В слабой вещи — о лесах севера
— у Г<рон>ского явное подражание Блоку (кажется 1932 г. — т. е. давно — о — расставшись со мною).
Гронского в Белла-Донне я чувствую своим духовным сыном.
Он был собой — пока он был мной.
________
Поплавского не только последним певцом, но вообще поэтом — не считаю. У него была напевность, ничуть не лучше чем у Д. Ратгауза.
Только Ратгауз брал у Фета, скажем, а Поплавский КРАЛ у раннего Блока и всегдашнего Пастернака.
ПЛАГИАТ.
Доказать — берусь.
________
Ну, вот. Устала. Возвращаю два купона. — Жаль негатива. — Повторяю: — молчите.
Простите, что перепутала страницы, но писала с зверской головной болью: отписывалась, зная, что если не сразу — то никогда.
МЦ.
Пример «дубасят…» (М<аяков>ский и Ц<ветае>ва «дубасят»)
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь!
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих вёрст!
Это, по-моему, называется — ПЕТЬ. И таких примеров — ТОМА.
Нет, голубчик, ни в какие Вы меня схемки не загоните!
Вам придется либо признать простое чудо, либо — сознательно его искажать — и, третье либо:
— отказаться.—
________
В Ваших стихах хороши строки:
И в потомстве ты не тот
И в раю — не тот, не ты
________
23-го ноября 1936 г., понедельник
Vanve (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Юрий Иваск,
Никакой статьи не получила — потому и задержала ответ, что каждый день я ее ждала, но очевидно она пропала в Совр<еменных> Записках или просто по дороге — если простое imprim?
— так что не вините меня в небрежности. Очень жаль, что не прочту до печати (если появится!)
но м. б. — для Вас—лучше, т?к Вы будете вполне самостоятельны в своей оценке: всё равно всей меня не дадите, дадите свою меня — и пусть будет так.
Вчера у меня был молодой поэт А. Штейгер,
очень больной, хотя вид — здоровый — впервые в Париже после 11/2 года санатории — я спросила, что он делает, когда лежит (лежит — всегда) — ответ: — Составляю антологию русской поэзии, от самых ее истоков — для себя. — Тогда я подумала о Вас (эта антология — просто тетрадь его любимых стихов), знающем столько чудных старых, и дала ему Ваш адрес, чтобы послал Вам свои книги (он давно собирался, но никто из друзей (а по мне — «друзей») ему Вашего адр<еса> — по небрежности или другому чему — не давал, а я сама предложила, и он страшно обрадовался, и Вы наверно на днях получите от него письмо и книги. С ним ст?ит переписываться, и, во всяком случае, ему нужно ответить, он очень доброкачественен, несмотря на любовь к Поплавскому и дружбу с Адамовичем. И — не забудьте — трудно-больной.
_________
А нынче получила книжку Kamena
с переводом моего Прохожего. По-моему — у меня — проще. Я бы нашла двусловный возглас (лейтмотив всей вещи) — Прохожий! Остановись. — Говорю, что нашла бы, п. ч. только и делаю, что ищу и нахожу, переводя на французский Пушкина (стихами, конечно, и правильными стихами). М. б. некоторые мои переводы появятся, тогда пришлю Вам, — это сейчас моя главная работа.
________
Итак, статья не дошла и очевидно пойдет без моего просмотра. В добрый час! Во всяком случае Вы — первый (за 25 лет печатания и добрых 30 серьезного непрерывного писания) который отнеслись ко мне всерьез. Сердечный привет я благодарность.
МЦ.
Р. S. Пришлите мне, пожалуйста, виды Печор
— побольше, с природой. Я там никогда не была, но места — родные.
И нет ли там, у крестьян, старинных серебряных вещей, — я видела оттуда чудную огромную серебряную цепь, вроде как из серебряных р?кушек — привезла поэтесса 3. Шаховская — и на открытках с крестным ходом, у всех крестьянок — такие. И, кажется, у вас замечательный янтарь. Но искать нужно по домам, а не в антиквариате.
Узнайте и напишите мне цену (серебра и янтаря) — у меня за переводы могут быть деньги и хорошо было бы их превратить в такое, сказочное.
Переслать можно было бы с оказией.
________
Очень надеюсь на Вашу исполнительность — другого бы не просила.
18-го декабря 1936 г., пятница
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Юрий Павлович,
— В Вашем отчестве я утвердилась после вчерашнего знакомства с Вильде.
