О Вашем знакомом.
Я поняла, что писатель, приехавший в писательский дом — жить, и рассчитывала встретиться с ним вечером (мы иногда заходим туда по вечерам), а когда мы пришли — его там не оказалось, т. е. оказалось, что он нарочно приезжал от Вас и тотчас же уехал. Вышло очень неловко: я даже не предложила ему чаю.
Буду у Вас (т. е. — надеюсь быть) 12-го, в выходной день, часам к 11-ти — 12-ти утра, простите за такой негостевой час, но я в городе бываю редко и всегда намало, и всегда столько (маленьких!) дел.
10-го июня собираюсь перебраться поближе к Москве, тогда, авось, будем чаще встречаться — если Вам этого, после встречи со мной, захочется.
Итак, до послезавтра!
Сердечно обнимаю
МЦ.
Непременно передайте Вашему знакомому, что я очень жалею, что его тогда — т?к — отпустила, но мне было просто неловко задерживать его, думая, что он торопится раскладываться и устраиваться.
Объясните ему.
Москва, 31-го августа 1940 г.
Дорогая Вера Александровна,
Книжка и письмо дошли, но меня к сожалению не было дома, так что я Вашей приятельницы
не видела. Жаль. Для меня нет чужих: я с каждым — с конца, как во сне, где нет времени на предварительность.
Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. Вчера ушла с ул<ицы> Герцена,
где нам было очень хорошо, во временно-пустующую крохотную комнатку в Мерзляковском пер<еулке>.
Весь груз (колоссальный, все еще непомерный, несмотря на полный месяц распродаж и раздач) оставили на ул<ице> Герцена — до 15-го сентября, в пустой комнате одного из профессоров. — А дальше??? —
Обратилась к заместителю Фадеева — Павленко — очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. Предлагал з?город, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и не настаивал. (Загородом можно жить большой дружной семьей, где один другого выручает, сменяет, и т. д. — а т?к — Мур в школе, а я с утра до утра — одна со своими мыслями (трезвыми, без иллюзий) — и чувствами (безумными: якобы-безумными, — вещими), — и переводами, — хватит с меня одной такой зимы.<)>
Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что «писательнице с сыном» каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д. — Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает.
Мне некого винить. И себя не виню, п. ч. это была моя судьба. Только — чем кончится??
Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не. Кстати, уже больше месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж, продажи, подарки (кому — чт?), беганье по объявлениям
(дала четыре — и ничего не вышло) — сейчас — переезд… И — доколе?
Хорошо, не я одна… Да, но мой отец поставил Музей Изящных Искусств — один на всю страну — он основатель и собиратель, его труд — 14-ти лет, — о себе говорить не буду, нет, все-таки скажу — словом Шенье, его последним словом: — Et pourtant il у avait quelque chose l?…
(указал на лоб) — я не могу, не кривя душой, отождествить себя с любым колхозником — или одесситом — на к<оторо>го тоже не нашлось места в Москве.
Я не могу вытравить из себя чувства — права. Не говоря уже о том, что в бывшем Румянцевском Музее три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна, матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы Москву — задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?
_______
У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть (чт? меня уже смущает, наводит на мысли) — совершенно чужие люди. Это — хуже всего, потому что я от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала.
…Единственная моя радость — Вы будете смеяться — восточный мусульманский янтарь, который я купила 2 года назад, на парижском «толчке» — совершенно мертвым, восковым, обогретым плесенью, и который с каждым днем на мне живеет: оживает, — играет и сияет изнутри. Ношу его на теле, невидимо. Похож на рябину.
_______
Мур поступил в хорошую школу, нынче был уже на параде, а завтра первый день идет в класс.
…И если в сердечной пустыне,
Пустынной — до краю очей,
Чего-нибудь жалко — так сына:
Волчонка — еще поволчей…
(Это — старые стихи. Впрочем, все старые. Новых — нет.) С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня — все меньше и меньше, вроде того стада, к<отор>ое на каждой изгороди оставляло по клоку пуха… Остается только мое основное нет.
