Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская мать

ModernLib.Net / Боске Ален / Русская мать - Чтение (стр. 5)
Автор: Боске Ален
Жанр:

 

 


В Нью-Йорке я пробыл всего три дня: как всегда, но с небольшими изменениями. Между мной и тобой состоялся обмен подарками и улыбками, неловкими, смущенными, зато искренними. Хотелось говорить и говорить и рассказывать, но казалось, что другой хочет, наоборот, молчать и скрывать. Признаний-излияний так и не было. Одолевала застенчивость, вполне, впрочем, доброкачественная. Принуждение повело к отчуждению. Я достал подарок - привез тебе из Парижа лаликовскую вазу, - а ты разложила на своем большом диване рубашки, пледы, платки, носки, галстуки. Не в моем вкусе, но для дома сойдет. Зато ваши с отцом отношения, показалось мне, изменились к лучшему. Появилась в них какая-то широта. К шестидесяти пяти годам отец мой Александр Биск, закончив бранить зверства русской революции, вспомнил, что лично он - поэт. По правде, он никогда и не забывал об этом, но теперь вернулся к поэзии телом и душой, с давним юношеским жаром. Исправно посещал литераторов-эмигрантов, прилежно входил в текущую литературную жизнь. Читал Булгакова и первые стихи Евтушенко, вникал в Набокова, считая его, однако, чудовищным циником, изредка обменивался открытками с Пастернаком. Принимая прошлую жизнь отца, я принял и его оправдания. Тридцать пять с лишним лет он занимался скромным, но всепоглощающим и любимым делом. В конце концов, таких, как он, знатоков филателии в мире раз-два и обчелся. Он никому ничего не должен. На старости лет ни в чем не нуждается. В Европу не вернется. Будет жить в свое удовольствие: изредка обед с писателями, сигара дважды в день, бридж раз в неделю и ежедневно после дневного сна кинематограф.
      На старости лет отец обрел, на мой взгляд, более свойственное ему счастье и тем подал пример тебе. Ты в свой черед с удивлением обнаружила, что искусство - утешение старости. Постепенно ты перестала носиться со всяким там прекраснодушием. Поняла, что люди не только добры или злы, но и талантливы или бездарны. Ты не знала, на что решиться. В твои шестьдесят девять за скрипку вновь не берутся, тем более если с утра до ночи по радио слышат Хейфеца, Стерна и Менухина. Тут ты знала, что к чему, и на свой счет не обманывалась: слабые ревматические пальцы подведут. Ты сочла, что изобразительное искусство легче, и захотела учиться скульптуре. Одна русская приятельница познакомила тебя с Архипенко, он за гроши согласился давать тебе уроки. Ты умудрилась подружиться с ним, по крайней мере, залучить его к себе на вечера, где, впрочем, фуршет был существенней бесед. Наконец тебе удалось произвести на свет несколько бюстов из глины и гипса, весьма сходных с подлинником: друзья твои позировали довольно охотно. Затем ты отважилась на большее: отлила в бронзе вычурного Дон-Кихота и несколько фигурок, так сказать, абстрактных.
      Понятно, не век воспитывать и голубить сыночку. Пришлось тебе переучиваться жить.
      Оказалось, занятия изящным искусством не хуже, если не лучше, мечтаний о любимом чаде. Мечтания, конечно, остались, но жила ты не только ими. Правда, иногда, всплакнув, уверяла, что только ими, но я видел - говоришь ты это для красного словца. И радовался, что ты так поумнела, что увлеклась новым искусством. Хотя тоже - с опозданием на полстолетия. И были вы с отцом безумно трогательны: две старые калоши вдруг захотели идти в ногу с веком. Отец променял Толстого на Сартра, Гауптмана на Музиля, Киплинга на Оруэлла. А ты, еще пуще, влюбилась в Эллингтона и Пуленка. Конечно, влиял на тебя и учитель твой, Архипенко. И после обеда ты не ходила больше к кумушкам почесать язык и всплакнуть о русском прошлом, но отправлялась в галереи на Мэдисон-авеню, в Уитни или Музей современного искусства. К тому же в кафе в парке между 5-й и 6-й авеню был потрясающе вкусный горячий шоколад. И хоть знала ты обо всем несколько поверхностно, восторгалась и ненавидела не меньше моего. Достойно спорила со мной, хваля Бранкузи, Клее, Сера. Чутье тебя не подводило. Морщилась ты, что у Шагала душа бакалейщика, а Матисс подменяет красоту красивостью. А в скульптуре ты оказалась совсем тонка, иногда и профессиональна. О Цадкине говорила не в бровь, а в глаз, и ругала за литературность, а о Липшице сказала, что он плохо кончит, потому что занимается религиозной и ритуальной скульптурой и идет на поводу у богатых заказчиков. Гонсалеса ты открыла только что и носилась с ним как с писаной торбой.