Вы его помните? Вы учились с ним во II или III к<лассе> гимназии — и Вас тогда звали Теленок. Все к Вам собираются летом:
Штейгер, Унбегауны (он и она), Зуров, Вильде — все кроме меня, которая ничего не знаю ни о лете ни о своих будущих летах.
Вы заинтересовались Штейгером — расскажу Вам о нем. Это — обратное Тройскому — м. б. я уже всё рассказала — и сказала. Я с ним дружила (письменно) всё лето, теперь встретилась, и мне с ним трудно потому что он ничего не любит и ни в чем не нуждается. Всё мое — лишнее. Но Вы всё-таки — попытайтесь, Вам — мужской дружбе — он м. б. и откроется (приоткроется). Живет он далеко загородом, в русском доме отдыха, адрес — если Вам нужно — 26, Avenue Chilperic Noisy-le-Grand (Seine). Сейчас он приблизительно-здоров, т. е. зал?чен. А сестра его, Головина, совсем погибает от туберкулеза — недавно был в пользу ее большой вечер поэтов, но везти ее сейчас в Швейцарию нельзя — до того плоха. Оба они — существа городские.
— Ну, попытайтесь, м. б. и воскресите — не его (думаю, его тайна: Und wir sind von jenen Asren — Welche sterben wenn sie lieben,
я его тайны не выдаю, она в каждой его напечатанной строке) — не его, а что-то — в нем, хотя бы интерес к самому себе, мне это не удалось, и я с этим интересом к нему — одна осталась. Если когда-нибудь встретимся — расскажу.
В воскресенье, 20-го, его вечер, два стиха прочтет сам, остальное — Смоленский и Одоевцева,
самые непереносимые кривляки из всех здешних молодых поэтов. Еще — Адамович почитает: Ш<тейге>р — ег? выкормыш
_______
Вчера, у Унбегаунов (Вы о нем наверное слышали: блестящий молодой ученый-филолог — получил премию — читает здесь и в Бельгии — русский немец вроде Даля
— неустанный пешеход — мой большой друг) — много говорили о Вас, с моей помощью — целый вечер. Wilde рассказывал про теленка, Зуров про летнюю встречу с Вами и биографическое, я противуставляла Вас одного — всем молодым парижским (м. б. были и обиды…), цитировала: — «Хочу в Испанию, хочу в Россию, хочу в Германию… — но мне хорошо и здесь» — (А Штейгер не хочет ни в Испанию, ни в Россию, ни в Германию, ни ко мне в Ванв, ни, главное, к себе).
Дать можно только богатому и помочь можно только сильному — вот опыт всей моей жизни — и этого лета.
Но не слушайте меня, Юрий Павлович, — попытайтесь. М. б. Ваши дары (в меру) — и придутся.
<Приписка на полях:>
Спасибо за Германию. С нею — умру.
_______
Бальмонт совсем выздоровел, провела с ним недавно три часа в восхищенной им беседе, но продолжает жить в сумасшедшем доме, п. ч. там — больше чем за полгода — задолжал. (Так продолжают брать в кредит с отчаянья…)
Бунин то в Риме, то в Лондоне.
Зайцев потолстел, поважнел и всей душой предан Генералу Франко — так и ходит с поднятой рукою и даже — ручкой. («Merci, merci, merci…»)
О себе. Пишу Мой Пушкин (прозу) и жду у моря погоды с моими пушкинскими переводами, за устройство которых (с любовью) взялись Слоним и Вейдле, но о которых пока ни слуху ни духу.
Еще о себе: погибаю под золою трех дымящих печей qui me prennent le plus claire de mon temps
(пол-утра сжирают!) — под грудами штопки — сын растет и рвет, а у меня нет Frau Aja, которая бы посылала, как — помните? — «Da — die neuen Hemde
f?r den lieben Aug<u>st! Mag er sie gesund und fr?hlich verwachsen und zerreissen…
» и под грудами посуды — и под грудами стирки: нас четверо, а руки одни: мои.
Сначала 1917 г. — 1922 г. — зола России, потом: 1922 г. — 1937 г. — зола эмиграции, не иносказательная, а достоверная, я вся под нею — как Геркуланум
— так и жизнь прошла.
Не жалейте!
МЦ.
