Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма. Часть 2

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 2 - Чтение (стр. 30)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      Марина
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      9-го марта 1931 г.
 
      Милостивая государыня!
 
      Как, какими словами благодарить? Вы даете мне много больше, чем я просила, я просила немного. Вы даете все — целый терм! Да еще остается, чтобы заткнуть глотку самым кричащим долгам. (Чем молчаливее кредиторы, тем громче вопят долги.) Но всего хуже, когда кредитор терпелив, тут-то и чувствуешь себя настоящим должником. Не чувство долга: чувство вины! Если бы кто-то из них стал кричать на меня, я была бы счастлива. Французы никогда не кричат на других, для русского человека (бунтаря) это тяжело. Ои сам начинает кричать.
 
      Милостивая государыня, никто, даже из русских, — ибо никогда не было у нас такого поэта (были поэты, какие есть и будут у немцев), никто никогда не говорил о русских так, как Р<ильке>. Как поэт Р<ильке> — то же, что русские как народ и Россия как страна: ВСЁ.
 
      «Русский человек не революционер, ибо терпелив…» — в таком духе говорил Р<ильке> в 1905 году о русских событиях. И далее: «Поэт — не мятежник».
 
      И все же: мы; русские и поэты — бунтари. В ином царстве. Против иных законов.
 
      Нельзя сделать шаг во имя чего-то, не сделав его против чего-то.
 
      И как раз оттого, что мы — великие бунтари, мы не должны иметь дела с политическими революциями, что всегда мелки, ибо вершатся лишь — ради хлеба насущного? нет: ради проклятых денег.
 
      А теперь выслушайте, милостивая государыня, короткую историю одной судьбы. Когда в 1905 году (первая революция) моя умирающая в Крыму (в Ялте) мать диктовала свое завещание, мы, две ее дочери, Ася — девяти лет, и я — одиннадцати, находились в комнате, что-то писали или рисовали, и, не прислушиваясь, слышали. «Нет! — говорила она, — я не желаю, чтобы все было истрачено на этот кошмар (революцию). Старшая (я) станет революционеркой — уже такая! — и, достигнув совершеннолетия, все тотчас отдаст для партии. А младшая подражает старшей. Пусть лучше эти деньги лежат, и пока детям не исполнится сорок (до сорока люди молоды, знаю это — мне ведь 34!), они не должны попасть им в руки. А к сорока их роман с революцией кончится».
 
      И вот — деньги, большие деньги, остались лежать. И мы — Ася и я — их даже не почувствовали. Собственно — ни разу их не имели. — Деньги (золото!) — призрачные. Почти что рейнское золото!
 
      Мы тратили мало, были спартанцами, как наша мать (она по матери — высокородная польская дворянка), — лишь книги, на это у нас хватало. Мой первый Париж! 15 лет — одна — летние занятия. Что привезла в Москву? Севрскую статуэтку: маленький римский король, подпись Наполеона (Premier Consul ) и все парижские набережные с книгами (NB! каждая стоила тогда не больше 100 франков!). Ни одного платья, я всегда стыдилась новой одежды.
 
      Так и шло. Потом — детский брак. С процентами все еще было предостаточно. Путешествия? За границей всегда только третьим классом. Другие ведь путешествуют третьим классом, так почему не я? Деревянные сиденья? Даже лучше, чем жаркий, красный, зловеще пыльный бархат.
 
      В конце концов — конец пришел скоро — когда пришла революция, мы ничего не потеряли, очень мало. Остались без домов? Ну и слава Богу! Все время дворник (тот, кто убирает двор) со своими требованиями: забор покосился, нужно обновить асфальт перед домом, и все время бумаги — их надо подписывать, и т. д. И экономка — и много всякой разной прислуги — и мы одни, вместе взятые — муж, я и ребенок — не достигшие сорока лет, совсем неповинные в нашей огромной собственности.
 
      Когда я завела разговор в банке (в начале 1917-го, еще можно было все получить), служащие сказали мне: нельзя. Особая оговорка: не выдавать до 40 лет.
 