_______
Еще одно. Я от природы очень веселая. (М. б. это — другое, но другого слова нет.) Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол. Здоровье своих. Любая погода. Вся свобода. — Всё. — И вот — чтобы это несчастное счастье — т?к добывать, — в этом не только жестокость, но глупость. Счастливому человеку жизнь должна — радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого — идет счастье. От меня — шло. Зд?рово шло. Я чужими тяжестями (взв?ленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — вдруг — знал, что выбросившись из окна — упадет вверх. На мне люди оживали как янтарь. Сами начинали играть. Я не в своей роли — скалы под водопадом: скалы, вместе с водопадом падающей на (совесть) человека… Попытки моих друзей меня растрагивают и расстраивают. Мне — совестно: что я еще жива. Т?к себя должны чувствовать столетние (умные) старухи…
Если бы я была на десять лет моложе: нет — н? пять! — часть этой тяжести была бы — с моей гордости — снята тем, что мы для скорости назовем — женской прелестью (говорю о своих мужских друзьях) — а т?к, с моей седой головой — у меня нет ни малейшей иллюзии: всё, что для меня делают — делают для меня — а, не для себя… И это — горько. Я т?к привыкла — дарить!
_______
(NB! Вот куда завела — «комната».)
Моя беда в том, что для меня нет ни одной внешней вещи, всё-сердце и судьба.
_______
Привет Вашим чудным тихим местам. У меня лета не было, но я не жалею, единственное, что во мне есть русского, это — совесть, и она не дала бы мне радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, что, ни на секунду не забывая, что — другой в эту же секунду задыхается в жаре и камне.
Это было бы — лишнее терзание.
Лето хорошо прошло: дружила с 84-летней няней, живущей в этой семье 60 лет. И был чудный кот, мышиный, египтянин, на высоких ногах, урод, но божество. Я бы — душу отдала — за такую няню и такого кота.
_______
Завтра пойду в Литфонд («еще много-много раз») — справляться о комнате. Не верю. Пишите мне по адр<есу>: Москва, Мерзляковский пер<еулок>, д<ом> 16, кв<артира> 27
Елизавете Яковлевне Эфрон
(для М. И. Ц.)
Я здесь не прописана и лучше на меня не писать. Обнимаю Вас, сердечно благодарю за память, сердечный привет Инне Григорьевне.
МЦ.
14 сент<ября> 1940 г.
Ответ на письмо поэтессе В. А. Меркурьевой
(меня давно знавшей)
— «В одном Вы ошибаетесь — насчет предков»…
Ответ: отец и мать — не предки. Отец и мать — исток: рукой подать. Даже дед — не предок. Предок ли прадед? Предки — давно и далёко, предки — череда, приведшая ко мне…
Человек, не чувствующий себя отцом и матерью — подозрителен. «Мои предки» — понятие доисторическое, мгла (туман) веков, из к<отор>ой наконец проясняются: дед и бабка, отец и мать, — я.
Отец и мать — те, без к<отор>ых меня бы не было. Хорош — туман!
То, что я, всё, что я — от них (через них), и то, что они всё, что они — я.
Даже Гёте усыновил своего маниакального отца:
Von Vater hab ich die Statur,
Des Lebens ernstes F?hren,
V…
U…
А Марк Аврелий — тот просто начинает:
Отцу я обязан… — и т. д.
Без этой обязанности отцу, без гордости им, без ответственности за него, без связанности с ним, человек — СКОТ.
— Да, но сколько недостойных сыновей. Отец — собирал, сын — мот…
— Да, но разве это мой случай?
Я ничем не посрамила линию своего отца. (Он поставил) Он 30 лет управлял Музеем, в библиотеке к<оторо>го — все мои книги. Преемственность — налицо.
— «Отец, мать, дед»… «Мы Москву задарили»… «Да Вы-то сами — чт? дали Москве?»
Начнем с общего. Человек, раз он родился, имеет право на каждую точку земного шара, ибо он родился не только в стране, городе, селе, но — в мире.
Или: ибо родившись в данной стране, городе, селе, он родился-то распространению — в мире.
Если же человек, родясь, не имеет права на каждую точку земного шара — то на какую же единственную) точку земного шара он имеет право? На ту, на к<отор>ой он родился. На свою родину.
Итак я, в порядке каждого уроженца Москвы, имею на нее право, п. ч. я в ней родилась.
Что можно дать городу, кроме здания — и поэмы? (Канализацию, конечно, но никто меня не убедит, что канализация городу нужнее поэм. Обе нужны. По-иному — нужны.)
________
Перейдем к частному.
Что «я-то сама» дала Москве?