<Приписка на полях:>
Что мне Вам подарить: вещь, а не книжки и фотографии. Летом будет оказия. Я серьёзно спрашиваю — подумайте. Вещь на каждый день и навсегда. У меня есть флорентийский портсигар — Вы курите?
25-го января 1937 г., понедельник
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Милый Юрий Иваск,
Наконец-то получила Вашу статью и, сразу скажу — разочарована.
Нужно было дать либо единство, либо путь (лучше оба, ибо есть — оба, и вопиюще — есть!) Вы же всё, т. е. двойную работу 20-ти лет, свалили в одну кучу, по мере надобности данного утверждения выхватывая то или другое, разделенное двадцатью годами жизни — не подтверждая строкой 1936 г. строку 1916 г. или, наоборот, одну другой не противуставляя — а смешивая. Т?к нельзя.
Общее впечатление, что Вы думали, что в писании выяснится, и не выяснилось ничего.
О таком живом, как я и мое, нужно писать живому. Вы же всё свое (в этой статье безысходное) умствование, весь свой мертвый груз приписали мне. Всё это ведь любящему мои стихи в голову не придет (и не приходило), вообще мои стихи не от головы и не для головы, здесь глас народа — голос Божий, и я скорее согласна с первым встречным, стихи любящим и сразу взволнованным — чем с Вами.
Чтобы Ваша статья вышла удачной. Вам нужно было бы взять из меня то, что Вы любите и знаете — и можете: то, что Вы называете архаикой, и в этом оставаться и работать, ибо тут и для головы — пища:
и замысел, и действие, и ошибка характеров и Ваш любимый язык.
Но называть декадентскими стихами такой детской простоты высказывания, такую живую жизнь:
Не думай….
У вас на живую жизнь — дара нет. Вы и здесь ищете «la petite b?te»,
а есть вещи — сплошные grandes b?tes,
вне литературных теорий и названий, явления природы. На это Вас не хватило. На всякого мудреца довольно простоты.
________
О моей русской стихии — смеюсь. Но, помимо смеха, цитировать нужно правильно, иначе — недобросовестно.
Речка — зыбь,
Речка — рябь,
Руки рыбоньки
Не лапь.
Чт? это? ВЗДОР. И автор его — Вы.
Речка — зыбь,
Речка — рябь.
Рукой рыбоньки
Не лапь.
(Ты — своей рукой — меня, рыбоньки. А не то:)
Не то на кривь
Не то н? бок
Раю-радужный
Кораблик —
т. е. тронешь — всё кончится.
Ясно?
Нужно уметь читать. Прежде чем писать, нужно уметь читать.
В Переулочках Вы просто ничего не поняли — Keine Ahnung.
Раскройте былины и найдете былину о Маринке, живущей в Игнатьевских переулочках и за пологом колдующей — обращающей добрых м?лодцев в туров. Задуряющей. У меня — словами, болтовней, под шумок которой всё и делается: уж полог не полог — а парус, а вот и речка, а вот и рыбка, и т. д. И лейтмотив один: соблазн, сначала «яблочками», потом речною радугою, потом—огненной бездной, потом — седьмыми небесами… Она — МОР?КА и играет самым страшным.
А КОНЬ (голос коня) — его богатырство, зовущее и ржущее, пытающееся разрушить чары, и — как всегда — тщетно, ибо одолела — она:
Турий след у ворот
— т. е. еще один тур — и дур.
________
Эту вещь из всех моих (М?лодца тогда еще не было) больше всего любили в России, ее понимали, т. е. от нее обмирали — все, каждый полуграмотный курсант.
Но этого Вам — не дано.
________
Но — я должна бы это знать раньше.
Ваше увлечение Поплавским, сплошным плагиатом и подделкой. Ваше всерьез принимание Адамовича, которого просто нет (есть только в Последних Новостях).
Вы настоящего от подделки не отличаете, верней — подделки от настоящего, оттого и настоящего от подделки. У Вас нет чутья на жизнь, живое, рожденное. Нет чутья на самое простое. Вы всё ищете — как это сделано. А ларчик просто открывался — рождением.
________
И еще — какое мелкое, почти комическое деление на «Москву» и «Петербург». Если это было топографически-естественно в 1916 г.,
— то до чего смешно — теперь! когда и Москвы-то нет, и Петербурга-то нет, и вода — не вода, и земля — не земля.
Т?к еще делят Адамовичи, у к<отор>ых за душой, кроме Петербурга, никогда ничего в не было: салонного Петербурга, без Петра!