      Вы с отцом подхлестывали друг друга. Он к тебе - со своей "открытой Америкой", ты к нему - со своей. Результат вашего культобмена подчас интересные заявления. Ты терпеть не можешь героев-невротиков, согласилась прочесть тридцать страниц Кафки и объявила, что он псих и выродок. У отца свои откровения. Счел, что абстрактное искусство - месть архитекторов-неудачников. Сюрреалистические образы он попытался понять, растолковать, объяснить - и не смог, но поносить Дали и Макса Эрнста не стал, а сказал только, что стар для всего этого и что у каждого поколения свои понятия о морали, и новые отрицают старые. Получилась из вас чета милых стариков с благородными сединами, хорошими манерами, поклонами-реверансами, которые лет тридцать назад сами вы сочли бы фальшью. И в чем вас упрекать? Только в том, что Штаты для вас - потемки, что ваш английский через пень колоду - смесь французского с нижегородским, что ваш любимый мирок - с 100-й до 34-й улицы и с 10-й до 2-й авеню, а шаг за пределы - уже авантюра, что раз в год друзья вывозят вас в Лонг-Бич и за полтора часа в машине вы якобы успеваете расчухать страну. Блажен, думал я, кто верует. Порой я завидовал вам. Блаженства вашего не могли нарушить даже легкие хвори со старческой немощью. Вот когда я пожалел, что уже не свет я твой в окошке, но ведь поделом мне! Сам к тому руку приложил, бросил тебя, стал парижанином до мозга костей, этаким проевропейцем-антиамериканцем. Ты смирилась и изменилась.
      Отцово влияние победило. На старости лет он твердо решил выйти из своей старческой скорлупы. Он еще по-прежнему работал, но без надрыва, в день часа четыре. Этим вы и кормились. К тому ж получали пенсию и социальную надбавку, но деньгами не сорили, так что о куске хлеба уже не беспокоились. Тридцать с лишним лет ты пыталась осчастливить сына помимо его воли в угоду своей. Наконец поняла. Твое счастье - это твое счастье. А вот мое счастье - это мое счастье. Я жажду быть знаменитым, сильным и, главное, самобытным, торжествовать над собой ежедневно и над врагом, чтоб уважал еженедельно, превзойти лучших поэтов, чтоб презреть их и с лощеным цинизмом почить на лаврах. Нет-нет, это не твое счастье. Тебе скорей ближе счастье отца. Отцовы идеалы юношеские, поблекшие, но милые. Отец вышел из спячки, житейской, пошлой, беспросветной. Большим поэтом, ты знала, он не был. Но теперь ему захотелось написать пару статей о русском языке, прочесть тройку лекций о прозаизмах в "Евгении Онегине", обсудить с собратьями проблему неправдоподобия в "Войне и мире", принять у себя поэтов, уехавших из СССР, выразить им сочувствие - не политическое, а просто сочувствие. Отныне Александр Биск заходил в русские книжные лавки, собирал слушателей, общался с университетскими. Ему потребовалась помощь секретарская и зачастую психологическая. Ты стала помощницей: хорошей секретаршей и по временам хорошим психологом. Вы объявили: ваш девиз непредвзятость, вы ни левые, ни правые, вы - объективные. Ты знала, как поступать объективно, и однажды отсоветовала отцу участвовать в чеховском круглом столе, потому что там выступал Керенский: хватит гражданских войн!