«Стихи о Москве» — «Москва, какой огромный странноприимный дом…» «У меня в Москве — купола горят»… «Купола — вокруг, облака — вокруг»… «Семь холмов — как семь колоколов»… — много еще! — не помню, и помнить — не мне.
Но даже — не напиши я Стихи о Москве — я имею право на нее в порядке русского поэта, в ней жившего и работавшего, книги к<оторо>го в ее лучшей библиотеке. (Книжки нужны? а поэт — нет?! Эх вы, лизатели сливок!)
_______
Я ведь не на одноименную мне станцию метро и не на памятную доску (на доме, к<отор>ый снесен) претендую — на письменный стол белого дерева, под к<оторы>м пол, над к<отор>ым потолок и вокруг к<оторо>го 4 стены.
_______
Итак, у меня два права на Москву: право Рождения и право избрания. И в глубоком двойном смысле —
Я дала Москве то, что я в ней родилась.
Родись я в селе Талицы Шуйского уезда Владим<ирской> губ<ернии>, никто бы моего права на Талицы Шуйского уезда Владим<ирской> губ<ернии> не оспаривал.
Значит, всё дело в Москве — миров<ом> городе.
А какая разница — Талицы и Москва?
Но «мировой город» — то она стала — потом, после меня, я — раньше нынешней, на целых 24 года, я родилась еще в «четвертом Риме»
и в той, где
…пасут свои стада
Патриархальные деревни
У Патриаршего пруда
(моего пруда, пруда моего младенчества).
Оспаривая мое право на Москву, Вы оспариваете право киргиза на Киргизию, тунгуса на Тунгусию, зулуса на Зулусию.
Вы лучше спросите, что здесь делают 31/2 милл<иона> немосквичей и что они Москве дали.
— Право уроженца — право русского поэта — право вообще — поэта, ибо если герм<анский> поэт Р<ильке>, сказавший<:>
Als mich der grosse Ivan ans Herz schlug,
на Москву не вправе… то у меня руки опускаются, как всегда — от всякой неправды — кроме случая, когда правая — в ударе — заносится.
Все права, милая В<ера> Ал<ександровна>, все права, а не одно.
Итак, тройное право, нет, четверное, нет, пятерное: право уроженца, право русского поэта, право поэта Стихов о Москве, право русского поэта и право вообще поэта:
Я — вселенной гость,
Мне — повсюду пир.
И мне дан в удел —
Весь подлунный мир!
И не только подлунный!
МЦ.
14 сент<ября> 1940 г. (NB! чуть было не написала 30 г. А — хорошо бы!)
МОСКВИНУ Н. Я
Голицыно, 9-го/22-го марта 1940 г., весна.
Дорогой Николай Яковлевич!
Приветствую Вас сегодня, в первый день весны. У нас он — сияющий. К. Зелинский,
огромного роста, с утра расчищает в саду огромную, по росту — не дорожку, а дорогу — целую дорогу весны.
Я о Вас скучаю, по-настоящему, я к Вам очень привязалась.
Кончаю очередного Робин Гуда — выручало — и тихо, но верно подхожу к подножию полуторатысячестрочной горы — Этери. Эта Важа (она же — Пшавела) меня когда-нибудь — раздавит.
Народ — всё критики, из некритиков — Пяст,
очень больной, тяжко и громко дышащий, и трогательно старающийся быть как все, и чем больше старается — тем безнадежней отличается.
Мур как будто выздоровел, целую пятидневку ходит в школу, но — новая напасть: ему хотят привить тиф, а я боюсь, п. ч. t° к 6 ч. иногда еще повышается, и боюсь за сердце — ослабленное. Пока что — оттянула и написала Струкову
— что посоветует.
Из местных новостей — сильнейшая реакция М. С. Ш<агинян> на статью Асеева — два Ш.
Я, не входя в содержание спора, любовалась ее живостью.
— Ах, жаль. Вас нет, потому что —
Я сегодня в новой шкуре:
Вызолоченной — седьмой!
А шкура — самая настоящая: баррранья, только не вызолоченная, а высеребренная, седая, мне в масть, цвета талого снега, купила за 70 р<ублей> в местном Сельмаге, в мире реальном это воротник, огромный.
Бог наделил меня самой демократической физикой: я все люблю — самое простое, и своего барррана не променяла бы ни на какого бобра.
