место, не ставлю, но ответов жду: климат, условия, здоровье. Будь здорова, целую тебя, если бы не Мур (хворый) я бы сейчас собралась, но твердо надеюсь, что как-нибудь осуществлю это позже. Обнимаю тебя.
Мама.
10-го марта 1941 г., понед<ельник>
Москва, Покровский бульв<ар>, д(ом) 14/5, кв<артира> 62
Дорогая Аля! Наконец-то письмо от тебя (Муле), с точным адр<есом>. Из двух твоих открыток, еще московских, я не получила ни одной, — горькая случайность. 27-го января, когда я подошла к окошечку с передачей, мне сказали, что ты выбыла и дали адрес, но только — общий, тогда я запросила на Кузнецком, и мне через три дня дали приблизительно тот же адр<ес>, только уже не Котлас, а Княжий Погост, туда мы с Мулей тебе много писали и телеграфировали, но очевидно не дошло. — Ну, всё хорошо. — О нас: из Болшева мы ушли 10-го ноября, месяц жили у Лили, на твоем пепелище, потом Литфонд нас с Муром устроил в Голицыне Белорусск<ой> дор<оги>, снял нам комнату, а столовались мы в Писат<ельском> Доме отдыха. Я сразу стала переводить Важу Пшавелу — много поэм, на это ушла вся зима. Летом мы жили в Университете, в комнате уехавшего на дачу про-ф<ессора>. Осенью с помощью Литфонда нашли комнату на 2 года, на 7 эт<аже>, откуда тебе и пишу. Непрерывно перевожу — всех: франц<узов>, немцев, поляков, болгар, чехов, а сейчас — белорусских евреев, целую книгу. Один мой перевод (болг<арской> поэтессы) уже читали по радио,
а Журавлев собир<ается> читать только что вышедшего в Дружбе Народов (пришлю) моего грузинского Барса.
Есть друзья, немного, но преданные. Мур учится в 8-ом кл<ассе> соседней школы. Ты бы его не узнала: он совершенно-худой и прозрачный, в Голицыне у него было воспаление легких, после него он стал неузнаваем, да и летом никуда не уезжали. Кошки погибли, Муля расскажет. Сегодня несу папе передачу. У нас есть для тебя: новое черное очень теплое (шерст<яная> вата) пальто, мерили на меня, шил портной, серые фетр<овые> валенки с калошами, шапка с ушами, чудесные морж<овые> полуботинки — без сносу, вечные, на к<отор>ые я наконец нашла ботики, и т. д. Пиши что тебе нужнее всего. Узнала ли синюю юбку, туфли, роз<овое> белье, т. е. поняла ли, что багаж получили? Получили — всё и все рукописи, летом 1940 г. Жду письма. Муля деятельно собирается к тебе, тогда всё получишь.
<Приписка на полях:>
Обнимаю тебя, будь здорова, пиши подробно, м. б. до Мули устроим посылку.
Мама.
<Приписка фиолетовыми чернилами:>
Передачу взяли опускаю там же
16-го марта 1941 г.
