Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская мать

ModernLib.Net / Боске Ален / Русская мать - Чтение (стр. 8)
Автор: Боске Ален
Жанр:

 

 


И распоряжаются тобой, вопреки и тебе, и мне. Я, конечно, могу наказать их, захлопнув книгу. Но говорю, смирясь: да, они правы по-своему, они открывают то, что, стыдясь, скрываю я, и чувствуют стократ сильнее. Мысли мои о тебе они обгоняют и тем самым оправдывают. И если исказят тебя, я не виноват. Уж и правды между нами с тобой не осталось: ссорит нас и мирит выдумка. Я решил, что вправе - в праве, между прочим, сомнительном - воскресить тебя. Но вот лишился права делать тебя такой, как есть. От страницы к странице твой образ подправляется новыми черточками, становясь то вернее от резких штрихов, то приблизительней от тусклых пятен. С тебя пишу автопортрет.
      Остенде, лето 1933
      Твое отношение ко мне стало простым и практическим: я достиг возраста, который подруги твои зовут "трудным", я нервен и взбалмошен. Значит, незачем стараться, учить меня уму-разуму. И не дух мой, жадный и злой, следует мне укреплять, а тело. А именно: есть лук, шпинат и говяжью печенку, по возможности с кровью. А также принимать душ дважды в день для улучшения кровообращения и очищения мыслей. Но все это, считала ты, полумеры. Самое действенное - в августе три недели на море. Морские ванны, йод и солнце - что еще лучше для растущего организма, ослабленного бесконечным чтением и сидячим образом жизни? Выбрала ты Мариакерке. Отец согласился, не убежденный, скорей - безразличный. Вы сняли дом на семейном пляже. До Остенде рукой подать, четыре километра, тебе было на руку: пока мы с отцом купались, ты болтала в кафе "Палас-отеля" с польками и сербками. С кумушками-славянками хорошо предаваться ностальгии. Ты пускалась в одесские воспоминания, вперемежку, впрочем, с воображением. Атмосфера, правда, за столиком не та. Кофе с мороженым, засахаренные фиалки, пальмы из папье-маше, вздохи и "пожалуйте ручку" с поцелуями по-фламандски, то есть по-йордансовски смачно, взасос. На крыльях мечты далеко не унестись.
      Я познакомился с Сесиль Деваэт. Кажется, день был сырой, час отлива, на мокром песке дети, мои сверстники, вместо купанья резвились с мячом. Собирались в команды все - мальчики, девочки, устанавливали правила, в каждую игру, что в гандбол, что в баскетбол, добавляя для пущего веселья свои, новые. К примеру, за каждое очко - рыболовный сачок или поцелуйчик, если родители делают вид, что не смотрят. Поцелуйное новшество произвело фурор, так что родители сдались и уступили детям с условием: в кабинке находиться не больше минуты. А кто больше - немедля проверить, чем он там занят. Сесиль Деваэт была длинна, тонка, весела и проворна. Полумакаронина, полузмейка, она на зависть всем нам шутя ловила мячи - футбольные, теннисные. Сесиль была на два года старше меня. Я считал ее врагом, потому что она всегда побивала меня. Иногда я задирался, то и дело норовил дать подножку. Однажды она особенно легко выиграла в бейсбол. Я заявил, что это нечестно, что ветер был в мою сторону. Она засмеялась и в утешение мокро чмокнула меня в губы. Я вытерся с показным отвращением.
      - Не понравилось?! - воскликнула она. - А я и по-настоящему могу целоваться! Ты не думай! Показать?
      Я не нашелся что ответить. Но стал играть с таким жаром, что чуть не выиграл. Под конец она сказала:
      - Следующий раз, когда победишь, я подожду тебя там... вон в той желтой кабинке.
      Я не спал всю ночь. Завтра и послезавтра я играл позорно. Товарищи улюлюкали, даже чуть не погнали из команды, кричали: "Иди возись с малышней в песочке!"
      В пять вечера Сесиль подошла и спросила:
      - Тебя утешить? - и взяла меня за руку.
      До кабинки я еле доплелся: двадцать тысяч пар глаз, казалось, следят за нами и смеются. Входим. Внутри два складных стула, лифчики, халаты, тент и соломенная шляпа с полями. Сесиль заперла дверь изнутри. Стало темно. Она сказала:
      - Хочешь, разденься.