      Пропало все, насовсем. — Призрачные деньги!
 
      Самое изумительное, что наша мать, как две капли воды похожая на нас, дочерей, оставила нам очень много стипендиатов, которым мы регулярно должны были помогать, среди них — трех революционеров: двух мужчин (евреев) и юную девушку, все — легочные больные, ее знакомые по санатории (Нерви, близ Генуи) — там, за время ее короткой болезни, она встретила и полюбила их.
 
      Они потеряли от переворота больше, чем мы, и наша последняя выплата была еще в апреле 1917-го.
 
      Один из них вернулся в Москву в 1918 году и умер через два месяца в одиночестве, в реквизированной гостинице, в комнате без окна. Он предлагал мне деньги (подозреваю, что втайне мать все-таки его любила, он-то любил ее наверняка) — я не могла взять, а он был уже слишком болен и слишком далек, чтобы вложить их мне в руку. (Он знал меня еще 8-летним ребенком — тогда, на Ривьере! Теперь мне было 22 года, а мать — давно умерла!)
 
      Наш первый жест — самый искренний, чуткий — когда нам что-нибудь дают — всегда: Нет! — отдернув обе руки, отступив на три шага.
 
      _________
 
      Когда моя мать заболела и мы уехали за границу, она все оставила дома — броши, кольца, серьги и т. д. — потому что их не любила. (Наследство и свадебные подарки.)
 
      А когда четыре года спустя — после смерти матери — мы вернулись в Москву — ничего уже не было, одни футляры.
 
      ________
 
      Я жду другого завещания, его завещания.
 
      Будьте благополучны. Благодарю Вас. И обнимаю.
 
      Марина
 
      Любил ли Р<ильке> евреев? Отличал ли от других? Еврейство ведь тоже стихия (огонь, вода, воздух, земля), как российство.
 
      Я более стыжусь благодарить, чем просить. Не потому, что я мало чувствую, потому, что я много чувствую. Благодарение застревает у меня в горле, я готова расплакаться.
 
      11-го августа 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня!
 
      Сердечно благодарю за прелестный пучок лаванды, да будет жизнь Ваша столь же благоуханна, как сейчас моя комната.
 
      Странно: накануне вечером мне опять случилось так долго (и напрямик) думать о Вас: где Вы, как Вам живется и помните ли Вы еще обо мне, а утром, словно аромат в воздухе, — Ваша посылка! Однажды я так же — запросто — послала Р<ильке> ракушки и морскую гальку из Вандеи, ракушки — зов, а камушки — подпись (между ними — морская изморось!) и несколько дней спустя получила от него «Verger» с таким посвящением:
 
      Прими песок и ракушки со дна французских вод моей (что так странна!)
 
      души… Хочу, чтобы ты увидела, Марина,
 
      пейзажи всех широт, где тянется она от пляжей C?te d'Azur в Россию, на равнины.
 
      Р.
 
      (Конец июня 1926)
 
      Мюзот.
 
      Прочитав позже в Вашей р<ильковской> книжке о Родене: «Le po?te s'exprime par des mots, le sculpteur par des actes», я вспомнила, как мы с ним обменялись этими дарами. Сегодня Вы действуете как скульптор!
 
      Тысячекратное Вам спасибо и — человеку все мало! — все-таки просьба: сказать мне однажды еще и словами, как Вам живется, каково Вам и Вашей душе, и удалось ли Вам еще раз навестить деревья-гиганты Вашего детства (на Боденском озере?), — многое и все.
 
      Вышел ли следующий том писем Р<ильке>? Наверное, нет — из-за кризиса. Жаль. Жива ли еще его мать? Все это и многое другое мне хочется знать.
 
      А пока — обнимаю Вас от всего сердца.
 
      Марина Цветаева-Эфрон
 
      Р. S. Надеюсь, Вас порадует мое ответное деяние — та, древняя-древняя вещь из татарского Крыма, привезенная мной еще из России.
 