Москва. Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (IV подъезд)
Дорогая Аля, наконец-то письмецо от тебя, — в письме к Муле — шло всего 4 дня. А эта открытка — третья по твоему точному адр<есу>, раньше мы писали на Княжий Погост. Повторю вкратце: из Болшева мы ушли 8-го ноября — совсем, — было холодно и страшно — месяц жили у Лили на твоем пепелище, н? и п?д твоим зел<еным> одеялом (Мур спал на твоем сундуке), а днем гуляли, без всякого удовольствия, по Москве, п. ч. Лиля давала уроки. 16-го дек<абря> переехали в Голицыне Белор<усской> дор<оги>, в комнату, к<отор>ую нам снял Литфонд (столовал<ись> в Доме Писателей). Мур поступил в местную школу, но всю зиму проболел: краснуха, свинка, всяческие простуды и, наконец, воспаление легких (…) полный успех, лестные отзывы по радио. Вещи и рукописи получила все. Прошлым летом. Ты наверное поняла по вещам, переданным. Мы с Мулей давно копим тебе приданое: есть черное новое ватное пальто (шерст<яная> вата), шил портной, — серые фетр<овые> валенки с калошами, мои новые моржовые полуботинки, элегантные и вечные, с ботиками, завтра пойду хлоп<отать> об открытии твоего сундука (у Лили), тогда достанем всё по списку, остальное докупим. Муля деятельно собирается, копит продовольствие и т. д. и только о поездке и думает. Я на каждом листке передачи писала кроме адреса свой телеф<он>, рассчитывая на свидание, давала его всюду, где могла. — Твои моск<овские> открытки пропали, и ни одна из теперешних до Лили не дошла. Дошли 2 письма к Муле. Папе передачу 10-го — приняли, и это всё, что я о нем знаю с 10-го Октября 1939 г. Будь здорова, деньги высланы давно, жди Мулю, он всё делает и сделает. У нас над радио — карта. Мур сразу тебя нашел. Он тебе писал уже дважды. Он сейчас в 8 кл<ассе>, еще 2 года — и армия… Ну, обнимаю, желаю, буду писать часто.
<Приписка на полях:>
Кошки погибли, Муля расскажет. Погибли — последними.
Мама
18-го марта 1941 г.
Москва, Покровский 6ульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (4 подъезд)
Моя дорогая Аля! Это — пятая открытка, с двумя Муриными — седьмая, по твоему точному адр<есу>, сообщ<енному> тобою Муле. Ой получил два тв<оих> письма, в последнем — письмецо ко мне, и шло оно всего четыре дня. Всё будет, и всё будет — хорошее, и всё хорошее — будет. О тв<оем> отъезде узнала 27-го янв<аря>, когда принесла передачу, сначала писали на Котлас, потом (справилась на Кузнецком) на Княжий Погост, Муля отправил ряд телегр<амм> и даже одну — начальнику лагеря — и, наконец, твой адрес — твоей рукой! Будем радоваться. Худшее — позади. О вещах: на днях (уже приходили, но не застали) будет распечатан у Лили твой бедный рыжий сундук, на к<отор>ом позапрошлой осенью месяц жил и спал Мур, и вещи будут сданы — мне. Всё, по твоему списку, достанем, остальное докупим, многое уже есть: новое черное пальто на шерст<яной> вате — здоровенное — мерили на меня, шил портной, серые фетровые валенки с калошами — мой первый тебе подарок, еще осенью 1939 г., мои Паризьен моржов<ые> желт<ые> полуботинки с ботиками, элегантные и непроноские, черное шерст<яное> платье (подарок Мули), словом — много, много чего, и всё — новое. Мы для тебя собираем уже 11/2 года. О нас: 8-го ноября 1939 г. мы ушли из Болшева — навсегда, месяц жили у Лили, на твоем пепелище, зимовали, с деятельной помощью Литфонда, в Голицыне, Белорусск<ой> дороги (столовались в Писат<ельском> Доме), летом жили в Универс<итете>, и осенью совместно с Литф<ондом>, наконец, после беск<онечных> мытарств, нашли эту комн<ату> — на 2 года (газ, электричество), телефон, 7 эт<аж>, даже кусок балкона! Но попадать на него — из окна), — где тебе и пишу. Тебе пишут Лиля, Зина и Нина. С Ниной у нас наст<оящая> дружба, золотое сердце, цельный и полный человек. Мур оказался очень хрупким, это его 4-ая школа, всю прошлую зиму в Голиц<ыне> проболел — свинка, краснуха, непрер<ывные> гриппы, воспаление легких, после к<оторо>го так окончат<ельно> и не оправился. Худой и прозрачный, слабый. Папе передачу 10-го приняли, знач<ит> (тьфу —) — жив. Ничего не знаю о нем с 10-го Окт<ября> 1939 г.
