Письма. Часть 2
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 2 - Чтение
(стр. 24)
Автор:
|
Цветаева Марина |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(720 Кб)
- Скачать в формате doc
(704 Кб)
- Скачать в формате txt
(660 Кб)
- Скачать в формате html
(718 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56
|
|
А человека в дом — это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п. ч. постоянных доходов — нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову „не понравилось“ (пятый, счетом, раз!).
Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые 3/4 на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать — тошнит.
Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью — нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге — залежи молиных червей, живые гнезда — и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит — надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять — и сама дышу, с содроганием думая об очередном „угле“, из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!! неописуемого вида ее „белье“ и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч. — зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, „круассан“ в кафе, — меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов — такое. Неизбывное.
И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях — живая помойка! И с соответствующими „чертями“ — „А, черт! еще это! а ччче-ерт!“, ибо смириться не могу, ибо все это — не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.
Мур — Людовиков Святых и — Филиппов — я — из угла, из лужи — свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.
Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают „поэтичной“, „непрактичной“, в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!
Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!
И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!
_______
А, впрочем, я очень тиха, мои „черти“ только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.
________
Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера — чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим. Вера, по-немецки! в полной невинности.
И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) — C'est curieux! Comme le chinois ressemble ? l’anglais!
— Я: — Mais c'est allemand qu’il vous parle!
И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг — „Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!“ — Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:
— Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!
Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе — в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!
Мои самые любимые — китайцы и негры. Самые ненавистные — японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м. б. — зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.
А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. (— Плюньте, мама! Идите писать! Н?, м?ль, н?, Алины мерзости… — при чем тут Вы??)
Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне. — „Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?“— Мур с почтением: — Неужели верблюд??? (Озабоченно:) — Но где же его горб??
После ужасающей молино-нафталиновой сцены; — Вот ты видишь, Мур, чт? значит такой беспорядок. Ведь — испугаться можно!
— Га-дость! Еще chauve-souris
вылетит!
________
Получила, милая Вера, Терезу. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога — завидная доля!
Бог согнулся от заботы —
И затих.
Вот и улыбнулся, вот и
Много ангелов святых
С лучезарными телами
Сотворил.
Есть — с огромными крылами,
А бывают и без крыл…
Оттого и плачу много,
Оттого —
Что взлюбила больше Бога
Милых ангелов Его.
(Москва, 1916 г.)
А сейчас — и ангелов разлюбила! Обнимаю. Пишите.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Письмо написано залпом. Не взыщите! М. б. — ошибки. Бегу за Муром.
Vanves (Seine)
33, Rue Jean Baptiste Potin
20-го Октября 1934 г.
Дорогая Вера,
Я кругом перед Вами виновата: до сих пор не вернула книги, до сих пор не отозвалась, а теперь еще обращаюсь с просьбой, и даже двумя.
Да послужит мне это самообвинение смягчающим обстоятельством, хотя нашлись бы и другие!
Когда я нынче открыла газету, нет, даже не так: вбежал Мур с криком: — Мама! Волконский умер! Я похолодела и ринулась и — слава Богу! — не мой: брат: протоиерей Александр Михайлович Волконский.
Тут же заметка о его католичестве — тут же по ассоциации — petite Sainte Th?r?se
— И тут же Вы — и сознание: перст! (Вы еще ничего не понимаете, сейчас поймете.) А до газеты было pneu от кассира Посл<едних> Нов<остей> Могилевского,
где он извещает меня, что обещанного им (на свой страх и риск) аванса дать не может, ибо оказалось, что Пав<ел> Н<иколаевич> моего „Китайца“ еще не читал.
Теперь слушайте внимательно: этот „Китаец“ мною был сдан в П<оследние> Нов<ости> 15-го июля, и с тех пор (15-ое июля — 20-ое октября) моего не было напечатано Посл<едними> Новостями — ни строки.