      Но я коснулся рукой ее груди, твердой и маленькой, потом колен, на мой вкус слишком острых. Она спустила купальник до пояса, велела мне обнять ее, прижалась губами к моим и раздвинула их языком, горячим и жадным. Я был смущен и сердит, что оказался неумехой. Сесиль твердила:
      - Ничего, ничего страшного.
      Минуты показались мне вечностью. Страх леденил кровь. Сесиль совсем разделась и помогла стащить купальный костюм и мне. Кожа у нее была теплой, нежной, приятно дурманящей. А моя собственная кожа тяготила меня, точно я вырос, а она нет. Сесиль положила мою руку себе на живот. Я соскользнул вниз, в мокрые, скользкие волоски. Приказал себе изумляться и радоваться. Все тщетно. Воображение бессильно, удовольствия ни малейшего. Сесиль прошептала:
      - Ты в первый раз?
      Вместо ответа я ткнулся ей куда-то в ключицы, схватил за подмышки. Я словно сдерживал ее, защищаясь и защищая от нее ее саму. Она ощупала меня всюду, потрогала член. Счастье, что она старше и может начать первая - я не могу. Она с силой потерлась о меня, и вдруг ее запах как-то странно меня успокоил. Я прижат к ней и вот-вот войду. Она и зовет, и не впускает. Задрала колени чуть ли мне не до плеч, ногтями вцепилась в поясницу. Наконец оттолкнула к двери кабинки и крикнула:
      - Продолжение завтра!
      Вечером за ужином ты сказала, что я бледный, беспокойный и злой. Есть я не хотел и к любимому своему креветочному салату не притронулся. Даже сливы на третье не захотел. Ты спросила, все ли у меня в порядке с желудком. Не простудился ли, купаясь в шторм в холодной восемнадцатиградусной - воде. Не переутомился ли, играя в мяч. Я был не в состоянии отвечать связно. Посему, вместо прогулки на пирс, ты велела лечь спать в десять. Спал я плохо, но утром стал очень оживлен, и ты успокоилась. Однако Сесиль не пришла. Кабинка была заперта. Я попросился с тобой в Остенде. Ты удивилась и решила не идти вообще.
      Осталась на пляже и следила за моей беготней с подозрением. Ах, я тебе подозрителен? Ну а ты мне подозрительна тем более! Не к милым тетям ты ходишь в "Палас-отель", а к милым дядям, и играть ты с ними идешь туда, куда не пускают детей. А то и прямо к ним в номер - заняться тем же, чем и мы с Сесиль, только на зависть мне ловчей, хотя и не знал я, как именно. Ночью спал я уже лучше. Правда, несколько раз просыпался, долго не мог уснуть и думал о некоторых неисследованных местах Сесиль. Во тьме кабинки я с перепугу не изучил как следует грудь и не помнил теперь, какая она, бедра тоже толком не представлял - широкие или узкие, толстые или худые, цвет волос и вовсе упустил из виду, предполагал, что Сесиль темная шатенка, но поклясться не мог.
      Назавтра она явилась в диком полосатом черно-желтом купальнике. Я окликнул ее нарочито вульгарно:
      - Эй, невидимка, какого ты там цвета?
      Она понеслась как угорелая по воде, я за ней. Жаль, что такая тощая, не мешало бы потолстеть.
      - В кабинку пойдем?
      - Думаешь, детка, ты один у меня?
      - А что, много?
      - Полно.
      - А я тебя люблю.
      - Ну и что?
      - Итак?
      - Завтра в десять моя мамаша с твоей пойдут в Остенде на распродажу белья.
      - Правда?
      - Может, еще поклясться?
      - Дай поцелую в лобик.
      - Ладно, не строй из себя младенца. Хочешь, чтоб весь пляж сбежался? Слушай, давай покатаемся на лошадях. Поедем медленно. Верхом ты тоже в первый раз?
      - У меня нет денег.
      - Неужели трех франков нет? Ну и любовника я себе выбрала! Ладно, так и быть, заплачу за тебя.
      На этот раз спал я прекрасно. Мне снились птички, порхавшие на склонах холмов над мильонами орхидей. Утром ты сказала, что морской воздух делает чудеса. Я окреп, ничуть не похож на заморыша отличника и здоров и душой, и телом.