<Приписка на полях:>
Обе тв<ои> москов<ские> откр<ытки> пропали — горькая случайность.
Кошки погибли. Муля расскажет. Перевожу — всех. Хвалят — даже по радио. Багаж получила. Обнимаю.
Мама.
22-го марта 1941 г., день весеннего равноденствия
Москва, Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (4 подъезд)
Дорогая Аля! В день весеннего равноденствия пытаюсь написать тебе первое письмо, — открыток по точному адр<есу> было шесть, с Муриными двумя — восемь, а до этого писала на Княжий Погост, но это не в счет. Во всех открытках писала тебе то же самое, а именно:
Твоих двух московских открыток на Лилю не получила — горькая случайность. Первый звук от тебя — письмецо в письме к Муле, к<отор>ый от тебя, пока, получил 2 письма. Он тебе много писал и несколько раз телеграфировал. На каждом листке с передачей я писала свой адр<ес> и телефон — на всякий случай. Ну, не послужило. О нас с Муром: 8-го ноября 1939 г. мы ушли из Болшева — навсегда. Месяц жили у Лили, на твоем пепелище, я — на твоем зеленом одеяле, Мур — на твоем бедном рыжем сундуке (где, кстати, всё цело: моль ничего не сожрала, в на днях этот сундук будет передан мне на хранение, уже приходили к Лиле, но не застали ни ее ни Зины). Нам очень сердечно помогал Литфонд, благодаря к<оторо>му мы смогли снять комнату при Доме Писателей в Голицыне Белорусской дор<оги>. Столовались в доме, и первые 2 месяца нам всё оплачивалось. Я сразу принялась за переводы, Мур пошел в очередную школу, где его тоже все сразу полюбили. Мура ты не узнала бы: он худой, прозрачный, руки как стебли (или как плети, очень слаб), всё говорят о его хрупкости. В Голицыне он болел: непрерывными гриппами, свинкой и краснухой, после к<отор>ой схватил воспаление легких (зима была лютая). Перевели его в 8-ой класс без экзаменов — и по болезни и по успехам. Лето мы прожили в Москве, в Университете, искали комнату, — все с той же помощью Литфонда, и наконец — после бесконечных мытарств, лачуг, задворков, ненормальных хозяев — (неописуемо!) — нашли — ту самую где тебе и пишу: 12 1/2 метр<ов>, 7-ой эт<аж>, лифт, газ, электричество) и даже свой кусок балкона (но вылезать нужно из окна п. ч. дверь — у соседей) — на 2 года, с договором, безумно-дорогую, но, пока, выручили писатели: мне такая сумма и во сне не снилась.
Мур учится в 4-ой счетом школе (3-тья была на Тверской, образцовая) — в 8-ом кл<ассе>. Блестящ по всем гуманитарн<ым> наукам, по литер<атуре> — сплошное отлично, лучше всех в классе знает язык, читает доклады с собственными мнениями и т. д., отлично и по черчению, все остальное — посильно, но так как очень старается (одну задачу из пяти делает по полтора, а то по два часа), то совсем не дышит: с утра до 3 ч. — школа, с 3 ч. до 9 ч. — уроки. Совсем зачах. Внутри он все такой же суровый и одинокий и — достойный: ни одной жалобы — ни на что. Ко мне он привык — как кот. Мне его бесконечно-жаль, и я так мало для него могу, разве что — пирожное. — Или очередной книжный подарок, напр<имер> — Историю Дипломатии или сборник статей Кирпотина.
Из поэтов любит Маяковского, Асеева и Багрицкого, собирает их в самых разнообразных изданиях.
Мои переводы: груз<инский> поэт Важа Пшавела: Гоготур и Апшина. Раненый Барс (напечатан в Дружбе Народов) и Этери, все вместе — 3.000 строк (рифмованных!).