На все мои напоминания и запросы — успокоительный ответ Демидова:
— Вещь Павлом Ник<олаевичем>
читана и принята. На днях появится. — Дни шли, приближался терм, вещь не появлялась. (А ресурсов у меня, Вера, никаких.) Наконец я возопила к Могилевскому (кассиру), не выдаст ли он мне 300 фр. до напечатают, раз вещь по словам Демидова принята — просто к терму. Он — обещал. Прихожу 12-го — его нету: болен ангиной. Прихожу 14-го — то же самое. Т. е. все напечатавшие получили, а мне Демидов дать отказывается, ссылаясь на личную ответственность Могилевского: придет-де — выдаст. Хорошо. С величайшим трудом в последнюю минуту собираю эти 300 фр<анков> по совершенно нищим, свято обещая отдать в первый же день прихода Могилевского в Новости — и уплачиваю терм. Вчера перв<ый> день выздоровл<ения> М<огилев>ского, посылаю Алю в П<оследние> Нов<ости> за деньгами — Могилевский ей не дает — а нынче, в 7 ч. утра следующее pneu:
Многоуважаемая М<арина> И<вановна>
К сожалению, до сих пор не выяснено не только, когда пойдет Ваш рассказ, но и принят ли он, так как Павел Николаевич его еще не читал. Игорь Платонович обещал сегодня выяснить вопрос и я завтра же сообщу Вам о результатах. Если я получу уверенность, что он принят, я сейчас же выдам Вам аванс, но не в размере 300 фр., а увы! только 200 фр. Больше мне не разрешено. (Подпись)
_______
Три месяца вещь лежала в Новостях, и дважды и даже трижды Демидов врал мне, что вещь Милюковым принята. Зная, что такое для нищего — терм, выдать мне на него 300 фр. авансу — отказался. А теперь, явно, запретил Могилевскому дать мне триста, даже если принят. Что это, Вера, как не выпихиванье меня обеими руками — из эмиграции — в Сов<етскую> Россию. На какие деньги мне жить? Совр<еменные> Записки за 20 стр. тексту стали платить 216 фр., да и то следующая книга выходит без меня, п. ч. Руднев летом потерял мой адр<ес>. У меня ничего нет. Единственное платящее место — П<оследние> Нов<ости>, и я не могу добиться, чтобы меня печатали в них хоть раз в три месяца, на 300 фр. — к терму. А они печатают — всех. Ведь меня. Вера, сдавили так, что мне остается только выскочить— пробкой из бутылки с гниющей жидкостью (ибо это — не шампанское, а пробка — они! шампанское — я!). ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ?
Пишу я — не хуже других, почему же именно меня заставляют ходить и кланяться за свои же труды и деньги: — Подайте, Христа ради! Хоть раз — к терму… — и не дают, как не дали в этот раз.
А в прошлый терм. Вера, был целый скандал: т. е. внезапно, посреди редакции, хлынувшие слезы и мой собственный голос, помимо меня говоривший (а я — слушала) — Если завтра вы, г<оспо>да, услышите, что я подала прошение в Сов<етскую> Россию, знайте, — что это вы: ваша злая воля, ваше презрение и плевание!
Тогда М<огилев>ский, меня пожалев (он очень добр!), мне аванс — дал. А на этот раз — заболел, а после болезни ему Демидов — запретил, это ясно из конца его письма.
Что мне делать с Демидовым? Ибо он в П<оследних> Нов<остях> — всё (хотя у газеты с Милюковым и одни инициалы!). И он меня — не хочет.
А ресурсов — нет. И что мне делать — с собой?