________
Да, я в 1916 г. первая т?к сказала Москву. (И пока что последняя, кажется.) И этим счастлива и горда, ибо это была Москва — последнего часа и раза. На прощанье. «Там Иверское сердце — Червонное, горит».
И будет гореть — вечно. Эти стихи были — пророческие. Перечтите их и не забудьте даты.
Но писала это не «москвичка», а бессмертный дух, который дышит где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге — дышит где хочет.
Поэт есть бессмертный дух.
А «Москва», как темперамент — тоже мелко, не та мера. И, главное, сейчас, плачевно-провинциально: новинка с опозданием на 20 лет: н? целое поколение.
Этой статьей, в доброй ее половине. Вы попадаете в «сердце» Монпарнаса
и соседство России не уберегло!
Жаль!
________
Со Штейгером я не общаюсь, всё, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Всё, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу.
И, сразу вспомнила: зола, и Ваше: из-под этой, из этой золы…
Насколько Вы одарённее (и душевно, и словесно) в письмах. (Я это же, этим летом, писала Штейгеру.) Так в чем же дело? Бумага — та, рука — та. Вы — тот…
М. б., оттого, что — «литература»? (Точно это — есть!)
________
Н?, не сердитесь. Выбора не было, и Вы правды — заслуживаете. А если мне суждено этим письмом Вас потерять — то предпочитаю потерять Вас так, чем сохранить — иначе. Ну, еще один — не вынес!
Всего доброго — от всей души.
МЦ.
Когда говоришь о громкости, нужно говорить и о тихости: у меня есть стихи тишайшие, каких нет ни у кого.
________
Меня вести можно только на контрасте, т. е. на вс?присутствии: наличности всего. Либо брать — часть. Но не говорить, что эта часть — всё. Я — много поэтов, а к?к это во мне спелось — это уже моя тайна.
27-го февраля 1939 г., понедельник Paris, 15-me — Boulevard Pasteur — H?tel Innova, Ch<ambre> 36
Милый друг — как странно (верней — нестранно, ибо со мной так случается — каждый день — всю жизнь — и мой ответ — не удивление, а узнавание): вчера вечером я — в связи с Н. Н. Гронской — долго рассказывала о Вас Мирре Бальмонт — XVIII русский век — Печоры — линия Печоры — Париж — снега — те и эти… — и ее возглас был: — Да, это, должно быть — замечательный человек! — и прийдя домой — Ваше письмо, последнее слово которого: — Жаль, что тогда не застали Н. Н. Гронской.
А я уже не застала ее — никогда: написала дважды — ответа не было — я знаю, что письма дошли — дружба 12-ти лет — но я устала не понимать других — и перестала думать. Приняла — непонятное. А знаете разгадку? Оказывается, она за это время вышла замуж — за человека, к которому 12 лет назад ушла от мужа — и сына — и теперь (муж умер) «священники» потребовали — венчания. И она — кажется — как раз венчалась в те дни, когда мы с вами стояли у темных окон — т. е. окончательно уходила от сына. И опять — мое вечное (как когда 14-ти лет в первый раз прочла Анну Каренину): — Я бы так — не поступила. — Но в каком человеческом случае я бы «так поступила», и когда (люди) поступали — как я? Я ничего не хотела в жизни — чего хотели и продолжают хотеть и будут продолжать хотеть люди — ни денег, ни любви (счастливой), ни славы, которую отпихивала обеими руками и от которой даже отбивалась ногами — как от насилия…
Сейчас я бываю в доме, где у ребенка — два отца, два налицо, тут же: вместе за одним столом и над одной колыбелью — и я опять ничего не понимаю: ни пришлого отца, ни домашнего, а особенно — матери, на месте которой — с лежачего места которой я бы — встала, и отцов — отправила, а ребенка — оставила. А она — одинаковым голосом — с постели — с двумя, и м. б. гадает: чей? а я бы знала: ничей — мой.
И, всё-таки, в быту — сам быт — ее считает «нормальной», а не меня.
Все мои непосредственные реакции — обратные. Преступника — выпустить, судью — осудить, палача — казнить, и у меня чувство, что все, все, за редчайшими исключениями, родились мимо.
…Прихожу в другой дом, где дети школьного возраста. 12 ч. дня — мать еще не встала, п. ч. ежедневно ложится — в 5 ч утра. И этого я не понимаю. Т. е. — ложилась и я («Где ночи те, когда я спать ложилась — В шестом часу утра?»