Потом — все: немецкий фольклор, совр<еменные> болгары (их, хваля, читали по радио), французы, немец Бехер (с немецк<ого> на франц <узский>), — поляки, ляхи (это — отдельный народ, разновидность чехов) а сейчас — целый том белорусских евреев. Да, — англичан позабыла: Баллады о Робин Гуде. Работаю в Интернац<иональной> Литературе и в Гослитиздате — сектор Дружба Народов. Отношение ко мне самое сердечное и почтительное, а некоторые — просто любят. Моя книжка стихов включена в план Гослитиздата, но не знаю что получится, сейчас очень сокращают, а это ведь — чисто-лирическая книга…
Живу — так: с утра пишу (перевожу) и готовлю: к моему счастью я по утрам совсем одна, в 3 ч. приходит Мур, — обедаем, потом либо иду в Гослитиздат, либо по каким-нибудь другим делам, к 5 ч. — 6 ч. — опять пишу, потом — ужин. В театре и концертах не бываю никогда — не тянет. Мур ложится рано, у нас никто не бывает. Летом 1940 г. — т. е. прошлым — я получила весь багаж, и все рукописи, и все книги — и тоже ни моль, ни мыши ничего не тронули, всё было в полной сохранности. Только дорого взяли за хранение: больше тысячи, — сто рубл<ей> помесячно. Т. е. — не дорого, но мне-то — дорого. Всё тебе присланное — оттуда. Да важная вещь: у нас с Мулей для тебя: новое черное пальто на шерст<яной> вате, шил портной, мерили на меня, ловкое и очень теплое и не тяжелое, серые фетр<овые> валенки с калошами, мои моржовые полуботинки Паризьен, желтые, — элегантные и непроносные, и к ним — ботики, кроме того — у Мули — всякие отрезы, косынки, то, что уже сам покупал. По присланному списку получишь — всё, у меня многое имеется, чего нет — докупим. Но ты ничего не пишешь про одеяло. У меня есть — на выбор: мое вязаное (очень разноцветное), теплое и не тяжелое — и: синяя испанская шаль с бахромой, к<отор>ая тем хороша, что и шаль и одеяло. Непременно ответь. Устроишься — довезем и второе. Муля только тобой и жив, после писем повеселел, подписал договор на большую работу, деятельно собирается к тебе. Он был нам неустанным и неизменным помощником — с самой минуты твоего увода. Папе 10-го передачу приняли, ничего не знаю о нем с 10-го Октября 1939 г. Тебе пишут Лиля и Нина. Вчера мы у нее были на дне рождения, я подарила ей старинную оловянную чашечку — кофейную, ты их наверное помнишь, и пили вино — за твое здоровье и возвращение, она вспоминала как вместе с тобой проводила этот день. Она очень худая и всё время болеет, но молодец и — настоящий человек.
Есть друзья, немного, но преданные, но вижусь редко — все безумно-заняты — да и негде. К быту я привыкла, одна хожу и езжу — Аля, даже на А! Едим хорошо, в Москве абсолютно всё есть, но наша семья — котлетная, и если день не было котлет (московских, полтинник — штука), Мур ворчит, что я кормлю его гадостями. По-прежнему вылавливает из супа зеленявки — я осенью зелени (моркови, сельд<ерея>, петрушки-персиля) насушила на целый год. М. б. тебе нужна — сухая зелень? Можно морковь разводить в кипятке, если негде варить. Ответь: 1) одеяло или шаль 2) нужна ли моя сушка.
Муру 1-го февр<аля> исполнилось 16 лет, второй месяц добывает паспорт — сам. Был уже в четырех учреждениях, и у д<окто>ра — установить возраст. Всё в порядке, обещали вызвать. Мур — удивительно ответственный человек, вообще он — совсем взрослый, если не считать вязаных лоскутьев, с к<оторы>ми спит и к<отор>ые я по-прежнему должна разыскивать. Муля везет тебе целую гору продовольствия, напиши в точности — что нужней? Чеснок у меня есть, но м. б. ты его не ешь? — Свежий. — Да, тебе нужны миски или тазики? Муля собирается везти медный, а я — сомневаюсь. Ответь!