      До меня дорасти ты не стремилась: ты мне мать, и, значит, для меня как бы священная корова, так ты считала. Но для отца ты старалась. И коль скоро он, пусть скромный, литератор, ты тоже не будешь простой домохозяйкой. Скульптура подвернулась как нельзя кстати. Зауважали вас мои сверстники-интеллектуалы. Я даже рот разинул от удивления: вы - настоящие пророки в своем отечестве! А если находился Фома неверующий, в разговоре с ним вы ничтоже сумняшеся именовали друг друга "моя жена скульптор" и "мой муж поэт". Если удивлялись слишком, ты поправлялась, пояснив: "Бывший поэт". Как бы напрашивалась на возражение: "Что вы, что вы, поэт всегда поэт". Обо мне ты и думать забыла. Пускала всем пыль в глаза. Впрочем, эта пыль прекрасно и мило защищала ваш иллюзорный мирок от мира реального. К реальности возвращал тебя отец. С несвойственным ему пафосом он восклицал перед чужаками: "Но истинный артист и творец в нашей семье - сын! Вот, посмотрите-ка, его книги: целых пятнадцать!"
      Я занялся делом довольно подрывным: однажды на занятии стал объяснять двадцати пяти студентам в джинсах и лыжных ботинках сравнительные достоинства знаменитого, так сказать, мирского пророка Камю и ничем не знаменитого Чорана. Приготовился прочесть им чорановские афоризмы и заранее предвкушал силу впечатления, пусть отрицательного. Тут меня позвали к телефону - звонок из Нью-Йорка, очень срочно. Звонил отец, голос плохо скрывал волнение. Ты в больнице, днем операция. Я извинился перед студентами и улетел первым рейсом. Два часа спустя я сидел у твоей койки. Из ноздрей у тебя выходили две красные трубочки. Ты вращала глазами и мигала, не имея возможности говорить. Я коснулся губами твоего лба, ты искривила губы в улыбке. У хирурга нашел я отца: он был бледен и казался совсем стариком. Хирург походил вокруг да около, потом перешел к делу: четыре года назад у тебя плохо зарубцевалась язва; ткани разошлись, требуется соединить, необходимы чудеса хирургического искусства; операция продлится четыре часа. Отцу, явно переживавшему, он больше ничего не сказал, и я с глазу на глаз спросил его, каковы твои шансы. Он помолчал, но, понимая, что общими словами не отделаться, прямо ответил: учитывая твой возраст, - один к двум. Я из этого вывел, что меньше: один к четырем или к пяти. Отец хотел просидеть в больнице всю операцию - насилу уговорил его сходить со мной поесть и в кино. Но лангусты и старый фильм с Габеном, оказалось, связывают лучше, чем вздохи и словеса.
      Чуть позже в больнице нам сказали, что операция еще не закончена, но все идет хорошо. Я заночевал у вас на диване, чтобы не оставлять отца одного. Он был мне благодарен. Наутро нам объявили, что с тобой все в порядке. Не в порядке, правда, сердце, и сердечные приступы, удушье и слабость до конца дней тебе обеспечены. В общем, операция состарила тебя лет по крайней мере на десять. В больнице, пока не встала на ноги, провела ты еще неделю. Затем, решил отец, - поедешь в Лонг-Бич, где бывали вы каждое лето. Зимой там тепло и тихо, открыты только две дорогие гостиницы, выбрать просто. А меня ждал Бостон, но в эти дни я хотел побыть с тобой. Нашим спорам-ссорам пришел конец. Ты, как всегда в трудный час, стала остра и тонка. В палате рассказала мне об отце, о переменах в нем. К ремеслу своему он стал относиться философски: маркой больше, маркой меньше, купил клиент, нет - велика важность! Ты открыла мне тайну: отец нашел свои старые переводы любимого им в юности Рильке, теперь вот сделал новые и, войдя во вкус, написал свое. И тут же упрекнула меня: я, мол, всегда считал отца в литературе временным человеком, говорил, что для настоящего писателя ему не хватает ни умственной, ни душевной отваги. И был я, оказывается, не прав. Стала доказывать, но тут голос тебе изменил. Пришла медсестра и велела целый час лежать спокойно. Ты говорила с великой мукой, словно объявляла свою последнюю волю.
