Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская мать

ModernLib.Net / Боске Ален / Русская мать - Чтение (стр. 4)
Автор: Боске Ален
Жанр:

 

 


Руки в старческих веснушках, оголенные ногти, все в бороздках, - как источенные временем зубцы на башнях средневековых замков. Вставные челюсти держатся крепко, но труп есть труп, и впечатление распада было бы полным, если б не твои глаза, темно-карие, острые, живые: прыгают, замирают, примечают всякую мелочь, улетают вдаль, возвращаются, ныряют вглубь и тут же возвращаются назад, вдруг тихие, значительные, как бы осмысляющие увиденное и почерпнутое на глубине и в выси. И словно ни тени близорукости. Наоборот, поразительна острота взгляда: сперва кажется - враждебность, а приглядеться - изумленье раз и навсегда: кто я, где я, в чем дело?
      Вцепляешься в вилку и осторожно несешь ее к морщинистому рту. Вряд ли донесешь ты свои макароны: платье заляпаешь, ибо салфетка свалилась на пол. Ты знаешь, что я слежу за тобой. Ты жуешь, а я сужу, как судья, и тебе это невмоготу. Перестаешь жевать, берешь кусочек хлеба, мажешь маслом, хоть есть не хочешь, отпиваешь глоток воды. Держишься, держусь и я. Никакого живого, непосредственного контакта между нами нет и быть не может. Привычно говоришь, что я твой палач, что наблюдаю за твоей смертью внимательно и равнодушно, будто констатирую факт, причем от души этому факту рад. А в таком случае, чем скорей, тем лучше, и ты, мол, знаешь, что сделать. Я почти и не протестую - лишнее доказательство, что ты, видите ли, читаешь мои мысли. Молчу некоторое время. Потом говорю, что эти обеды - лучшее, что осталось в наших отношениях. Ты усмехаешься: тарелка макарон и кусок пиццы с луком, тоже мне, отношения!
      Я строю планы, говорю неопределенно, деланно поэтично. Поедем, говорю, с тобой отдохнуть, на машине, с шофером, посмотришь Сюлли-сюр-Луар, тебе же там очень понравилось в прошлом году. Заодно покажу тебе Льон-ла-Форе, там такой лес, древний, дремучий! Слова возвращают к действительности. Пускаюсь рассуждать о мировой политике, пока ты ешь суфле. Скачу с пятого на десятое, что, мол, Хусейн малый не трус; что Садат, может, большой либерал, но и большое трепло; что Киссинджер считает себя умней всех и, кажется, увы, прав; что Ален Делон - ты пугаешь его с Ивом Монтаном - та еще штучка; что Катрин Денев худшая актриса и лучшая красавица последнего десятилетия. Ты очнулась и просишь у меня фото иранского шаха: займешься опять скульптурой и сделаешь его бюст. Мы с тобой успокоились. Пора вести тебя обратно в отель, а это снова целая история. Ты смахиваешь слезинку-другую и просишь прощения за свои настроенья, которым ты уже не хозяйка.
      Брюссель, весна 1929
      Я сломал третье перо за неделю, и ты утешаешь: не ошибается тот, кто ничего не делает. А почерк у меня стал лучше, и ты рада. И рада, что учитель в школе похвалил меня за ум и усидчивость. Все-таки, сыночка, будь умницей, особенно на переменке. Не обижай мальчиков, не дразни их словами из энциклопедии. Мальчики такие ранимые, а ты зовешь их "утконосами" и "муравьедами". Согласна, эти животные очаровательны, но все равно это нехорошо. А я чмокаю тебя и говорю, что мальчишки мне завидуют, потому что у меня новый желтый кожаный ранец, большой и мягкий. Не завидует только Гаэтан Бетенс, подлец, все время насмешничает, проходу не дает. Ничего, говоришь, терпи, сыночка, у него очень уважаемые родители, мать работает в мэрии, а отец - герой иверской кампании, трое суток пробыл по колено в воде. Я поведал тебе, что влюблен в гипотенузу, и по ответу понял, что ты не знаешь, что это такое. Тут меня осенило: над тобой же можно подшучивать, даже просто издеваться! Вполне логично: если смеяться над товарищами нельзя, то над тобой можно, ты не обидишься. И я, перевирая, стал спрашивать тебя обо всем, о чем узнал на уроках. И ты разводила руками, не зная, что сказать. А правда, спрашиваю, что адмиралы Бойль и Мариотт наголову разбили испанцев? Что Пипин Короткий был метр двенадцать или метр двадцать ростом? Что кислород получают путем кипячения водорода в герметическом сосуде? Что Гутенберг приписал от себя три главы к Библии и за это был отлучен от церкви? Что Луи Пастер построил Эйфелеву башню и что, пока ее строили, рушилась она три раза? Что все импрессионисты - слепые от рождения? Что Австралия излилась с неба на Землю потоком огня и воды в конце правления Филиппа II и оттого австралийские зайцы все отекшие, а лебеди обугленные? Что не Марко ли Поло изобрел теннис, гольф, хоккей и прочие виды спорта для богатых? Что не Иисус ли Христос продал Понтию Пилату Иуду за тридцать сребреников?