      19-го августа 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня!
 
      Это не письмо (письмо следом!), пишу Вам глубокой ночью — сегодня после трехнедельного отсутствия вернулся муж из своей санатории, а завтра, рано утром, дочь уезжает к друзьям в Бретань, — и вот целый день я распаковывала и упаковывала вещи, поэтому совсем глупа и тупа.
 
      Сегодня пришел «Feuille de recherches», я уже ответила: письма почтальон оставляет консьержке, а та их потом раздает. Почтовый ящик отсутствует. Когда дома никого нет, почту подсовывают под дверь. Как раз недавно у нас появилась новая консьержка, а до нее долгое время не было никого, и propri?taire (мой бедный немецкий! Пишу только Вам) сама раздавала письма. Иногда этим занималась «femme de m?nage» и т. д., словом — беспорядок, я все собиралась попросить почтальона, чтобы он сам отдавал письма в дверях, но постоянно что-то мешало — так всегда и бывает — пока что-нибудь не стрясется.
 
      Милая госпожа Нанни, сейчас глубокая ночь, я поднимаю голову и вижу все книги Р<ильке> (Ваши книги Р<ильке>, что стоят над моим огромным столом (моя первая и последняя огромность) на нескольких полках. — И все становится таким легким, все письма получены, даже те, что не написаны (его).
 
      Обнимаю Вас и скоро напишу Вам опять. Простите мне это не-письмо, не-то-письмо, не-я-письмо!
 
      Марина
 
      То, что Вас обрадовала татарская вышивка, радует и меня (взаимная радость). Тоска — по вещам? Никогда. Лишь по собственной душе — ведь до нее мне почти никогда не добраться.
 
      Этой вещи, пожалуй, не меньше ста лет, старое дерево, хотя все еще и навеки — деревцо.
 
      29-го декабря 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня! Странные бывают совпадения. Сегодня после долгого молчания я взялась, наконец, за письмо, и оказалось, что сегодня — 29-ое декабря, день смерти Рильке. 1926–1931: пять лет! Если меня в моем глубочайшем сне спросят: когда это было? — Вчера! Только что! Никогда! Никогда не будет и никогда не может быть. Никогда и не было.
 
      А теперь, милостивая государыня, небольшое происшествие — рильковское. Поскольку дома я не успеваю добраться до чтения (как и до писания и до себя самой), то я всегда читаю в маленькой электричке Медон-Париж, коей, вероятно, и в помине не было, когда в Медоне жил Рильке. Так и на этот раз. Я читала первый том его писем и так глубоко потерялась в нем, как можно потеряться и (найтись!) лишь в лесу, и когда вдруг поезд остановился, я не могла понять, где же выход. (Выхода в этот момент не было.) Поезд стоял, я бесшумно металась взад-вперед под испуганным взглядом всех остальных. Никто не проронил и звука, никто даже не шелохнулся, как будто их всех — всех тех — я погрузила в мой сон.
 
      Наконец один — слегка улыбнувшись — открыл мне дверь.
 
      Все это длилось ровно минуту: целых шестьдесят секунд: сколько ударов сердца?
 
      Эту историю всего охотней я рассказала бы Райнеру. Но его «нет» (как не оказалось и двери, точь-в-точь как и двери), и я дарю ее Вам, милая госпожа Нанни, к седьмой (любимое число Рильке!) годовщине его отсутствия.
 
      После Р<ильке> я никого не полюблю — не захочу, не смогу. А ведь мы и не любили друг друга, да никогда и не полюбили бы. Об этой не-любви он и пишет в своей последней Элегии (для Марины).
 
      ________
 
      Вот еще, прямо из моей записной книжки:
 
      — Поскольку дома у меня нет времени — не бываю дома (ибо всегда в себе) — я читаю твои письма только в поезде или подземке (прекрасное слово!) — и как внутренне я защищаюсь, Райнер, от всего и всех — тобою, так внешне защищен и ты — твоя книга — моей (под моей) рукой — крылатой рукой плаща.
 
