Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма. Часть 2

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 2 - Чтение (стр. 49)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      Ну, вот.
 
      Обнимаю от всего сердца, желаю здоровья, досуга, покоя, хорошего лета, хороших лет, — свободы!!!
 
      Спасибо за кофе. Спасибо за рубашки. Спасибо за книжку — я Вами кругом одарена.
 
      С Вами — уезжаю.
 
      Все сделаю, чтобы Вы обо мне — знали.
 
      Авось! — Даст Бог!
 
      М.
 
      И последняя просьба («Сколько просьб у любимой всегда…») — КРЫСОЛОВ. Я его писала все раннее Мурино младенчество, в чешской избе, — какие мы тогда с Чехией были счастливые!! Собирали грибы…
 
      Если удастся — окликну еще из Гавра…

АНДРЕЕВОЙ А. И

      Еще Париж, 8-го июня 1939 г., четверг
 
      Дорогая Анна Ильинична!
 
      Прощайте.
 
      Проститься не удалось, — всё вышло молниеносно.
 
      Спасибо за всё — от Вшенор до Ванва (в которой Вы меня завели, а потом сами — уехали, но я не жалею: — «Был дом — как пещера…»)
 
      Спасибо за чудную весну с Максом, за прогулки — мимо стольких цветущих заборов — а помните поездку в лес — давнюю — Вы были в своем леопарде, а я — в «кое-чем» — и Мур еще со всего маху наступил в грозовую лужу…
 
      Помню и буду помнить — всё.
 
      Уезжаю с громадным, добрым, умным и суровым Муром — помните его рождение? («Сразу видно, что сын интеллигентных родителей!» — Вы, любуясь на резкость его новорожденного профиля). — Дружили мы с вами 14 с половиной лет, — два раза обновилась кожа… (NB! второй раз — состарилась!) Ибо мы с вами никогда не переставали дружить, хотя и не виделись, просто — расставание (неминуемое) произошло раньше отъезда, м. б. — так лучше: и Вам, и мне…
 
      Живописнее, увлекательнее, горячее, даровитее, неожиданнее и, в чем-то глубоком — НАСТОЯЩЕЕ человека — я никогда не встречу.
 
      ________
 
      Прочтите у М. Н. Л<ебедевой> мои стихи к Чехии — они мои любимые и уже поехали к Бенешу с надписью: — С той верой, которая тв?ржеская.
 
      Жаль уезжать. Я здесь была очень счастлива.
 
      Желаю Вам счастливой Америки с Саввой. Ему — горячий привет. Я его очень оценила, и всегда рассказываю о нем (и о Вас) СКАЗКИ, которые — ПРАВДА.
 
      Обнимаю и НИКОГДА не забуду. Мою память, которая есть сердце, Вы — знаете.
 
      М.

МАРИНОВУ И

      12-го июня 1939 г.
 
      Последний привет! Будьте здоровы и благополучны. Спасибо! Ждем книги. Провожайте мысленно.
 
      М.
 
      В СЛЕДСТВЕННУЮ ЧАСТЬ НКВД
 
      При отъезде из заграницы в Союз я отправила свой багаж по адресу дочери, так как не могла тогда точно знать, где поселюсь по возвращении в Москву.
 
      По прибытии сюда я в течение двух месяцев еще не имела паспорта и поэтому не могла получить багажа, пришедшего в начале августа с<его> г<ода>.
 
      В соответствии с указанием таможни я получила от моей дочери, Ариадны Сергеевны Эфрон, доверенность на принадлежащий мне багаж. Но получить его я тоже еще не могла из-за отсутствия у меня свидетельства с пограничного пункта, которого у меня не имелось, так как я, с сыном 14 лет, ехала специальным пароходом до Ленинграда.
 
      Было возбуждено соответствующее ходатайство о выдаче мне необходимого документа. В это же время, в конце августа, была арестована моя дочь, и багаж оказался, по-видимому, задержанным на таможне.
 
      Я живу загородом, наступает зима, ни у меня ни у сына нет теплой одежды, одеял и обуви, и пока что нет возможности приобрести таковые заново.
 
      Настоящим ходатайствую, в случае если невозможно сейчас получить всего мне принадлежащего багажа, о разрешении на получение мною из него самых необходимых мне и сыну зимних вещей, без которых я не вижу, как мы перезимуем.
 