      На этот раз Сесиль сдержала слово. Мы поздоровались скромно - просто кивнули и мигнули друг другу. Сесиль даже не заперла кабинку. Нарочно неприкрытая дверь пропускала свет, и я смог разглядеть потаенное. Вдобавок начинался прилив, и поцелуи зазвучали как-то особенно гулко. Живи мы сейчас рассудком, а не чувством, осознали бы себя великой силой земли. Но нет, мы были скромны и заняты. Сесиль командовала точно и кратко. На колени, взад-вперед, внизу живота, между ног, стой, давай вперед, назад, опять вперед. В деле были и руки, и губы. Спеши медленно. Так, хорошо, правильно. Вдруг, задыхаясь, она велела заняться позвоночником - от поясницы до копчика. Действовал я послушно, а потому очень старательно. Стонать она стала тише, я тотчас приник к ней: имею право на место под солнцем. Она громко засмеялась: разумеется, слона-то она и не приметила. Мы задыхались. Но ярости во мне, как ни странно, не было, и душа, и тело повиновались. Вся воспаленная, Сесиль раскрылась. Я проник в нее, она задергалась, почувствовала, что на пределе, и сказала:
      - Уйди.
      Я послушался. Она спросила, нет ли у меня "резинки". Я молчал. Тогда она достала пакетик из сумки и протянула мне резко и властно.
      - Надень! - крикнула она с нетерпеньем.
      Я потерял драгоценные секунды. Вмешался разум, нашептал что-то страшное, парализовал меня всего. Сесиль поняла и схватила мой член, чтобы все наладить. Все наладилось, и мы продолжили наше дело по всем правилам, и вдохновенно, и трудолюбиво. Прошло несколько минут... Кажется, у меня отсутствие всякого присутствия... Не знаю, кто я, где я - никто и нигде. Все во мне с ног до головы - дрожь и корчи. Чувствую, как занимается гигантское пламя и рвется из вулкана лава. Я задохнулся и подумал о тебе. Извержение свершилось. Мне почудилось, что Сесиль - это ты. Сесиль прошептала:
      - Неплохо, очень даже неплохо.
      Вечером ты удивилась: сыночка был на редкость оживлен. Я восторгался всем подряд. Улицу назвал полинезийским пейзажем, хотя была она скучна, а Полинезии я сроду не видел. Заявил, что стану великим гением. Изобрету, наверно, крылатую подводную лодку и самолет, летающий со скоростью света. Поцеловал тебя по собственному почину. Даже сказал, что бифштекс только с краю подгорел, а вообще очень мягкий и тает во рту. Следующие дни Сесиль с матерью подсаживались к тебе на пляже. Вы болтали мило и ни о чем. Я растерялся. Ласковые взгляды. Обдуманная любезность. Порыв навстречу, пылкий, но весьма неопределенный. Подозрительно. Чересчур пылкая твоя новая подруга - мамаша Сесиль. Может, у вас общие секреты, мне не ведомые? Потом я решил, что вы всё про нас знаете и что сами и затеяли лишить меня невинности - путем здоровым и необременительным. Довольство и самодовольство сменились унынием. Значит, тут нет моей заслуги! Просто две мамаши обязали Сесиль научить меня кобелиному делу! И всю неделю я сторонился ее. Она подошла первая: может, встретимся еще в кабинке? Я два дня сопротивлялся, потом не выдержал, сдался. И опять я в главный миг подумал о тебе. Даже испугался: если и дальше так будет, дела мои плохи. И сделал над собой героическое усилие. Нет, нечего развивать в себе чувство вины! Нечего валить все в одну кучу! В такие моменты я не в ответе за всякую чертовщину! Сесиль заверила, что со мной все в порядке. Я тем не менее на всякий случай спросил, любит ли она меня. Она застенчиво хихикнула: поживем - увидим, а попробовать, хоть на время, можно. Не знаю, огорчился я или обрадовался. Сесиль была умелой и быстро меня обучила. Чего ж мне боле? Встретились мы в кабинке еще раза три-четыре. Возможно, ты и видела, но не возражала. Потом каникулы кончились. Я уехал целоваться с Лафонтеном, обниматься с Шарлоттой Корде, тискать Карла Великого, спать с Кольбером и Людовиком XI, чтоб изменить им во втором полугодии с Марией-Антуанеттой и маркизой де Помпадур. Увижу ли Сесиль на следующий год, я не знал и мечтал о ней все реже и реже. Вскоре ты объявила, что в Мариакерке мы больше не поедем. Дела отца пошли в гору, в августе снимем, где народу поменьше, к примеру в Кнокке. Память о Сесиль мало-помалу стерлась, правда, пропала не вполне. Была даже благодарность, хотя она улетучилась раньше. Видимо, потеря невинности оказалась для меня делом пустячным. Ты тоже так считала и была очень довольна. Обошлось, так сказать, малой кровью.