      Ты и сама смеялась вместе со мной, хотя не всегда различала, где правда, а где ложь, где всерьез, а где в шутку. Иногда звала на помощь отца, и он мигом вносил ясность, хотя никогда особо и не бранил. А иногда и сам попадал в тупик и лез в справочник по истории или географии. Так что в шутке, хоть и не в каждой, как всегда, находилась доля истины. И я расстраивался, что подшутить над тобой не удалось. Но и ты расстраивалась, что имела перед сыночкой бледный вид и что отец оказался на высоте. А я продолжал наслаждаться розыгрышами: ты была легковерна, ленива и боготворила свое чадо со всеми его капризами. Ты объявила, что школа мне решительно на пользу, но остерегла: товарищи приходят и уходят, а папа с мамой остаются. Учителя, впрочем, не лучше товарищей: от них польза лишь уму, который забивают они согласно новейшим методам, а не сердцу. А сердце важней ума. А до сердца твоего дело только маме с папой. Слушал я тебя угрюмо, и ты позолотила пилюлю: я, сыночка, не мораль читаю, я о тебе забочусь. И тут же спросила, какого цвета занавески хочу я у себя в комнате. Она ведь маленькая, так пусть будет удаленькая. Учусь я прекрасно, у меня по всем предметам, кроме физкультуры, пятерки, одним словом, умный хороший мальчик. Стало быть, заслужил, чтобы комната моя была устроена, как нравится мне, а не папе с мамой, при условии, конечно, что я и тут буду слушать папу с мамой.
      Занавески меня не заинтересовали. Велика важность - мебель, тряпки. Блуждать во времени и в пространстве, даже если в голове еще путаница, куда веселей, чем менять у себя в комнатенке шило на мыло. Нет, сыночка, по-моему, надо повесить тебе на окна что-то веселенькое. Вовлекала меня в игру: давай придумаем что-нибудь этакое в твою комнатку, ведь ты проводишь в ней треть жизни. В угоду тебе я предложил сделать комнату каютой или купе. И увлекся, и стал осматривать все до мелочей. Проверил каждый гвоздик, каждый цветочек на обоях, каждый холмик линолеума. В самом деле: занавески - бурая дрянь, пыли якобы не видно, и чистят это старье раз в сто лет. Решил сменить их на голубые с сиреневой бахромкой. Ты согласилась, добавив, что как раз у отца дела полгода уже идут в гору. Я вошел во вкус и пожелал обустроить каюту самолично. Предложил освежить и выкрасить балконную решетку в черный цвет. Ты опять согласилась. Чистота - залог здоровья, а в здоровом теле здоровый дух.