      О Вашем решении по этому вопросу очень прошу поставить меня в известность.
 
      Марина Цветаева
 
      Ст<анция> Болшево Северной ж<елезной> д<ороги>
 
      Поселок Новый Быт дача 4/33
 
      Марина Ивановна Цветаева
 
      31-го октября 1939 г.

БЕРИИ Л. П

      23-го декабря 1939 г.
 
      Голицыно, Белорусской ж<елезно>й д<ороги> Дом Отдыха Писателей
 
      Товарищ Берия,
 
      Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери — Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь — 27-го августа, муж — 10-го октября сего 1939 года.
 
      Но прежде чем говорить о них, должна сказать Вам несколько слов о себе.
 
      Я — писательница, Марина Ивановна Цветаева. В 1922 г. я выехала за границу с советским паспортом и пробыла за границей — в Чехии и Франции — по июнь 1939 г., т. е. 17 лет. В политической жизни эмиграции не участвовала совершенно, — жила семьей и своими писаниями. Сотрудничала главным образом в журналах «Воля России» и «Современные Записки», одно время печаталась в газете «Последние Новости», но оттуда была удалена за то, что открыто приветствовала Маяковского. Вообще — в эмиграции была и слыла одиночкой. («Почему она не едет в Советскую Россию?») В 1936 г. я всю зиму переводила для французского революционного хора (Chorale R?volutionnaire) русские революционные песни, старые и новые, между ними — Похоронный Марш («Вы жертвою пали в борьбе роковой»), а из советских — песню из «Веселых ребят», «Полюшко — широко поле», и многие другие. Мои песни — пелись.
 
      В 1937 г. я возобновила советское гражданство, а в июне 1939 г. получила разрешение вернуться в Советский Союз. Вернулась я, вместе с 14-летним сыном Георгием, 18-го июня 1939 г., на пароходе «Мария Ульянова», везшем испанцев.
 
      Причины моего возвращения на родину — страстное устремление туда всей моей семьи: мужа — Сергея Эфрона, дочери — Ариадны Эфрон (уехала первая, в марте 1937 г.) и моего сына Георгия, родившегося за границей, но с ранних лет страстно мечтавшего о Советском Союзе. Желание дать ему родину и будущность. Желание работать у себя. И полное одиночество в эмиграции, с которой меня давным-давно уже не связывало ничто.
 
      При выдаче мне разрешения мне было устно передано, что никогда никаких препятствий к моему возвращению не имелось.
 
      Если нужно сказать о происхождении — я дочь заслуженного профессора Московского Университета, Ивана Владимировича Цветаева, европейской известности филолога (открыл одно древнее наречие, его труд «Осские надписи»), основателя и собирателя Музея Изящных Искусств — ныне Музея Изобразительных Искусств. Замысел Музея — его замысел, и весь труд по созданию Музея: изысканию средств, собиранию оригинальных коллекций (между ними — одна из лучших в мире коллекций египетской живописи, добытая отцом у коллекционера Мосолова), выбору и заказу слепков и всему музейному оборудованию — труд моего отца, безвозмездный и любовный труд 14-ти последних лет его жизни. Одно из ранних моих воспоминаний: отец с матерью едут на Урал выбирать мрамор для музея. Помню привезенные ими мраморные образцы. От казенной квартиры, полагавшейся после открытия Музея отцу, как директору, он отказался и сделал из нее 4 квартиры для мелких служащих. Хоронила его вся Москва — все бесчисленные его слушатели и слушательницы по Университету, Высшим Женским Курсам и Консерватории, и служащие его обоих Музеев (он 25 лет был директором Румянцсвского Музея).
 
      Моя мать — Мария Александровна Цветаева, рожд<енная> Мейн, была выдающаяся музыкантша, первая помощница отца по созданию Музея и рано умерла.
 
      Вот — обо мне.
 
      Теперь о моем муже — Сергее Эфроне.
 
      Сергей Яковлевич Эфрон — сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев «Лиза Дурново») и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: «Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник».) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Петр Алексеевич Кропоткин, и поныне помнит Николай Морозов. Есть о ней и в книге Степняка «Подпольная Россия», и портрет ее находится в Кропоткинском Музее.
 
      Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать — в Петропавловской крепости, старшие дети — Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон — по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра — два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, — кончает с собой ее 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней «Юманитэ».
 