      Отец, конечно, от жизни отстал, но он так мало видел радости. Революция в 17-м, ссылка в 19-м, бегство из Бельгии в 40-м, житье в непонятной Америке... Я сказал: не трать силы на слова, я и так это знаю. Ты попросила стакан воды и еще одну подушку. Чуть позже тебе принесли куриный бульон, ты сказала - необыкновенно вкусно. Хирург похвалил тебя за высокий боевой дух. Заверил, что через пару дней ты и думать забудешь об операции. И ты продолжила речь. Отец - типичный представитель своего поколения. Да, своего, конечно, не твоего же! А уж время, разумеется, все поставит на свои места и покажет, кто из вас прав. Часто оказывается все наоборот. Ты с таким жаром защищала отца, что лучше адвоката и не надо. Но потом вдруг забыла, о чем говорила, стала просто больной старухой и сказала, что трудно дышать. Того и гляди, потеряешь сознание. Медсестра просила меня уйти и до утра не появляться. Утром я принес фиалки, положил тебе на одеяло. О вчерашнем не было и речи. Вспоминала какую-то чепуху. А сама выспрашивала глазами, и, втроем с медсестрой и хирургом, мы с трудом втолковали тебе, словами и рисунками, какая была операция. Ты скептически молчала, а мне, как бы вскользь, слишком спокойно сказала: это рак, бабушка тоже от него умерла, а мы все из жалости, и совершенно напрасно, сговорились молчать. И вдруг опять ни с того ни с сего сменила пластинку. Отец, стало быть, тебе важней. Слово за слово, вернулась к защитительной речи. Отец прочел тебе стихи. По-твоему, они божественны. Их надо напечатать, ему будет приятно и даже, мол, полезно для здоровья, что кстати, ведь он только-только начал жить, перед тем пустив псу под хвост сорок лет. Стало быть, моя задача вернуться в Париж, выждать полгодика, чтоб ничего не заподозрил, и написать ему. Написать надо, что русские парижане образованней и тоньше русских ньюйоркцев и они его поклонники. Даже прибавить, что и писатели из России, проездом бывшие в Париже, о нем спрашивали: помнят его по авангарду времен Бабеля и Ахматовой, а молодежь, напишу, сейчас открывает для себя эти годы и его стихами увлечена особенно. И должен я непременно подготовить один-два сборника отцовых стихов и переводов, и, если надо, ты готова издать их за свой счет. Я поступился принципом не кривить душой и дал слово все исполнить.
      Потом я долго говорил себе, какая ты молодец, как заботишься об отцовом душевном комфорте. Бродил по улицам вокруг больницы Бельвю. Местные пустыри только-только стали застраиваться, медленно поднимались стены Линкольн-Центра. Чувства мои были смешанны. Я и жалел, что связался с тобой, втянулся в твою аферу. А все же и радовался, что побыл при тебе, укрепил тебя в мысли, что на меня можно рассчитывать, что сын в любом случае - сын. Но выпил я коктейли - "Кубу либру" в баре на 72-й улице и "Олд Фешенед" на Амстердам, и в мозгу все спуталось. Я испугался, что дал слабину, перенежничал с тобой. Я проклял твое предприятие. Нехорошо мошенничать, даже из любви к ближнему. Отец вернулся в литературу - и прекрасно. Хочет напечатать старое и новое - имеет право. Ну и печатайте на здоровье в Париже. Но зачем врать черт-те что, придумывать "поклонников"? Я выпил третью рюмку. Но мысли переменились. А я сам - тоже, судья выискался! При чем здесь, к черту, мошенничество? Доброе дело есть доброе дело. Но и себя ругать мне скоро надоело. Ты знаешь отца лучше, чем я. Может, просто думаешь, пусть старик помечтает хоть раз в жизни. И я решил, что сделаю все, как ты хочешь. Может, тебе и жить-то после операции всего ничего. Не объясняя, почему и зачем, я сократил свое пребывание в Нью-Йорке и уехал назад в Бостон раньше, чем ты в Лонг-Бич. И потом на занятиях я два месяца ни за что ни про что ругал Монтерлана, Клоделя и Жироду и нахваливал неизвестных поэтов. А съездив в Париж, я понял все окончательно про наши с тобой свидания в больнице. Суть проста. Вы с отцом - счастливая пара, и ты, хоть и кричала всю жизнь, где мой сын, мой свет в окошке? - прекрасно без этого света в окошке обходишься. Вскоре вышли две книги отца, и ты радовалась им больше, чем он. Теперь ты могла восхищаться его стихами прилюдно, потому что в душе перестала восхищаться ими сорок лет назад.