      Чем дальше в лес, тем больше дров. Ты соглашалась на удивленье радостно: если сыночка так любит свою комнату, значит, растет семьянином и в будущем папу с мамой не бросит. Твоя радость влетела вам с отцом в копеечку. Но вы рады были стараться. Я потребовал сменить у меня обои с огромными назойливыми гортензиями. Ты принесла мне каталог, которым запаслась, как роялем в кустах. Я скривился: хочешь-таки мне навязать свое? С деланным отвращением отверг я и серо-голубые, и с крохотными пагодами японские, и бордовые с оранжевой клеткой, правда, для стен вполне удачные. Ты ничуть не сердилась, сказала, что принесешь другой каталог. Или, может, сыночка уже сам нашел? Я отвечал неопределенно: может, просто неяркий, спокойный цвет, чтоб не мешал заниматься и чтоб потом не пришлось носить очки. За эти слова я был пожалован пирожными и дополнительными поцелуями. Настроение у меня тут же испортилось. Наконец, придумав на ходу, объявил тебе, что хочу зеленые, салатовые или цвета морской волны, чтоб напоминали море, плаванье, приключения и необитаемый остров. Ты встретила мое пожелание с восторгом, так что я и сам чуть было не поверил в него.
      На том, однако, дело не кончилось. Я захотел овальный стол вместо квадратного, потому что больно задевал за углы локтями и коленями и приятели считали, что синяки у меня от родительских тумаков за плохой характер и нежелание платить им любовью за любовь. Мои желания стали в тот месяц законом. Исполнялась каждая прихоть. Я ковал железо, пока горячо: не хотел свою деревянную кровать - хотел с металлическими шарами, чтобы гладить их, когда жарко. Цель, как показалась тебе, не оправдывала средства. Ты несколько дней сопротивлялась, и я стал злым, сварливым, взбалмошным. Плакал, потом извинялся и плакал пуще прежнего. По собственному почину, меня не спросясь, ты сменила мне старую лампу на две новые роскошные на шарнирах - направлять свет. Я ликовал, но вида не подал. Белые пятна отныне будут самыми таинственными островами Микронезии, вечными снегами Андов и, само собой, Центральной Африкой, а я Ливингстоном и Саворньяном де Бразза.
      Счастливей в новой комнате я не стал, хотя слегка порадовался перемене, а главное - был доволен, что помыкал тобой. У меня появились проблемы - с собственным телом. Проблема-то до сих пор была одна гигиеническая. Умывание дважды в день, ванна утром, чистота рук и ногтей. Зарядка также, и не только в школе. Следовало ходить по улице, расправив плечи, прямо и дышать полной грудью. В случае неладов с кишечником надлежало сосредотачиваться и расслабляться, чтобы заставить-таки природу подействовать. Просто и ясно, выполняю как миленький. Скоро научусь плавать, а на десять лет получу в подарок новенький велосипед. Теннисную ракетку и роликовые коньки, если пожелаю, со временем подарят тоже. Неожиданно возникли трудности с тем самым органом, который именовал я, в зависимости от обстоятельств, "колбаской", или "хвостиком", или "братишкой", или, прямо и грубо, "этой штукой". Свисающий предмет не восхищал меня, даже не смешил. Скорее как-то неопределенно пугал: на горе мне он или на радость? Нехотя разглядывал у приятелей, зимой особенно, в темных углах двора, сравнивал со своим: мой был ни длинней, ни короче. Разговора я с ним не вел, в отличие от других мальчишек, уверявших, что он у них малый умный, хитрец и вольнодумец.
      Раз или два показалось мне, что что-то вдруг, то ли выше, то ли ниже, не так. Дальше - больше. Я был поражен и молчал. С месяц не хотелось ходить в школу, быть лучшим в классе, даже учебу запустил. Собраться с силами - не было сил. Казалось, все мышцы против меня - против и души, и тела. Несколько раз я сомлел, о чем никому не сказал, на уроках истории и географии. В результате спутал Бретань с Норвегией, заявил, что Рейн течет с севера на юг, так что поместил его устье в Верхние Альпы, назвал марганец тропическим фруктом и коровьей жвачкой, приписал победу Риволи Фридриху Барбароссе и сказал, что последний французский король - Людовик XXII. Учителя решили, что я издеваюсь. Чудом избегнул я кары. В моей околесице повинно было, конечно, больное воображение, но не только оно, а и неспособность справиться с собой, беспокойный сон и испарина. Нет наверняка я чем-то страшно и неизлечимо болен.