      В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
 
      В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский университет, филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г. — 1920 г.) — непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды равен.
 
      Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот чт?, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, — забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара — у него на глазах — лицо с которым этот комиссар встретил смерть. — «В эту минуту я понял, что наше дело — ненародное дело».
 
      — Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? — Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился — он из него ушел, весь, целиком — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
 
      Но возвращаюсь к его биографии. После белой армии — голод в Галлиполи и в Константинополе, и, в 1922 г., переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет — кончать историко-филологический факультет. В 1923 г. затевает студенческий журнал «Своими Путями» — в отличие от других студентов, ходящих чужими — и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу (1924 г.). С этого часа его «полевение» идет неуклонно. Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала «Версты», от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь — уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут «большевиком». Дальше — больше. За Верстами — газета Евразия (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда выступившего в Париже), про которую эмиграция говорит, что это — открытая большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые — левые. Левые, оглавляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину.
 
      Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой — не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю — около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю — это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха — как сиял! («Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…») Есть у меня важный свидетель — сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
 
      Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек — на глазах — горел. Бытовые условия — холод, неустроенность квартиры — для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, — целое перерождение человека.
 
      О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: «Mais Monsieur Efron menait une activit? sovi?tique foudroyante!» («Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!») Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше чем я (я знала только о Союзе Возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю — это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог.
 
      Все кончилось неожиданно. 10-го октября 1937 г. Сергей Эфрон спешно уехал в Союз. А 22-го ко мне явились с обыском и увезли меня и 12-летнего сына в парижскую Префектуру, где нас продержали целый день. Следователю я говорила все, что знала, а именно: что это самый благородный и бескорыстный человек на свете, что он страстно любит свою родину, что работать для республиканской Испании — не преступление, что знаю его — 1911 г. — 1937 г. — 26 лет — и что больше не знаю ничего. Через некоторое время последовал второй вызов в Префектуру. Мне предъявили копии телеграмм, в которых я не узнала его почерка, и меня опять отпустили и уже больше не трогали.
 
      С Октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые — жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении — ему недоставало только одного: меня и сына.
 
      Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела — я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз — вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел — пролежал. Но с нашим приездом он ожил, — за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек… Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город… Вс? говорили, что он, действительно воскрес…
 
      И — 27-го августа — арест дочери.
 
      Теперь о дочери. Дочь моя, Ариадна Сергеевна Эфрон, первая из всех нас уехала в Советский Союз, а именно 15 марта 1937 г. До этого год была в Союзе Возвращения на Родину. Она очень талантливая художница и журналистка. И — абсолютно лояльный человек. В Москве она работала во французском журнале «Ревю де Моску» (Страстной бульвар, д<ом> 11) — ее работой были очень довольны. Писала (литературное) и иллюстрировала, отлично перевела стихами поэму Маяковского. В Советском Союзе себя чувствовала очень счастливой и никогда ни на какие бытовые трудности не жаловалась.
 
      А вслед за дочерью арестовали — 10-го Октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день, — и моего мужа, совершенно больного и истерзанного ее бедой.
 
      Первую денежную передачу от меня приняли: дочери — 7-го декабря, т. е. 3 месяца, 11 дней спустя после ее ареста, мужу — 8-го декабря, т. е. 2 месяца без 2-х дней спустя ареста. Дочь п<…>
 
      7-го ноября было арестовано на той же даче семейство Львовых, наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в запечатанной даче, без дров, в страшной тоске.
 
      Я обратилась в Литфонд, и нам устроили комнату на 2 месяца, при Доме Отдыха Писателей в Голицыне, с содержанием в Доме Отдыха после ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского в немецкого языков. Еще в бытность свою в Болшеве (ст<анция> Болшево, Северной ж<елезной> д<ороги>. Поселок Новый Быт, дача 4/33) я перевела на французский ряд стихотворений Лермонтова — для «Ревю де Моску» и Интернациональной Литературы. Часть из них уже напечатана.
 
      Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его — 1911 г. — 1939 г. — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дия: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмиграции, в самой вражеской среде, никто его не обвинил в подкупности, и коммунизм его объясняли «слепым энтузиазмом». Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумленные бедностью нашего жилища и жесткостью его кровати (— «Как, на этой кровати спал г<осподи>н Эфрон?») говорили о нем с каким-то почтением, а следователь — так тот просто сказал мне: — «Г<осподи>н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться…»
 
      А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.
 
      Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма. Это — тяжелый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни — особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрет не оправданный.
 
      Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы — проверьте доносчика.
 
      Если же это ошибка — умоляю, исправьте пока не поздно.
 
      Марина Цветаева
 
      Москва, 14-го июня 1940 г.
 
      Народному Комиссару Внутренних Дел тов<арщу> Л. П. Берия.
 
      Уважаемый товарищ,
 
      Обращаюсь к вам со следующей просьбой. С 27-го августа 1939 г. находится в заключении моя дочь, Ариадна Сергеевна Эфрон, и с 10-го октября того же года — мой муж, Сергей Яковлевич Эфрон (Андреев).
 
      После ареста Сергей Эфрон находился сначала во Внутренней тюрьме, потом в Бутырской, потом в Лефортовской, и ныне опять переведен во Внутреннюю. Моя дочь, Ариадна Эфрон, все это время была во Внутренней.
 
      Судя по тому, что мой муж, после долгого перерыва, вновь переведен во Внутреннюю тюрьму, и по длительности срока заключения обоих (Сергей Эфрон — 8 месяцев, Ариадна Эфрон — 10 месяцев), мне кажется, что следствие подходит — а может быть уже и подошло — к концу.
 
      Все это время меня очень тревожила судьба моих близких, особенно мужа, который был арестован больным (до этого он два года тяжело хворал).
 
      Последний раз, когда я хотела навести справку о состоянии следствия (5-го июня, на Кузнецком, 24), сотрудник НКВД мне обычной анкеты не дал, а посоветовал мне обратиться к вам с просьбой о разрешении мне свидания.
 
      Подробно о моих близких и о себе я уже писала вам в декабре минувшего года. Напомню вам только, что я после двухлетней разлуки успела побыть со своими совсем мало: с дочерью — 2 месяца, с мужем — три с половиной, что он тяжело болен, что я прожила с ним 30 лет жизни и лучшего человека не встретила.
 
      Сердечно прошу вас, уважаемый товарищ Берия, если есть малейшая возможность, разрешить мне просимое свидание.
 
      Марина Цветаева
 
      Сейчас я временно проживаю по следующему адр<есу>:
 
      Москва
 
      Улица Герцена, д<ом> 6, кв<артира> 20
 
      Телеф<он> К-0-40-13
 
      Марина Ивановна Цветаева
 
      <3има 1939–1940 г.>
 
      Москва
 
      В 1911 г. я знакомл<юсь> с Серг<еем> Э<фроном>. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный (16 л<ет> перв<ый> туберк<улезный> процесс). Убит трагич<еской> гиб<елью> матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расстав<аться> и в янв<аре> 1912 г. выхожу за него замуж.
 
      (Выходит длинно, буду давать гл<авные> этапы). В 1913 г. С<ергей> Э<фрон> поступ<ает> в Моск<овский> унив<ерситет>, филол<огический> фак<ультет>. В Окт<ябре> 1917 г. он, только что окончив Петерг<офскую> Шк<олу> Прапорщ<иков>, сражается в рядах <нрзбр.> и <в> тут же едет в Новочерк<асск>, куда приез<жает> одним из перв<ых> 200 оф<ицеров>. За все добров<ольчество> (1917 г. — 1920 г.) — непрер<ывно> в строю, никогда в Шт<абе>. Дважды ранен: в плечо и в колено.
 
      Все это, думаю, известн<о> из его предыд<ущей> анкеты, а вот что м<ожет> б<ыть> не известно: он не только не расстр<елял> ни одного пленного, а спасал от расстр<ела> всех кого мог — забирал в свою пул<еметную> команду — Повор<отным> пунктом в его убежд<ениях> была казнь комисс<ара> — у него на глазах — лицо с кот<орым> эт<от> комисс<ар> встр<етил> смерть — В эту минуту я понял, что наше дело — ненародное дело.
 