      Сезан, Марна, сентябрь 1976
      - Что ты всё руки мне целуешь? Подумаешь, руки! А в щеки боишься, да? Что я, не моюсь, что ли? Я, по-твоему, гнию? Вы думаете, я гнию? Ну да, гнию, но не сгнила же еще, правда, сыночка?
      - Сегодня я без цветов, у тебя и так их полно.
      - Да, как на кладбище.
      - Но ведь ты любишь розы. Смотри, какие чайные розы, вон там, у окна.
      - И на что они мне? Ты же знаешь, что я уже не чувствую запаха. Гладиолусы я терпеть не могу. А хризантемы впору приносить покойникам.
      - По-моему, за тобой тут неплохо ухаживают.
      - Конечно, чтобы с тебя содрать побольше.
      - У тебя вроде все есть.
      - Да все - лекарства, каша, уколы. Души только нет.
      - Но тут всего шесть или семь больных. Твой врач сказал, что тебе здесь всё дадут.
      - Дадут! Догонят и еще добавят.
      - Ты разговариваешь тут с кем-нибудь?
      - Разговариваю: хорошая погода, плохая погода, ветер. Они доходяги еще больше моего.
      - Но у тебя есть телефон, радио. Телевизор в гостиной, в двух шагах. И даже не в двух, а в одном. Только скажи - сестра с радостью тебя проводит.
      - Эта дура, что ли?
      - Почему? Она очень милая.
      - Тебе милая. Засунул мать черт-те куда, в богадельню, даже не спросил, согласна мать или нет!
      - Врачи не спрашивают согласия больного. После двустороннего воспаления легких тебе необходимо пожить на покое. А тут и есть покой.
      - Как в могиле.
      - Ты во всем видишь только плохое. Считай, что ты на отдыхе. Вокруг поля, ивы. Золотая осень. Запах свежего сена. Смотри, в трех километрах отсюда...
      - Ты знаешь, что я слепну, и говоришь - "смотри"!
      - Ну, извини.
      - Нет, это ты меня извини. Я старая перечница. Что ты там еще принес?
      - Коробку конфет и киви.
      - У меня больше никого нет, кроме тебя. Что бы я без тебя делала?
      - Ладно, мама, не плачь.
      - У меня внутри ничего не слушается, и глаза тоже. Сердце стучит, как молоток. А ночью я должна звать сестру, чтоб отвела меня в туалет. Ты представляешь, двух шагов и то не могу сделать без помощи. Какой стыд!
      - Ничего, через две недели окрепнешь. Доктор предупреждал, что в один день не выздороветь.
      - Знаешь, кот-де-франсовские конфетки стали хуже. Ликера в них теперь меньше кладут. А две попались даже пустые. Всюду жулье!
      - Ты хотела пройтись по саду?
      - Я оделась не для сада, а для тебя.
      - Но прогулка полезна для здоровья.
      - Господи, как же все пекутся о моем здоровье! Лицемеры. Дай палку.
      - Может, возьмешь меня за руку?
      - Нет, дай палку. Мне так лучше. Скажи, я сегодня трясусь не больше, чем всегда?
      - Да нет.
      - А это что за сверток?
      - Это тебе теплая кофта.
      - Покажи. Верблюжья шерсть. Почему ты такой транжира?
      - Хотел, чтоб тебе понравилось.
      - А мне не нравится. Наверняка выбирала твоя жена. Уродина.
      - Ты же обещала сдерживать себя.
      - А как сдержать больное сердце, старость и немощь? Мне не так уж много осталось жить. Хоть перед смертью скажу правду. Тебе первому.
      - Осторожно, тут ступеньки.
      - На днях я тут села, на самом ветру. И никого не было мне помочь. Я вижу, ты хочешь, чтобы я говорила о другом? Так вот, не нужны мне твои подарочки. Не люблю ни твою жену, ни тебя при ней.
      - Будь ты проницательней, то поняла бы, что я упрямый в тебя и я никогда ни при ком, а всегда сам по себе. Ни от кого не завишу.
      - У тебя на все есть оправдание. Сколько ты отдал за кофту?
      - Не важно. Надень ее сегодня же.