Итак, Вера, подумайте: через кого бы воздействовать на Демидова? Кого он боится? Не вступился ли бы за меня Иван Алексеевич,
разъяснив Демидову, что я все-таки заслуживаю одного термового фельетона (хорошо бы двух!). Что так делать — грех. Что нельзя, без объяснения причин, от чистейшей подлости, обрекать настоящего писателя — на нищенство и попрошайничество (да никто уже и не дает!). Либо, если И<вану> А<лексеевичу> так — неудобно, пусть бы запросил Демидова, почему меня никогда не печатают,
— что у меня все же есть читатель, что я, наконец, стою чего-то…
А если И<ван> А<лексеевич> не захочет — через кого? Подумайте, Вера. Ибо у меня уже сердце кипит и боюсь, что кончится пощечиной полной правды — т. е. разрывом. Ибо у меня много накипело.
______
Вторая просьба: на погашение термовых долгов 1-го устраиваю „вечер“, т. е. просто стою и читаю вещь, к<отор>ая не пойдет, верней: уже не пошла в следующей книге Совр<еменных> Зап<исок>, п. ч. Р<удне>в потерял мой адрес. Мать и Музыха (мое музыхальное детство). И вот, просьба, милая Вера: посылаю Вам 10 билетов, разошлите их от себя своим парижским знакомым, которые Вас любят или с Вами считаются, пусть возьмут, а деньги пришлют мне по адр<есу>:
33, Rue Jean Baptiste Potin
Vanves (Seine)
Мое положение — отчаянное. За Мура в школу не плочено (75 фр. в месяц + страховка здоровья + учебники — т. е. не меньше 125 фр., угля — нет, а дом старый и страшно мерзнем, у Али совсем нет обуви, — и всё — т?к. (Аля, оказыв<ается>, служила летом у немецких Ротшильдов — банкиров Bleichr?der и получила 150 фр. в месяц, уча и воспитывая троих детей и бабушку (бабушку — французскому! Ей 80 л<ет>, и вся в заплатах). А когда Аля от них приехала и стала рассказывать, оказалось, что она служила у гамбургских миллионеров, если не миллиардеров. Самый крупный банкирский дом Германии. Была с ними в Нормандии.)
_______
Ну, вот. Вера. — Невесело? —
________
Ради Бога, Вера, управу на Демидова! Взывать к его совести — бес полезно. Он — подл. Нужен — страх. И это еще потомок Петра — о, Господи! Меня в редакции очень любят: и Могилевский, и Гронский
и Ладинский,
и Берберова
и Поляков
(и я его — очень!) и Алданов,
но все они — ничто перед Демидовым, Посл<едние> Нов<ости> — он.
Ответьте мне поскорее, чт? Вы думаете.
Вы-то, Вера, не будете меня судить, когда узнаете, что я подала прошение? Но — еще погожу. НЕ ХОЧЕТСЯ!
Обнимаю вас.
МЦ
Книга цела. Пришлю заказным после вечера.
Билеты посылаю нынче же imprim?.
29-го Окт<ября> 1934 г.
Vanves (Seine)
33, Rue Jean Baptiste Potin
Дорогая Вера,
Короткое словцо благодарности: я вся в черновиках, похожих на чистовики, и в чистовиках — всё еще черновиках, и в письменных воплях о напечатании сообщения о моем вечере, и в Муриных — и для меня убийственных — арифметических systeme metriqu’овых задачах.
Только стихов мне не удается писать!
Итак, сердечное спасибо за присланное: мне и в голову не приходило, что, отсутствуя, можно купить. Ваши деньги — первая ласточка, на них живем уже который день. (Правда, странно — жить на ласточку?!)
Обнимаю Вас и после вечера сейчас же напишу и, главное, пришлю книгу — и даже две. Вера.
— Вы знаете латынь? Я — нет.
МЦ.
Спасибо за заботу о пальто!
1-го ноября 1934 г.
Vanves (Seine)
33, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера,
В первую голову — Вам. Самое мое сильное впечатление от вечера:
— Я так хотела продать билет одному господину, очень богатому, — у него, у нас — такие счета! („у нас“ — у Гавронского, говорит его помощница Тамара Владимировна, бывшая Волконская).