      Париж, декабрь 1976
      Ты призналась, что ходила гулять одна. Я мягко пожурил тебя: на прошлой неделе ты два раза падала и доктор запретил тебе выходить без провожатых. А ты: Боже ж мой, неужели умереть в постели лучше, чем на улице или в лифте? На тумбочке у твоей кровати десятка два пузырьков и коробочек с таблетками. Не перепутаешь? На мой вопрос ты улыбаешься: что ж, значит, судьба тебе умереть от таблеток. Я протягиваю письмо, пришедшее сегодня утром в одиннадцать. Ты глянула небрежно и бросила на столик: дескать, все равно ничего ни от кого не ждешь, а приветы твоих старых перечниц тебе не нужны. Сегодня ты смогла одеться сама, и то хлеб. В окне видна верхушка Эйфелевой башни. Стало быть, заключаешь ты, погода хорошая. Встаешь. Руки у тебя трясутся, словно вот-вот оторвутся. А ты говоришь: не стоит беспокоиться, просто руки что-то отказывают, то есть не совсем отказывают, но слушаются с трудом. И еще говоришь, что скоро не сможешь одна дойти до уборной. Третьего дня не донесла, наделала на пол, было очень стыдно перед хозяйкой. Старость - не радость, плохо, когда заживешься. Выходим мелким шажком из комнаты. За меня ты не держишься - опираешься о стены. Бодришься, хорохоришься. Проходя мимо кухни, весело говоришь кухарке "здрасте, мадам". А мне объясняешь военную хитрость: если не показать им, что ты ничего еще, выгонят к черту и придется идти в богадельню, а там старухи орут день-деньской, а по ночам встают задушить соседку.
      Лифта ты боишься панически. Вцепилась в меня и вжалась в угол, точно ждешь, что лопнет трос. А на ступеньках в подъезде успокоилась: все четыре одолела сама, с палочкой. На улице останавливаешься через каждые десять-двенадцать метров. Похоже, только глаза не отказывают тебе. Первая остановка - у третьей витрины тут же, на Гренель: смотришь на брошюры об австралийских авиалиниях и сине-зеленых пакистанских мечетях. "Пакистан, спросила ты, - находится в России?" Объясняю, но ты уже устала и обрываешь: дескать, слишком много на земле правительств и городов, и новых, и старых, восставших из пепла.
      Вздохнула разок, потом спохватилась, ищешь мой взгляд, хочешь продемонстрировать, что старость не радость. Твоя левая нога почти не слушается, но ты упорно дергаешь бедром, встряхиваешь ее. На миг застыла у антикварной лавки, загляделась на пять-шесть золоченых ангелочков, задумалась. "Боже ж мой, - говоришь, - и что только в наши дни не покупают!
      Не разбираются нынче люди в вещах, эксперты все - воры, а покупатели и такому барахлу рады-радехоньки, потому что бесятся с жиру". Прошли еще немного. На углу авеню Де-ля-Бурдонне ты приникла к стеклянной двери: увидала ровные рядки почтовых марок. Я объясняю, что эти марки французские, но не Франции, а бывших французских колоний, ныне независимых стран. Злобно отвечаешь, что я строю из себя всезнайку, а сам, по всему видно, круглый невежда. Сделали еще пять шагов, и ты сменила гнев на милость: сыночка дорогой, ты столько всего знаешь и никогда ни в чем не ошибаешься. Подошли к светофору.
      Ноги у тебя подкосились. Поддерживаю тебя обеими руками. На той стороне - скамейка. Ты показываешь на нее слабым кивком, хочешь сесть. Умрешь, а дойдешь.