Эта шкура — Вам в честь.
До свидания — не знаю, когда, но всегда — с огромной радостью.
Поцелуйте Таню,
Вас обнимаю. Мур шлет привет.
МЦ.
— Каждый раз — когда ели крабов — укол грусти, ибо никто их так весело не ест, как мы с Вами, теперь я их ем одна — и они стали простым продовольствием.
В последнюю минуту убедилась, что у меня нет Вашего другого адр<еса> — посылаю на Таню.
28-го марта 1940 г.
Голицыно, Белорусской ж<елезной> д<ороги> — везде Дома Писателей — Дорогой Николай Яковлевич,
Нынче утром я шла в аптеку — за лекарством для Мура (у него очередной грипп, пролежал несколько дней с t°, нынче первый день встал, но, конечно, не выпускаю) — итак, бегу в аптеку, встречаю у станции С<ерафиму> И<вановну> и, радостно: — Ну, что — получили деньги? (Я вчера вечером, наконец, принесла ей остаток долга, но ее не было, оставила, для передачи Финку)
— Да. — Значит, мы в расчете? — Да, М<арина> И<вановна>, но когда же — остальное? — Т. е. какое остальное? Я же внесла все 830 р.! — Да, но это — одна путевка… — Т. е. как — одна? — Да, плата за одну путевку — 830 р., а за две 1660 р. — Вы хотите сказать — за два месяца? — Нет, за один. Последнее постановление Литфонда. Вы, очевидно, меня не поняли: пользующиеся Домом свыше 3-ех месяцев платят 830 р<ублей>. — Но мы же не в доме, мы в доме — часу не жили, мы же еще за комнату платим 250 р<ублей>. — Я им говорила, что Вы мало зарабатываете… — И еще скажите. Скажите, что я больше 850 р. за двоих платить не могу. — Тогда они сразу снимут одного из вас с питания.
Расходимся. Два часа спустя прихожу в Дом завтракать — в руках, как обычно, кошелка с Муриной посудой. У телефона — С<ерафима> И<вановна>.
— «…Она говорит, что столько платить не может»… — Пауза. — «Снять с питания? Хорошо. Сегодня же? Так и сделаю».
Иду в кухню, передаю свои котелки. Нюра: — Да разве Вы не завтракаете? — Я: — Нет. Дело в том — дело в том — что они за каждого просят 830 р. — а у меня столько нет — и я, вообще, честный человек — и — я желаю им всего худшего — и дайте мне, пожалуйста, на одного человека. —
Зашла С<ерафима> И<вановна>, предложила сегодня меня еще накормить, предложила мне воды, воду я выпила, от еды отказалась. — Сначала, сгоряча, я хотела написать Новикову
— Шагинян — или даже поехать, — но потом — вдруг — поняла, что не надо, что это — моя судьба, что «одно к одному», т. е. данное — к многому. — Я, было, обратилась к Ермилову,
члену правления Литфонда, выписала ему все цифры: весь доход за 5 месяцев (вплоть до 15-го июня) — и то, что уже выплачено в Литфонд, и за комнату, все очень точно, но — встретив его вторично, на улице (шла на почту), сказала, что главная моя цель — чтобы Мур смог здесь кончить школу, т. е. чтобы Литфонд — у нас путевка до 15-го апреля — дал нам путевку еще на 2 месяца. Продолжаю — Вам: если я буду просить сбавки (т. е. 830 р. — 850 р. за двоих), они нам не продлят и тогда вся эта мука с Муром, и его школой, и докторами, и банками, и ежемесячным учителем — была зря. Возможный случай: они нам дадут две путевки с условием, что я при первой возможности верну. Не хочу подписывать такой бумаги: 1) п. ч. знаю, что не верну, 2) п. ч. считаю такую цену — 830 р. за одну только еду: мою еду — ну — для себя неловкой, я никогда так широко не жила, не теперь начинать.