      А "эта штука" всё откалывала номера. Я следил за ней с утра до вечера. По ночам она насылала бессонницу и виденья монстров и женщин, вдруг голых и простоволосых. А кожа ее становилась липкой, и сама она, к моему удивлению, ни с того ни с сего то съеживалась и увядала, то росла и напрягалась, словно что-то выталкивало ее изнутри. Я пытался обдумать и понять - но в лихорадке не мог сосредоточиться. Мне нужен был совет, однако ни к тебе, ни к отцу обратиться я не смел. Прошел месяц, наконец вы заметили, что со мной нелады. Спросили, что случилось, я сказал, что упадок сил. Ты заставила пить рыбий жир - не помогло. И тогда я ополчился на "эту штуку". От нее не стало житья, я ругал и проклинал ее как калеку, свою обузу. Все больше сходил с ума. А ты не могла понять, в чем дело, отвела к своему врачу, тот тоже ничего не понял, сказал, что на меня такой стих нашел, скоро все пройдет. Ты повела меня в кинематограф. В своей любимой кондитерской у Намюрских ворот накормила мороженым. А потом вдруг нашла причину всему: дескать, я списал химию у мальчика, знавшего лучше меня, получил "отлично" и теперь мучаюсь угрызениями совести. Мое больное воображение плюс твое - в других случаях, правда, здоровое. Я зарыдал - ты и в этом усмотрела доказательство своей правоты и радовалась, что так проницательна. Я ласкался к тебе и не скрывал, что мне плохо. Наконец ты предположила, что дело, может, и не в химии. Спросила у отца, но он рассудил здраво: не хочет говорить, не надо, значит, сам справится.
      Однажды ночью "братишка" грубо разбудил меня: горячий, дрожащий, липкий, с белой каплей. Я в панике: Господи, у меня проказа, гнию заживо! Ощупал живот, шею, бока - нет, белая дрянь больше не течет ниоткуда. До утра я не сомкнул глаз, на следующий день не раскрыл рта. Три дня спустя оказалось, что в пятнах вся пижама. Но, помнил я, в ночных кошмарах вроде был момент сладости. Осматривал себя, ожидая сыпи, прыщей, потом решил открыться тебе. Выбирал, как именно сказать: "Мамочка, у мужчин тоже есть молоко, смотри"; "Мамочка, я болен, из меня капает"; "Мамочка, а сикать белым опасно?"; "Мамочка, по-моему, у меня проказа"; "Мамочка, у меня что-то с "братцем". Так и не выбрал, и не сказал ничего. Только ластился к тебе, но ты все списала на сыновнюю ласку. Я смотрел умоляюще, глазами звал на помощь - ты не вняла. Я постанывал - ты сказала: размурлыкался котеночек мой сладкий. Я взрослел - ты сослепу продолжала видеть во мне ребенка. И я не смел заговорить с тобой о первых телесных мучениях, даже просто спросить, не болен ли я, если по ночам такое. Так и закоснел в невежестве и решил вообще ничего тебе не говорить. Вместо этого подлизался к самому ненавистному и мстительному сопернику в классе Гаэтану Бетенсу. На целый месяц я принял его опеку, стал служить ему верой и правдой. Новая моя стратегия была мне на руку на переменах, и в играх, и, особенно, в заговорах против учителей, которых не любили и то и дело обижали-огорошивали: то подкинем губку с чернилами или мел, вымазанный клеем для мушиной липучки, то забьем гвоздь в стул, чтоб острием порвал пиджак или брюки сидящему, то выпустим на парту червяка, лягушку или выложим на видном месте целлулоидную какашку, купленную в магазинчике хохм и розыгрышей, прицепим к окну снаружи рулон туалетной бумаги, чтоб реяла на ветру, как знамя. Я проявил чудеса находчивости и изобретательности и наконец, хоть и младше был, покорил Бетенса. Тогда я признался ему, что хочу выяснить одну вещь и что он - единственный на свете мальчик, кому я верю. Я был зван к нему в субботу вечером и, явившись, живо и взволнованно изложил дело: болен-де и о том не знает даже мать. Бетенс засмеялся и спросил, известно ли мне, что такое половое созревание и влечение к женщине. Я что-то пробормотал, скрывая смущение. Он поздравил меня и велел помириться с "братиком". А заодно наставил: надо бы мне узнать, что к чему, чтоб быть достойным его, Бетенса, уважения. Лично он от сестер и братьев давно все узнал, а именно, как вести себя с этой штукой и как называть ее фаллосом, членом и половым органом - не краснея. Ночные извержения, предупредил Бетенс, станут чаще, а затем начнутся и дневные. Скоро я научусь вызывать их сам, и от блаженства буду на седьмом небе, и лучше этого ничего в мире нет. С опаской, но все же заключил я, придется мне принять себя, каков есть, даже с животным своим началом. Бетенс захотел осмотреть мой орган, нервно взвесил его и объявил, что прощает глупого мальчика и будет воспитывать для великих дел, правда, не сказал каких.