Но знаете, что он мне сказал: — „Цветаева ОЧЕНЬ вредит себе своими серебряными кольцами: пусть сначала продаст…“
Это, Вера, в ответ на предложение купить десятифранковый билет на целый вечер моего чтения, авторского чтения двух неизданных вещей…
Как мне хочется. Вера, в громкий и молчаливый ответ ему написать вещь „Серебряные кольцы“ (Блок) — о том, как моя кормилица, цыганка, вырвала их из ушей и втоптала в паркет — за то, что не золотые, и еще про солдата-большевика в Революцию, который мне помог на кровокипящей ненавистью к буржуям станции „Усмань“ и которому я подарила кольцо с двуглавым орлом (он, любовно: — А-а-рёл… По крайней мере память будет)… и еще:
О сто моих колец! Мне тянет жилы —
Раскаиваюсь в первый раз —
Что столько их я вкривь и вкось дарила, —
Тебя не дождалась…
Дать весь серебряно-колечный, серебро-кольцовый аккомпанемент — или лейтмотив — моей жизни…
И еще возглас председателя моего домового комитета, бывшего княжеского повара, Курочкина: — Не иначе как платиновые. Не станет барыня — а у них на Ордынке дом собственный
— „серебряные носить, как простая баба деревенская…“
И возглас простой бабы деревенской на Смоленском рынке, на мою черную от невытравимой грязи, серебряную руку:
— Ишь, серебряные кольца нацепила, — видно, золотых-то — нет! Вера, я всю жизнь прожила в серебре и в серебре умру. И какой чудесный, ко всему этому серебру, заключительный аккорд („Пускай продаст“…).
______
Вечер прошел очень хорошо. Зал был маленький, но полный, и дружески-полный: пришли не на сенсацию (как тогда, после смерти Белого),
а на меня — мои вечные „Getreue“.
Многих я знаю уже по вечерам, напр<имер> странную женскую пару: русскую мулатку и ее белокурую подругу. И старики какие-то, которые всегда приходят и всегда спят: русские старики, входные, — не по долгу совести клиента Гавронского, пришедшего потому что заплатил. И старушка из Русск<ого> Дома в Свя<той> Женевьеве, — поверх кофты — юбка, а поверх юбки — еще кофта — и так до бесконечности… И всякие даровые, приходящие явно — пешком… О, как я бы хотела читать ДАРОМ и всем подарить по серебряному кольцу. Но я, Вера, теми „кольцами“ — „пускай продаст“ меньше уязвлена, чем удовлетворена: формула буржуазного (боюсь еврейски-буржуазного) хамства.
Читала я. Вера, Мать и Музыка — свою мать и свою музыку (и ее музыку!) и — пустячок, к<отор>ый очень понравился, п. ч. веселый (серьезно-веселый, не-совсем-в?село-веселый) — „Сказка матери“ малолетним Асе и мне. Надеюсь, что из-за успеха (явного) возьмут в Посл<едние> Новости.
Чистый доход. Вера, (Вас — включая) 500 фр., уже уплатив за залу. 290 уже вчера заплатила за Мурину школу: Октябрь и Ноябрь — и учебники (89 фр. 50! за девятилетнего мальчика, и всё это он учит наизусть: идиотизм!) — и обязательную страховку. Словом, гора с плеч до 1-го декабря. И уже заказала уголь — на 50 фр. и сейчас Аля поехала в H?tel de Ville
— по горячему следу уже убегающих денег! — за ведрами и совками и щитками — и черт (именно он, черный!) еще знающий за чем: ВСЕМ ПЕЧНЫМ. Печи, слава Богу, есть.
Холод у нас лютый, все спим — под всем. А серебряные кольцы я все-таки не продам (кстати, за них бы мне дали франков десять — не шутка, конечно: пара — да, и то… А танцор Икар
обещал мне медное кольцо — с чертом!).
Вера, сколько во мне неизрасходованного негодования и как жалею, что оно со мной уйдет в гроб.