      Действительно, дошла, села, немного успокоилась и заявила, что в Нью-Йорке поздняя осень мягче, деревья еще не облетели, и листья желтые, но очень красивые. Ты-то, мол, в гробу, такой красивой не будешь. Я развлекаю тебя байками. Говорю: помнишь, был такой Саша Гитри? Тут его дом неподалеку. Двадцать лет, как умер, а его пьесы и фильмы вдруг полюбили. Когда его очередная жена ушла к Пьеру Френе, он сказал приятелю: "Теперь Френе увидит, как мало мне нужно". Ты засмеялась. Сначала неохотно, но потом захохотала. Да, говоришь, французы народ хоть и противный, но самый остроумный на свете. Я украдкой смотрю на часы. Пытка подходит к концу, пора возвращаться.
      Но ты так не думаешь. Достаешь из сумочки два очищенных апельсина: сыночка, хочешь? Я говорю: перчатки не снимай и не расстегивай пальто. Ты восклицаешь: значит, все-таки любишь хоть немножко старуху мать, а ты уж думала было... ну, вот, теперь не будешь так думать, а я сам должен смотреть, чтоб не простудиться, и под машину не попасть, и вообще, мало ли что. Молчим, жуем апельсины, держа их в платке, чтобы не закапать пальто. Ты простонала: вечно эти марки! Куда ни пойдешь, они тут как тут, как нарочно. Зрачки расширены, ты в ужасе, по лицу пробегает судорога, точно вот-вот потеряешь сознание. Поднимаю тебе воротник, а ты, рванув, опускаешь его: тебе жарко, ты хочешь домой немедленно. Беру тебя за руку, но ты вырываешься. Нет, сейчас ты пойдешь вон в тот магазин и спросишь, не заходил ли сегодня к ним твой муж купить марок. Отвечаю предельно осторожно, что не заходил и не зайдет уже никогда. Хихикнула: ну, разумеется, ведь твой муж теперь - я. И вдруг согнулась. Не подхвати я тебя, упала бы. Снова выпрямилась, лицо вдруг стало спокойное, рассыпаешься в извинениях: теперь ты все и всех путаешь, неладно что-то с памятью. А я думаю, что ты молодец: прогулка утомительна, но ты не сдаешься, без нее ты была бы живым трупом, без пяти минут просто трупом. А возвращаться, говоришь, нам еще рано, пойдем дойдем до авеню Боске. По дороге ты сообщаешь, что ученик парикмахера вон из той парикмахерской каждый день в полпятого встречается с продавщицей вон из той бакалеи, кажется португалкой, и они вместе идут на рю Де-л'Экспозисьон, на часок-другой в номера, где никто ни на кого не смотрит. Ах, что за дивные фрукты: яблочки красные, бананчики желтые, апельсинчики оранжевые, все-таки, что ни говори, Франция портится, портится, а до конца никогда не испортится! Ты развеселилась, хотя время от времени останавливаешься и прижимаешь палку набалдашником к сердцу. Ох, как бьется, колотится, стучит, как молоток, ждешь, ждешь, пока успокоится.
      Хочешь, зайдем в кафе? Нет, ты опять молодцом. Готова идти дальше. В этом кафе один сброд, а хозяин как трубочист, и свитер у него с мокрыми пятнами под мышками, не хватало еще распивать тут чаи! А время, что ни говори, идет вперед. Раньше, к примеру, клубнику круглый год не продавали, и редиску, даже самую плохонькую, тоже только в апреле. Очень и очень жаль. Придумают еще чего-нибудь, когда нас с тобой давно не будет. Да, говорю. Что еще я могу сказать? А ты говоришь, что видишь, как надоела мне до смерти, что, не будь я такой вежливый, давно бы послал тебя к черту и ушел бы, а ты бы пошла домой одна, ноги у тебя подкосились бы, ты свалилась бы и сломала бы себе шейку бедра. В общем, не понимаешь, почему никак не помрешь, зажилась, ясное дело, и это уже даже неприлично. Я пытаюсь перевести разговор: смотри, вон кондитерская, может, зайдем, съедим по пирожному? В ответ ты заявляешь, что кондитерская эта из здешних четырех самая плохая. Они, негодяи, наверно, пекут не на масле, а на сале, может, даже на свечном. Я с готовностью захохотал - хочу сделать тебе приятное.