      - Конечно, надену. Все, что от тебя, - радость. Постой-ка. Тридцать шагов пройду - больше не могу.
      - На прошлой неделе ты и десяти не могла. Вот видишь: ты уже поправляешься.
      - Просто сегодня я хорошо спала, со мной такое редко бывает. Мне снился твой отец. Высокий, красивый. Читал стихи на берегу какой-то большой бурной реки. Боже ж мой, это я его убила!
      - Перестань. Ты тут ни при чем. Сотый раз тебе говорю.
      - У каждого свои раны.
      - Но зачем растравлять их?
      - Я же не чурка бесчувственная, как некоторые.
      - Я не бесчувственный, просто я переживаю по-своему.
      - А никогда не покажешь.
      - Выставлять напоказ чувства - дикость.
      - Скажи еще, что я дикая. Ты-то со своей женушкой не дикие.
      - Давай посидим на скамейке. Уже и листья падают.
      - Терпеть не могу хозяйку. У нее одни деньги на уме. А муж ее приятный человек. Португалец. Видишь, сарайчик за деревьями? Он хочет устроить там гончарную мастерскую. Показывал мне вазы: сам сделал. Настоящий художник, принес мне изюму, но просил не говорить жене. И дал прочесть книгу про глиняные изделия. Я ведь лепила из глины... Ах, как летит время...
      - Уверяю тебя, ты еще сможешь работать, когда поправишься.
      - Красивая страна Португалия. Он меня пригласил туда к своей родне на будущее лето. А мне так не хватает солнца и моря. Куплю билет. Всего-то два часа лету.
      - Ты же никогда не летала.
      - А ты вечно все усложняешь.
      - В твоем возрасте летать не просто.
      - Это мы с ним обсудим. А в Португалии хорошо.
      - Хорошо там, где нас нет.
      - Но здесь же сущая тюрьма!
      - Поправишься, переедешь.
      - Поправишься! Переедешь! Пустые обещания.
      - Послушай, мама, не глупи, сейчас тебе нужен покой, доктор ясно сказал.
      - Мало ли что доктор сказал. Вы втроем сговорились, он и ты с женушкой. Успокоили меня под замком, это да. А в Португалии, я слышала, огромные эвкалипты. Ты время не пропустишь?
      - Сиди здесь, я принесу тебе чай с конфетами.
      - Хочу в Португалию.
      - Надо спросить доктора.
      - Вы все считаете, что я выжила из ума. Я же не слепая, я все вижу. И этот ваш шахер-махер тоже.
      - Какой шахер-махер?
      - Сам знаешь какой.
      - Если тебе что-то нужно, так и скажи.
      - Я хочу к твоему отцу... Что молчишь?
      - Твой хозяин прав. Португалия - прекрасная страна. В лиссабонском музее потрясающий Босх - монахи верхом на летающих рыбках. Один из лучших современных поэтов, Фернанду Песоа, тоже португалец.
      - Послушай, а что, если я вернусь в Нью-Йорк? Твой папа меня очень ждет.
      - Ты прекрасно знаешь, что папа умер.
      - Ничего подобного.
      - Скоро созреют твои любимые груши, дюшесы.
      - Думаешь, я совсем спятила?
      - Ну что ты, просто устала.
      - Я хочу уехать.
      - Ну вот, заладила. Тебе нигде не сидится. Поживешь два-три месяца - и рвешься уехать. И от меня уехала из блажи.
      - Блажь? Эта твоя женушка, немая мегера, - по-твоему, блажь?
      - Она тебе ничего плохого не делала.
      - Не делала, зато думала.
      - Она тебе слова поперек не сказала.
      - А лучше бы сказала, чем волком смотреть.
      - Ты знаешь, что тут я с тобой никогда не соглашусь.
      - Потому что боишься ее. Хорохоришься, умничаешь, а сам жалкий трус.
      - Тебе, как я вижу, стало получше. Так что давай не будем.
      - Нет, будем. Хочу сказать и скажу и тыщу раз повторю, если захочу.
      - Ну конечно. А зачем ты сбежала из Анетского замка, ни слова никому не сказав?
      - Потому что там жандармы. Они заставляли есть в одно и то же время. Опоздаешь на пять минут - не получишь супа. Просто концлагерь какой-то! Все по звонку.