Но и любви тоже: благодарности — восхищения — коленопреклонения — но с занесенной — головой!
А я сейчас пишу черта,
мое с ним детство, — и им греюсь, т. е по-настоящему не замечаю, что два часа писала при открытом окне, — только пальцы замечают — и кончик носа…
Вера, спасибо за всё! Да, Аля, к<отор>ая сидела в кассе, рассказывала про господина (седого), давшего 50 фр… Наверное — Ваш.
Кончаю, п. ч. сейчас придут угольщики и надо разыскать замок для сарая и, самое трудное, к нему — ключ.
Обнимаю Вас.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Вера, Вы меня за моего Черта — не проклянете? Он — чу-у-удный (вою — как он, п. ч. он, у меня — пес).
3-го ноября 1934 г.
Vanves (Seine)
33, Rue J. В. Potin
Дорогая Вера,
Только что потеряла на улице письмо к Вам — только что написанное: большое, о вечере, — на такой же бумаге, с маркой и обратным адресом. Немец — до-гитлеровский — бы опустил (гитлеровский бы выкинул из-за иностранной фамилии) — но так как здесь французы и русские…
Словом, если не получите — а, если получите, то одновременно с этим — известите; напишу з?ново. Выронила из рук.
Пока же, вкратце:, вечер сошел благополучно, заработала — по выплате зала — 500 фр. (Ваши включая) — был седой господин, к<отор>ый дал 50 фр., наверное — Ваш. Уже заплатила за 2 месяца Муриного учения, страховку и учебники — 300 фр. и заказала уголь. — Вот. —
Но самое интересное — в том письме. (Помните Gustav Freytag. „Die verlorene Handschrift“?
)
Непременно известите.
Обнимаю Вас.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Письмо потеряно в 11 ч. дня, на полном свету, на широкой, вроде Поварской, улице — и вдобавок конверт — лиловый. Значит, если не дойдет — французы — жулики: такая новая красивая красная марка в десять су! А русский не опустит, п. ч. пять лет проносит его в кармане.
22-го ноября 1934 г.
Vanves (Seine)
33, Rue Jean Baptiste Potin
Дорогая Вера,
Если все мои письма — между нами, то это — совсем между нами, потому что это-мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут — все равно.
Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была — бессловесное действие. Всё наперекор и все молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был — тон. Но — мелкие слова, ни одного решительного.)
Отец ее во всем поддерживал, всегда была права — она, и виновата — я, даже когда она, наступив в кошелку с кошачьим песком и, естественно, рассыпав, две недели подряд — так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у выходной двери. Песок — песчинка, всё было т?к.
Летом она была н? море, у нем<ецких> евреев, и, вернувшиесь, дней десять вела себя прилично — по инерции. А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье по знакомым: убеганъе от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки. Когда она, после лета, вернулась, я предложила ей год или два свободы, не-службы, чтобы окончить свою школу живописи (училась три года и неожиданно ушла служить к Гавронскому, где дослужилась до постоянных обмороков от малокровия и скелетистой худобы: наследственность у нее отцовская), итак, предложила ей кончить школу (где была лучшей ученицей и училась бесплатно) и получить аттестат. — Да, да, отлично, непременно позвоню… (Варианты: пойду, напишу…) Прошло 7 недель, — не пошла, не позвонила, не написала. Каждый вечер уходила — то в гости, то в кинемат<ограф>, то — гадать, то на какой-то диспут, все равно куда, лишь бы — и возвращалась в час. Утром не встает, днем ходит сонная и злая, непрерывно дерзя. Наконец, я: — Аля, либо школа, либо место, ибо так — нельзя: работаем все, работают — все, а так — бессовестно.
Третьего дня возвращается после свидания с какими-то новыми людьми, ей что-то обещавшими. Проходит в свою комнату, садится писать письмо. Я — ей: — Н?, как? Есть надежда на заработок? Она, из другой комнаты: — Да, нужны будут картинки, и, иногда, статейки. 500 фр. в месяц. Но для этого мне придется снять комнату в городе.