      Постепенно ко мне вернулись хорошее настроение и, главное, сон. На тебя я смотрел теперь со смесью жалости и презрения. Не поняла ты мои немые вопросы и в самый нужный момент была слепа и глуха и только и знала, что умиляться котеночку без всякой для котеночка пользы. Я снова говорил, играл с тобой, по привычке - не по охоте. И соединяли отныне меня с тобой не чувства, а стены, вернее, разделяли, как стена враждебности. А может, порой думал я, ты все прекрасно разглядела и поняла, но смалодушничала и не пришла на помощь. Может, ты любишь меня, но задушевной дружбы нет? Не один месяц я о том раздумывал, но решил, что действительно нет. Тогда я и ведать не ведал, что у подростка семь пятниц на неделе и все решенья - то по наитию, то по расчету, а чтоб по зрелом размышлении, так это еще не скоро. Мы без конца рассуждали с тобой о счастье, но машинально, как о погоде. Твоя мелочная опека стала казаться мне бессмыслицей. В один прекрасный день я объявил тебе, что комната моя - дыра, светелка чахоточной барышни в сравнении с Гаэтановой, в зелени, как зимний сад, просторной и достойной будущего мужчины. Даже добавил, что любящие родители - хорошо, а богатые лучше.
      Берлин, март 1946
      Жизнь - штука жестокая, и я не стыжусь быть тем, кто я есть: профессиональным победителем. Шесть лет паники, боев вслепую, поражений и неизвестности - и вот я нашел свое место, свое поле деятельности. Я тоже преобразую мир. Эта мысль, хотя и хмельная, не помеха работе здесь, в древней столице, где мне даны начальством кое-какие полномочия. Я горд собой. Это мое право и обязанность, пусть с долей самодовольства, и демагогии. Я в полном согласии с собой. Принцип мой прост: немцы не враги, а ученики. Учу я их так, как считаю нужным. У меня в руках мягкий воск, и я вылеплю из него, что пожелаю. Русские сделали черновую работу, отвоевав ежедневно и ежечасно, плечом к плечу, пядь за пядью. Американцы сняли сливки - после всего, упрочили победу, и доллар, пущенный в дело, поднимет Европу. Англичане обошлись малой кровью, разумно избегнув лишней бойни и мести. Французы подоспели после драки и немного помахали кулаками.
      Я самолично реквизировал особняк, где живу. Он был в целости и сохранности, только стекла кое-где выбиты. Жильцам - пятидесятилетней хозяйке с четырнадцатилетней дочерью - я дал на сборы три часа. Где жить им, не мое дело, на это есть соответствующие организации. Посуду, мебель и даже семейные портреты вывозить я запретил: таков приказ. Взять дозволялось два одеяла, постельное белье, наличные деньги и продукты. Хозяйка лила слезы: дескать, муж в плену, дочку чуть не изнасиловали русские, позвольте жить здесь, в комнате для прислуги, за любые деньги, мешать не будем. Я отказал наотрез и выставил их безжалостно. Мой капрал был тут же, на случай применения силы. Я не жестокосерд: просто я занят и за деревьями вижу лес. В Германии - уйма работы, а лес рубят - щепки летят. А вдовы, и старики, и старухи - именно щепки, в демократии не приживутся. Дети и пять миллионов военнопленных еще куда ни шло. Я промою им мозги, объясню, что их старое дело погубило страну, а новое возродит. Эта промывка, понятно, не самое верное средство. Сказано: не лейте новое вино в старые мехи. И лучше бы похерить старье и начать с нуля.