) — а иногда и совсем не ложилась: сразу «вставала»! — но когда ложилась — вставала в обычные семь, и только так чувствовала себя вправе — на все «беззакония». И уже не могу дружить (с той лежачей), уже — трещина.
И, чтобы кончить об этом — у меня вечное чувство, что не я — выше среднего уровня человека, а они — ниже: что я и есть — средний человек.
Есть средняя собака, средняя лошадь, а я — средний человек, и моя необычайная «сила», про которую мне столько пели (на мне катаясь!) — самая — «обычайная», обычная, полагающаяся, Богом положенная, — что где-то все такие.
Когда однажды, в 1920 г., в Москве — был потоп и затопило три посольства — все бумаги поплыли! и вся Москва пошла босиком! —
С. М. Волконский предстал в обычный час — я, обомлев: — С<ергей> М<ихайлович>! Вы? В такой потоп! — «О! Я очень люблю дождь. И… мы ведь сговорились…»
— я узнала свое, себя, свой рост, свою меру человека — и всё же была з?лита благодарностью.
Но так как такое (не такие потопы, а такие приходы) — раз в жизни, а обратное — каждый день все дни, я так до конца и не решила: кто из нас урод? я? они?
________
Новый лист — и о Вас.
Вы все говорите о друге, и только мечта об этом друге могла Вас — поэта — все ваши парижские вечера уводить от меня (поэта). (Я назначил сегодня Иксу. Меня сейчас ждет Игрек.) (А вдруг??) — Не поэтов же Вы в них любили — и ждали?
А вот Вам — в отдаленный ответ — рассказ — мне одного странного человека — азартный игрок — гениальный актер (одной роли), потом — иезуит — потом кюре корсиканского горного гнезда… «Я повел его в кафе и заказал ему кофе и пирожных…» (Это было в Германии и в Германии был голод) — «и он, робко, но твердо: „Нет, пожалуйста, не надо пирожного! Мне не хотелось бы, чтобы мне еще что-нибудь было приятно с Вами — кроме Вас: Вас самого Вас одного“.
Мальчику было 15 лет, был немец (мой друг был русский…
). Что с ним? И что — с тем? (Корсиканским кюре. Был, между прочим, ближайший друг Скрябина.)
Любуюсь, как благородство Вашей природы исправляет и направляет слабость Вашей породы. Ваш случай сложен и трагичен — тем, что он духовен, что свою беду Вы втащили (как мужик — Г?ре) — на горбу — на гору — и там поселили и возвеличили.
Вам с Вашей бедой — трудно будет, и трудно — есть. Вы ищите — себе равного и, по возможности — себе главного, а не забудьте, что если это вообще — чудо, то в Вашем случае — из чудес — чудо, ибо Вам приходится выбирать не из всего мира, а из касты, где — знаю это по опыту — всё лучшее высшее вечное идет к женщине, и только „остатки сладки“ — к мужчине. Ваши на мужскую дружбу — неспособны. Душу всех этих моих друзей всегда получала я, и если кто-нибудь меня на свете любил (как мне это подходило) — то это — они.
(Говорю о лучших — об отдельных не говорю вовсе, и если заговорю — то только с абсолютным презрением: как о каждом профессионале живой души: соблазнителе малых сих — к какому полу они бы ни относились.)
Вы хотите—целое, а будет Вам — половинка (и то!).
…Да, мы с Вами хорошо подружились, не теряя ни минутки, и мне страшно жалко, что я Вам ничего не подарила, это так <на> меня непохоже! но Вы так сопротивлялись — и так мало было времени — первая минутка уже была последняя! — а Ваш карандаш (ди-ивный!) всегда при мне и, надеюсь, будет мне служить до конца дней.
С Вами, помимо всего уютно, с Вами — как с собой, и от Вас как раз столько сердечного тепла, чтобы при встрече порадоваться, и, прощаясь — не жалеть, или — чуть-чуть пожалеть. Чтобы было совсем хорошо с человеком, нужно быть от него свободным.
Спасибо Вам за всё: совместный холод — которого я не замечала, совместное стояние у темных окон, совместное обогревание в первом — неважно! да и времени нет! — кафе — за подаренный карандаш, за обещанное полотенце
(NB мне важно обещание: желание другому — радости) за постоянное <пропуск>.
Спасибо за книжку — дошла и прочла.