      Потом ты объявляешь мне, что хочешь переписать завещание. Как я думаю, спрашиваешь, что лучше: закопать тебя или кремировать? Отвечаю: поговорим об этом лет через пять-шесть. А ты: дурак, надо смотреть правде в глаза. Убираю улыбку: святое право каждого распоряжаться собственным прахом. Но ты уже говоришь о другом. Хочешь перечесть Пастернака, а пока просишь купить тебе последний "Пари-Матч". Обожаешь читать про Онассиса. Он дядька жизнерадостный и порядочный, а его Кеннедиха похожа на глупую лису. Скелетина кривоногая. Лучше б он женился на Мэрилин Монро. Вот это была бы пара так пара! Идем обратно. Ты запыхалась, надоело гулять. Удивляешься, с какой это стати на товары и всякие такие мелочи в хозяйственном уже два с лишним месяца скидка? Нельзя же столько времени продавать на двадцать процентов дешевле! Тут, судя по всему, дело нечисто. Рядом с твоим домом ночной ресторан. Тоже ни в какие ворота. У гитаристов на фото патлы, просто черт-те что, шуты гороховые. Разве Яша Хейфец, Бруно Вальтер и Тосканини так ходили бы?
      У лифта отпускаешь меня очень весело: надо же, сколько времени угрохал на старую развалину! Теперь поднимешься одна. Пусть хозяйка видит, что ты еще ого-го. Но я не ухожу. Поднимаемся вместе, звоним, хором опять здороваемся с кухаркой: да, да, конечно, погуляли прекрасно. Входим к тебе в комнату. Ты скидываешь туфли, падаешь на кровать. Устала как собака. Я сажусь в кресло, наливаю тебе воды. Хочешь тонизирующее? Размышляешь выпить из зеленой склянки или из красной? Решаешься на простой аспирин. Кожица у тебя под подбородком подрагивает, руки словно изъедены венами. Ты показываешь на чемодан на комоде. Скорей, сыночка, нам некогда, поезд через полтора часа. Я изумлен. Осторожно спрашиваю, далеко ли ты собралась. Говоришь - переезжать, отец ждет в Нью-Йорке или в каком-то другом городе, в каком точно не помнишь. Я успокаиваю - сперва отдохни немного, поспи, восстанови силы. И как бы между прочим замечаю: вообще-то ты тут живешь постоянно. Ты уперлась: отец отпустил тебя отдохнуть, а ты загуляла. Бормочешь что-то, совсем, зарапортовалась, ушла в себя. Смотрим друг на друга. Вроде уж обо всем говорено. Кажется, ты меня принимаешь за кого-то другого - за врача или, может, бандита, потому что глядишь испуганно. Потом объявляешь: все писатели - картежники и горькие пьяницы, ты, сыночка, не бери пример с Пушкина и Лермонтова, а бери с Толстого. И у тебя ко мне большая просьба: если ты заговоришь об отце как о живом, я должен напомнить, что он умер, ты человек еще сильный и сможешь вынести правду. А Роми Шнайдер - самая, наверно, красивая актриса во всем мировом кино. Только напрасно она живет с этим мордоворотом Бельмондо. То ли дело Мозжухин, Менжу, Джон Барримор, изящные, благородные. Теперь таких нет и не будет! Все вырождается. Куда ни кинь, всюду клин. Сейчас вот немножко отдохнешь, потом встанешь покушаешь. Дают почти всегда одно и то же: щи, кусок вареного мяса и компот. Тебе все равно, лишь бы прожевать. С этой минуты между нами ничего нет, кроме пустой болтовни. Галстук у меня безобразный, совершенно не идет к костюму, культурный человек должен за этим следить. Ты мне подаришь галстук - изумительный, мне безумно понравится, ты в этом уверена.