Прилагаю конверт с листочком. Деньги тебе высланы давным-давно, сразу после твоего перв<ого> письма Муле.
У нас очень холодно, была весна и прошла, вчера, возвращаясь от Нины, мы с Муром совсем окоченели, мороз сбривал голову. О вещах не беспокойся: всё получишь, и для тебя и для товарок, — у меня свой список, у Мули — свой. Целую тебя, желаю, бодрись и держись.
Мама
<Приписка на полях:>
Твое второе письмо к Муле (с моим) пришло на пятый день.
29-го марта 1941 г.
Москва, Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62, 4-тый подъезд.
Дорогая Аля! Я делаю что могу — опускаю на Гл<авном> Моск<овском> Почтамте. Эта открытка — восьмая по точн<ому> адресу, данному тобой Муле; 21-го (в день весеннего равноденствия) отправила тебе большое письмо, и было еще три открытки от Кота. А до этого — ряд открыток на Княжий Погост: адр<ес>, к<отор>ый мне дали на Кузнецком. (В Бутырках мне дали адр<ес>: Котлас.)
Муля скоро приедет. Всё привезет. Получил от тебя 2 письма и вчера еще одно, где пишешь, что работаешь в Клубе. Все привезет по списку. Кроме — есть: новая черная шуба на шерст<яной> вате, серые фетр<овые> валенки с калошами, мои моржовые полуботинки «Паризьен» с ботиками, элегантные и вечные, всякие отрезы и косынки, мы собирали всю прошлую зиму — по эту. Я от тебя ничего не получала, те московск<ие> откр<ытки>, по горькой случайности, не дошли, а я даже телефон давала, каждый раз, на всякий случай. Лиля тоже ничего не получала. О нас: папе передачу приняли третьего дня, 27-го марта, значит — пока жив. Я ничего не знаю о нем с 10-го Окт<ября> 1939 г. Мур учится в 8-ом кл<ассе>. Из Болшева мы ушли 8-го ноября 1939 г., месяц ютились у Лили, зимовали в Голицыне, возле Пис<ательского> Дома, Мур болел всеми болезнями, вплоть до восп<аления> легких, ты его не узнаешь: свеча! Летом жили в Москве, в Университете, осенью с помощью Литфонда нашли эту комн<ату> — на 2 года, за безумную цену (5.000 в год!). Я — непрерывно перевожу — всех: франц<узов>, немц<ев>, грузин, болгар, чехов, поляков, а сейчас — белорусских евреев. Меня часто читают по радио. Есть друзья, — не много, но преданные.
Прости, что пишу всё то же самое. Сегодня иду на Кузнец<кий>, чтобы скорее распечатали твой сундук (приходили, но Лили не было дома). Муля очень деятельно собирается, подпис<ал> договор. Его дела — хороши. Будь здорова, пиши и сюда и на Лилю. Всё. будет, и всё будет — хорошее, и всё хорошее — будет. Я к тебе тоже собираюсь, но позже, сейчас не могу из-за хворого и беспомощного Мура. Целую. Авось дойдет!
Мама
<Приписка на полях:>
Деньги высланы очень давно, надеюсь, что уже получила.
8-го апреля 1941 г.
Москва, Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (4 подъезд)
— или пиши на Лилю — или на Мулю.