      Но каким образ<ом> сын народов<олки> Л<изы> Д<урново> оказыв<ается> в рядах бел<ой> ар<мии>, а не красной? С. Я. Э. это считал в св<оей> жизни — роковой ошибкой. — Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совс<ем> молодой тогда человек, но многие и многие, соверш<енно> сложившиеся люди. В Добров<ольчестве> он видел спасение России и правду, когда он в эт<ом> разуверился — он из него ушел, весь, целиком, — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
 
      По оконч<ании> добровольч<ества> — голод в Галлип<оли> и в Конст<антинополе> — и в 1922 г. переезд в Чехию, в Пр<агу>, где поступ<ает> в Универс<итет>, на ист<орико>-фил<ологический> факульт<ет>,
 
      Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое пред<ательство>, двурушничество и вероломство он неспособен. Я знаю его: 1911–1939 г — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с перв<ого> дня что это челов<ек> велич<айшей> чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги. Даже в эмигр<ации> никто его не обвинял в подкупности, и коммунизм его объясняли — «слепым энтузиазмом».

ВЕПРИЦКОЙ Л.В

      9-го января 1940 г.
 
      Голицыно, безвестный переулок, дом с тремя красными звездочками, 40 гр<адусов> мороза,
 
      Дорогая Людмила Васильевна,
 
      Это письмо Вам пишется (мысленно) с самой минуты Вашего отъезда. Вот первые слова его (мои — Вам, когда тронулся поезд):
 
      — С Вами ушло все живое тепло, уверенность, что кто-то всегда (значит — и сейчас) будет тебе рад, ушла смелость входа в комнату (который есть вход в душу). Здесь меня, кроме Вас, никто не любит, а мне без этого холодно и голодно, и без этого (любви) я вообще не живу.
 
      О Вас: я вам сразу поверила, а поверила, потому что узнала — свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно, я знала, что Ваше отношение от градусника — уличного — комнатного — и даже подмышечного (а это — важно!) не зависит, с колебаниями — не знакомо. Я знала, что Вы меня приняли всю, что я могу при Вас — быть, не думая — как т? или иное воспримется — истолкуется — взвесится — исказится. Другие ставят меня на сцену (самое противоестественное для меня место) — и смотрят. Вы не смотрели, Вы — любили. Вся моя первая жизнь в Голицыне была Вами бесконечно согрета, даже когда Вас не было (в комнате) я чувствовала Ваше присутствие, и оно мне было — оплотом. Вы мне напоминаете одного моего большого женского друга, одно из самых увлекательных и живописных и природных женских существ, которое я когда-либо встретила. Это — вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична Андреева, с которой я (с ней никто не дружил) продружила — 1922 г. — 1938 г. — целых 16 лет.
 
      Но — деталь: она встретила меня молодой и красивой, на своей почве (гор и свободы), со всеми козырями в руках. Вы — меня убитую и такую плачевную в зеркале, что — просто смеюсь! (Это — я???)… От нее шел Ваш жар, и у нее были Ваши глаза — и Ваша масть, и встретившись с Вами, я не только себя, я и ее узнала. И она тоже со всеми ссорилась! — сразу! — и ничего не умела хранить…
 
      Да! очень важное: Вы не ограничивали меня — поэзией. Вы может быть даже предпочитали меня (живую) — моим стихам, и я Вам за это бесконечно-благодарна. Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли все мои записочки («автографы»), а меня — т?к мало любили, так — вяло. Ничто не льстит моему самолюбию (у меня его нету) и все льстит моему сердцу (оно у меня — есть: только оно и есть). Вы польстили моему сердцу.
 
      — Жизнь здесь. Холодно. Нет ни одного надежного человека (для души). Есть расположенные и любопытствующие (напр<имер> — Кашкин ), есть равнодушные (почти все), есть один — милый, да и даже любимый бы — если бы… (сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере — нежно… («И взвешен был, был найден слишком легким» это у меня, в пьесе «Фортуна», о Герцоге Лозэне, которого любила Мария-Антуанэтта — и Гр<афиня> Чарторийская — и многие, многие — а в жизни (пьесе обратной Фортуне) почти обо всех, кого я любила… Я всю жизнь любила таких как Т<агер> и всю жизнь была ими обижена — не привыкать — стать… «Влеченье, род недуга…» )
 
      Уехала жена Ноя Григорьевича (я его очень люблю, и ?н меня, но последнее время мы мало были вместе, а вместе для меня — вдвоем, могу и втроем, но не с такой нравоучительной женой), завтра уезжает и он (на несколько дней), уезжает татарин с женой (навсегда), и Живов, который нынче, напоследок, встал в 2 1/2 ч. дня, а вечером истопил в столовой — саморучно — хороший воз дров.
 