Мой адрес пока — прежний и очень рада буду письмам. Морозы прошли, на днях будет весна, и я с наслаждением поездила бы с Вами по всем загородам — у меня нет спутника — на весь Париж — никого. Есть городок с дивным названием Mantes, я туда давно рвусь — там собор и сады — и больше ничего. Нет! еще поезд, который люблю — безумно. — Жаль. —
Сердечный привет от Мура: Вы ему очень понравились. Нынче говорю ему о двух мальчиках, с к<оторы>ми хочу его познакомить (он не хочет: собирают марки!) — Они мне показали всех своих медведей, и у них есть рулетка, и они мне сразу предложили с ними играть… Мур: „Еще бы! Кто Вам чего не предложит! Вы — как медведь! взять за губу — и повести“.
Похоже? — Похоже.
МЦ.
ШЮЗВИЛЛЮ ЖАНУ
Рождество 1909 г. — Рождество 1930 г.
Москва — Медон
Дорогой Жан Шюзвилль!
Вы еще помните обо мне? Вы были так молоды, мы оба были молоды. Это было в Москве. Было Рождество. Шел снег. Вы писали стихи. Я писала стихи. Мы читали их мадемуазель H?l?ne Guedwillo
Вы любили Франсиса Жамма, я любила Эдмона Ростана. Но мы хорошо понимали друг друга. Мадемуазель Guedwillo любила стихи и молодость.
Приехав в 1925 г. в Париж, я уже не возобновила связей ни с кем из моего детства. Прошлое всегда в прошлом, а это прошлое (война, революция) было абсолютно прошлым, никогда не существовавшим.
Но я все же никогда не могла услышать Ваше имя без того, чтобы в моем воображении не возникли Москва — снег — Рождество — очки — молодость — это видение тотчас вызывало улыбку, которая устанавливала между моим собеседником и мной большую дистанцию, чем та, что отделяет 1909 г. от 1930 г. Вас я впускала в свое детство, а мой собеседник оставался за его пределами,
________
Дорогой Жан Шюзвиль, когда мадам Г<ородецк>ая
передала мне Ваш сувенир,
— не будем бояться громких слов, которыми все равно невозможно выразить наши ощущения, — я испытала чувство, похожее на воскрешение: не Ваше воскрешение, а именно мое, я воскресла такой, какой была в прошлом.
То, что не засвидетельствовано, никогда не существовало. Я — это то, что не засвидетельствовано.
Дорогой Жан Шюзвиль, в жизни я, как правило (сама того не желая), приносила сама себе больше вреда, чем добра. Особенно своими письмами. Я всегда хотела быть собой, собой целиком. Часто я зря преувеличивала.
Итак, может быть, я себе причиняю вред тем, что сейчас пишу Вам это письмо, вместо того, чтобы написать другое, приятное, „простое“ и ненужное
_________
Дорогой Жан Шюзвилль, вот и Рождество. Приезжайте ко мне. Это в пригороде — Meudon — напишите, и я буду Вас ждать.
Маршрут такой: садитесь в маленький поезд на станции Invalides — или Pont de l'Alma — или Champs de Mars — или Mirabeu — выходите на станции Meudon — Val-Fleury — пройдете через мостик — поднимитесь по улице Louvois и, не сворачивая ни направо, ни налево, Вы окажетесь прямо перед моим домом — 2, Avenue Jeanne d'Arc, первый этаж слева, постучите.
Предпочтительно к 4 часам.
Вы увидите моих детей. Вы меня видели ребенком.
МЦ.
СЕВЕРЯНИНУ ИГОРЮ
<28-го февраля 1931 г.>
Начну с того, что это сказано Вам в письме только потому, что не может быть сказано всем в статье. А не может — потому, что в эмиграции поэзия на задворках — раз, все места разобраны — два; там-то о стихах пишет Адамович, и никто более, там-то — другой „ович“ и никто более, и так далее. Только двоим не оказалось места: правде и поэту.
От лица правды и поэзии приветствую Вас, дорогой.
От всего сердца своего и от всего сердца вчерашнего зала — благодарю Вас, дорогой.
Вы вышли. Подымаете лицо — молодое. Опускаете — печать лет. Но — поэту не суждено опущенного — разве что никем не видимый наклон к тетради! — всё: и негодование, и восторг, и слушание дали — далей! — вздымает, заносит голову. В моей памяти — и в памяти вчерашнего зала — Вы останетесь молодым.