Я, проглотив, но, по инерции (деловой и материнской) продолжая: — Но на 500 фр. ты не проживешь. Комната в П<ариже> — не меньше 200 фр., остается 300 — на всё: еду, езду, стирку, обувь, — и т. д. Зачем же тебе комната, раз работа как раз на дому? Ведь — только отвозить. — Нет, у меня будет занят весь день, и, вообще, дома всегда есть работа (NB! если бы Вы видели запущенность нашего! т. е. степень моей нетребовательности), а это меня будет… отвлекать.
Вера, ни слова, ни мысли обо мне, ни оборота. „Снять комнату“. Точка.
Она никогда не жила одна, — в прошлом году служила, но жила дома, летом была в семье. Она отлично понимает, что это не переезд в комнату, а уход из дому — навсегда: из „комнат“ — не возвращаются. И хоть бы слово: — Я хочу попробовать самостоятельную жизнь. Или: — Как вы мне советуете, брать мне это место? (Места, по-моему, никакого, но даже если бы…) Но — ничего. Стена заведомого решения.
Вера, она любила меня лет до четырнадцати — до ужаса. Я боялась этой любви, ВИДЯ, что умру — умрет. Она жила только мною. И после этого: всего ее раннего детства и моей такой же молодости, всего совместного ужаса Сов<етской> России, всей чудной Чехии вместе, всего Муриного детства: медонского сновиденного парка, блаженных лет (лето) на море, да всего нашего бедного медонско-кламарского леса, после всей совместной нищеты в ее — прелести (грошовых подарков, жалких и чудных елок, удачных рынков и т. д.) — без оборота.
Очень повредила мне (справедливей было бы сказать: ей) Ширинская, неуловимо и непрерывно восстанавливавшая ее против моего „тиранства“, наводнявшая уши и душу сплетнями и пересудами, знакомившая с кем-попало, втягивавшая в „партию“ Ширинского
— ей Аля была нужна как украшение, а м. б. немножко и как моя дочь — льстившая ей из всех сил, всё одобрявшая (система!) и так мечтавшая ее выкрасить в рыжий цвет. С Ш<ирин>ской я, почуяв, даже просто увидев на Але, раззнакомилась с полгода назад, несмотря на все ее попытки удержать. (Ей все нужны!) Но Аля продолжала бывать и пропадать. Еще — служба у Гавронского и дружба с полоумной его ассистенткой, бывшей (по мужу) Волконской, глупой и истерической институткой, влюбившейся в Алю институтской любовью, — с ревностью, слезами, телеграммами, совместными гаданьями, и т. д. (Ей 36 лет, Але — только что — 21.) А еще — ПАРИЖ: улица, берет на бок, комплименты в метро, роковые женщины в фильмах, Lu et Vu
с прославлением всего советского, т. е. „свободного“…
Вера, поймите меня: если бы роман, любовь, но — никакой любви, ей просто хочется весело проводить время: новых знакомств, кинематографов, кафе, — Париж на свободе. Не сомневаюсь (этой заботы у меня нет), что она отлично устроится: она всем — без исключения — нравится, очень одарена во всех отношениях: живопись, писание, рукоделие, всё умеет — и скоро, конечно, будет зарабатывать и тысячу. Но здоровье свое — загубит, а может быть — и душу.
_______
Теперь — судите.
Я в ее жизнь больше не вмешиваюсь. Раз — без оборота, то и я без оборота. (Не только внешне, но внутри.) Ведь обычными лекарствами необычный случай — не лечат. Наш с ней случай был необычный и м. б. даже — единственный. (У меня есть ее тетради.)
Да и мое материнство к ней — необычайный случай. И, всё-таки, я сама. Не берите эту необычайность как похвалу, о чуде ведь и народ говорит: Я — чудо; ни добро, ни худо.