      Я - офицер, отвечающий за связь между четырьмя державами-победительницами, объединенными в Контрольный Совет, и союзными Данией, Новой Зеландией, Югославией и Бразилией. Вместе с коллегами организую круглые столы, дискуссии, разного рода переговоры. На повестке дня постоянно одни и те же вопросы: военные репарации, компенсации, реституции, репатриация, поиски пропавших без вести. Всюду хаос. Но ничего, скоро образуется военное управление, а через два-три года оно станет гражданским. Несколько раз в неделю я - переводчик на конференциях, в частности управленческих, по делам внутренним и конфессиональным: генералы с техническими советниками решают судьбу немцев, а именно - вопросы демобилизации, денацификации, возвращения военнопленных. Работа мне нравится, а есть занятия еще интересней и ответственней. Провожу у себя собрания местной интеллигенции и писателей, инженеров душ. Все жаждут прозренья, хотя, боюсь, долгое время кое-кто из них сознательно закрывал на все глаза. Я, однако, в отличие от шефов, не делю немцев на нацистов и анти. Кроме черного и белого есть полутона. Интеллигенты - храбрецы не больше прочих, то есть не злодеи, но и не герои. Моя задача - разжечь в них добрую искру, демократическую, сентиментальную и неясную, которую победители никак не высекут сообща. А иные немцы и вовсе вышли из тюрьмы или концлагеря. И в жертвах огонь не меньший, чем прежде в палачах. Наивных неофитов я, правда, побаиваюсь. Следует внушить им, чтоб не смотрели на демократию сквозь розовые очки.
      Выписал из Парижа и Нью-Йорка книги, теперь распространяю их, даю знакомым на перевод или передачу издателям. Эти последние поднимают голову. Через несколько месяцев военная власть установит им бумажную квоту. И с лета 47-го, издатели, подписав обязательство по выпуску практических учебных пособий первой необходимости, смогут печатать и художественную литературу. Будем направлять, а когда и поправлять немецкие души. То есть откроем им Сартра, Камю, Фолкнера, Стейнбека, Дос Пассоса, О'Нила, Тойнби, обоих Хаксли и заодно залатаем дыры, объяснив, что такое сюрреализм. Экземпляры Лотреамона, Теннесси Уильямса, Андре Бретона и Сарояна у меня оторвали с руками, так что работа ширится. Фуртвенглер ждет разрешения на новый оркестр, в следующем месяце начнет концерты в штеглицкой "Титании" бывшем кинематографе. Несколько музыкантов, которых я закармливаю мясом с салатом и картошкой, займутся репертуаром. Задачу ставлю так: во-первых, изгнать Вагнера, потому что нравился Гитлеру, и Рихарда Штрауса, потому что играл ему. Во-вторых, вернуть Мендельсона. Но главное - в-третьих: гражданский долг моих друзей-музыкантов - открыть Гершвина, Бартока и Шостаковича. Театрам тоже хочу дать указание. Считаю, следует поставить "На волоске от гибели" Торнтона Уайлдера. А если Брехт и правда вернется, то русским, к их чести, повезет больше, чем нам. С искусством изобразительным тоже предстоит попотеть. Ткнуть берлинцев носом в Пикассо, Дали, Танги, Мондриана - пожалуй, сбить их с толку. Что ж, сбить так сбить. Рассудочным косным умишкам не лишне приобщиться и к зауми! Культурная пропаганда, как я полагаю, должна быть на высшем уровне. Начальство в Контрольном Совете очаровано моим начинанием. Я их, значит, все больше очаровываю, зато они меня все больше разочаровывают. Нет, конечно, генералы есть генералы. Но часто свадебные. Вон, к примеру, Эйзенхауэр. Он - смесь сухаря-бухгалтера с бакалейщиком: под благодушием очевидно самодовольство до отупенья. А вот, в коридорах или на заседаниях, где решают судьбу Германии, Жуков: полководец в бумажных доспехах и с оловянными солдатиками - политическими советниками, которые, на самом деле, командуют всем и вся. Монтгомери похож на ужа. Де Латр - как драчун Сирано, фехтующий с собственной тенью. О Кафке, Джойсе, Прусте эта братия и слыхом не слыхивала. А ведь все мои лавры отныне достанутся ей. Итак, кто мне важнее: маршал Ней или Ламартин, Фридрих II или Гете, Кольбер или Расин? Выбор я сделал. К черту военных, да здравствуют штатские! Разумеется, в выборе моем - излишние буквализм и ребячество. Но любой выбор хромает. Я выбрал по своему вкусу.