      Брюссель, осень 1939
      Врачи сказали, что у твоей матери неоперабельный рак. Ты тотчас проявила непоколебимую решимость. Призвала отца, мужа, сына и брата Армана с женой Матильдой. Объявила: действовать следует немедленно. Про себя ты все решила. Необходимо обеспечить матери максимум удобств и заботу не только физическую, но и душевную, и лично ты своей души не пожалеешь. Надо положить конец всякому колебанию и всякому сомнению - о больнице не может быть и речи. В больнице среди чужих мать сразу поймет, в чем дело. Сперва, однако, ты попросила совета, словно не знала, с чего начать, что предпринять. Дед только вздыхал и плакал, он явно был потрясен известием. Ты повернулась к Матильде. Несчастье касается ее не так прямо, и, возможно, она отнесется трезвее. Но Матильда разумно возразила, что любовь и горе советчики самые трезвые, поэтому решать не ей, а вам - тебе и деду. Армана ты выслушать не захотела. Человек он, дескать, ненадежный, и рассчитывать на него нельзя, то есть ты его не ругаешь, а просто констатируешь факт. Отец тихонько напомнил: мы здесь не затем, чтобы констатировать факты, а затем, чтобы вместе принять решение. Дали слово Арману. Он предложил: отвезти мать домой, к отцу, и каждый день, если надо, вызывать медсестру-сиделку или монахиню - они будут ухаживать как нельзя лучше. Именно этого ты и не хотела. Брату с невесткой ты прописала по первое число: мать никогда его не любила, тридцать лет он позорит семью, женился на горничной и сам бездарь, дурак, торгует своими дурацкими радиоприемниками, ты с ним как с человеком, а он с тобой как скотина, сейчас видно - свинья бесчувственная.
      Арман с Матильдой встали: если так, они вообще уйдут. Дед торжественно поднял бородку и пробормотал: "Ладно, дети, дети, не надо..." - и немного утишил страсти. Ты продолжила дебаты, вдруг присмирев. Смирение скрыло твои чувства. Ты даже попросила у Матильды прощения. Боже ж мой, конечно же, ты ничего такого не думала, просто, во-первых, тебя возмутил Арман со своим скучающим видом, и, во-вторых, ты не спала: попробуй засни, когда у тебя умирает мать. Матильда за весь вечер не сказала больше ни слова. Арману и вовсе ссора была на руку: он зажег сигару и завесился голубоватым табачным облачком. Впрочем, вскоре его вызвали по делам в Кельн, и он так и так предоставил решать все другим. Дедушка тоже решать отказался. Промямлил, что несчастье его подкосило, что в восемьдесят один год у него и сил-то на решение никаких нет. Хочет помочь, сказал, а как не знает. Боится только одиночества по ночам. По ночам одиночество - страшное дело. Кивнув на дедово бессилие, ты сказала, что есть один только выход: мать проведет свои последние дни у тебя. Ты обеспечишь ей полный уход, это ясно всем. Дедушку ты заверила, довольно презрительно, что будешь навещать его часто - часто, насколько сможешь, и я тоже, и Арман с Матильдой, разумеется, ты уверена. К тому же, предложила ты, следует поставить в известность кое-кого из дальней родни, а также друзей и, может быть, соседей по площадке.
      Дед, таким образом, потихоньку привыкнет, что осиротел, и в конце-то концов мы же тоже осиротели. Мне твой вердикт показался верхом жестокости. Я даже взял слово, чтобы все видели, что я сам по себе. Когда речь идет о жизни и смерти, сказал я, каждый поступает по совести, а не по приговору суда. Меня не одобрили. Один Арман, жуя мокрый окурок, сказал: "Вот вернусь из Кельна, зайди ко мне в контору, свожу тебя пообедать в "Таверн дю Пассаж", там потрясающая крольчатина".
      Таким образом, ты все решила единолично, не дав отцу и рта раскрыть. Он, ясное дело, согласился с тобой целиком и полностью. Бабушка после обследования с неделю жила дома, вязала, слегка хозяйничала и пила липовый отвар, считая, что лечится. А у нас дома, по твоей милости, все вверх дном. Спальня и ваша с отцом кровать - бабушке. Вы с отцом - в гостиную. Спешно внесли железную кровать. Что ж, значит, гостей принимать не будем. Но, Боже ж мой, до гостей ли теперь? Лишние вещи - в кабинет к отцу. Отец потеснится. Сыночкину комнату не трогала. Она и так мала, и там у тебя, с тех пор как я переехал, просто кладовка. Закончив генеральную перестановку, занялась обновлением и украшением спальни. Подшила к шторам кружева и убрала зеркала, чтобы бабушка не расстраивалась. Взамен повесила эстампы со средиземноморскими пейзажами. В три дня обойщики переменили обои светло-коричневые переклеили на розовые. Последний штрих: расставила везде цветы и зелень. И еще купила кресло-качалку, в рассрочку, чтобы отец не ругался, что ты мотовка.