Этим кончается целый период моей голицынской жизни: вся совместность. Жаль — для Мура, для себя — не очень, последнее время все было очень сухо, — не сравнить с нашими временами, просто: у меня не было ни одного человека, которому бы я радовалась, а без этого мне и все сорок не нужны. Приехала очень элегантная детская писательница
и сразу дала мне совет писать сначала все начерно, а потом уже «отделывать», на что я скромно ответила, что у каждого — свой опыт, свои возможности — и невозможности… Я, вообще, с Вашего отъезда, перед всеми извиняюсь, что я так хорошо (т. е. медленно, тщательно, беспощадно) работаю — и так мало зарабатываю. На обороте, кстати, найдете мой заработок. Я убеждена, что, если бы я плохо работала и хорошо зарабатывала, люди бы меня бесконечно больше уважали, но — мне из людского уважения — не шубу шить: мне не из людского уважения шубу шить, а из своих рукописных страниц.
С 15-го февраля по 15-ое марта Литфонд за столование нас обоих взял 800 р., т. е. 400 р. за человека.
С 15-го марта по 15-ое апреля Литфонд за столование нас обоих хочет 1660 р., т. е. 830 р. за человека, т. е. больше чем вдвое.
И мы еще платим 250 р. за комнату, т. е. вся жизнь нам обходится 1910 р., т. е. 955 р. на человека. Живущие же в Доме отдыха платят 550 р. и пользуются всем (чем мы не).
Мои получки
60 % за Важу Пшавелу — Гоготур и Апшина —
1190 р.
100 % за Важу Пшавелу — Барс —
600 р.
60 % за Робин Гуда I—
200 р.
25 % аванса за «Этери» —
1300 р.
Всего —
3290 р.
+60 % за редактирование французского перевода Джангара — приблизительно 150 р. и 60 % за Р. Гуда — 300 р., к<отор>ые вскоре должна получить.
Итого, с 15-го января по 15-ое июня (ибо до сдачи Этери не заработаю больше ни копейки) — 3840 р. — за 5 месяцев. А с меня требуют 1910 р. в месяц.
Этери еще не начинала, теперь весь день придется мыть посуду, п. ч. ее мало и не выношу грязной.
Звонить больше не придется, буду бывать в Доме 2 раза в день, — к 2 ч. и к 7 ч. — забирать п? две еды, а то — неловко. Дружок, когда Вы говорили: занять у Литфонда — я уже тогда ощутила — безнадежность. Дают только богатым, — On ne pr?te qu’ aux riches: старая французская поговорка. Читаю сейчас Житие протопопа Аввакума.
Обнимаю Вас и Таню.
МЦ.
МОЧАЛОВОЙ О. А
29-го мая 1940 г.
Голицыно, Белорусской ж<елезной> д<ороги>, Дом Писателей.
Мне кажется — это было лето 1917 г. Достоверно — Борисоглебский переулок, старый дом, низкий верх, наши две молодости — с той, неувядающей. Помню слово Бальмонта после Вашего ухода: — Ты знаешь, Марина, я слышал бесчисленных начинающих поэтов и поэтесс: и в женских стихах — всегда что-то есть.
Не было ли у Вас стихов про овощи (морковь)? Или я путаю? Тогда — простите.
…А волк мне — и по сейчас нравится, и если бы Вы звали, как я именно сейчас по такому сытому волку (ску) — тоскую! Вот Вам выписка, с полей моей черновой тетради (перевожу третью за зиму — и неизбывную — грузинскую поэму):
«Голицыно, кажется 24-го мая 1940 г. — новый неприютный дом — по ночам опять не сплю — боюсь — слишком много стекла — одиночество — ночные звуки и страхи: то машина, черт её знает чт? ищущая, то нечеловеческая кошка, то треск дерева — вскакиваю, укрываюсь на постель к Муру (не бужу), — и опять читаю (хорошо ему было — писать! лучше, чем мне — читать!) — и опять — треск, и опять — скачок, — и так — до света. Днем — холод, просто — лед, ледяные руки и ноги и мозги, девчонка переехала ногу велосипедом, второй день не выхожу: нога — гора, на телеграмму, посланную 21-го — ни звука, в доме — ни масла, ни овощей, одна картошка, а писательской еды не хватает — голодновато, в лавках — ничего, только маргарин (брезгую — неодолимо!) и раз удалось достать клюквенного варенья. Голова — тупая, ледяная, уж не знаю чт? тупее (бездарнее) — подстрочник — или я??
У меня нет друзей, а без них — гибель».
(Мур — это мой 15-летний сын, всю зиму болевший: пять болезней, — только что отболел пятой. Остальные пояснения — при встрече.)
_______
Спасибо за стихи.