      Что и говорить, нет пророка в своем отечестве. Свое дело мне придется отстаивать. Буду убеждать методом то кнута, то пряника, про себя презирая род людской. Буду приказывать любить литературу и слушать музыку. И найду к тому способы. Время мое ограниченно - оно до тех пор, пока Германия, с нашей помощью, не научится обходиться без нас. И я внушаю друзьям-немцам истины, какие сам исповедую, прошу, предлагаю, заручаюсь доверием. И оказывается, посланник Сен-Жон Перса и представитель Стравинского находит поддержку, и понимание, и уважение, если миссия его бескорыстна. Результат как ни мал, но утешителен, когда речь идет о набитых предрассудками немецких умах. Я просвещаю их, пусть скажут спасибо. Душевную твердость я сохраняю и с немцами, чтобы не размягчиться от их чувствительности, и с немками, пристающими по другому ведомству. Физическая любовь освобождает меня от последних угрызении. И я не церемонюсь с дурами. Поделом им: они отдаются сами, без зова, в надежде, что получат, хоть на время, подарочки и кормежку не по карточкам. Собой я не урод, не красавец, но хахаль завидный. Офицер оккупационной армии, прекрасно говорю по-немецки, самоуверенно-властный, но малость сердитый, нервный и какой-то растерянный - находка для тысячи безмужних берлинских ариек! Победитель, побежденный оргазмом, - особая сласть! И часто начинают дамы по расчету, а кончают по любви. Берлинки великолепны в постели, становятся непосредственны, необычайно изящны, страстны и, безусловно, искренни. Вдобавок человек я здесь временный. В любви, значит, заранее - сладость обреченности. Все пройдет, останется воспоминание, потом пройдет и оно. Ну а что сердит и строптив - какая красавица не мечтает укротить строптивого лаской? Ночная кукушка дневную перекукует, это всем известно. Охотно позволяю проверить на мне сию истину и претерпеваю опыты, порой потрясающие. Но, множа потрясения, в отместку, однако ж, сокращаю продолжительность связи: три-четыре недели и скатертью дорога.
      Любви время, дружбе тоже часок: призову сочинителя, велю сочинить очерк о Сюпервьеле; дам аудиенцию режиссеру, посоветую поставить в своем Хеббель-театре комедию Ануйя; поболтаю с вильмсдорфским муниципальным советником, это преступление, скажу ему, - не включить Бриттена в программу ближайшего воскресного благотворительного, в пользу реконструкции концертного зала, концерта! Осуществляю власть так, как ее понимаю, людей для этого у меня достаточно. И с какой стати мне скучать по тебе? Может, я вообще сгорю, не дожив до тридцати. В данный момент я жажду лишь приносить пользу ближним. И на ниве литературы и искусства готов трудиться с другими уцелевшими сверстниками. Возможно, на этой ниве и отличусь. А своему поколению я обязан всем. Прежде, в военных походах, ничего я такого не чувствовал, но теперь рад служить ему верой и правдой. Однако пока розы нюхать не придется. Германию захватили мародеры. Марка обесценена, черный рынок правит бал во всем. Любовь, дружба, порядочность, дух и культура продаются за кофе и сигареты.
      Кофе и сигареты в Штатах в изобилии, заказывать их и торговать ими здесь - прибыльно и ничуть не зазорно. В Германии дефицит, но не голод же. Голодом друзей я морить не собираюсь. Потом неприятностей не оберешься. Человек я разумный, потому в меру расчетливый. Я знаю: тут и там есть ценные картины, скульптуры, марки. Победитель-преобразователь, вроде меня, понимает, что в деле народного образования эта роскошь - ненужная. Выход я нашел быстро. Ты пришлешь сигареты, я их продам и на выручку куплю марки, лучше старые, как минимум вдесятеро дешевле. Свой план предлагаю тебе в письме и тут же заверяю: я не барышник и не мошенник, на черном рынке наживаться не собираюсь в отличие от многих моих коллег, только тем и занятых. Ты мне отвечаешь неопределенно, будто не вполне понимаешь, о чем речь. Переписка оживляется, я не предлагаю, я проповедую. Победить не всё, важно упрочить победу, а с волками жить - по-волчьи выть. С какой стати жалеть тебе немцев? Бывает, жалость равносильна глупости. Забыла, что они арестовали твоего отца в Брюсселе во время облавы в январе 44-го? Где погиб он, неизвестно, скорее всего, в Польше, в вагоне для скота на обледенелой железке. Лично я никого не убиваю, но и своего не упускаю.