      Новые: некто Жариков, с которым мы сразу поспорили. В ответ на заявление Жиги, что идя мимо «барского дома» естественно захотеть наломать цветов, он сказал, что не только — наломать, но поломать все цветы и кусты, потому что это — чужое, не мое. Я же сказала, что цветы — вообще ничьи, т. е. и мои — как звезды и луна. Мы не сошлись.
 
      «И большинство людей — т?к чувствуют», утвердил молодой писатель, — «9/10 т?к чувствуют, а 1/10 — не т?к», — спокойно заметил Н<ой> Г<ригорьевич> (Я, в полной чистоте сердца никогда не считала цветок — чужим. Уж скорей — каждый — своим: внутри себя — своим… Но разная собственность бывает…) Жига сказал, что я уж слишком «поэтично» смотрю на вещи, а Мур — такое отношение к чужим садам объяснил моей интеллигентной семьей, не имевшей классовых чувств… — Ух! И все это — потому что мне не хочется камнем пустить в окно чужой оранжереи… (Почему все самые простые вещи — так трудно объяснимы и, в конечном счете — недоказуемы?!)
 
      Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов<арищем> Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да, и что таковую пишет, потому что всё — тема. (— «Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах» — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)
 
      Теперь — о достоверном холоде: в столовой, по утрам, 4 гр<адуса>, за окном — 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники. Но в комнатах тепло, а в иных даже пекло. Дома (у меня) вполне выносимо и даже уютно — как всегда от общего бедствия. В комнате бывшего ревизора живут куры, а кошка (дура!) по собственному желанию ночует на воле, на 40-градусном морозе. (М. б. она охотится за волками??)
 
      _________
 
      Ваш «недоносок» безумно-умилителен. Сосать — впустую! Даже — без соски! И — блаженствовать. Чистейшая лирика. А вот реклама (не менее умилительная!) для сосок — Маяковского (1921 г.) (Первые две строки — не помню)
 
…Ну уж и соска, — всем соскам — соска!
Сам эту соску сосать готов!
 
      (Почему-то эта соска в его устах мне видится — садовой шлангой, или трубкой громкоговорителя, или — той, и моей, — старые стихи 1918 г., но горб все тот же:
 
И вот, навьючив на верблюжий горб,
На добрый, стопудовую заботу,
Отправимся — верблюд смирён и горд —
Справлять неисправимую работу.
 
 
Под темной тяжестью верблюжьих тел,
Мечтать о Ниле, радоваться — луже…
Как господин и как Господь велел
Нести свой крест — по-божьи, по-верблюжьи.
 
 
И будут в золоте пустынных зорь
Горбы — болеть, купцы — гадать: откуда,
Какая это вдруг напала хворь
На доброго, покорного верблюда?
 
 
Но, ни единым взглядом не моля —
Вперед, вперед — с сожженными губами,
Пока Обетованная земля
Большим горбом не встанет над горбами
 
      Но верблюды мы с Вами — добровольные.
 
      (Кстати, моя дочь Аля в младенчестве говорила: горблюд, а Мур — люблюд (от люблю)
 
      ________
 
      Кончаю. Увидимся — и будем видаться — непременно. Я за Вашу дружбу — держусь.
 
      Обнимаю Вас и люблю Очень хочу, чтобы Вы сюда приехали'
 
      МЦ.
 
      Голицыно, 29-го января 1940 г.
 
      Дорогая Людмила Васильевна,
 
      Начну с просьбы — ибо чувствую себя любимой.
 
      («Сколько просьб у любимой всегда…») Но эта просьба, одновременно, упрек, и дело — конечно — в Т<агере>.
 
      Я достала у Б<ориса> П<астернака> свою книгу «После России», и Т<агер> не хотел с ней расставаться (NB! с ней — не со мной, — passions —) Когда он уезжал, я попросила его передать ее Вам — возможно скорее — но тут начинается просьба: я мечтала, чтобы Вы ее мне перепечатали — в 4 экз<емплярах>, один — себе, один — мне, один — Т<агеру>, и еще запасной. — «Нужно мне отдельно писать Л<юдмиле> В<асильевне>?» — «Нет, я тотчас ей ее доставлю».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56