      _______
 
      Милая госпожа, я ничего не знаю о Вас с той поры, как потерялось письмо. Где Вы (у меня лишь один из Ваших адресов), какой была или будет зима? Жива ли еще мать Рильке? Знаете ли Вы что-нибудь о его дочери и внучке? (Его кровь!)
 
      _______
 
      Мои дела очень плохи, потому что очень плохи наши дела. Муж работает в частной конторе, с 9 утра до 10 и даже 12 ночи, и получает за это 260 франков в неделю — он тратит их на питание и проезд. Вот все, что мы имеем, собственно, не имеем даже этого, потому что как раз теперь у него каникулы, значит, целых две недели — ничего. Единственный журнал, куда я писала (в эмиграции все партийно, я же не принадлежу ни к одной партии), мой единственный журнал истаял, став тоненькой тетрадью. Дочь работает много и не зарабатывает ничего. Она — первая в своей школе («Arts et Publicite»), первая по трем специальностям: иллюстрация, литография, гравюра, и могла бы немало зарабатывать, если бы о ней кто-нибудь позаботился. Но никто о нас не заботится.
 
      Маленький великан (Георгий, 6 лет) растет и становится большим.
 
      Милая госпожа Нанни, вспомните о его завещании. Сегодня, сегодня, сегодня ушел он.
 
      Желаю Вам здоровья и спокойствия в Новом 1932-м году!
 
      Сердечно обнимаю Вас.
 
      Марина
 
      12-го января 1932 г.
 
      Meudon-Val-Fleury (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня и — дорогой друг! Рождественский дар! Эту книгу я буду читать долго, читать медленно, как можно дольше и медленней. Читать? Жить ею. Ч?дное начало с русскими стихами латинским шрифтом (я перевела латинские буквы обратно в кириллицу, а так они звучат по-чешски, по-родному, ибо Прага — моя вторая родина, как для Р<ильке> — первая). — Первая поездка в Россию. Первый Рильке. (1899-й — мне было тогда пять лет).
 
      Милая госпожа! Очень важный для меня (пожалуй, и сам по себе) вопрос. Я знаю, что все переводы Р<ильке> на французский, кои появились доселе, сделаны Морисом Бетцом. Переводит ли Бетц и его письма, то есть получил ли он права на эту работу? Не могли бы Вы, милая госпожа Нанни, столь близкая ко всему, что касается Рильке (я не знаю — не знала — никого, кроме него самого, а его больше нет), выяснить в издательстве «Insel» (или у наследников), даны ли уже кому-нибудь права на эту работу (французский перевод писем Рильке).
 
      Если нет — я взялась бы за перевод всех трех томов и сделала бы это не хуже самого Р<ильке>. По-французски я говорю и пишу так же, как по-русски, и уже перевела рифмованными стихами мою большую поэму (Le Gars ) да и много еще. Р<ильке> и его язык я настолько знаю изнутри, что у меня получится лучше, чем у кого-то другого. Чтобы переводить поэта (любого, не говоря уже о таком!) да еще переводить прозу поэта, которая — особого рода, нужно самому быть поэтом. Никто Другой не может и не должен этого делать.
 
      Это была бы большая работа. Знаю. Чем больше — тем больше радости. Больше, чем большая работа, — вторая жизнь. Внутренняя жизнь — в-нем-жизнь, и все же — деятельная жизнь.
 
      Итак, дорогая госпожа Нанни, если Вы готовы оказать мне милость — напишите обо мне и моем предложении в издательство «Insel» или наследникам: русская поэтесса Марина Цветаева, знающая французский как свой родной — умеет не только писать на нем, но и сочинять стихи — хотела бы перевести письма Рильке на французский язык и спрашивает, свободна ли еще эта работа.
 
      Я могла бы уже сейчас перевести несколько писем — и показать их. (Кому?)
 
      Таков мой громадный (выполнимый ли?) план. (Все места в жизни уже заняты, — с этим убеждением родилась — но: остается ведь еще целый мир наверху! Сперва горы, в конце (или в начале?) — небо.)
 