Дорогая Аля! Муля получил 4 твоих письма, я — одно, давно, в письме к нему. Тебе уже написали Лиля и Нина. Знаю из последнего письма к Муле, что ты получ<ила> мою первую открытку — от 3-го февр<аля>. Аля! Сундук твой свободен, вчера получила на него документ, — сама сниму печать. Бедная Лиля как она за него (нее) боялась! ведь на нем спал Мур, тогда — толстый! У меня для тебя — 8 кило сахару (4 — песку, 4 — грыз?мого), теперь буду собирать бэкон (дивное копч<еное> сало). Муля на днях получает аванс. Перетерпи: все тебе будет +Муля — и когда-нибудь — я. Если бы не Мур (очень слабый), поехала бы сейчас. Сейчас думаю о летнем для тебя, есть чудное полотн<яное> платье, из номы,
суровое, мне его подарила Маргарита.
Твое голубое одеяло вяз<аное> пропало в Болшеве; — хочешь взамен — мое, тоже вязаное, всех цветов! Оно — очень теплое и не тяжелое. Или прислать львиный плэд — подарок? Или — испанскую синюю шаль, она может послужить одеялом. Ответь. Аля! Не восемь лет, а шесть с половиной, это мне сказали на Кузнецком. А у меня — тоже катар верхушек и тоже нет палочек. С продовольствием и гуляньем поправишься непременно. Муля привезет — воз. Лечи зубы, если есть зубной врач. Мур писал три раза. Дошло ли мое большое письмо — от 21-го марта? Целую и пишу непрерывно.
Мама
<Приписка на полях:>
10-го несу передачу папе, ничего о нем не знаю с 10-го Окт<ября> 1939 г. Обнимаю. Пиши. Ответь про одеяло.
16-го апреля 1941 г., среда
Дорогая Аля, я думаю — мои открытки очень глупые, но когда нужно сказать так много, всегда выбираешь глупости. Во-первых, мне очень стыдно за вечное будущее время: пришлю, получишь, и т. д. но, честное слово, всё делается, и всё — реальность. Мы с Мулей решили до поездки — посылку, чисто-продовольственную, так у тебя будет — вдвое, п. ч. он своим чередом повезет. А так — хоть немножко отляжет от сердца. Описывать посылки не буду, всё будет непортящееся, насущное и приятное. Муля получил твой добавочный список, всё будет (опять — будет!) сделано, словом, будет та минута, когда всё это — доедет. Мы с Мулей как раз получили гонорары. Но про платья (подарок) я тебе все-таки напишу, оба летние, одно полотняное суровое с воротничком, другое сизое шелковистое, отлично стирающееся, можно даже не гладить, юбка — моя вечная летняя — в сборах (можешь переделать на складки), а лиф в талию, с огромными пузырями-рукавами, застежка на спине, совсем не маркое и не мявкое. «Глазки да лапки»… Я очень тронута, что тебе хочется носить пестрое, мы тебя пестротой зальем, Муля уже полтора года как закупает косынки. Очень хорошо, что ты остриглась — я так и думала. Защемки пришлем, вообще не беспокойся, всё мелочи — будут, даже то, о чем ты не подумала. Очень тронута, что ты интересуешься моими переводами, их вышло уже порядочно, а еще больше — выйдет, и всё хвалят, очно и заочно. Кончаю своих Белорусских Евреев — эту книгу переводим втроем, Державин,
я, и еще один, — потом будут грузины, потом — балты. Мой лучший перевод — Плаванье — Бодлера, п. ч. подлинник — лучший. Это — моя главная жизнь. Меня единогласно провели в Групком и в Профсоюз. Пожалуйста, радуйся башмакам! Они чудные и вечные, можно носить без калош, но есть специальные ботики. Вообще, не унывай, да ты и так — молодец!
Мама
Твое письмо получила и ответила.
16-го мая 1941 г.
Москва. Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв(артира) 62 (4 подъезд)
Дорогая Аля! Мур, уходивший в школу, увидел в щели ящика письмо — и оно оказалось твоим. Урра! А мы как раз вчера с Мулей горевали, что так давно от тебя — ничего, и Муля, после ряда утешительных предположений, сам себе, тихо: — От своего оптимизма я когда-нибудь повешусь.