      Бабушка переехала в девичью светелку. С утра до вечера ты уверяла ее, что она совершенно здорова, надо только очистить кровь после всего этого неправильного питания. Но лечение - дело долгое, так что пусть наберется терпения. Для пущей убедительности ты пустила в ход медицинские термины. Термины бабушку убедили. Но слабела она не по дням, а по часам и спустя три недели слегла уже окончательно. Врач приходил каждый день. Ты из дома не выходила, даже перестала готовить. Отец питался где придется, к счастью, поблизости было полно забегаловок. Варила ты только для бабушки и свято оберегала ее душевный покой.
      Все было обдуманно-деликатно. Режим дня рассчитан с точностью до секунды. Утром, как встанешь, несешь бабушке завтрак, вкусный и сытный: поджаренный хлеб, яйцо в мешочек, кофе с молоком и варенье. Варенье каждый день другое: черничное, клубничное, малиновое, айвовое и английский алельсинно-лимонный с особым ароматом джем. В солнечные дни ты раздвигаешь шторы, открываешь окно. Звон трамвая, иногда птичий щебет. В пасмурные дни солнце ты заменяешь цветами, ставишь их на низенький столик. После завтрака лекция о международном положении. Исполнение твое, цензура тоже. В Европе все спокойно, Даладье с помощью Чемберлена урезонил Гитлера, войска на границе просто для перестраховки и больше ни для чего, в Германии скоро выборы, нацистам, разумеется, не удержаться, Сталин не вмешивается, Россия, несмотря на тамошние ужасы, страна мирная.
      После лекции - трудотерапия. Сама бабушка вязать уже не могла, и ты вязала за нее. Она руководила, а вы вместе решали, кому этот свитер - или отцу, он мерзляк, но не любит сиреневый цвет, или мне на зиму, потому что в университете сыро, или Арману, он все время в разъездах, а на вокзалах и в гостиничных коридорах вечно сквозняки. В десять тридцать отбой. Бабушке нельзя переутомляться, пусть поспит. К тому же не стоит сидеть около нее все время - чего доброго, испугается. Словом, и волки сыты, и овцы целы. Около полудня - доктор. Пощупает пульс, измерит давление, выпишет аскорбинку; к середине октября, впрочем, пришлось уже делать внутривенные уколы, к бабушкиному ужасу, но ты успокоила - бабушка окрепла, можно начать радикальное лечение. Итак, далее обед. Все очень празднично. Пир вдвоем, более никто не допущен. На подносе творожок с простоквашкой, пюре и одна гвоздика или розочка. Иногда вместо цветка подарок - фигурка саксонского фарфора, старинный ключ, наперсток с брильянтиками или музыкальная табакерка. Это даже не подарки, а темы для приятной болтовни, приятной и только приятной. К примеру, ты сообщаешь, очень убедительно, что фарфоровая кошечка в восьмидесятые годы принадлежала одной вашей дальней родственнице, а подарил кошечку вюртембергский принц, когда был в эту вашу родственницу влюблен. Вы делаете вид, что выяснили, кем именно родственница вам приходится. Заодно приплетаете каких-то забытых русских, молдаван, татар, славян. Сливаетесь душой, вспоминая то, чего не было.
      Тем временем пюре проглочено, заедено черносливом и запито липовым чаем. Теперь разговор о цветах. Вы спорите о достоинствах резеды, пионов, орхидей, ноготков, фуксии и анютиных глазок. Но в споре истина не рождается, ибо о вкусах не спорят. Ну и ладно. Кстати обсудили одесский и херсонский парки и симферопольский городской сад - незабвенный, потому что в Симферополе дедушка родился, вырос и ухаживал за бабушкой, ухаживал долго и упорно. Ты как бы невзначай перешла на скорое бабушкино выздоровление. Надо бы, говоришь, поехать ей на курорт. Новая тема - курорты. Ты не знаешь, но приятельницы говорили, что в Карлсбаде голубые горы и целебные воды; в Ля-Бурбуль запрещены автомобильные гудки, чтобы не нарушать покой отдыхающих; в Монте-Карло толстосумы нанимают по три-четыре телохранителя, и те на рассвете не дают им после проигрыша застрелиться. Потихоньку бабушка задремлет, и ты уйдешь, усталая, но с чувством выполненного долга. Тайком от всех запираешься на кухне и рыдаешь взахлеб. Выйдешь опустошенная, но просветленная.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15