Они мне напомнили — и на секунду вернули — меня — ту. Но водопад — упал.
_______
Мне очень, очень хочется Вас увидеть — у меня из тех времен почти никого не осталось: — иных уж нет, а те — далече… и у меня здесь нет ни одного женского друга.
________
Теперь — как осуществить встречу? Хотите — приезжайте ко мне в следующий выходной (т. е. через — следующий) — 6-го. Это наши с сыном последние здесь дни, 8-го начнутся сборы, а 10-го мы выезжаем, — куда, еще неизвестно — во всяком случае встреча — затянется.
Ехать с Белорусского вокзала, касса пригородных поездов (впрочем, раз Фили — Вы эту дорогу знаете). Вот, на выбор, два поезда: 12 ч. 55 м. (т. е. без пяти час) — тогда Вы у меня будете в начале третьего, и 2 ч. 41 м. — тогда Вы у меня будете без чего-то четыре. Поезжайте лучше первым, — больше времени будет, пойдем в лес (мы на самой опушке), около 7 ч. пообедаем (завтра еду в город и чего-нибудь куплю, — голодной не будете), а вечером — когда захотите — проводим Вас с сыном на вокзал, вечерних поездов — много.
Если же тотчас же по получении напишете мне по адр<есу> Ст<анция> Голицыно, Белорусской ж<елезной> д<ороги>. Дом творчества писателей, М. И. Ц<ветаевой> (последнее, конечно — полностью!) — каким поездом выедете — мы Вас встретим, а Вы нас — конечно узнаете: я, все-таки, немножко — похожа, а сын похож на меня — ту, еще примета: он очень высокий. — Пишите час отхода поезда, час прихода я высчитаю.
Дальше: если бы мы почему-нибудь — разминулись — спрашивайте Коммунистический проспект. Дом Писателей (всякий знает), и, минуя Дом Писателей, идите по Коммунистическому проспекту дальше, до самого конца, последний дом справа: дача Лисицыной, № 24, открывайте калитку, проходите куриный дворик, открывайте вторую калитку — и левое крыльцо — наше.
Но если в?время известите — встретим, непременно.
До свидания! Еще раз спасибо за стихи и память.
МЦ.
Я живу — не в Доме, но письма идут — туда.
Москва, 31-го мая 1940 г.
Милая Ольга Алексеевна,
Вчера, 30-го, отправила Вам письмо с приглашением на 6-ое, и вчера же узнала, что мы должны выехать уже 7-го и что, кроме того, я должна галопом переписывать свой грузинский перевод. Поэтому — увы — наша встреча откладывается. 3-го должна смотреть комнату, сдающуюся на лето, как только устроюсь — напишу Вам, и увидимся уже в Москве.
Мне очень жаль, что так вышло, но кто из нас — хозяин своей судьбы?
Итак — до скорого свидания!
Я думаю — мы сможем увидеться около 12-го, когда хоть немножко устроюсь и сдам грузин.
MЦ.
Воскресенье, 8-го декабря 1940 г.
Милая Ольга Алексеевна,
Хотите — меняться? Мне до зарезу нужен полный Державин, — хотите взамен мое нефритовое кольцо (жука), оно — счастливое и в нем вся мудрость Китая. Или — на что бы Вы, вообще, обменялись?
Назовите породу вещи, а я соображу.
Я бы Вам не предлагала, если бы Вы очень его любили, а я его — очень люблю.
Есть у меня и чудное ожерелье богемского хрусталя, — вдвое или втрое крупнее Вашего. Раз Вы эти вещи — любите.
Думайте и звоните.
Всего лучшего! Привет Зосе.
Она обмен одобрит, ибо кольцо будет закатывать (под кровать), а ожерелье — объест: по ягодке.
МЦ.
П. А. ПАВЛЕНКО
27-го августа 1940 г.
Москва, ул<ица> Герцена,
д<ом> 6, кв<артира> 20 (Северцова)
Многоуважаемый товарищ Павленко,
Вам пишет человек в отчаянном положении.
Нынче 27-ое августа, а 1-го мы с сыном, со всеми нашими вещами и целой библиотекой — на улице, потому что в комнату, которую нам сдали временно, въезжают обратно ее владельцы.
Начну с начала.