Ведь если мне скажут: — т?к — все, и т?к — всегда, это мне ничего не объяснит, ибо два семилетия (это — серьезнее, чем „пятилетки“) было не как все и не как всегда. Случай — из ряду вон, а кончается как все. В этом — тайна. И — „как все“ — дурное большинство, ибо есть хорошее, и в хорошем-так не поступают. Какая жесткость! Сменить комнату, все сводить к перевозу вещей. Я, Вера, всю жизнь слыла жесткой, а не ушла же я от них — всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто — блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру — 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь
— зовет, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо — С<ережа> — и Аля, они, семья, — как без меня?! — „Не могу быть счастливой на чужих костях“
— это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была — я. Я иначе — просто не могла. (Того любила — безумно.) Я 14 лет, читая Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу „Сережу“. Любить Вронского и остаться с „Сережей“. Ибо не-любить — нельзя, и я это тоже знала, особенно о себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим — в этом, для меня, было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил.
Я это Вам рассказываю к тому, чтобы Вы видели, как эта Аля мне дорого далась (Аля и С<ережа>. Я всю жизнь рвалась от них — и даже не к другим, а к себе, в себя, в свое трехпрудное девическое одиночество — такое короткое! И, все-таки, — чтобы мочь любить, кого хочу! Может быть даже — всех. (Из этого бы все равно ничего не вышло, но я говорю — мочь, внутри себя — мочь.) Но мне был дан в колыбель ужасный дар — совести: немож?ние чужого страдания.
Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливее чем со мной! Сейчас это говорю — наверное. Но кто бы меня — тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня — умрут.
А теперь я для них, особенно для С<ережи>, ибо Аля уже стряхнула — ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить: действовать, общаться, „строить жизнь“ — хотя бы собственную (точно это — кубики! точно т?к — строится! Жизнь должна возникнуть изнутри — fatalement
— T. e. быть деревом, а не домом. И как я в этом — и в этом — одинока!).
Вера, мне тоже было 20 лет, мне даже было 16 лет, когда я впервые и одна была в Париже. Я не привезла ни одной шляпы, но привезла: настоящий автограф Наполеона (в Революцию — украли знакомые) и настоящий севрский бюст Римского Короля. И пуд книг — вместо пуда платья. И страшную тоску внутри, что какая-то учительница в Alliance Fran?aise
меня мало любила. Вот мой Париж — на полной свободе. У меня не было „подружек“. Когда девушки, пихаясь локтями, хихикали — я вставала и уходила.
_______
Вера, такой эпизод (только что). С<ережа> и Аля запираются от меня в кухне и пригашенными голосами — беседуют (устраивают ее судьбу). Слышу:… „и тогда, м. б., наладятся твои отношения с матерью“. Я: — Не наладятся. — Аля: — А „мать“ слушает. Я: — Ты так смеешь обо мне говорить? Беря мать в кавычки? — Что Вы тут лингвистику разводите: конечно мать, а не отец. (Нужно было слышать это „мать“ — издевательски, торжествующе.) Я — С<ереже>: — Ну, теперь слышали? Что же Вы чувствуете, когда такое слышите? С<ережа> — Ни—че—го.
(Думаю, что в нем бессознательная ненависть ко мне, как к помехе — его новой жизни в ее окончательной форме.
Хотя я давно говорю: — Хоть завтра. Я — не держу.)
Да, он при Але говорит, что я — живая А. А. Иловайская, что оттого-то я так хорошо ее и написала.
Нет, не живая Иловайская, а живая — моя мать. Чем обнять (как все женщины!) на оскорбление — я — руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня, Вера, в доме ежедневно и — часно. — Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! когда я до 1 ч. еженощно жду Алю — из гостей, и потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч., а встаю в 7 ч., из-за Муриной школы Ходасевич мне даже подарил ушные затычки, но как-то боюсь: жутко, — так и лежат, розовые на черном подносе, рядом с кроватью.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56
|