Ваш зал… Зал — с Вами вместе двадцатилетних… Себя пришли смотреть: свою молодость: себя — тогда, свою последнюю — как раз еще успели! — молодость, любовь…
В этом зале были те, которых я ни до, ни после никогда ни в одном литературном зале не видала и не увижу. Все пришли. Привидения пришли, притащились. Призраки явились — поглядеть на себя. Послушать — себя.
Вы — Вы же были только той, прорицательницей, Саулу показавшей Самуила…
Это был итог. Двадцатилетия. (Какого!) Ни у кого, может быть, так не билось сердце, как у меня, ибо другие (все!) слушали свою молодость, свои двадцать лет (тогда!) Двадцать лет назад! — Кроме меня. Я ставила ставку на силу поэта. Кто перетянет — он или время? И перетянул он: Вы.
Среди стольких призраков, сплошных привидений — Вы один были — жизнь: двадцать лет спустя.
Ваш словарь: справа и слева шепот: — не он!
Ваше чтение: справа и слева шепот: — не поэт!
Вы выросли, вы стали простым. Вы стали поэтом больших линий и больших вещей, Вы открыли то, что отродясь Вам было приоткрыто — природу. Вы, наконец, раз-нарядили ее…
И вот, конец первого отделения, в котором лучшие строки:
— И сосны, мачты будущего флота…
— ведь это и о нас с Вами, о поэтах, — эти строки.
Сонеты. Я не критик и нынче — меньше, чем всегда. Прекрасен Ваш Лермонтов — из-под крыла, прекрасен Брюсов… Прекрасен Есенин, — „благоговейный хулиган“ — может, забываю — прекрасна Ваша любовь: поэта — к поэту (ибо множественного числа — нет, всегда — единственное)…
И т?, т?!.. „Соната Шопена“,
„Нелли“, „Карета куртизанки“
и другие, целая прорвавшаяся плотина… Ваша молодость.
И — последнее. Заброс головы, полузакрытые глаза, дуга усмешки, и — напев, тот самый, тот, ради которого… тот напев — нам — как кость — или как цветок… — Хотели? н?те! —
— в уже встающий — уже стоящий — разом вставший — зал. Призраки песен — призракам зала.
ЗАЙЦЕВЫМ Б. К. и В. А
11-го января 1932 г.
Meudon (S. et О.)
2, Av<enue> Jeanne d'Arc
Дорогие Борис Константинович и Вера Алексеевна. Во-первых — с Новым Годом, во-вторых (а м. б. это во-первых) — с новым Наташиным счастьем (если только правда)
— а в-третьих, милый Борис Константинович, похлопочите, как всегда, о выдаче мне пособия с писательского вечера.
Наши дела ужасные. Сердечный привет и всяческие пожелания от нас всех.
М. Цветаева
Прошение прилагаю.
ЗИБЕР-РИЛЬКЕ Р
24-го января 1932 г. воскресенье
Meudon (S. et О.), France,
2, Avenue Jeanne d'Arc,
Дорогая госпожа Рут,
Ваша подпись, когда я прочла ее, была для меня ударом — ведь еще вчера вечером я заглядывала в Вашу колыбель, совершенно не зная, „что из нее (Вас) получится“. И вот — спустя столько лет — получилось. В каждом письме — стихе — время останавливается — навсегда, то есть становится чем-то вечным. (Если этого нет, значит, и написанного вовсе нет — или оно ничтожно.) Вечно начинается маленькая Рут.
Вот почему, дорогая госпожа, этот — почти что — ужас и это — более чем изумленье, когда я увидала Вашу подпись. Значит, время все-таки движется. Значит, есть какое-то иное время, которое только и делает, что движется.
— Точно так и с Р<ильке>. В своих ранних письмах молодой Р<ильке> останавливается — неподвижно, как он стоял у окна, — навсегда.
И пока я пишу эти строки, мне становится ясно, что Р<ильке>, собственно, никуда не двигался (в смысле своего продвиженья, развития), он всего лишь рос, как наши русские столпники, что пятьдесят лет подряд неподвижно стояли на деревянном столпе и в конце концов перерастали небо.
(Я знаю, что Р<ильке> любил ходьбу, но когда в ходьбе не замечаешь, не чувствуешь своих ног, ощущая собственный шаг лишь по бегущим (летящим) мимо небесам и землям, это опять-таки рост — неподвижность — устремленность.