      Во-вторых. Первым делом я хотела бы выбрать и перевести из писем Р<ильке> все, что в них есть о России. R.-M. Rilke et la Russie или: La Russie de R.-M. Rilke — звучит лучше и — глубже. (Его Россия, как его смерть: все и только то, что не принадлежит никому, принадлежало ему. Его жена — нет, его ребенок — нет, его Россия — да.) Будет ли и у меня право на эту подборку (и французский перевод)?
 
      «La Russie fut le grand — ?venement de son ?tre et de son devenir», — так начиналось бы мое предисловие. Мой французский был бы в точности его немецким. Я писала бы его языком (он сам однажды написал мне с улыбкой о моих — и своих — частых скобках в письмах: «Ты так сильна и в моем языке, что, думая о тебе, каждый раз я вынужден писать по-твоему…» Намек на мои короткие фразы и длинные скобки).
 
      Это не должно стать книгой, то есть для книги еще слишком рано, ведь в последующих томах будет еще не раз помянуто о России (повеет и пахнет Россией!). Сперва это могло б появиться в каком-нибудь хорошем журнале. И стать книгой — той самой: русско-рильковской, которую ведь он хотел написать. И в конце концов написал. Ее нужно всего-навсего составить я — вот она!
 
      Не: Рильке о России, не Рильке и Россия — Россия в Рильке, так я это ощущаю.
 
      Россия Рильке, переведенная русским поэтом на его второй стихотворный язык — французский. Я думаю, он был бы (будет) рад.
 
      Если Вы, дорогая госпожа Нанни, обратитесь в издательство «Insel» или к наследникам по поводу французского перевода, не могли бы Вы попутно спросить и о русском? Ибо мне хочется перевести Рильке и на русский язык, — все три тома, конечно, тяжело, да я и не знаю здесь, в эмиграции, ни одного издателя для такого огромного и серьезного дела (в новой России — тем более; Рильке понял бы и ее, она Рильке — нет). Я делала бы это потихоньку и — ожидала бы. Как делаю я со многими собственными сочинениями. Не ради скорейшей публикации, что нынче, в данный момент невозможна (говорю о всем массиве писем—звучит как горный массив!). Но Россия Рильке могла бы уже теперь появиться по-русски. Как и французский перевод — в каком-нибудь журнале.
 
      Многие русские не знают немецкого, а молодые и подавно. Но — Рильке должен прийти к ним, прийти именно к ним. Так должно быть.
 
      Я говорю только о праве перевода. Не печатать, только переводить. А если когда-нибудь дойдет до того, что работа будет готова (скажем, первый том писем полностью), все остальное смогут обсудить и решить между собой французский издатель и издательство «Insel». Я же хочу одного: быть уверенной, что — если я получу право на перевод — никто другой его не получит — никто, кроме меня. Иначе — что толку в моей работе! С кем-то другим я тоже не желаю работать, да и не смогла бы. Один писал письма — один и должен их переводить.
 
      Если издательство «Insel» захочет узнать, кто я такая и на что гожусь, — достаточно ли будет письма от А. Жида?
 
      Обнимаю Вас и благодарю безмерно
 
      Марина Цветаева
 
      Р. S. Жива ли еще мать Рильке? Знакомы ли Вы с ней? А что получилось из Клары Вестхоф — скульпторши Клары Вестхоф? А из маленькой Рут? А из маленькой Кристианы, которой, думаю, минуло уже девять лет?
 
      Нет ли у Вас фотографии могилы в Рароне?
 
      22-го ноября 1932 г.
 