      Я нашел еще один весомый довод: раньше я не особо уважал марочный бизнес, но теперь, если займусь филателией, - значит, пойду по стопам отца и, может, даже продолжу его дело. И ты обязана убедить его и морально меня оправдать, если потребуется. Целый месяц талдычу: да нет же, не стану я барыгой, цель моя благородна, а для осуществления ее требуются средства, мне нужны сбережения, потому что моего оклада хватает на жизнь, но и только. В твоих ответах, как всегда, сначала полное согласие, лотом ослиное упрямство. В сущности, тебе в моей жизни почти все непонятно, а то, что понятно, - неприятно. В ответ я пишу тебе решительно: обойдусь без тебя, закажу кофе и сигареты через экспортную фирму. А попросил я тебя потому, что считал, что семья - прежде всего. Это, наконец, добило тебя. Ты уступила и шлешь мне четыре посылки в неделю.
      Ничего, думаю, стерпится - слюбится. Даже еще вообразишь, что без мамочки сыночка как без рук. Бес преданности оставил было тебя, а теперь вернулся, и ты мнишь, что нужна, и не просто, а позарез. Я поддерживаю тебя в этих мыслях нежными письмами. Ты заучиваешь их наизусть. Купленные марочки я всегда потом продам в Нью-Йорке или Лондоне. Деньги положу в американский банк на твое имя, так что будут в твоем распоряжении. Конечно, дело кажется сомнительным, даже и недостойным нас с тобой. Но это только кажется. Тут у нас все, и маршалы, и послы, и министры, наживаются со страшной силой, причем не по дням, а по часам. И нажива вполне законна. Так называемые обменные пункты действуют в штабах без всякого камуфляжа. У победителей соревнование - кто больше награбит. И чем этот грабеж хуже репарации, которая вообще лишит немцев промышленности и сельского хозяйства на многие годы? Советский Союз отобрал у них треть территории - это считается справедливым. Франция с Англией демонтировали их заводы и прибрали к рукам черную металлургию - чтобы свою скорей поправить. А твой сын куда как скромней, да и человечней. Берет не силой, а лаской. Он голодным бошам вкусного хлебушка, а они ему за это дрянные зубчатые бумажки. Без почтовых марок жить можно, без еды нет. А мы все рабы совести: заставь, как говорится, дурака Богу молиться.
      Я еду на тебе, это ясно. Но все это время душой я от тебя далеко. Ты стареешь, и никаких душевных движений и высоких порывов в тебе я не чувствую. Война оставила тебя целой и невредимой, разве что вынудила эмигрировать еще раз. Ты говоришь об этом с жалобным вздохом - вот твое основное занятие. Скрипку забросила, серьезных книг не читаешь, и никакой глубины в твоих чувствах нет. И в жизни моей ничего для тебя нет, разве что несколько строк трижды в месяц, что, мол, все хорошо, когда приеду в Нью-Йорк, не знаю. Ты меня, разумеется, ждешь, это у тебя уже хроническая болезнь. Но что у нас общего, кроме родства? И научишься ли ты смотреть на меня - без себя, моей благодетельницы? Материнская любовь - чудовище, всегда ненасытное. Глушу, как могу, в себе нежные чувства. Главное сейчас встать во весь интеллектуальный рост или, по крайней мере, подготовиться к нему. А ты мне мешаешь. Лучше помоги: сделай свое дело и уйди.
      Бостон, зима 1959
      По приглашению поэта Клода Виже я приехал в Бостонский университет прочесть лекции о современной французской литературе и отдохнуть от собственных литературных писаний.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15