      - А из отеля "Аржансон"? Ведь тоже сбежала...
      - Я должна была побывать на могиле отца.
      - И тут плохо, и там нехорошо...
      - В этом мире мне теперь везде плохо.
      - Неужели здесь тоже? Здесь так спокойно.
      - Одиноко, по-твоему, - значит спокойно? А с совестью как быть?
      - Врач же прописал тебе успокоительное.
      - Душу не успокоишь. Вы хотите, чтоб я стала как лапша вареная, как картошка - наступишь, и нету. Не дождетесь. Твой отец теперь святой, он меня защитит.
      - Ну почему мы должны непременно ссориться?
      - Ты сам виноват.
      - Наверное, я плохой психолог.
      - Ужасный. Боже мой, у меня совсем не осталось друзей!
      - Но я же знакомил тебя с разными людьми! А помнишь, двоюродные братья? А Наденька Красинская, одесская подруга молодости?
      - Старая грымза, у ней только и разговору что о покойниках. И уровень развития у нее слишком низкий. И вообще, все, что она говорит, мне совершенно неинтересно. Хватит с меня страданий. Не хочу новых. Хочу к твоему отцу.
      - Мама, надо жить - сегодня.
      - А прошлое и есть сегодня, и даже завтра, и послезавтра, можешь ты это понять? Боже ж мой, наверно, вы правы. Как по-твоему, я совсем спятила?
      - Нет.
      - Ты говоришь одно, а думаешь другое. Потому что после этих лекарств... у меня с головой не все в порядке. Так и скажи.
      - Ты просто устала.
      - Ну да, и мне нужно отдохнуть. У вас только и разговору что об отдыхе.
      - Потому что он тебе действительно необходим.
      - Ты знаешь, сыночка, я же все понимаю. И врешь ты мне меньше, чем другие. Дорогой ты мой. А я тебя обижаю. Я, сыночка, страдаю от этого еще больше, чем ты. У меня иногда впечатление, что я, ах, Боже ж мой, разваливаюсь на куски и что я - уже не я.
      - У тебя нарушено кровообращение. Кровь не всегда в достаточном количестве поступает в мозг. И оттого все твои "впечатления" и головокружения. Только в этом дело.
      - И все ты врешь. Говоришь, чтоб меня успокоить.
      - Нет, просто не поддаюсь панике.
      - Ты бесчувственный. Ну откуда ты взялся такой бесчувственный?
      - Будь я бесчувственный, плевал бы на твои оскорбления и на все остальное.
      - Может, у меня с головой и не в порядке, а у тебя с душой. Уходи!
      - Гонишь меня?
      - Потому что, когда тебя нет, мне кажется, что ты хороший мальчик. Ты совсем изменился. Тебя подменили. И ты знаешь кто.
      - Не хочешь прогуляться до дороги?
      - Нет, хочу вернуться. Чаю выпьешь?
      - Если хочешь. Через десять минут за мной заедет знакомый с машиной.
      - Я так и знала, что ты не засидишься. Сорок минут с матерью тебе выше головы. Знаю я тебя, эти твои машины - одни отговорки! Напустишь на себя важный вид, как будто ты министр и очень спешишь, сунешь мне дрянную тряпку, кофтенку, чтобы задобрить, и пропадешь на неделю. А потом позвонишь и скажешь, что должен съездить за границу. А на самом деле вранье, чтоб реже бывать у матери.
      - Ты могла бы быть полюбезней.
      - Хватит с тебя жены. Уж она-то у тебя любезная, змея подколодная.
      - Вот видишь, я же прав.
      - Сыночка, ты всегда прав. Ты скажешь мне правду?
      - Какую?
      - Папа погиб?
      - Ты же знаешь, что да, три года назад, первого мая семьдесят третьего года.
      - Боже, как давно! Но вам все равно его у меня не отнять, он всегда со мной. Как тебе чай?
      - Душистый.
      - Что с тобой? Ты хочешь что-то сказать? Что такое?
      - В прошлый понедельник ты собрала чемоданы. Мне сказала хозяйка.
      - Мне давно пора домой.
      - Твой дом сейчас здесь. А ты просила медсестру взять тебе билет в Париж.
      - Потому что в "Аржансоне" мне хорошо. И хозяин - такой милый человек.