      Clamart (Seine),
 
      101, Rue Condorcet,
 
      Дорогая госпожа Нанни! Да, дела мои (наши) шли и идут очень плохо, муж болен, дети исхудали (дочь совсем истощена и бескровна: с весны и до поздней осени мы голодали, как в Москве) — и т. д. — я очень далека от всякого круга (имею в виду круг людей), значит, и от литературных кругов, что поглощены здесь политикой больше, чем литературой, то есть больше кричат и ненавидят, чем молчат (пишут) и любят, — все места заняты, я билась над чужими переводами, хочу сказать: если кто-то сделал плохо, мне приходилось переделывать, то есть все переписывать наново: за неделю такой работы — примерно 100 франков, часто меньше. И т. д. — не хочу докучать Вам этими — в конечном итоге мелкими — заботами. Итак: ищу работу, нигде не могу ее найти и — тут начинается история.
 
      Распахивается дверь, и моя приятельница (и покровительница) с сияющим лицом: — Есть работа и радость! — в ее протянутой руке книга: Карл Зибер — «Рене Рильке (Юность Райнера Мария Рильке)».
 
      Открываю: детские фотографии: очень мило! Первая — на втором году жизни — вылитая моя дочь, я знала это и раньше, однажды я написала Р<ильке>: «У нее твои глаза», — а здесь, в двухлетнем возрасте, — то же лицо.
 
      Потом — читаю. И уже с самого начала: предисловие, нет, до того, еще раньше, едва я вникла в это «Рене» — он ведь никогда не был «Рене», хотя и был так назван, он всегда был Райнер — словом, мое первое чувство: ложь! <…>
 
      Дорогая госпожа Нанни, это ответ на Ваше милое письмо, которое мне переслали, — я давно уже (к сожалению!) покинула Медон-Валь-Флери. (Его Медон, теперь там как раз реставрируют до Родена.)
 
      Напишите мне скоро еще раз, мне так хотелось бы знать, что я не одинока в моем возмущении.
 
      _______
 
      Завтра я должна буду отказаться от перевода — моя покровительница огорчится — да и другую работу (достаточно трудную) я опять-таки не получу так быстро, но: ничего не поделаешь. Я не могу и не хочу такой работы — Боже упаси такое мочь и хотеть!
 
      Обнимаю Вас от всей души. Фотографии Рильке доставили мне огромную, глубокую и грустную радость.
 
      Марина
 
      7-го сентября 1933 г.
 
      France, Clamart (Seine),
 
      10, Rue Lazare Carnot,
 
      Милая, милая госпожа Нанни,
 
      три Ваших подарка неспешно путешествовали за мною следом, пока, наконец, вчера вечером не настигли меня все разом — словно три ангела, что идут за человеком и, как подобает ангелам, никуда не торопятся.
 
      Я несказанно счастлива, даже более чем счастлива — насыщена счастьем, какое бывает только с Р<ильке>. (Счастьем — тоже не точно; быть может: родиной? Вы меня понимаете.)
 
      Спасибо, спасибо, спасибо.
 
      ________
 
      А теперь — открытку в несколько слов: как Вам живется, каким было лето, какова осень, какой будет зима. Так долго — два года, наверное, — я не слышала Вашего милого далекого голоса. (Чем дальше — тем звучней!)
 
      Люблю и приветствую, и бесконечно благодарю Вас.
 
      Марина
 
      23-го сентября 1933 г.
 
      France, Clamart (Seine),
 
      10, Rue Lazare Carnot,
 
      Милая, милая госпожа Нанни, огромная, огромная просьба.
 
      Не могли бы Вы послать в издательство «Insel» это мое благодарственное письмо к княгине Турн унд Таксис, вернувшееся ко мне из Берлина и Цюриха. Может быть, в издательстве знают адрес княгини, ведь они печатают ее письма.
 
      Боюсь делать это сама, ибо мне так не повезло с первого раза. Вот уже целую неделю письмо лежит в ящике моего письменного стола и тяготит меня, я не хочу его открывать, его уже коснулась судьба — эти два путешествия и возврат, и холодные печатные буквы: адресат неизвестен. Если княгиня его получит — пусть получит его в таком виде. Поэтому прошу Вас, милая госпожа Нанни (сейчас я написала Ваше имя с русским «Н» — Нанни: так зовут Вас, если писать по-русски!), милая госпожа Нанни, поместите, вложите его, как оно есть, в другой конверт! и сами надпишите адрес. Возможно, у Вас более легкая рука и княгиня его все же получит.
 