18-го июня 1939 г., год с лишним назад, я вернулась в Советский Союз, с 14-летним сыном, и поселилась в Болшеве, в поселке Новый Быт, на даче, в той ее половине, где жила моя семья, приехавшая на 2 года раньше. 27-го августа (нынче годовщина) была на этой даче арестована моя дочь, а 10-го Октября — и муж. Мы с сыном остались совершенно одни, доживали, топили хворостом, который собирали в саду. Я обратилась к Фадееву за помощью. Он сказал, что у него нет ни метра.
На даче стало всячески нестерпимо, мы просто замерзали, и 10-го ноября, заперев дачу на ключ (NB! у нас нашей жилплощади никто не отнимал, и я была там прописана вместе с сыном на площади мужа) — итак, заперев дверь на ключ, мы с сыном уехали в Москву к родственнице, где месяц ночевали в передней без окна на сундуках, а днем бродили, потому что наша родственница давала уроки дикции и мы ей мешали.
Потом Литфонд устроил нас в Голицынский Дом Отдыха, вернее мы жили возле Дома Отдыха, столовались — там. За комнату, кроме 2-х месяцев, мы платили сами — 250 р. в месяц, — маленькую, с фанерной перегородкой, не доходившей д? верха. Мой сын, непривычный к такому климату, непрерывно болел, болела и я, к весне дойдя до кровохарканья. Жизнь была очень тяжелая и мрачная, с керосиновыми негорящими лампами, тасканьем воды с колодца и пробиваньем в нем льда, бесконечными черными ночами, вечными болезнями сына и вечными ночными страхами. Я всю зиму не спала, каждые полчаса вскакивая, думая (надеясь!), что уже утро. Слишком много было стекла (вс? эти стеклянные террасы), черноты и тоски. В город я не ездила никогда, а когда ездила — скорей кидалась обратно от страха не попасть на поезд. Эта зима осталась у меня в памяти как полярная ночь. Все писатели из Дома Отдыха меня жалели и обнадеживали…
Всю зиму я переводила. Перевела две английские баллады о Робин Гуде, три поэмы Важа Пшавела (больше 2000 строк), с русского на французский ряд стихотворений Лермонтова,
и уже позже, этим летом, с немецкого на французский большую поэму Бехера и ряд болгарских стихотворений. Работала не покладая рук — ни дня роздыха.
В феврале месяце мы из Голицына дали объявление в Веч<ерней> Москве о желании снять в Москве комнату. Отозвалась одна гражданка, взяла у нас за 6 месяцев вперед 750 руб. — и вот уже 6 месяцев как предлагает нам комнату за комнатой, не показывая ни одной и давая нам ложные адреса и имена. (Она за этот срок «предложила» нам 4 комнаты, а показала только одну, в которую так и не впустила, потому что там живут ее родные.) Она все отговаривалась «броней», которую достает, но ясно, что это — мошенница.
— Дальше. —
Если не ошибаюсь, к концу марта, воспользовавшись первым теплом, я проехала к себе в Болшево (где у меня оставалось полное хозяйство, книги и мебель) — посмотреть — как там, и обнаружила, что дача взломана и в моих комнатах (двух, одной — 19 метров, другой — 7-ми метров) поселился начальник местного поселкового совета. Тогда я обратилась в НКВД и совместно с сотрудниками вторично приехала на дачу, но когда мы приехали, оказалось, что один из взломщиков — а именно начальник милиция — удавился, и мы застали его гроб и его — в гробу. Вся моя утварь исчезла, уцелели только книги, а мебелью взломщики до сих пор пользуются, потому что мне некуда ее взять.
На возмещение отнятой у меня взломщиками жилплощади мне рассчитывать нечего: дача отошла к Экспортлесу, вообще она и в мою бытность была какая-то спорная, неизвестно — чья, теперь ее по суду получил Экспортлес.
Так кончилась моя болшевская жилплощадь.
________
— Дальше. —
В июне мой сын, несмотря на непрерывные болезни (воспаление легких, гриппы и всяческие заразные), очень хорошо окончил седьмой класс Голицынской школы. Мы переехали в Москву, в квартиру профессора Северцова (университет) на 3 месяца, до 1-го сентября. 25-го июля я наконец получила по распоряжению НКВД весь свой багаж, очень большой, около года пролежавший на таможне под арестом, так как был адресован на имя моей дочери (когда я уезжала из Парижа, я не знала, где буду жить, и дала ее адрес и имя).