      - Одна ты бы не доехала.
      - Ну да, померла бы в пути, и слава Богу! Толстой тоже помер в пути. А он был моложе меня. А ты бы и рад был, в общем-то. Только совесть бы тебя замучила!
      - По закону тебя нельзя здесь удерживать.
      - По закону, не по закону! Еще жандармов позовите.
      - Обещай мне, что не сбежишь.
      - Раз уж тогда не сбежала...
      - Приступ случился, потому и не сбежала. Ты спишь и видишь уехать. Никак не угомонишься.
      - По-твоему, я должна притворяться и заверять тебя, что всем довольна! Счастливая старая карга! Так тебе спокойней.
      - Послушать тебя, твоя главная радость - когда я беспокоюсь.
      - Ну давай, давай, говори все до конца.
      - И скажу.
      - Хочешь еще конфету?
      - Все-таки де Голль лучше, чем этот Гишар.
      - Не Гишар, а Жискар. Гишар - министр.
      - Жискар... как-то там дальше...
      - Жискар д'Эстен.
      - Слишком длинно для меня. А он со вкусом. Но Помпиду выглядел честней. Мне нравятся толстые политики. Такое лицо, как у Помпиду, очень трудно вылепить. У него черты нечеткие. Или уж тогда будет карикатура. Посмотри на Черчилля. Вот для скульптора находка. И Троцкий тоже. И немец, этот, как его?
      - Аденауэр?
      - Нет, молодой, с глазами бездельника.
      - Брандт?
      - Да, да! Вот это модель так модель! Что молчишь? Ну да, тебе плевать на мою скульптуру.
      - Просто ты еще слабая. Доктор что сказал? Понапрасну - никаких усилий.
      - И никаких удовольствий, кроме как сикать да какать?
      - Мне нравится твоя бодрость.
      - А, ты принес мне Тургенева! Ах, какой он джентльмен. Какой он элегантный!
      - Элегантный, но не глубокий.
      - Ох, уж эта ваша нынешняя глубина! Знаешь, что я тебе скажу? Ваша глубина - это все запутать так, чтобы потом не распутать.
      - Хочешь перечесть Тургенева?
      - Я теперь с такой головой читаю одну страницу три дня. Смотрю в книгу, вижу фигу. Но ты этого не слушай, а то еще решишь, что я выжила из ума. Выжить-то я, может, и выжила, но тебя это не касается. И не смей требовать у доктора справку, что я в маразме.
      - Не потребую, не бойся.
      - А я не тебя боюсь, а твоей женушки.
      - Не вмешивай Марию в наши дела.
      - Через месяц ты сдашь меня в богадельню, я уверена.
      - Я подышу для тебя прекрасный пансион в Каннах, с мимозами и пальмами.
      - Спасибо, сыночка. Уж и не знаю...
      - Я тебя утомил.
      - Ну ты совсем дипломат - намекаешь, что сам от меня устал и сейчас уйдешь. Боже, твой отец был такой внимательный! Приносил мне газеты и показывал, кто из знаменитостей хорош для лепки. Это он показал мне герцогиню Виндзорскую с ее кривым ртом... Я за нее раз десять бралась... А Юл Бриннер...
      - Актер?
      - У него был такой интересный череп. Очень интересный. На гладком шаре вена вьется, как змейка. Ты не представляешь, как это интересно. И у Никсона тоже нос сапогом. Что о нем, кстати, слышно?
      - Он жулик.
      - Но с русскими он знал, как себя вести. Габена тоже интересно лепить, только старого, когда он уже толстый и злой. Наверно, у него шикарная физиономия!
      - Хочешь его фотографию?
      - Хочу ли я фотографию! Он еще спрашивает! Да отец завтра же мне принес бы целую кучу фотографий, и таких, и сяких, и не знаю каких!
      - Но тебе же пока нельзя работать.
      - И мечтать тоже нельзя? Ты такой жестокий, что даже мечты у меня отнял. Дескать, старая развалина знай свой шесток. Подыхаешь и подыхай. Вот вы какие, интеллигенты!
      - Мама, не надо.
      - Увидел бы тебя отец, снова умер бы.
      - Успокойся.
      - А я и не волнуюсь. Он в последние годы опасался тебя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15