      Будьте добры указать и обратный свой адрес, чтобы письмо не потерялось, если и издательство «Insel» не сможет отыскать следа княгини. (Я чувствую, как ужасно пишу по-немецки, но ведь за несколько лет я не написала ни одной немецкой строчки!)
 
      Это — моя благодарность за ее высокую, подлинную книгу о Рильке — насколько выше, проще и подлинней, чем книга Лу Саломе, не правда ли?
 
      И в заключение — счастья Вам и радости: с великим началом — новым человеком — новым ребенком! Кто он? Как его назвали? От имени многое зависит…
 
      Настоящее письмо к Вам — следом.
 
      С любовью и благодарностью
 
      Марина
 
      — Турн унд Таксис Гогенлоэ, верно?

ЦЕРЕТЕЛИ И.Г

      <Апрель 1930>
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeawie d'Arc
 
      Многоуважаемый Ираклий Георгиевич,
 
      Посылаю Вам два билета на Вечер Романтики, — это собственно мой вечер, но я сочла милее для своих участников дать его под этим названием.
 
      Цена билета 50 фр. Я бы с радостью пригласила Вас просто, но вечер — на лечение мужа, который очень болен (туберкулез), и моя единственная надежда. Честным трудом (т. е. стихами) не заработаешь никогда.
 
      Билеты Вам шлю по совету М. Н. Лебедевой.
 
      Простите за неприятное письмо, но мне достаточно неприятно его писать. Кроме того, вечер действительно интересный: от Кн<язя> С. Волконского (Санкт-Петербург) до Поплавского (Монмартр), а посередке мы с Тэффи, к<отор>ая будет читать не-смешное.
 
      Кроме того — трое петербуржцев — гумилевцев — Адамович, Г. Иванов, Оцуп (предреволюционная эстетика) и, наконец, Вадим Андреев, сын Леонида. Услышите целую эпоху.
 
      До свидания, надеюсь 26-го (суббота на Пасхальной неделе).
 
      Всего доброго. На вечере увидите ту Алю, детские писания которой Вам так нравились, — 16 лет, выше меня.
 
      МЦветаева

ВИЛЬДРАКУ ШАРЛЮ

      <Медон, 1930 г.>
 
      Дорогой господии Вильдрак, я получила письмо Ваше, и книгу. Не ответила Вам раньше лишь из нежелания превращать Ваш летний отдых в эпистолярный. Но поскольку Вы уже вернулись…
 
      Вы спрашиваете меня, почему я рифмую свои стихи:
 
Я католик, я крещеный.
У меня есть пес ученый.
Очень я его люблю,
Хлебом я его кормлю!
 
      (Жако, 6-ти лет, сын лавочницы из нашего дома)
 
      Если бы указанный автор указанного четверостишия возгласил:
 
      «Я — христианин, обладатель собаки, которую кормлю хлебом», — этим бы он ничего не сказал ни себе, ни другим: этого бы просто не было; а вот — есть.
 
      Вот почему, господин Вильдрак, я рифмую стихи.
 
      _______
 
      Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиками, тем, что еще требует написания, — одним лишь намерением, не более.
 
      Чтобы вещь продлилась, надо, чтобы она стала песней. Песня включает в себя и ей одной присущий, собственный — музыкальный аккомпанемент, а посему — завершена и совершенна и — никому ничем не обязана.
 
      (Почему я рифмую! Словно мы рифмуем — «почему»! Спросите народ — почему он рифмует; ребенка — почему рифмует он; и обоих — что такое «рифмовать»!)
 
      _______
 
      Вот попытка ответа на Ваш — легчайший! — упрек мне в том, что звуковое начало в моих стихах преобладает над словом, как таковым (подразумевается — над смыслом)! — Милый друг, всю свою жизнь я слышу этот упрек, просто — жду его. И Вы попали в точку, ничего обо мне не зная, с первого взгляда (по первому слуху)! Однако Вы оказались проницательнее других, сопоставив не только звук и смысл, но и — слово (третью державу!) Упрек же Ваш, вместо того чтобы огорчить или опечалить, заинтересовал меня, как повод к спору, из которого сама я могла бы немало извлечь для себя.
 
      Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть; вот основное, что могу сказать о своем ремесле. И тут нет места звуку вне слова, слову вне смысла; тут — триединство.
 
      Поймите, дорогой господин Вильдрак, я защищаю не свой перевод «Молодца» — не самоё себя, а свое дело: правое дело.
 
      Я Вам буду только благодарна, если Вы укажете мне те или иные темные — или просто неудачные — или невнятнозвучащие — места, тем более что я — иностранка. Я могу плохо владеть рифмой — согласна; но Вам никогда не убедить меня в том, что рифма сама по себе — зло.
 
      (Только не сердитесь! Если сержусь я-то в полном к Вам доверии.)
 
      О Вашей книге. Знаете ля, она мне очень напоминает Рильке, Рильке в «Записках».
 
      Ваша книга — обнаженное сердце, не защищенное формой, книга — сказанная, не написанная, а поэтому скорее услышанная, чем прочтенная. Я ее перечитала три раза. И себя нашла в ней (вот Вам случай поверить мне на слово) — главное в «Быть Человеком», главное в: «Коль встретишь ты того, кто золотом владеет», главное в: «Бесстрастно говорят — подай и принеси», главное в этих «подай и принеси», весомых, как существительное; которые я выделила бы курсивом; которые я прочла — курсивом!
 
      «Кушать подано» — та, подающая, та, принимающая, о «подаче» не думают; но Вы — я — мы — поэты, мы — обостренный слух, думаем за них: подано обеими моими руками — ее рукам, платиновым и праздным. Не так ли?
 
      Харчевня, это весь Рильке. Рассказы о Боге, Его собственное во внутренней сущности вещей. Когда я произношу имя Рильке, я имею в виду братство. Подделываться под Рильке невозможно, можно родиться, можно быть Рильке. В этой книге, наполненной любовью. Вы его брат, как человек, в этом Вы вместе — «братья-люди». Вы как его брат-дерево, его брат-волк.
 
      И что меня особенно трогает — не знаю и не хочу даже знать, почему, — столь часто повторяемое Вами слово «милый», «милая», — не столько к людям относимое, такое скромное и такое не стихотворное!
 
      …Voici le cavalier sans cheval!
 
      Этой строкой определен Ваш выбор в жизни, может быть даже — прежде жизни! Кто хочет, может завести себе коня; кто хочет — молитвенник, но, не имея их, — быть (всадником, монахом) — высшая гордыня или высочайший отказ.
 
      Как мне знаком этот всадник без коня!..
 
      _______
 
      …Не странно ли, что я, влюбленная в рифму более, чем кто-либо, обратилась именно к Вам, высокомерному ее неприятелю? Не проще ли было бы привести моего «М?лодца» в гостеприимный стан друзей рифмы — если таковой существует?
 
      Прежде всего и во всем: мой инстинкт всегда ищет и создает преграды, т. е. я инстинктивно их создаю — в жизни, как и в стихах.
 
      Итак, по-своему, я была права.
 
      Дальше: нас с Вами связывают узы родства. Вы ведь любите Россию и Пастернака; и, главное, Рильке, который не поэт, а сама поэзия.
 
      Пишу все это, чтобы сообщить Вам, что я с большим удовольствием приду в этот вторник к 4 ч. на 12, rue de Seine.
 
      До свидания, дорогой господин Вильдрак. Вам решать, хотите ли Вы меня видеть. Если бы я не послала Вам рукопись, я бы испытывала по отношению к Вам ту же свободу, что и по отношению к Вашей книге: ?me ? ?me (восхищаетесь этими тремя а!), но — мне неловко, что я попросила Вас ее прочитать, и поэтому буду молчать, пока не заговорите Вы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56